вагоны, требуя подачи пассажирских и в случае неисполнения грозят разгромить станцию и учинить самосуд над администрацией. Одновременно, командующий армией, генерал Келчевский, настойчиво просил меня, как можно скорее, уладить этот вопрос. На станции создалось весьма критическое положение, ибо товарищи каждую минуту могли привести свои угрозы в исполнение. Никакой воинской надежной части, которая бы восстановила порядок на станции, у меня не было. Пришлось ехать лично. Не доезжая до станции, сошел с автомобиля и пошел пешком, дабы меньше обратить на себя внимания. Меня встретил комендант станции и передал все подробности происшествия. Перрон, пути, станция и все прилегающие строения были заполнены вооруженными солдатами, из которых многие находились в состоянии опьянения. У двух разбитых вагонов товарищи митинговали, обсуждая программу дальнейших действий. Раздавались угрозы по отношению железнодорожного персонала, офицерства, буржуев. Большинство, невидимому, склонялось к тому, чтобы силой забрать наличные составы, устроить 1--2 эшелона и, следуя всем вместе, громить попутные станции, предавая их огню и мечу. Настроение солдат было таково, что никакие увещевания не помогли бы. Что было делать? Пассажирских вагонов почти не было, а если бы они имелись, то я не дал бы их, дабы этим не узаконить подобных требований на будущее время. В этот момент, мое внимание привлек подходивший поезд, оказавшийся румынским эшелоном новобранцев, сопровождаемых вооруженной командой в 16 человек при одном офицере.

Вагоны были заперты и, как после я узнал, новобранцам запрещалось выходить на больших станциях. Поезд остановился. На перроне появился румынский офицер. Увидев одного новобранца, выскочившего из вагона, он подскочил к нему, схватил за шиворот, и силой водворил обратно в вагон. Наши солдаты, оставивши митинг, наблюдали эту картину с большим любопытством, но затем какой-то плюгавенький солдатишка крикнул: "товарищи, не позволим издеваться над пролетариатом, открывай вагоны, выручай своих братьев, бей офицера". Эти слова оказались искрой брошенной в пороховой погреб. Схватив винтовки, озверелые солдаты устремились к офицеру, еще момент и он был бы растерзан. Однако, не потеряв присутствия духа, он в мгновенье ока очутился возле караульного вагона и на бегу отдал какое-то

20


приказание караулу. В один момент 16 вооруженных человек по команде ощетинились для стрельбы. Раздался залп в воздух и нужно было видеть, как сотни вооруженных людей с исказившимися лицами от животного страха, бросая винтовки, давя один другого, кинулись во все стороны ища спасения. Через минуту станция и ближайший район были совершенно пусты и долгое время, пока стоял эшелон, я разговаривал с румынским офицером, обмениваясь мнением по поводу только что происшедшего. После понадобились большие усилия коменданта станции и администрации, чтобы собрать разбежавшихся солдат и уговорить их вернуться на станцию. Они стали спокойны и послушны. Охотно сели в товарные вагоны и без всяких инцидентов были отправлены по назначению.

Жизнь в штабе армии текла довольно монотонно. О том, что происходило вне армии, информации обычно были запоздалые, питались больше слухами. Газеты получались изредка и, кроме того, сведения одних явно противоречили другим, а потому уяснить из них истинное положение России было невозможно. Все носило характер неопределенный, туманный. Однако, даже и из этих, скупо долетавших до нас известий, разговоров и слухов, нам было ясно, что в армии делать нечего, что мы обрекаемся на бездействие, но как долго продлится такое состояние и каковы будут последствия, никто сказать не мог. Каждый день приносил все новые и новые сенсации, значительная часть коих касалась Дона и событий, происходящих там. Слухи о Доне порой были невероятны, даже легендарны с точки зрения логики и разума, но мы жадно их ловили, верили им, или вернее говоря, хотели верить, с какой то тайной надеждой, что именно оттуда, с Дона должно начаться общее оздоровление. Уже с мая месяца, внимание всех стало сосредоточиваться на популярном имени ген. Каледина, герое Луцкого прорыва, бывшего долгое время нашим соседом, в качестве командующего VIII армией. Мне было известно, что еще весной ген. Каледин оставил армию и не столько по болезни, сколько под влиянием иных причин, разочарованный и непонятый даже своими близкими помощниками и сотрудниками. Покидая армию, он был полон любви и веры в Дон, он верил в крепость старых традиций казачества и считал, что только там на Дону еще можно работать.

С 18-го июня 1917 года генерал Каледин становится во главе войска Донского, как выборный Атаман и с ним объединяются Атаманы Кубанского и Терского войск. Вскоре ему по праву и достоинству выпадает честь быть представителем Казачества на Московском совещании в августе месяце. Отлично защищал армию бывший здесь ген. Алексеев, но еще выпуклее обрисовала положение казачья декларация, прочитанная Донским Атаманом и названная газетами речью Каледина.

