спектакль труппы. Так несколько вечеров я провел в окружении Утесова и его артистов, просмотрел весь репертуар, привезенный ими в Ташкент, наслушался шуток и анекдотов. Утесов был поражен, когда Сурин ему рассказал, что я, сидя в редакции "Ленинградской правды", был иностранным корреспондентом из столиц Европы и крупнейших городов США. Утесов читал и литературные рецензии моего брата в журнале "Русский современник" и в вечерней "Красной газете". Нашлись и общие знакомые среди писателей, художников и артистов Ленинграда. Словом, мои ташкентские вечера оказались гораздо интереснее и содержательнее, чем ташкентские дни. Имя Леонида Утесова в те годы гремело по всему Советскому Союзу, но тогда дальше "заслуженного артиста" он не пошел и ордена ему не дали, хотя трижды представляли к ордену. Сам он мрачно шутил: "Трижды орденопросец, но все же не орденоносец". Впоследствии Сурин рассказал мне, что Утесов в двадцатых годах пытался бежать в Финляндию. Он перешел ложную границу, которую пограничная охрана установила специально для поимки беглецов. Думая, что он уже на финской территории, Утесов радостно воскликнул: "Слава Богу, наконец-то вырвался из этого советского ада!" Спрятанные в зарослях пограничники немедленно арестовали его, и Утесов с ужасом узнал, что настоящая граница между СССР и Финляндией проходила на несколько километров дальше. Его судили "закрытым" судом, но ввиду огромной популярности Утесова и больших доходов от гастролей труппы его выпу стили. Однако "зуб" на него сохранили навсегда. Моя преподавательская работа продолжалась. Но приехав как-то в институт, я заметил, что студенты и преподаватели сторонятся меня, отходят или обходят бочком. С.В.Крылов подошел ко мне с огорченным лицом и, протянув институтскую газету-многотиражку, сказал: "Я сам до сегодняшнего дня (он был членом профкома) не знал, что против вас готовится такая статья!" Я развернул газету и обомлел: целая полоса была занята статьей "Против троцкистской контрабанды на лекциях по экономгеографии". С.Б.Крылов сказал, что статья была изготовлена профессорами Подкаминером и Ростиковым с участием доцента каф. политэкономии Сысоева. Сысоев знал цитаты из классиков марксизма гораздо лучше этих профессоров, но статья была подписана Сысоевым и двумя малоизвестными личностями, чтобы оставить профессоров в стороне от этого доноса. Заголовок статьи в многотиражке повторял в известной мере заголовок письма Сталина в журнале "Пролетарская революция" - "Против троцкистских двурушников и контрабандистов". Письмо Сталина не было понято в 1931 г. во всей его глубине. Только старые партийцы и умудренные жизнью дельцы оценили письмо Сталина как его манифест о самодержавии. "Нам остается лишь умиляться и благодарить, благодарить и умиляться перед образом Сталина", - так оценил письмо Сталина один из моих газетных друзей. Имя Троцкого было изъято из истории партии, из истории октябрьской революции и гражданской войны, как будто бы Троцкого никогда на свете не существовало. Историю этих событий приходилось писать, упоминая лишь имя Ленина и "продолжателя его дела" - Сталина. Они сделали все. На изложении этих событий "погорели", то есть подверглись разгрому, такие историки, как М.Н.Покровский, Е.А.Ярославский, Д.Н.Рязанов. Ряд видных партийцев из оппозиции был смещен со своих должностей и отправлен в ссылку. Понятно, что погромная статья против меня была воспринята преподавателями и студентами как начало конца моей работы в институте. Когда Сысоев в 1930 г. увидел мою методразработку о школах Дена и Бернштейн-Когана, он знал, что эта методразработка имеете хрестоматийный характер и не является изложением моих мыслей. Поэтому статья обвиняла меня не в троцкизме, а в контрабанде троцкизма. Она была построена по ставшему впоследствии классическим образцу: автор утверждает то-то и то-то, из его утверждений можно сделать такие-то выводы, а из этих выводов можно понять, что автор близок к позициям троцкистов. Иначе говоря, критики вкладывают в уста автора то, что он не говорил и не думал, и на основании выдумки они обвиняют автора в троцкизме, в зиновьевщине, в каутскианстве и прочих смертных грехах. По совету С.Б.Крылова я написал в редакцию институтской многотиражки письмо, в котором выразил сожаление, что отрывки из Монтескье и Л.И.