мое двухсуточное свидание -- дали все-таки, несмотря на отказ от нагрудного знака! Провез Игорь через все обыски с этого свидания хронику зоны за последнее время да мой первый тюремный сборник стихов, и блаженное чувство оправданности моей жизни в тюрьме КГБ и первых недель в лагере носило меня над землей. Но уже ощутимо сгущалось: начальница отряда Подуст вилась вокруг нас осой, приходила каждый раз с придирками. -- Почему белье висит в рабочем цеху? -- Третий день дождь, где же его еще сушить? Снаружи не развесишь. -- Не мое дело, где сушить, а в помещении не положено. Хоть не стирайте, а режим соблюдайте! -- По правилам внутреннего распорядка заключенные должны быть всегда чисты и опрятны (это вступает наша законница Таня Осипова). -- А вы, Осипова, и вы, Великанова, вообще готовьтесь к ПКТ за то, что дурно влияете на других! ПКТ -- это помещение камерного типа, иначе говоря -- внутрилагерная тюрьма. Засадить туда по нашим гуманным законам можно на полгода, питание там "по ограниченной норме" -- то есть хроническое недоедание, письма -- раз в два месяца, свидания отодвигаются на все время ШИЗО и ПКТ. Дали тебе полгода -- на полгода в неопределенное будущее и уедет твое свидание -- то, которое и без того раз в год. Ну и конечно -- холод и грязь, та же камера, что и ШИЗО, с той только разницей, что спецбалахона нет. Можно в своей зэковской одежде, и то десять раз обыщут, не поддела ли под блузу что-то теплое? Короче, милая перспектива. А Подуст усердствует: -- Лазарева! Опять у вас носки в постели? И не лень ей, едва войдя в зону, устремиться к Наташиной постели и всю ее переворошить, охотясь за злополучными носками. И знает же, бестия, что Наташа всегда мерзнет и температурит, оттого и спит в шерстяных носках (одеяла-то у нас символические), и эти носки держит вместе с ночной рубашкой в постели, чтоб не смешивать с остальным барахлом. Потому что на двоих заключенных положена одна тумбочка -- о двух полках и одном ящике. Туда -- и письма, и зубной порошок, и одежду, и прочее. И хотя у нас пока по тумбочке на человека (бабушки уехали в ссылку, а "лишнюю" мебель спохватятся отобрать только через год) -- все равно тесно. Ну, прикиньте сами: отберите из своих шкафов и гардеробов самое-самое необходимое, без чего никак не обойтись в ближайшие семь лет. Не забудьте пять книг (больше-то при себе держать нельзя!), письма и фотографии родных и друзей (ведь на годы...), марки, конверты, пресловутое нижнее белье, пару полотенец... Э-э, многовато набрали! Записная книжка с адресами -- ни к чему, все равно отберут при первом шмоне. Заучите-ка лучше наизусть! Зубную пасту -- в сторону, она по режиму не положена, а вот коробочку зубного порошка -- так и быть, разрешат. А чего это носки у вас красного цвета? Вот напишут на вас рапорт, как на Лагле Парек в 85-м году, и полетит ваше свидание. Нет уж, не рискуйте. Спортивный костюм? Это еще зачем? Зарядку делать? Ну, зарядка по режиму не возбраняется, хотя времени на нее специально не отведено, а костюм лучше в тумбочке не держите -- вышмонают. Лучше припрячьте где-нибудь подальше. Да и с бельем не перебирайте: положено вам один комплект на себя, один на смену. Ну, припрячьте еще что-нибудь на свой страх и риск, но вообще-то могут отобрать. Ладно, кончаю придираться. Вон у вас сколько барахла -- в руках не удержите. Ну и попробуйте теперь разложить это все аккуратненько в тумбочку полезным объемом 30 х 30 х 70 см. Да так, чтобы Подуст не цеплялась. И не сомневайтесь: через годик вас уплотнят и довольствуйтесь тогда половиной объема. Конечно, можете держать свои вещи и в каптерке, да только она будет на замке, и открывать ее смогут только начальствующие офицеры, которые по неделе не будут появляться в зоне. Да еще и обыщут вас на выходе из каптерки: что такое вы волочете? Не много ли? А крысы, между прочим, в этой запертой каптерке прогрызут все ваши вещи, потому как вы не сразу догадаетесь выпилить нижний угол двери для кошки Нюрки, а окна в каптерке забьют стальными листами -- чтоб не было доступа... Тут-то я и посмотрю, где будут ваши носки. Но, может быть, Подуст к вам не придерется -- она наметила себе в жертвы худенькую издерганную Наташу Лазареву, и не зря. Под следствием (у Наташи это был уже