Прекрасная по содержанию, уверенная по тону, полная патриотизма, в ней открыто указывалась Временному Правительству та смертельная опасность и беспредельная пропасть, над которой повисла Россия. В противоположность речи Керенского, она с восторгом читалась нами, рождая массу надежд.

Ценность выступления ген. Каледина на этом совещании состояла в том, что впервые за все время всеобщего революционного развала раздался твердый голос объединенной, крупной народной силы, а не

21


голос партии, организации, комитета, обычно не имевших за собой никакой реальной силы.

Устами своего представителя, Казачество, как бы предопределило себя для будущего -выступления против тех, кто, пользуясь слабостью Временного Правительства, готовил гибель России. И действительно, примерно через полгода, выступив с оружием в руках против советской власти, казаки тем самым доказали, что заявление, сделанное в августе от Российского Казачества не было пустым звуком партийно-общественных деятелей, а явилось глубоко продуманным актом, вышедшим из глубины народной.

С этого момента ген. Каледин делается центром внимания всех, а в глазах Керенского становится контрреволюционером и явным противником его взглядов и революционных идей, что и определяет дальнейшее отношение главы Временного Правительства к Донскому Атаману.

Все взоры устремляются на Дон, как на единственно чистый клочок русской земли, как на ту здоровую ячейку, которая может остановить гибель России. Именно этим и можно было объяснить, что когда во время Корниловского выступления появились фантастические сообщения газет о движении казачьих частей на Воронеж и Москву, то это нашло живой и радостный отклик в наших сердцах. Мы верили этому, не желая учитывать простой вещи, что весь-то Доя на фронте, а в области почти никого. Мы забывали и то, что свыше 205) казачьих полков все лето занимались ловлей дезертиров, а затем стали единственной надежной охраной штабов и учреждений.

После Московского совещания, мы явились свидетелями очередной провокации Керенского.

В связи с выступлением Корнилова, Каледина объявляют мятежником и делают предметом травли, в то время когда он объезжал неурожайные станицы Усть-Медведицкого округа Войска Донского.

Эту его поездку, при содействии Керенского, истолковывают желанием Каледина поднять казачество против Временного Правительства.

Видя в Донском Атамане не только человека большого государственного ума и крепкой силы воли, но главное опасаясь того огромного авторитета, который приобрел он в глазах и казачества и всех национально мыслящих русских людей, глубоко веривших, что Каледин найдет достойный путь, чтобы вывести казачество из сложных и запутанных обстоятельств, Керенский решается на провокацию. Очевидно и ему и его приспешникам, а затем Ленину и Троцкому, не столько были страшны талантливые, с именами, но без народа генералы, сколько страшен и опасен был Каледин, за которым шли Дон, Кубань, Терек. С целью подорвать престиж Каледина и тем обезглавить казачество, Керенский 31 августа всенародно объявляет его мятежником, отрешает от должности, предает суду и требует его выезда в Могилев для дачи показаний.

А днем раньше военный министр А. Верховский телеграфировал Каледину: "С фронта едут через Московский округ в область Войска Донского эшелоны казачьих войск в ту минуту, когда враг прорывает фронт и идет на Петроград. Мною получены сведения о том, что ст.

5) В июле месяце на эту работу было отвлечено около 40 казачьих полков.

22


Поворино занята казаками. Я не знаю, как это понимать. Если это означает объявление казачеством войны России, то я должен предупредить, что братоубийственная борьба, которую начал генерал Корнилов, встретила единодушное сопротивление всей Армии и всей России. Поэтому, появление в пределах Московского округа казачьих частей без моего разрешения, я буду рассматривать, как восстание против Временного Правительства. Немедленно издам приказ о полном уничтожении всех идущих на вооруженное восстание, а сил к тому, как всем известно, у меня достаточно". --

Одновременно А. Верховский бомбардирует телеграммами революционный Ростов, две из них были адресованы к начальнику гарнизона, следующего содержания:

  1. "До моего сведения дошло, что ген. Каледин сосредоточивает казачьи силы в Усть-Медведицком округе, желая изолировать Донскую область. Я этого не допущу и разгоню казачьи полки. Телеграфируйте чтобы избежать кровопролития. Генерал Верховский".
  2. "Арестуйте немедленно генерала Каледина. За неисполнение приказания ответите перед судом. Генерал Верховский".

Таким образом Каледину предъявляют обвинение, приказывают его арестовать, и в то же время, очевидно умышленно, не желают проверить достоверность обвинения, что могло быть легко выполнено путем переговоров по прямому проводу с комиссаром Вр. Правительства М. Вороновым, проживавшим тогда в г. Новочеркасске.