Мечникова, приведенные в моей хрестоматийной методразработке, были написаны задолго до рождения Троцкого. Поэтому обвинять этих авторов в троцкизме невозможно, и я очень сожалею, что эти отрывки дали повод для обвинения меня в контрабанде троцкизма. Мое письмо, конечно, редакция не напечатала, но на коекого в парткоме института и в райкоме партии оно подействовало, и меня оставили в покое. История с этой статьей напомнила мне слова Сысоева, которые я слышал от него в 1930 г.: "Вам-то хорошо, Николай Павлович, вы беспартийный. Вы можете писать и ошибаться, вас выругают и забудут. А у нас, партийцев, дело другое. Вы думаете, я не хотел бы иметь больше научных трудов? Но официальные установки быстро меняются, и я могу сделать ошибку. А какая мне тогда цена как члену партии? Обо мне в парткоме или горкоме скажут: "Он сделал тогда-то такую-то ошибку. Как можно продвигать его вверх на более высокие должности и посты, когда он делает ошибки?" Но больше всего мне помогло то, что я начал чтение специального курса "География воздушного транспорта". И сразу положение изменилось. Студенты бросали намеченные по расписанию занятия и бегали на мои лекции. Они впервые слышали от меня то, что еще ни от кого не слышали. К концу осеннего семестра 1931 года институт издал на стеклографе в количестве 100 экземпляров мою методразработку - "Воздушный транспорт Англии". В осеннем семестре последовали две других методразработки - "Воздушный транспорт Франции" и "Воздушный транспорт США". Успех моих лекций и моих методразработок был неожиданным для меня самого. Я читал лекции, показывая на географической карте трассы воздушных магистралей и рассказывая по данным аэролоций и иностранных журналов об условиях полетов по этим трассам. Реакция студентов была удивительной: "Слушая вас, мы точно читаем авантюрный роман Райдера Хаггарда или Клода Фаррера", - говорили начитанные в этих авторах студенты. Они забыли и разгромную статью, и то, что у меня был слабый голос. Я стал модным лектором, как бывают модными врачи, адвокаты или проповедники. Несколько экземпляров моих методразработок, несмотря на мое противодействие, попали в Москву и вызвали сенсацию среди ведущих экономистов главного управления Аэрофлота. Словом, интерес в институте к моим лекциям достиг таких размеров, что заместитель декана факультета воздушных сообщений, бывший летчик, командир Красной армии, малоинтеллигентный, но весьма начальственный, вызвал меня к себе и... запретил мне чтение лекций о размещении воздушных магистралей: "Я буду сам читать об этом в моем курсе". В институте царила почти военная дисциплина. Заявление заместителя декана было фактически приказом. Я ответил, что материал моих лекций, собранный мной, - это моя научная собственность, и я не допущу плагиата. Я немедленно подал заявление в администрацию института. Заместителю декана дали нагоняй и вынесли выговор по административной и партийной линии. 1933-1934 учебный год прошел относительно спокойно, хотя из Москвы приехала высокая партийная комиссия, имевшая задачу чистки преподавателей. Комиссию возглавлял ответственный работник ЦК ВКП(б) Доценко. Комиссия решала судьбы преподавателей закулисно, лишь нескольких вызвали для объяснений. Партком, комсомол, дирекция, профком, отдел кадров, спецотдел давали преподавателям оценки. Когда "переоценка" преподавателей была закончена, председатель комиссии Доценко назначил общее собрание преподавателей института для информации об итогах работы комиссии. Собрание было назначено в актовом зале, у дверей которого были поставлены в качестве стражей два студента со списком преподавателей в руках. Они не пропускали в зал вычищенных комиссией преподавателей. Те немедленно бежали в соседнюю аудиторию, где восседал со своей комиссией Доценко, и подавали жалобу, которая оставалась без последствий. "Одобренных" преподавателей архангелы у дверей пропускали в зал. С.Б.Крылов и я стояли, разговаривая, на площадке перед актовым залом. Каждый из нас боялся за свою судьбу, боялся, подойдя к дверям, услышать: "В зал вам нельзя". Но один из архангелов, студент нашего факультета, заметив наши колебания, подошел и сказал мне: "Вам можно, Николай Павлович". И обратившись к Крылову, добавил: "Вам тоже". Мы с облегчением вошли в зал. Но сама ситуация, когда два профессора института узнают от своего же студента, что они благополучно прошли чистку и могут войти в зал, была для нас - мы оба чувствовали это - очень унизительной. "Исполнив свой партийный долг", комиссия Доценко уехала в Москву. А буквально через два-три дня из Москвы пришло сообщение, что Доценко вычищен из партии и арестован как троцкист. Какой пассаж! Весь институт был ошеломлен. Но спрашивать, почему Доценко позволили провести чистку преподавателей, никто и не думал. "Вычищенные", несмотря на свои жалобы в партийные и административные инстанции Ленинграда и Москвы, так и остались "вычищенными". 1934 г. принес преподавателям вузов две сенсации: Во-первых, постановление, осуждавшее бригаднолабораторный метод и "загибщиков" педагогической науки. Декрет восстанавливал лекционный метод преподавания в вузах. Во-вторых, еще более важное постановление о введении ученых степеней кандидата и доктора наук по широким специальностям, как история, экономика, философия, медицина, физика, химия, математика и т.