второй арест, а второй переживается всего тяжелей) она дрогнула. Написала покаяние, дала сделать телепрограмму со своим участием, получила тем не менее свои четыре года -- но, правда, без ссылки, и КГБ готовил ее уже в стукачки на нашу зону. А тут-то резьба и сорвалась. И нагрудный знак Наташа сначала надела (потом сорвала с себя и кинула в печку), но доносить на людей, с которыми вместе баланду хлебала, отказалась наотрез. Да и кроме того, была она от природы человек непокорный и чуткий к несправедливости, а тут уже очень наглядно, кто люди, кто нелюди. Так с кем же ей быть? Все она нам честно рассказала, и мы ее прошлым не шпыняли, хотя на свободе нашлись умники, что "не простили измены". Что ж, это Христос учил прощать, а в моральном кодексе строителя коммунизма наоборот: нетерпимость и непримиримость. Широкий выбор. Но строители коммунизма из КГБ, конечно, никаких христианских чувств к Наташе не питали -- так хорошо запугали, и вдруг она буксует! А ну еще пугнуть! Такую жизнь ей устроить, чтобы пятый угол искала! Вот и рвалась Подуст, как гончий пес, к Наташе, игнорируя попутно остальных. На меня она вначале не кидалась. Конечно, приговор мой говорил сам за себя, но уж очень детский был у меня вид, и казалось ей, что внушить мне можно все, что угодно. Даже попробовала у меня наедине расспросить, какие разговоры ведутся в зоне, хотя никаких оснований для таких расспросов моя биография не давала. И даже то, что я ей сразу объяснила, что думаю об этих расспросах, и отказалась с ней беседовать с глазу на глаз, не вдохновило ее на подробную травлю. Личное чувство ко мне у нее появилось уже после первых наши голодовок. А пока она упражнялась над Наташей, попутно лягая Таню и Татьяну Михайловну. И эту ее логику можно понять. Татьяна Михайловна Великанова -- член инициативной группы по защите прав человека, в правозащитном движении с 68-го года, человек всемирно известный и, стало быть, общественно вредный. А потому как ни КГБ, ни Подуст не могут и в мыслях допустить, чтобы кто-то сам до чего-то додумался (бытие ведь, по их разумению, определяет сознание) -- то ищут дурных влияний. Ну, на свободе понятно -- западные радиопередачи, больше советскому человеку неоткуда почерпнуть идеи о собственном достоинстве и правах. А в зоне-то приемник передает только московское радио! Значит, откуда? А это она, зловредная Великанова, нас портит! Тем более, что и старше всех и, безусловно, для нас -- второго диссидентского поколения -- авторитет в спорных вопросах. Таня Осипова считается "из молодых", ей в то лето только тридцать четыре года. Так зато посадили ее в 80-м году, а она до этого времени сколько успела наворотить! В одном ее обвинительном заключении -- защита прав пятнадцати национальностей, это не считая прав общечеловеческих. И в "Хронике" участвовала, и в Хельсинкской группе работала, и к изучению законов имеет такую же нездоровую склонность, как Великанова. Это, пожалуй, поопаснее моих стихов. Или стихов Миколы Руденко, за которые села его жена Раечка. Хотя, конечно, и это безобразие: ну дали ему 7+5 -- поэт и к тому же член Хельсинкской группы. А она, вместо того, чтоб отречься от такого отщепенца, моталась к нему на все свидания, да еще и стихи его невесть каким образом получала -- и нет того, чтобы отнести в КГБ! Хранила, распространяла, наизусть учила -- и все сберегла, даже то, чего сам Микола не помнил. Повезло украинской словесности -- как, может быть, никогда в ее истории -- ну и посадили Раечку на 5+5. Сами видите, читатель, что за народ собрался в зоне -- ну как же без строгости? И поймите солдатскую откровенность старшего лейтенанта Подуст, когда она нам заявила: -- Мое дело -- не доказывать вам вашу неправоту. У меня на это и образования не хватает, и язык не так подвешен. А моя задача гораздо проще -- устроить вам здесь такую жизнь, чтоб вам больше сюда не хотелось. И устраивала по мере сил и возможностей -- с той мелочностью, до которой только может дойти сытая, дорвавшаяся до власти и истомленная скукой баба. И звали мы ее за это "белокурой бестией" -- других, нефашистских ассоциаций у нас почему-то не возникало. А потому мы даже не очень удивились, когда списались тайком с мужской политзоной и узнали, что ее -- красивую, молодую, действительно белокурую и с большим вкусом одетую -- сотня лишенных общения с прекрасным полом мужчин называют Эльза Кох! На ту самую Эльзу Кох она показалась им похожа, которая, дрожа ноздрями от удовольствия, собственноручно порола и расстреливала в концлагере Равенсбрюк. А мой Игорь, который связи с мужской зоной почти не имел, параллельно и независимо от них назвал ее так же с первой встречи. Ну, правда, она ему в первое же его посещение заявила: -- А чего вы хотите? Я же их не заставляю, как уголовниц, мне сапоги лизать... А, наверное, именно эту картину -- как Малая зона лижет ей сапоги -- видела в самых сладких, несбыточных снах. -------- ГЛАВА ДЕСЯТАЯ В шесть утра -- подъем. Это значит -- придут дежурнячки нас пересчитывать (не сбежал ли кто?) и заодно смотреть, не лежит ли кто в постели. У обычных зэков пересчет происходит на построении: выстраивают всех, независимо от погоды, и не спеша считают -- пока не пересчитают все две или три тысячи. Иногда уже выстроенные заключенные полчаса-час ждут, пока пересчет начнется. Да их еще и обыскать могут прямо в строю. Со мной потом в ШИЗО, в соседней камере, будет сидеть Юля Н., которая отказалась в строю задрать блузку. Потому что начальница Кравченко заподозрила -- вдруг она под форменную блузку надела свитер "гражданского образца"? Ноябрь-то был холодный, с морозом. Так не вздумала ли она незаконно погреться? Ну, неисправимая преступница и не стала на морозе раздеваться, и получила девять суток (раздели ее, впрочем, все равно -- силой). У нас таких построений не бывает: и смысла нет (по пальцам можно сосчитать), и вопрос еще -- согласимся ли мы строиться. А ведь каждый наш отказ исполнить очередную глупость администрация воспринимает как личное свое унижение -- вот и не нарывается. Предлогов же для репрессий и без того хватает, один нагрудный знак чего стоит! Итак, утро начинается с поблажки. Дежурнячки прогрохотали сапогами (и почему их никогда не научишь вытирать в дверях ноги?) и ушли. В следующий раз они придут часов в восемь -- принесут завтрак. Это обычно каша в котелке: пшено или овес, или "анютины глазки". Так называется перловка, которая почему-то синеет, как только остынет. За синеву и название. Так ее, впрочем, зовут только в тюрьмах. Солдаты, которые ненавидят перловку так же, как мы, называют ее "шрапнель". Овес тоже имеет свое зэковское название -- "и-го-го". А пшено -- "курочка ряба". От завтрака зависит многое: останемся до обеда голодными или нет? Казалось бы, что можно испортить в блюде, где только три ингридиента: главный -- вода, потом крупа и соль? А солью-то и можно, и очень даже просто. Достаточно от души бухнуть туда соли -- и мы все будем в отеках, а Раечка Руденко и вовсе сляжет (у нее больные почки). Почему мы все так легко отекаем? А это обычная реакция полуголодного человека на соленую пищу. Потом, осенью, когда порции зверски урежут, и мы будем уже не полуголодные, а просто голодные -- не спасет нас и отсутствие соли -- все распухнем, кто больше, кто меньше. Наша лагерная докторица Вера Александровна деликатно назовет это "безбелковый отек". Мы, впрочем, не удивимся: что с голоду пухнут -- это наш народ знал испокон веку. А где же нам взять белки? Нам положено в день 50 граммов мяса (это сырого, а вареного 33 грамма) и 75 граммов рыбы -- опять же в пересчете на сырую. Но сырых продуктов нам категорически не дают, мы не имеем права себе готовить. Готовит хозобслуга при больнице, а потом приносят нам. Значит, идет наша зэковская норма через двойное воровство: раньше тянет охрана, а потом еще хозобслуга. Что осталось -- идет к нам в вареном виде, и это уже не 33 грамма мяса и не 45 граммов рыбы, а гораздо меньше. Насколько -- мы даже не можем проконтролировать: весов и прочих приборов заключенным не положено. Вот и все белки... Зато соль мы проверить можем -- элементарной пробой. Это делает "золушка", а золушкой бывает каждая из нас по неделе, одна за другой. Главное дело золушки -- воевать с кухней, не принимать испорченную еду. Каша пересолена? Возвращаем обратно. Будем сидеть голодные и писать заявления в прокуратуру. И не беда, что заявлений наших никто не читает. Иной раз до смешного доходит: пишем им, что положенные тапочки не выдают, а они