Наэлектризованная вышеприведенными телеграммами революционная демократия Новочеркасска, поддержанная Ростовскими, Царицынскими и Воронежскими полубольшевистскими организациями, отрядила небольшой отряд во главе с есаулом Голубовым для ареста Каледина. Но последний только случайно ареста избежал.

Собравшемуся в начале сентября Войсковому Кругу Донской Атаман дал подробный отчет в своих действиях, доказывая свою невиновность, ложность и необоснованность предъявленных ему обвинений со стороны Вр. Правительства и военного министра А. Верховского. Рассмотрев всесторонне дело о "Калединском мятеже" Круг вынес следующее постановление:6)

"Донскому войску, а вместе с тем всему казачеству нанесено тяжелое оскорбление. Правительство, имевшее возможность по прямому проводу проверить нелепые слухи о Каледине, вместо этого предъявило ему обвинение в мятеже, мобилизовало два военных округа Московский и Казанский, объявило на военном положении города, отстоящие на сотни верст от Дона, отрешило от должности и приказало арестовать избранника Войска на его собственной территории при посредстве вооруженных солдатских команд. Несмотря на требование Войскового Правительства, оно однако не представило никаких доказательств своих обвинений и не послало своего представителя на Круг. Ввиду всего этого Войсковой Круг объявляет, что дело о мятеже -- провокация или плод расстроенного воображения.

Признавая устранение народного избранника грубым нарушением качал народоправства, Войсковой Круг требует удовлетворения: не-

6) Донская Летопись, Том второй, стр, 140.

23


медленного восстановления Атамана во всех правах, немедленной отмены распоряжения об отрешении от должности, срочного опровержения всех сообщений о мятеже на Дону и немедленного расследования, при участии представителей Войска Донского, виновников ложных сообщении и поспешных мероприятий, на них основанных.

Генералу Каледину, еще не вступившему в должность по возвращении из служебной поездки по Области, предложить немедленно вступить в исполнение своих обязанностей Войскового Атамана".

Итак, провокация Керенского не удалась. В глазах казачества популярность генерала Каледина возросла еще больше.

С чувством глубокого возмущения читали мы сообщения газет о том, что ввиду создавшихся недоразумении с Донским казачеством военный министр А. Верховский по поручению Вр. Правительства пригласил к себе заместителя председателя совета союза казачьих войск есаула А. Н. Грекова. Верховский старался объяснить те обстоятельства, при которых он в качестве командующего Московским округом, обвинил казаков в мятеже и приказал войскам быть готовыми для воспрепятствования замыслам генерала Каледина. Просто не верилось, что все это исходит от А. Верховского, который в течении более года был среди нас в штабе IX армии, обращая на себя внимание большой трудоспособностью и скромностью. Работая с ним долгое время в оперативном отделении штаба армии, проводя вместе целые дни, будучи, наконец, в добрых и приятельских с ним отношениях, я никогда не замечал, чтобы он был одержим болезнью социализма, да еще в такой острой форме, как то выявилось в начале революции и в конечном результате увенчалось его службой у большевиков. Я знал, что в молодые годы его жизни с ним произошел случай, показавший его неуравновешенность и ложное понимание воинского долга, но затем вся его дальнейшая служба, давно искупила этот грех молодости и казалось навсегда изгладила его из памяти, не говоря уже и о суровом наказании, понесенном им. Трудно было объяснить и понять, как мог блестящий офицер генерального штаба, кавалер двух Георгиевских крестов -- солдатского и офицерского, (первый -- в Русско-Японскую войну, второй -- в Великую) а также и золотого оружия, отлично воспитанный, хорошо владевший иностранными языками, человек большой работоспособности, в жизни очень скромный и застенчивый, вдруг сразу стать не только на ложный, но и преступный путь перед своей родиной. В дальнейшем разговоре с А. Н. Грековым, Верховский, ссылаясь на заявление казачьих частей в Москве, что до получения указаний с Дона, они не могут стать на сторону Вр. Правительства, обещал приложить все средства, чтобы создать между Правительством и казачеством отношения, основанные на взаимном доверии, и при этом выразил желание, чтобы генерал Каледин выехал в Могилев для дачи показаний следственной комиссии, причем подчеркнул, что ген. Каледин арестован не будет.

А. Н. Греков в ответ предложил ему предписать следственной комиссии поехать на допрос к ген. Каледину, не надеясь, что Дон отпустит Каледина в Могилев.

Читая это мы, конечно, негодовали, волновались, горячо обсуждали события, комментировали их, делали свои выводы и предположе-

24


ния, но дальше разговоров и споров дело не шло и однообразие жизни ничем не нарушалось.