д. и ученых званий ассистента, доцента, профессора по более узким специальностям, как, например, история нового времени, экономика воздушного транспорта и т.д. Переквалификации подлежали все преподаватели высшей школы и научные работники научно-исследовательских институтов, музеев и пр. Тогда же был создан Всесоюзный комитет по делам высшей школы, который сосредоточил в своих руках учет и контроль над научными работниками вузов и институтов. Была создана также Высшая аттестационная комиссия (знаменитый ВАК), от которой зависели работа и жизнь каждого научного работника. В ВАКе были организованы высшие квалификационные комиссии по всем специальностям. Эти комиссии возглавляли наиболее крупные ученые - члены партии, академики СССР. Комиссии направлялись в вузы разных городов, где и проводили свою работу. В общем поездки на места таких полномочных комиссий можно охарактеризовать песенкой послевоенного времени: Приезжала выездная сессия Верховного Суда... Этому дала, этому дала и этому дала, Кому вышку, кому срок... Крупный бой в квалификационной комиссии ВАКа разгорелся по моему поводу. Подкаминери Ростиков, получившие без всяких научных заслуг звание доцентов, заняли по отношению ко мне жесткую формальную позицию: да, товарищ Н.П.Полетика - знающий географ, но у него пока еще нет кандидатской диссертации в области экономгеографии. Напрасно С.Б.Крылов указывал, что я разработал совершенно новый нигде еще не читавшийся курс "география воздушного транспорта", что институт издал на стеклографе три моих методразработки по воздушному транспорту Англии, Франции, США, что мой теоретический доклад на 1-м Всесоюзном географическом съезде об общих чертах развития воздушного транспорта в странах капитализма только что опубликован в "Трудах" съезда и т.д. На это неизменно возражалось: "Мы ведь не отказываем товарищу Полетике в ученом звании доцента, но пока у него еще нет работы, которую можно было бы представить на защиту в качестве кандидатской диссертации". Приговор комиссии ВАКа был таков: допустить Н.П.Полетику к исполнению обязанностей (и.о.) доцента по кафедре "экономика воздушного транспорта" с обязательством защитить кандидатскую диссертацию по этой специальности. Таким образом я потерпел тяжелое поражение. Двум очковтирателям и болтологам удалось убедить комиссию ВАКа, повидимому закулисно шепнув, что одна моя "методразработка" (о научных школах Дена и Бернштейн-Когана) встретила резкую критику со стороны ряда работников кафедры политэкономии, считавших ее "контрабандой троцкизма". А после отъезда комиссии ВАК из Ленинграда С.Н.Подкаминер, как зам. директора по учебной части "использовал ситуацию" и "сделал оргвыводы": он перевел меня с должности профессора на должность исполняющего обязанности доцента с почасовой оплатой. В институте считали, что я "погорел" окончательно и бесповоротно. Но я верил в свои силы и не считал свое поражение катастрофой, а только временной неудачей. Так оно и вышло. Через два года я стал первым в СССР кандидатом экономических наук по специальности "Экономика воздушного транспорта". Должен сказать, что долгая травля со стороны Подкаминера и его единомышленников произвела на меня отвратительное впечатление. Я часто в эти годы вспоминал слова С.Б.Крылова: "Помните, Николай Павлович, они (члены партии) имеют билеты, а у нас - лишь контрамарки". И действительно, достаточно было сговора двух или трех бездарных и неспособных к научной работе болтологов, вооруженных партийными билетами и занимающих в институте ответственные посты, чтобы сломать жизнь способного научного работника. Другим итогом этих лет для меня была потеря веры и уважения к абсолютной ценности ученых степеней и званий. Конечно, я уважал их, так как они достались мне с большим трудом, на основании моей научной работы. Я стал уважать хорошие, добросовестные научные работы больше ученых степеней и званий. Ученые степени и звания высоко ценились и уважались во времена царизма, теперь уважение к ним стало исчезать, а после войны степени и звания резко упали в мнении широких масс населения СССР. Моя книга о гражданской авиации имела свою судьбу и своих читателей. Она была издана тиражом в 3 тыс. экземпляров, семьсот из них были куплены за границей. Сдержанные рецензии появились лишь в журнале "Гражданская авиация" и в "Авиационной газете". Больше повезло ей в некоторых иностранных изданиях. О книге был напечатан короткий, но хороший отзыв в "Транспортном бюллетене Лиги Наций" (League of Nations Transport Bulletin). Другую короткую, но одобрительную рецензию я читал в "Международном журнале воздухоплавания", и журнал отметил богатство материала и его яркий анализ. Третий одобрительный отзыв я прочел в итальянском авиационном журнале "Крылья Италии", и он привел меня в ужас. Меня хвалил авиационный журнал итальянского фашизма! Подкаминер и Ростиков могли сделать вывод: "Полетика занимается не только контрабандой