отвечают: "осуждена справедливо, приговор пересмотру не подлежит". Зато наши заявления там -- считают! У них тоже отчетность. -- Как это так -- за месяц на ИТК-З поступило сорок жалоб? Многовато, товарищи! Что ж это вы среди заключенных воспитательную работу не проводите? А как ее с нами проведешь? Ну усилишь репрессии -- так и вовсе несчастную прокуратуру засыплем заявлениями протеста. Да еще, чего гляди, забастовку объявим. За забастовку, конечно, расправы свирепые, да только и начальнику лагеря нагорит, забастовка -- это в лагере ЧП, и полетят всей нашей администрации вместо премий -- выговоры. Так что в ряде случаев они плюют и уступают: -- Ладно, ешьте несоленое! Это главная черта нашего лагерного быта -- за каждое, пусть даже маленькое право -- постоянная изматывающая борьба. И все наши завоевания -- суп без червей, норма хлеба на зону (которую золушка получает под расписку, потому что иначе и тут обжулят), 15 граммов подсолнечного масла на человека, право летом ходить не в сапогах, а в тапочках (мелочь -- а попробуйте в 35 градусов Цельсия в кирзовых сапогах! А ведь так и заставляют ходить женщин в других лагерях в Мордовии), право отправлять и получать заказные письма -- все это держится на нашей упрямой готовности за каждую такую "мелочь" бороться всей зоной. А если мы в этой войне что-то теряем -- то теряем навеки. Так весной 86-го года потеряли эти самые 15 граммов постного масла. Нам нагло заявили, что положенное масло нам подмешивают в пищу (поди проверь!), а отдельно больше выдавать не будут. Что делать в этой ситуации, мы прекрасно знали, ведь выиграли же "солевую войну", три недели подряд возвращая всю сваренную на кухне пищу. Отощали, но додержались до победного конца. Хоть и говорил нам начальник лагеря Поршин: -- Прикажут кормить вас ананасами -- буду кормить. А если положено 25 граммов соли на человека -- то и всыплют вам всю эту соль, сам прослежу. А пришлось-таки ему обойтись хоть без ананасов, но зато и без соли. Скандал дошел до Управления ИТУ, те приехали, посмотрели на нас (а мы к тому времени были уже хороши!) и сообразили, что лучше уступить и историю замять. Но вот с маслом проиграли -- просто сил не хватило тогда у зоны голодать неизвестно сколько. Ведь это надо всем вместе, если половина зоны ест -- а половина нет, начинается: -- Что же это вы? Вот ведь ваши же едят, на пайку не жалуются. И уже ничего не докажешь. Посовещались мы между собой, взвесили свои силенки -- нет, поняли, не потянем. И проглотили "нововведение", остались без масла. Хорошо хоть время той весной было уже более сытое, а то неизвестно, во что нам бы эта слабость обошлась. А уж как обидно было это трезвое понимание: сейчас не можем, а потом уже поздно. Но лучше все же понимать, чем браться за что-то, не взвесив свои силы. Этому нас к тому времени уже научила лагерная жизнь. Но пока у нас только лето 83-го, Раечка получила кашу на всех (сегодня она съедобная), заварила чай на всю команду, и вот мы уже за столом, планируем сегодняшний день. Теоретически нам с семи утра до четырех дня положено сидеть за машинками и шить рабочие рукавицы. Норма -- 70 пар в день на человека. Их нам привозят раскроенные, на телеге. Возит эту телегу кобыла Звездочка, вид у нее ласковый и усталый. Вечно она, бедолага, в порезах от колючей проволоки: "колючка" в Барашево повсюду, и то тут, то там Звездочка за нее задевает, маневрируя с телегой. Нам надо эти пачки кроя разгрузить, оттащить в цех (комнатка в том же доме, где живем), сшить это все хозяйство, вывернуть на лицевую сторону, упаковать по двадцать пар и погрузить на телегу, когда она придет в следующий раз. Этот труд мог бы стать для нас истинным наказанием, когда бы не три обстоятельства. Во-первых, уследить за нами -- когда шьем, когда нет -- физически невозможно. Никто из администрации -- ни дежурнячки, ни офицеры -- постоянно в зоне не сидят. Они приходят нас пересчитать, или обыскать зону, или принести обед, или просто так -- проверить, что мы поделываем и все ли живы. Войти в зону неожиданно им невозможно: от ворот до дома -- дорожка, и ворота просматриваются из наших окон. Мы всегда заранее видим, кто идет, и приблизительно можем вычислить -- зачем. Тем более, что ворота открываются с характерным