В ноябре месяце приток сведений еще более сократился. Мы вынуждены были довольствоваться только тем, что случайно долетало до нас и, чаще всего, в искаженном виде. Под секретом передавалось, что Дон власть большевиков не признал Всероссийской властью и что впредь до образования общегосударственной всенародно признанной власти, Донская область провозглашена независимой, в ней поддерживается образцовый порядок и что, наконец, казачья армия победоносно двигается на Москву, восторженно встречаемая населением. Вместе с тем, росли слухи, будто бы Москва уже охвачена паникой; красные комиссары бежали, а власть перешла к национально настроенным элементам. Из уст в уста передавалось, что среди большевиков царит растерянность, они объявили Каледина изменником и тщетно пытаются организовать вооруженное сопротивление движению, но Петроградский гарнизон отказался повиноваться, предпочитая разъехаться по домам. Можно себе представить какие розовые надежды рождались у нас и с каким нетерпением ожидали мы развязки событий. К сожалению, в то время мы жили больше сердцем, чем холодным рассудком, не оценивая правильно ни реальную обстановку, ни соотношение сил, я просто сидели и ждали, веря, что гроза минет и снова на радость всем, засияет солнце.

Дни шли, просвета не было, а хаос и бестолковщина увеличивались. У более слабых уже заметно росло разочарование, у других определеннее зрела мысль о бесцельности дальнейшего пребывания в армии, появилось и тяготение разъехаться по домам. Но что делать дома, как устраивать дальше свою жизнь, как реагировать на то, что происходит вокруг, все это, по-видимому, не представлялось ясным и отчетливо в сознании еще не уложилось. Видно было только, что неустойчивость создавшегося положения мучит всех и вызывает неопределенное шатание мысли. Между тем, обстановка складывалась так, что необходимо было решить вопрос -- что делать дальше; требовалось выйти из состояния "нейтралитета", нельзя было дальше прятаться в собственной скорлупе разочарования и сомнений, казалось, надо было безотлагательно выявить свое лицо и принять то или иное участие в совершающихся событиях. Делясь этой мыслью со своими сослуживцами, я чаще всего слышал один и тот же ответ: "Мы помочь ничему не можем, мы бессильны, что либо изменить, у нас нет для этого ни средств, ни возможности, лучшее, что мы можем сделать при этих условиях -- оставаться в армии и выждать окончания разыгрывающихся событий .или с той же целью ехать домой". Такая психология -- занятие выжидательной позиции и непротивление злу, подмеченное мною, была присуща командному составу не только нашей армии, ею оказалась охваченной большая часть и русского офицерства и обывателя, предпочитавших, особенно, в первое время, октябрьской революции, т. е. тогда, когда большевики были наиболее слабы и неорганизованы, уклониться от активного вмешательства с тайной мыслью, что авось все как-то само собой устроится, успокоится, пройдет мимо и их не заденет. Поэтому, многие только и заботились, чтобы как-нибудь пережить этот острый период и сохранить себя для будущего. Можно

25


сказать, что в то время их сознанием уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя; они теряли веру в себя, падали духом, сделались жалки и беспомощны и тщетно ища выхода, судорожно цеплялись иногда даже за призрак спасения. Чем другим можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу кучкам матросов и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили издевательства, лишения, терпеливо ожидая решения своей участи7).

И только кое-где одиночки офицеры-герои, застигнутые врасплох неорганизованно и главное -- неподдержанные массой, эти мученики храбрецы гибли и красота их подвига тонула в общей обывательской трусости, не вызывая должного подражания.

Пробираясь на Дон в январе месяце 1918 года я был очевидцем такого героического поступка на станции Дебальцево. Красногвардейцы, обыскивая вагоны, вывели на перрон несколько человек, казавшихся им подозрительными в том, что они, по-видимому, офицеры и пробираются на Дон. На стенах станции пестрели приказы: "всем, всем, всем", которыми предписывалось каждого офицера, едущего к "изменнику Каледину", расстреливать на месте без суда и следствия. Подступив к одному из них комендант станции, полупьяный здоровенный солдат закричал: "Тебя я узнал, ты с..... капитан Петров, контрреволюционер и наверное едешь на Дон". Он не успел докончить фразы, как маленький щупленький и невзрачный на вид человек, к кому относились эти слова, выхватил револьвер и на месте уложил коменданта, а также и двух ближайших красногвардейцев, после чего сам пал под обрушившимися на него ударами. Чрезвычайно показательно, что другие арестованные застыли, как окаменелые, не использовав ни удобного момента для бегства, ни употребив для своей защиты оружие, которое, как оказалось, у них было. Они покорно стали у стены и были тут же расстреляны рядом со станционной водокачкой.

Я не знаю, был ли этот маленький, худенький человек действительно капитан Петров, но я должен сказать, что в моих глазах он был настоящий герой, большой русский патриот, который смело взглянул в глаза смерти. На суд Всевышнего он предстанет вместе со своими земными самозванными судьями, осмелившимися его судить за его патриотизм, за горячую любовь к Родине и честное выполнение им своего священного долга.