троцкизма, но и пишет книги, которые вызывают похвалу у агентов Муссолини!" Не следует думать, что этот плод болезненного воображения. Мой друг-историк после войны защитил успешно докторскую диссертацию по археологии древнего Рима. Она была напечатана издательством АН СССР. Итальянские и европейские исторические журналы немедленно обвинили его в научной краже. Они указывали, что мой друг списал у итальянских историков данные о раскопках в Риме в последние годы, не назвав имен авторов, производивших и описаввших раскопки. Мой друг не отрицал этого: "Пусть дураки на Западе обвиняют меня в плагиате. Ведь если бы я назвал авторов, писавших об этих недавних раскопках, то, значит, Италия не погибающая под пятой Муссолини страна, где искусство и наука пришли в упадок, а страна, где Муссолини тратит большие средства на развитие науки. Меня немедленно упрекнут в нашей советской печати в том, что я поклонник и апологет Муссолини. Сами понимаете, чем могло бы это кончиться для меня. Пусть лучше меня ругают за границей, а не хвалят. Ругань из-за границы - лучшая похвала советским ученым в глазах наших властей". Итальянский журнал хвалил мою книгу за правдивый анализ работы воздушного транспорта Англии, Франции, Германии, США только потому, что я ни слова не сказал о гражданской авиации фашистской Италии. Экономические основы гражданской авиации в Италии были в еще худшем состоянии, чем экономика авиации указанных четырех держав. Но по той же причине самые крупные и влиятельные авиационные журналы Англии, Франции, Германии, США замолчали мою книгу о гражданской авиации, точно этой книги не существовало. Они применили старый обычный прием - "метод Тэна", состоявший в том, что замалчивается все невыгодное для интересов своей страны или партии. Кстати сказать, этот прием умолчания - самый распространенный прием в современной науке в почти всех без исключения странах. Несколько слов о последних годах моей работы в институте ГВФ. Весной 1937 года вызвал меня в Москву Иоффе - заместитель начальника Аэрофлота. В кругах Аэрофлота говорили, что Иоффе был родственником покойного соратника Троцкого А.А.Иоффе - сначала советского полпреда в Берлине, а затем в Вене, покончившего с собой в 1929 году. Аэрофлотский Иоффе обвинялся в связях с троцкистами, и сам одно время примыкал к троцкистам, но затем "покаялся". Иоффе предложил мне написать в форме учебника исследование о роли и работе гражданской авиации и, в частности, воздушного транспорта в СССР. Он предложил, чтобы этот учебник стал для меня и диссертацией на степень доктора экономических наук, что позволило бы окончательно утвердить меня в ученом звании профессора. Между нами состоялся такой разговор: Я: "Но вы понимаете, что для этого меня нужно допустить в архив Аэрофлота"? Иоффе: "Это более сложное дело, и я поговорю кое с кем. Я не могу сам решить этот вопрос. Учтите мое положение: меня считают участником троцкистской оппозиции, и я им был одно время. Но затем отошел от нее. Какие данные вам нужны?" Я: "Мне не нужны данные о количестве самолетомоторного парка, о техническом оборудовании воздушных линий (световые маяки, радиомаяки) или данные о частоте и регулярности рейсов по воздушным линиям, так как по этим данным можно подсчитать количество самолетомоторного парка в Аэрофлоте. Секретные данные мне не нужны. Мне нужны материалы об экономичности работы каждой воздушной линии, каждого управления ГВФ и всего Аэрофлота в целом по годам: иначе говоря, данные о перевозках пассажиров, почты и грузов, коммерческие доходы от воздушных перевозок и размеры дотаций Аэрофлоту от казны. У меня создалось впечатление, что на многих линиях Аэрофлота коммерческие доходы от перевозок гораздо выше, чем на воздушных линиях зарубежных стран, что ряд линий Аэрофлота менее убыточен и получает меньше дотаций от казны, чем воздушные линии Англии, Франции, Германии и США. Надо показать и стоимость тонно-километра и пассажире-километра. Вот эти данные, а они у вас в Аэрофлоте, конечно, должны быть, мне действительно нужны". Иоффе: "Мы посоветуемся, что можно будет дать вам". Далее Иоффе обещал, что перепечатка необходимых для меня материалов - архивных и не архивных - будет производиться за счет Аэрофлота, мои командировки и жизнь в Москве - суточные и квартирные - для розыска материалов будут оплачиваться Аэрофлотом. Через два дня Иоффе дал согласие предоставить мне просимые материалы и обещал содействовать в получении аналогичных данных и по воздушным линиям Полярной авиации Северного морского пути. Приказ о поручении мне этой работы был составлен начальником управления учебных заведений Аэрофлота, человеком моего возраста, то есть человеком 35-40 лет, и подписан Иоффе. Во время беседы Иоффе не стеснялся в выражениях по адресу Подкаминера - "очковтирательство", "болтолог", "пенкосниматель", "враль и хвастун" и т.д. - Почему же вы не снимете его? - спросил я. - За ним стоит партком института, - ответил он мне. По распоряжению Иоффе я получал все необходимые материалы для работы над книгой. Но затем дела застопорились. Иоффе был обвинен в троцкизме и арестован. Новое начальство в Аэрофлоте, напуганное арестом Иоффе, как бывает обычно в таких случаях, "ничего не знало и не хотело знать" о задании старого начальства: "Кто поручил это Полетике? Иоффе? Как бы чего не вышло!" В результате приток ко мне материала из архива Аэрофлота прекратился. Мне было отправлено из Москвы всего два пакета. Один я получил, другой пакет был передан спецотделом Подкаминеру. Вероятно, искали крамольных связей Иоффе со мной. Все мои протесты в спецотделе института остались безрезультатными. Моя жалоба в спецотдел главного управления Аэрофлота в Москве также осталась без ответа: "как бы чего не вышло!" Вмешались в это дело и "ведущие экономисты" Аэрофлота в Москве, обиженные тем, что составление учебника по экономике гражданской авиации СССР поручено не им, а мне. Отношения с ними, дружественные в начале тридцатых годов, резко ухудшились после издания моей книги о воздушном транспорте стран капитализма и стали почти враждебными после того, как Иоффе поручил мне написать книгу об экономике гражданской авиации СССР. Они со своей стороны воздействовали на новое начальство Аэрофлота в Москве. По мере того, как моя работа приближалась к концу, я все более и более склонялся к мысли, что после окончания этой книги и получения степени доктора экономических наук по экономике авиации, для меня будет лучше всего и безопаснее всего уйти из ГВФ и прекратить дальнейшую научно-исследовательскую работу по экономике авиации. В обстановке вражды со стороны подкаминеров и ростиковых в ленинградском институте и "ведущих экономистов" Аэрофлота в Москве, я мог каждую минуту стать жертвой доноса и клеветы. Доносов и арестов в те годы массового террора и показательных судебных процессов было хоть отбавляй. Арест и тайный суд над моим братом Юрием были достаточно ярким предзнаменованием моей возможной судьбы. Мне незачем было оставаться в гражданской авиации. Ведь я по призванию историк, с 1936 года работал на историческом факультете Ленинградского Университета и близилась защита моей диссертации на степень доктора исторических наук. Я защитил ее в декабре 1940 года, но не успел закончить и защитить свою докторскую диссертацию по экономике авиации: в марте 1941 года Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота был спешно реорганизован во Вторую военно-воздушную академию специальных служб (маленькое доказательство, что "верхи" в СССР предвидели войну с Германией) и стал военным учебным заведением. Инженерно-экономический факультет был закрыт, и мне в новой военно-воздушной академии было нечего делать. Я подал заявление об увольнении из института и перешел полностью на работу в Ленинградский Университет. С экономистами ГВФ в Москве сложилось гораздо хуже. О судьбе их я узнал лишь в 1946 году, когда после окончания войны я впервые приехал в Москву. Перед эвакуацией, точнее, бегством ответственных партийных и советских работников из Москвы 15-17 октября 1941 года, оба "ведущих экономиста" были арестованы по обвинению "в умысле сдать Москву Гитлеру" и получили сроки в концлагерях. С одним из них я встретился уже в пятидесятые годы, когда он был реабилитирован в период оттепели, после смерти Сталина. Другого мне увидеть не пришлось: он был застрелен без предупреждения лагерной охраной за то, что отошел больше пяти шагов в сторону от дороги, по которой заключенные возвращались с места работы в лагерь. М. Горький и судьба моей книги "Возникновение мировой войны" Когда в конце августа 1931 года я сдал в издательство Соцэгиз свою книгу "Возникновение мировой войны", началась настоящая борьба за ее напечатание. Длилась она четыре года. Первые ее итоги были поистине плачевны. Соцэгиз при первом удобном поводе (а точнее - без всякого повода) разорвал со мной договор и не собирался восстанавливать его просто потому, что московские историки, специалисты по истории международных отношений и Первой мировой войне, хотели зарезать издание моей книги. В этой безотрадной обстановке мой брат Юрий посоветовал мне обратиться за помощью к А.М.Горькому, предлагая в этом свое содействие. Юрий был литературным сотрудником журнала "Наши достижения", который редактировал А.М.Горький, и напечатал в журнале несколько очерков, сговариваясь о теме каждого очерка с редакцией. Журнал "Наши достижения", созданный А.М.Горьким, имел целью показать и советским гражданам и заграничным поклонникам Октября все новое и полезное, что принесла Советская власть народам СССР. А.М. собрал в качестве сотрудников этого журнала многих "идеалистов-романтиков" двадцатых годов вплоть до К.Г.