Мир праху Вашему, все такие чудо-храбрецы герои. Собой вы явили пример беспредельной неустрашимости, ибо, совершая такой поступок, Вы твердо были уверены, что идете на неминуемую гибель, пощады для Вас быть не могло. Вы ее не ждали и Вы геройски и красиво приняли самую смерть.

Вынужденное бездействие сильно меня тяготило. Ужасно было думать о России и томиться без дела в Румынском городке, проводя время в ненужных спорах, в обществе столь же праздных офицеров. Ме-

7) По приблизительному подсчету в крупных городах Украины а конце 1917 г. и в начале 1918 г. скопилось офицеров: в Киеве 35--40 тыс., в Херсоне-- 12 тыс., Симферополе -- 9 тыс., Харькове -- 10 тыс., Минске -- 8 тыс., Ростове около 16 тыс.

26


ня все чаще и чаще назойливо преследовала мысль, оставить армию, пробраться на Дон, где и принять активное участие в работе. Дальнейшее пребывание в армии, по-моему, было бесцельно, а бездействие -- недопустимо. Из совокупности отрывочных сведений постепенно слагалось убеждение, что в недалеком будущем Юго-восток может стать ареной больших событий. Природные богатства этого края, глубокая любовь казаков к своим родным землям, более высокий уровень их умственного развития в сравнении с общей крестьянской массой, столь же высокая степень религиозности, патриархальность быта, сильное влияние семьи, наконец, весь уклад казачьей жизни, чуждый насилию и верный вековым казачьим обычаям и традициям -- все это, думал я, явится могучими факторами против восприятия казачеством большевизма.

Уже тогда в нашем представлении Дон был единым местом, где существовал порядок, где власть, как мы слышали, была в руках всеми уважаемого патриота ген. Каледина.

Мне казалось, что Донская земля скоро превратится в тот район где русские люди, любящие родину, собравшись со всех сторон России, плечо о плечо с казаками, начнут последовательное освобождение России и очищение ее от большевистского наноса. При таких условиях, конечно, долг каждого быть там и принять посильное участие в предстоящем большом русском деле, а не сидеть в армии, сложа руки и выжидать событий под защитой румынских штыков.

О своем решении оставить армию, я в средних числах ноября доложил командующему армией ген. Келчевскому, подробно мотивируя ему причины, побуждавшие меня на это. Анатолий Киприянович выслушал меня очень внимательно, но к глубокому моему удивлению, не высказал ни одобрения, ни порицания моему решению. Мое заявление он встретил равнодушно, и выразил лишь сомнение в благополучном достижении мною пределов Донской области.

Помню точно такое же безразличие я встретил и со стороны начальника штаба ген. В. Тараканова и большинства моих сослуживцев. Только в лице 2-3 из них, я нашел сочувствие моему решению, что послужило мне большой моральной поддержкой для приведения в исполнение моего замысла. Чрезвычайно были характерны и не лишены исторического интереса рассуждения большинства моих соратников по поводу моего отъезда, являвшиеся отражением тогдашнего настроения огромной массы нашего офицерства. В главном, они сводились к тому, что де на Дону казаки ведут борьбу с большевиками, Поляков -- казак и потому, если он желает, пусть едет к себе. Именно такова была тогда психология нашего офицерства, и лучшим доказательством этого служит то, что несколько позднее из целого Румынского фронта, насчитывавшего десятки тысяч офицеров, полковнику Дроздовскому удалось повести на Дон только несколько сотен. Остальная масса предпочла остаться и выжидать, или распылиться, или отдаться на милость новых властелинов России, а часть даже перекрасилась, если не в ярко-красный, то во всяком случае в довольно заметный розовый цвет.

Возможно и то, что не всякому было по силам оставить насиженное место, или лишиться заслуженного отдыха после войны и с опасностью для жизни снова спешить куда-то на Дон, в полную неизвестность,

27


где зовут выполнять долг, но не обещают ни денег, ни чинов, ни отличий.

В разговоре со мной ген. Келчевский, между прочим предупредил меня о том, что поезда, идущие на Дон, тщательно обыскиваются, офицеры и вообще подозрительные лица арестовываются и нередко там же на станциях расстреливаются. На это я ответил, что все это мне кажется сильно преувеличенным. Опасные места можно обойти и все-таки добраться до Новочеркасска. Кроме того, -- продолжал я, -- говорят будто бы в Киеве существует особая организация, облегчающая офицерам переезд на Дон в казачьих эшелонах.

"В таком случае, -- сказал Анатолий Киприянович -- в добрый час, авось уводимся". И действительно, этим словам суждено было сбыться. Примерно через год А. К. Келчевский прибыл на Дон, после неудавшегося посещения штаба Добровольческой армии. Там он оказался нежелательным за свое пребывание на Украине и за попытку работать при гетмане Скоропадском. Будучи уже в это время начальником штаба Донских армий, я принял в нем самое горячее участие и предложил ему занять должность начальника штаба наиболее важного -- Восточного фронта, на что он охотно и согласился.