Паустовского. Пользуюсь случаем еще раз напомнить здесь, что иллюзии населения, взлелеянные пропагандой большевиков, тогда еще не развеялись. Основная масса молодежи слепо верила в коммунизм, пролетарский интернационализм и братство трудящихся всего мира, в строительство социализма и в пятилетку. Только принудительная коллективизация крестьян, бывшая "головокружением" Сталина от его успехов в борьбе с оппозицией, нанесла первый удар этим иллюзиям молодежи, особенно крестьянской. С другой стороны стало ясно - и прежде всего журналистам, критикам, писателям, - что нельзя изображать или критиковать советскую действительность так, как писали и критиковали в 20-е годы, сейчас, после установления единодержавия Сталина и его письма в журнал "Пролетарская революция" о троцкистских контрабандистах и двурушниках. Со страниц центральных газет - "Правды", "Известий", "Труда" - исчезли ставите широко известными имена советских фельетонистов Л.Сосновского, А.Зорича и др. Лишь имена М.Кольцова и Д.Заславского еще мелькали на страницах московских центральных газет, и то только потому, что эти авторы перешли от внутриполитических тем на темы внешней политики. В частности и фельетоны и очерки Юрия сначала перестали печататься в "Правде", затем в "Известиях" и, наконец, в "Труде". Тогда он и начал сотрудничать в журнале "Наши достижения". А.М.Горький знал и одобрял его очерки, и секретари Горького дружески относились к брату. Словом, в феврале 1932 г. после выяснившегося краха с изданием моей книги в Соцэгизе и наглого надувательства со стороны исторической редакции, Юрий, уезжая на несколько дней в Москву, вызвался мне прозондировать у секретарей А.М.Горького, могу ли я обратиться к Горькому с просьбой о содействиии изданию моей книги. Ничего чрезвычайного и необычного в моей просьбе к А.М.Горькому не было. В 20-е годы любой ученый или литератор мог обратиться к нему с такой просьбой, и Горький шел в ЦК, к Ленину, в издательство; мало кто из литераторов и ученых получал отказ после ходатайства А.М.Горького. Секретари Горького читали мое "Сараевское убийство" и охотно согласились помочь его автору: "Пусть ваш брат напишет короткое письмо к Алексею Максимовичу, указав на научное и общественное значение своей книги о войне, приложит к письму справку о своих мытарствах и переговорах в Соцэгизе и привезет свою рукопись к нам в Москву, а мы уже передадим все эти материалы Горькому". Так мы с Юрием и сделали. Я написал письмо Алексею Максимовичу, составил справку о переговорах с Соцэгизом, взял рукопись книги и экземпляр "Сараевского убийства" и в марте 1932 г. отправил в Москву. Горький жил в особняке Рябушинского, вблизи Никитских ворот. Дежурный секретарь, увидев меня, воскликнул: "Вы же брат Юрия Павловича Полетики!" Он взял у меня все материалы, которые я привез, и сказал: "Не беспокойтесь, мы передадим все это с нашей рекомендацией Алексею Максимовичу. Он знает вашего брата и, возможно, заинтересуется вашим делом. Ждите ответа". Спустя два месяца я получил письмо от А.М.Горького: Н.П.Полетике Уважаемый профессор! Я просил Л.П.Томского обратить внимание на вашу работу "Ответственность за мировую войну". Требуется, чтобы вы прислали рукопись в ОГИЗ. 26 мая 1932 г. А. Пешков Эти три-четыре строчки, по сути дела, спасали судьбу зарезанной и, казалось, похороненной навсегда книги! Уже через неделю я получил письмо с уведомлением о том, что мой договор с издательством восстановлен. Как отнесся к моей просьбе А.М. Горький и почему он решил помочь мне в издании моей книги, я узнал лишь несколько лет спустя, уже после его смерти. В 1937 или 1938 г. исторический факультет Ленинградского Университета, где я уже работал, пригласил на защиту одной докторской диссертации двух московских профессоров, докторов исторических наук, в качестве оппонентов, После защиты я зашел пообедать в Ленинградский дом ученых. Здесь в большой столовой я встретил обоих оппонентов и ученого секретаря истфака М.А.Гуковского, специалиста по истории Возрождения. Я кончил обед и расплачивался, когда Матвей Александрович подошел к моему столику. "Идемте к нам, Николай Павлович, московские историки хотят познакомиться с вами. Они хорошо отзываются о вашей книге". "Вот это странно, - воскликнул я, пожимая руки москвичам (имена их я не называю, потому что они еще живы и находятся в СССР), - ведь это чудо, - встретить москвичей, хорошо отзывающихся о моей книге! Я ничего не слышал из Москвы, кроме гадостей и ругани по моему адресу". Гуковский увел одного москвича под предлогом показать ему Дом ученых, а я остался с другим, более старшим по возрасту. - А знаете, Николай Павлович, - заявил Н.Н., - я ведь читал вашу книгу в рукописи. - Как это могло быть? - удивился я. Он рассказал следующее: - Как раз когда рукопись поступила вместе с вашим письмом к Горькому, он пригласил меня погостить несколько недель у него на даче под Москвой. Горький мне сказал, что прочел несколько глав вашей рукописи, равно как и вашу книгу "Сараевское убийство". Ваши главы ему понравились тем, что вы в своей книге выступаете не как германофил, защищающий Германию и Австро-Венгрию, и не как антантофил, защищающий Англию, Францию, Царскую Россию, а всех их считаете виновниками войны, даже Сербию. Горький попросил меня прочитать эту рукопись и дать ему о ней короткий отзыв. По просьбе Горького, - продолжал мой собеседник, - я прочитал вашу рукопись,-и она мне тоже понравилась. Я написал рецензию с указанием, что после исправления отдельных выражений и идеологической доработки "Введения" книгу надо издать возможно скорее, чтобы она вышла к 20-ой годовщине мировой войны в 1934 г. На ближайшем заседании правления ОГИЗа А.М.Горький прочитал ваше письмо и записку о войне с Соцэгизом по поводу вашей книги, зачитал мой отзыв и разгромил Соцэгиз, а потом написал вам. Но вам, кажется, еще три года пришлось возиться с изданием книги? - Хотя договор со мной был возобновлен в июнеиюле 1932 года, - ответил я, - книга вышла в свет только в 1935 году после ряда новых попыток Соцэгиза зарезать ее: ее хотели сократить на 20 печатных листов, а потом рассыпали набор трехсот гранок. Я горячо благодарил моего нового знакомого за рассказ. Матвей Гуковский с другим москвичом уже подходили к столику после осмотра Дома ученых, и мой собеседник прекратил разговор. Он, повидимому, не хотел раскрывать перед ними своих дружеских связей с Горьким. Мой собеседник остался моим другом в науке и в последующие годы. Уже здесь, в Израиле, я читал свидетельство о том, что Горький был отравлен агентами ГПУ. Смерть его в 1936 г. поразила всех своей неожиданностью. Кстати, мало кто из интеллигенции верил в официальные сообщения о том, что Горький пал жертвой мирового империализма, - был отравлен агентами империализма. Читающая и интересующаяся книгой публика не верила в это после того, как выяснилось, что журналы, основанные и руководимые Горьким, в том числе и "Наши достижения" были закрыты, а секретари Горького и почти весь постоянный состав сотрудников журналов, чуть ли не вплоть до машинисток, были арестованы. Часть секретарей А.М.Горького была расстреляна, другие исчезли в ГУЛАГе. В 60-х годах мои бывшие студенты 30-х годов, теперь доктора наук, говорили мне, что только один из секретарей Горького вернулся живым из ГУЛАГа. Юрий рассказывал мне, что Алексей Максимович в последние годы своей жизни находился в удрученном, подавленном состоянии. Он, "буревестник революции" в начале века, не мог примириться с единодержавием и террором Сталина. На даче в Крыму, под Форосом (в Форосе я в 60-х годах прожил с семьей два сезона), старожилы говорили, что Горький находился фактически под домашним арестом и к нему пропускали лишь избранных. В Москве в особняк, где он жил, могли попасть лишь по особому разрешению. Его единственный сын Максим, которого он очень любил, не мог найти себе места в советской действительности. Он пил, бродил по ресторанам, сопровождаемый свитой, в которой выпивохи были перемешаны с агентами-информаторами. По сведениям моего друга-журналиста, работавшего в московских газетах и хорошо знавшего изнанку московской жизни, Максим был "случайно убит" во время драки в каком-то питейном заведении. Инсценировать "трактирную драку" было нетрудно. Виновных, конечно не нашли, да и вряд ли их особенно искали. Горький, как говорили мне люди, видевшие его в 1935-36 гг., как-то сразу очень осунулся и одряхлел. Я же ни разу не встречался с ним и не имел чести с ним познакомиться, но у меня в памяти на всю жизнь сохранилось благодарное воспоминание о нем как о спасителе моей книги. Судьба "Возникновения мировой войны" оказалась более бледной, чем судьба "Сараевского убийства". Авторский экземпляр, присланный Соцэгизом, привел меня в состояние экстаза. В Ленинграде в те дни стояла оттепель: моросил дождь со снегом. Я носил авторский экземпляр в портфеле, куда бы я ни шел, и, несмотря на снег и дождь, время от времени вынимал его из портфеля и нежно гладил мою книгу, все еще не веря своим глазам. Когда я ложился спать, то моя книга лежала у меня не под подушкой, а на подушке. Шура сердилась и... сияла. И не я один был влюблен в свою книжку. В самые голодные месяцы блокады Ленинграда в ноябре-декабре 1941 г. директор библиотеки ленинградского отделения АН СССР проф. И.И.Яковкин не раз приглашал меня "погреться" в свой кабинет (он "отапливался" грелкой). Моя книга лежала на тумбочке у дивана в его кабинете, и он с трогательной улыбкой говорил, указывая на нее: "Не могу расстаться с ней!" Доцент Ленинградского Университета Чаев, крупнейший специалист в СССР по истории русского раскола в XVII в., умирая от голода и истощения в блокированном Ленинграде, в последние дни перед смертью позвал меня к себе в лазарет и сурово отчитал за то, что я не подарил ему своей книги. Я извинялся как мог. Он умер на следующий день. М.