В двадцатых числах ноября, я стал готовиться к отъезду. Официально считалось, что я еду в отпуск к родным на Кавказ. Для сокращения времени, было очень удобно автомобилем доехать до Каменец-Подольска, а оттуда уже по железной дороге до Киева. Но вопрос этот осложнился тем, что автомобильная команда штаба армии, уже вынесла постановление не давать офицерам автомобилей, за исключением случаев экстренных служебных командировок. Само собой разумеется, моя поездка никак не могла подойти под "экстренную", но тем не менее я решил попытать счастья, учитывая то, что мой шофер и его помощник, обслуживавшие меня в течение долгого времени, как я мог заметить, по-прежнему относятся ко мне, сменив лишь обращение, "Ваше Высокоблагородие" на "Г-н Полковник". Взяв телефонную трубку, я позвонил в автомобильную команду штаба и, назвав себя, спросил, кто у телефона. Услышав ответ -- дежурный писарь, я привычным тоном, как то всегда делал, сказал: "передайте кому следует, чтобы завтра к 8 часам утра к моей квартире был бы подан мой автомобиль, поездка дальняя, бензину необходимо взять не менее 6 пудов, а также и запасные шины". К своему удивлению, я услышал, как и раньше, обычное "слушаюсь". Я вспоминаю этот случай для того, чтобы показать, как иногда крикливые постановления делались командами только с целью создать шумиху и не прослыть отсталыми и, как часто, воинские чины, услышав привычное и знакомое им приказание, забывали вынесенные резолюции и выполняли то, что делали раньше и к чему были приучены. Но все же, надо признаться, уверенности, что я завтра получу автомобиль, конечно у меня не было и я все время томился мучительными сомнениями. В приготовлениях к отъезду и прощании с друзьями, незаметно прошел день. Когда же все уже было готово, мне стало как то не по себе, сделалось ужасно грустно и не хотелось покидать армию, с которой проведя всю компанию, я успел сродниться. Невольно меня охватило жуткое чувство перед неизвестностью, стало страшно отрываться от насиженного места и одному

28


пускаться в путь, полный опасности, неожиданности и препятствий. И, помню, как сейчас, понадобилось огромное усилие воли, чтобы совладать с собой и побороть колебание. Вся ночь прошла в анализе и оценке этих, неожиданно нахлынувших переживаний. Около 8 ч. утра мои грустные размышления были прерваны шумом мотора, подкатившего к дому. Сомнения рассеялись, отступления быть не могло, надо было садиться и ехать.

Наступил последний момент трогательного прощания с моим верным и преданным вестовым, Лейб-Гвардии Павловского полка, Петром Майровским, состоявшим при мне еще в мирное время. Он не мог сдержать слез и плакал, как ребенок. На его попечение я оставлял все свои вещи и коня, а конного вестового А. Зязина, столь же преданного, брал с собой, в виде телохранителя до Киева, намереваясь оттуда отпустить его в Петроградскую губернию, где у него была семья. Наконец, все было готово и мы двинулись в путь. С чувством тяжелой грусти, я навсегда оставлял родную мне армию, сердце болезненно сжалось при мысли, что никогда уже не придется увидеть ее, как некогда мощную, гордую, в полном блеске ее славы одержанных побед. В голове, одна за другой мелькали картины славного прошлого, свидетельствовавшие о бесконечно дорогом, светлом, и несравненно лучшем, чем была горькая действительность. Автомобиль быстро нес меня в неизвестность, где меня ждали приключения, или подвиги, или авантюры, будущее скрывалось непроницаемой завесой.

По пути заехал за подпоручиком А. Овсяницким, офицером связи штаба нашей армии, братом моей невесты, ехавшим, как и я, в "отпуск". К вечеру благополучно добрались до Каменец-Подольска. На станции застали обычную картину: толпы утративших воинский вид полупьяных солдат хозяйничали на вокзале. В воздухе висела отборная брань, смех, крик, раздавались угрозы по отношению к растерявшейся и запутанной администрации дороги. Продолжительная интервенция моих шоферов и вестового Зязина, выразившаяся временами в довольно откровенной перебранке, временами в таинственном нашептывании наиболее активным товарищам, увенчалась успехом и я с подпор. Овсяницким были водворены в малое купе I класса, перед дверью которого, в коридоре, в виде цербера растянулся мой вестовой.