А.Гуковский, эвакуируясь в марте 1942 г. с остатками Ленинградского Университета в Саратов, вез в своем чемодане коллекцию собранных им инкунабул, написанные им книги и рукописи и... мою книгу. Всю остальную библиотеку он оставил в Ленинграде. В марте 1942 г., когда наша группа преподавателей Ленинградского Университета застряла на несколько недель в Казани, ожидая вскрытия Волги и Камы, чтобы проехать в Елабугу, в библиотеке Казанского Университета я назвал свою фамилию. Директор библиотеки ахнул и радостно пожал мне руку: "Какие киты науки к нам пожаловали!" А "кит науки" был голодным и ободренным скелетом, едва державшимся на ногах! Наконец в Минске, когда я пришел в 1954 г. в Белорусскую республиканскую библиотеку имени Ленина, чтобы получить абонемент на дом, директор библиотеки, страстный библиофил, повел меня в свой кабинет и, показав на койку, окруженную книгами, лежавшими на столе, на тумбочке, на полу, сказал: "Я сплю в окружении самых любимых книг. Среди них и ваша", - и показал мне на тумбочку, где она лежала. После капитуляции Германии и еще до фултонской речи Уинстона Черчилля из Англии в Ленинград прие хала группа студентов Кембриджского Университета, специализирующихся на изучении России дореволюционного и советского периода. Английских гостей, прибывших со своими преподавателями и руководителями, принимал декан исторического факультета, профессор В.В.Мавродин, а переводчиком при нем (Мавродин не знал английского языка) был заведующий кафедрой экономической географии Азии в Ленинградском Университете В.М. Штейн, бывший в двадцатых годах финансовым советником Сунь Ят-Сена. В ходе беседы гостей, между прочим, спросили о том, кого из ученых-историков в нашем Ленинградском Университете они знают. Гости ответили: академика В.В.Струве (расшифровка Лейденского папируса дала В.В.Струве мировую известность), академика Е.В.Тарле (за его работы о Наполеоновской эпохе) и профессора Полетику (за работы о Первой мировой войне). Я был доволен. Третьего места мне было вполне достаточно. Лично я больше всего рад тому, что мне удалось написать весьма обоснованную документальным материалом книгу (в ней свыше 1500 цитат и ссылок на дипломатические документы и мемуары), книгу о механизме и методах развязывания Первой мировой войны. Я задумал написать свою книгу еще в сентябре 1914 года, то есть через полтора месяца после ее и помнил предупреждение моего гимназического друга Саши Амханицкого, что сказать правду об этой войне будет нелегко. В царской России моя книга не могла бы быть издана. В СССР мне пришлось прорываться с ней через многие барьеры. Мне удалось осуществить мою юношескую мечту и сделать мою книгу достоянием читателей всего мира. Поэтому на девятом десятке моей жизни я могу спокойно сказать, что выполнил свое обещание-клятву, данную в 1914 году, и что дал эту клятву не зря. Истфак Ленинградского Университета. "Хвостовщина" Летом 1936 года произошло слияние истфака Ленинградского историко-филологического института с истфаком университета. Я получил почетное предложение : меня приглашали "по моим научным трудам" в университет в качестве профессора или, по крайней мере, "и.о. профессора" на кафедру "истории нового времени". В 1936 году никакой ученой степени и никакого ученого звания я еще не имел. Это было то, о чем я не смел и мечтать в 1918-1919 годах, когда окончил университет в Киеве и был оставлен "профессорским стипендиатом" (аспирантом) по кафедре русской истории для подготовки к научно-преподавательской деятельности. Таким образом, это было приглашение, вызванное уважением двух исторических факультетов (историко-филологического института и университета) к моим научным трудам. Я проработал в Ленинградском Университете 15 лет (1936-1951 гг.). Здесь я в 1940 году защитил диссертацию на степень доктора исторических наук, был утвержден в ученом звании профессора кафедры истории нового времени и здесь же, в Ленинградском Университете, будучи беспартийным, стал заведовать кафедрой истории международных отношений и внешней политики СССР, хотя это была "номенклатурная должность". Студенчество истфака отличалось от студенчества других вузов. На исторический и филологический факультеты шли не для того, чтобы сделать карьеру, а для того, чтобы получить образование. Наиболее способные (один-два процента от каждого курса) рекомендовались в аспирантуру, но огромное большинство стало учителями истории или русского языка в средней школе. Учитель средней школы - какая же это карьера для партийного или комсомольского карьериста? Но молодые люди шли на истфак в огромном количестве: на одну вакансию на первом курсе приходилось вначале 5-6, а позже и 10-12 претендентов. Они шли на истфак, гонимые любознатель