Здесь, кстати сказать, я впервые на деле увидел явные достижения октябрьской революции, столь импонировавшие толпе и низам населения. Не было ни контроля документов, ни билетов. Каждый ехал там, где ему нравилось и куда он хотел, как свободный гражданин самого свободного в мире государства. Главари революции правильно учли психологию черни и отлично поняли, что такими видимыми подачками создадут из подонков общества ярых себе приверженцев. Я не буду останавливаться на описании этого путешествия. Длилось оно около 3 суток. Отмечу лишь, что первое время, после отхода поезда, неоднократно были попытки проникнуть в наше купе, но мало-помалу, они прекратились. Дело в том, что мой вестовой Зязин подкупив наиболее буйных товарищей -- кого колбасой и салом, кого папиросой, кого какими-то обещаниями, завоевал себе привилегированное положение и уже до самого Киева я ехал никем не тревожимый, несмотря на то, что мой спутник сошел на половине пути, и я оставался в купе один.

29


Утром 1 декабря 1917 г. поезд подошел к Киеву. В Киеве я пробыл 5 дней, тщетно добиваясь нужных иноформаций, а также выясняя наиболее простой и безопасный переезд в Донскую область. К сожалению, ни то ни другое, успехом не увенчалось, Везде была невоообразимая сутолока и бестолочь Киев с внешней стороны, как мне казалось, изменился к худшему. Прежде всего, бросилось в глаза, что темп его знакомой, старой, беспечной и веселой жизни, -- бьется еще сильнее. В то же время, поражала безалаберность и роскошь этой жизни. Кафе, рестораны, и разные увеселительные заведения были полны посетителей, начиная от лиц весьма почтенных и незапятнанных, во всяком случае, в прошлом и кончая субъектами, репутация коих раньше, а теперь особенно, была крайне сомнительна. За столиками, разряженные, подмалеванные и оголенные женщины в обществе многочисленных поклонников, беззаботно проводили время и их веселый говор, смех, стук посуды и хлопанье открываемых бутылок, изредка заглушался звуками веселой музыки. А над окнами, залитыми светом электричества, на тротуарах и улицах шумела праздная, завистливая, по составу и одеянию, порой чрезвычайно вычурному и фантастическому, пестрая толпа. Все куда то шло, передвигалось, спешило, все жило нервной сутолокой большого города. Весь этот человеческий улей гудел на все лады. В воздухе стоял непрерывный шум от разговоров, восклицаний, смеха, трамвайных звонков, топота лошадей и резких автомобильных сирен.

Не кто иной, думал я, наблюдая эту картину, как такая бессмысленная, глумливая толпа делала русскую революцию. Разве не вооруженная толпа дезертиров, черни и вообще подонков общества, науськиваемая на офицеров и других граждан, стоявших за поддержание порядка, начала углублять революцию, кровожадно и жестоко уничтожая и сметая все на своем пути. Ведь еще со времен древней Византии толпа осталась верной самой себе: коленопреклоненная и униженная перед победителем и сильным, она, как зверь, бросилась, мучила и безжалостно терзала низверженного.

Многие ли серьезно отдавали себе отчет в том, что происходит. Мне часто приходилось слышать заявления, что революция -- бессмысленный бунт, нарушивший нормальное течение жизни, однако и внесший в нее что-то новое, но пройдет какой-то срок и все само собой устроится, войдет в старую колею, а о революции сохранятся только рассказы, да легенды. Другие наоборот, считали, что все безвозвратно погибло и уже непоправимо. Под гнетом грядущей неминуемой гибели, они беспомощно метались, лихорадочно спеша использовать последние минуты возможных земных наслаждений. И только немногие, как редкое исключение, одушевленные любовью к родине и святостью исполнения своего долга, ясно представляли себе обстановку. В годину стихийного Российского бедствия, они не растерялись, не пали духом, в них ярко горела глубокая вера в светлое будущее и они предпочитали умереть, нежели добровольно отдаться под пяту восставшего хама. Как паломники, голодные, оборванные, эти одиночки, со всех концов земли, пробирались сквозь гущу осатанелых людей к светлому маяку -- Донской земле.

Не будет ошибочным утверждать, что на каждые 10 человек Киевской массы приходился один офицер. Я уже указывал, что в Киеве в

3U


это время осело около 35-40 тыс. офицеров, из коих подавляющее количество большевистский натиск встретило пассивно с чисто христианским смирением. Оторванные при весьма трагических обстоятельствах от твоего привычного дела, оставленные вождями и обществом, привыкшие всегда действовать лишь по приказу свыше, а не по приглашению, наши офицеры в наиболее критический момент были брошены на произвол судьбы и предоставлены самим себе... Начались злостные нападки и беспощадная их травля. ...Они растерялись... Запуганные и всюду травимые, ставшие ввиду широко развившегося провокаторства крайне подозрительными, они ревниво таили свои планы будущего, стараясь каким-либо хитроумным способом сберечь себя во время наступившего лихолетия и будучи глубоко уверены, что оно скоро пройдет и они вновь понадобятся России.

Злободневной темой в Киеве была украинизация, она входила в моду, ею увлекались, она захватила видимое большинство и находила отражение даже в мелочах жизни. Все вне этого отодвигалось на задний план. Неукраинское, как отжившее и несовременное, преследовалось: нельзя было, например, получить комнату, не доказав своей лояльности к Украине и не исхлопотав предварительно соответствующего удостоверения в комендатуре. Благодаря знакомствам и старым друзьям, ставшим уже ярыми и щирыми украинцами, мне легко удалось преодолеть эти формальности, но далее дело не двигалось. Зайдя однажды в комендантское управление, я стал наводить справки о том, каким путем скорее и без особых процедур можно получить нужные мне удостоверения. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что во главе наиболее важных отделов стоят мои хорошие знакомые и даже друзья. Встретив одного из последних, мы оба искренно обрадовались и первые мои слова были: "Да разве ты украинец? Когда ты стал таковым?". Увидев, что мы одни в комнате, он смеясь искренно сказал:

"Такой же украинец, как ты абиссинец, суди сам: случайно я очутился в Киеве, есть надо, а денег нет. Искал службу и нашел здесь, но должен изображать из себя ярого украинца, вот и играю". Бесхитростная, ничем не прикрытая голая правда.

По несколько раз в день, я посещал вокзал, надеясь, что именно там легче всего ориентироваться, особенно, если встретишь знакомых, приехавших с юга. Поезда на юг, в частности на Ростов не шли. Станция представляла сплошное море воинских эшелонов, ожидавших отправки. Сообщение с югом поддерживалось лишь на небольшом сравнительно расстоянии, эшелоны дальнего следования оставались в Киеве. Измученный бессонными ночами, задерганный и сбитый с толку грубыми требованиями солдат и нетерпеливой публики, комендант станции, на многочисленные вопросы, сыпавшиеся на наго, давал охрипшим голосом, сбивчивые, несвязные и неудовлетворительные объяснения, что не только не вносило умиротворения, но еще сильнее разжигало страсти всей огромной массы, осевшей на вокзале. Видно было, что и сам комендант не знает причины задержки эшелонов и поездов южного направления и потому, естественно не может удовлетворить любопытство нетерпеливой публики. Но вот, мало-помалу, сначала неуверенно, а затем уже определенно стали утверждать, что поезда не идут потому, что Каледин с казаками ведет бой с Ростовскими боль-

31


шевиками, восставшими против него. Как затем подтвердилось, эти слухи отвечали истине. Действительно, в эти дни решалась судьба Ростова и только благодаря своевременному участию добровольцев ген. Алексеева, положение было восстановлено и Ростов остался за казаками.

Вместе с тем, приехавшие с юга подтвердили известие о том, что ген. Алексеев бежал на Дон, где формирует армию и приглашает всех добровольно вступить в ее ряды.

Одновременно, распространился слух, будто бы ген. Корнилов, после неудачного столкновения конвоировавших его текинцев с большевиками, отделился от них и тайно пробирается на Дон.

Если слухи о генералах Алексееве и Корнилове были довольно определены, то далеко не так стоял вопрос о положении в Донской области. Здесь радужные надежды одних тесно переплетались с отчаянием и безнадежным пессимизмом других. По одним сведениям, ген. Каледин уже сформировал на Дону большую казачью армию и готов двинуться на Москву. Поход откладывается из-за неготовности еще армии ген. Алексеева, технически богато снабженной, но численно пока равной армейскому корпусу. На Дону всюду большой порядок, и это особенно чувствуется при переезде границы. Ощущение таково, будто попадаешь в рай. Поезда встречаются офицерами в "погонах", производящими контроль документов и сортировку публики, соответственно имеющимся билетам. Даже с матросами -- красой революции, происходит моментальная метаморфоза. Еще на границе области, у них бесследно исчезает большевистско-революционный угар и они, как по волшебству, превращаются в спокойных и дисциплинированных воинских чинов.

Стойкости, неустрашимости и сильному патриотическому подъему среди казаков, при этом пелись хвалебные гимны. По мнению этих лиц, Дон обратился в убежище для всех гонимых и сборный пункт добровольцев непрерывно стекающихся туда со всех концов России. Так говорили одни, но со слов других, картина рисовалась совершенно иная. Они утверждали, что казаки, распропагандированные на фронте и особенно в дороге, прибыв домой, становятся большевиками, расхищают и делят казенное имущество и с оружием расходятся по станицам, становясь будирующим элементом на местах. Каледина знать не желают, будучи против него крайне озлоблены за то, что он дает на Дону приют разным буржуям и контрреволюционерам. Вся воинская сила Каледина состоит из нескольких сотен, глазным образом молодежи -- добровольцев.

Каледин, как Атаман, потерял среди казаков всякую популярность. Последнему обстоятельству в значительной степени способствова