грохотом. Машинок -- меньше, чем нас, значит, шьем в две-три смены. Тем более не проверишь, вторая смена -- до часу ночи. Не легче ли ограничиться проверкой результата? Поэтому мы сами выбираем себе время для шитья. Во-вторых, мастер по производству Василий Петрович -- порядочный человек. Его забота -- чтобы две политзоны, мужская и наша, дали план, а он прекрасно знает, что с политическими лучше по-хорошему. Да по-плохому он, наверное, и не умеет. Нет в нем злости -- ни внешней, ни затаенной. Поэтому он предпочитает не давить на нас, а комбинировать: ну не может Наташа Лазарева сшить норму, и не надо. Шей, сколько можешь. А зато он на мужской зоне подкинет возможность заработать какому-нибудь инвалиду, который норму шить не обязан, но хочет заработать себе на ларек. В итоге план все равно будет выполнен, все -- от администрации ( у них от плана премия зависит) до зэков -- будут Василию Петровичу благодарны, а зэки зато, в случае необходимости, пойдут Василию Петровичу навстречу. Например, придет он, хромая, в нашу зону, поморгает светлыми ресницами и скажет: -- Девочки, у меня мужиков пятнадцать человек в Саранск увезли, а конец квартала. План -- на год стандартный, его никто не урежет. Вы уж сшейте три тысячи до конца месяца, а я вам потом отдых организую. И сошьем, и организует. В производстве то и дело все равно простои: то электричества нет, то материал для рукавиц не завезли, то машинки портятся. Все они устаревшие, списанные, и держатся в работе только молитвами Василия Петровича. Что он с нами либеральничает, администрация знает. И ворчит, но бессильна: в этом круговороте перебоев только он умеет наладить работу и выдать план. И поэтому, когда он неделю не завозит нам крой и мы сладостно бездельничаем -- никто пикнуть не смеет: только Василий Петрович может нас уговорить вытянуть план в авральной ситуации, приходится его терпеть таким, каков он есть -- добряком, хитрецом и великим комбинатором, единственным изо всей барашевской своры, умеющим работать. В-третьих, к работе мы относимся честно: когда бастуем -- бастуем, и тут даже Василий Петрович нас не уговорит (он, впрочем, к нашим забастовкам фаталистичен: политические, что ж тут поделаешь), когда работаем -- работаем. Варежки шьем качественные, халтурить считаем недостойным, машинки умышленно не ломаем и ничего плохого в такой работе не видим -- рукавицы эти носить рабочим на стройке, а никак не нашим угнетателям. Ну на что офицеру КГБ или партийному боссу рабочие рукавицы? Шьем сколько можем, но Василий Петрович всегда нами доволен и всегда докажет, что сшили весь крой, что он привез (он-то знает наши возможности и лишнего не завезет). А кроме того, поди придерись к Наташе Лазаревой или к кому другому. Сколько каждая сшила за день -- не уследишь, сколько каждая сшила за месяц -- мы даем отчет Василию Петровичу (для зарплатной ведомости), но у нас свои сложные соображения -- на кого сколько записать. И уж если мы видим, что намечена жертва -- кто нам мешает записать на нее побольше, а на себя поменьше? Нет, в работу нашу администрация предпочитает не вмешиваться -- только себя посмешищем сделаешь и план сорвешь. Тут уж они от нас зависят, а не мы от них. А потому шитье для нас не мука -- когда хотим и сколько можем. Конечно, бывает, что и 12 часов в день просидишь за машинкой (когда Василий Петрович попросит выручить), но это -- добровольно и в боевом азарте. Но если сегодня плохо себя чувствуешь или не в духе -- можно к машинке вообще не подходить. Потом наверстаешь, а нет -- тебе помогут, ведь все свои. Нет-нет, за завтраком мы обсуждаем не производственные проблемы, а свои, зоновские. Что сеять, а что не сеять, например. Овощи-фрукты нам выращивать не положено, но мы это делаем под видом лютиков-цветочков. К примеру, пишу я мужу: "Пришли нам, дорогой, семена астры, матиолы, ониона и кьюкамбера". И где уж цензорше сообразить, что таинственные онион и кьюкамбер -- просто лук и огурец по-английски, но записанные кириллицей. Потом просто отобрали у нас все семена (кроме тех, что мы успели припрятать) и запретили посылку семян по почте. Но тогда еще было золотое время: семена присылали в заказных письмах, наклеенными для сохранности на пластырь. А вот капризы мордовской погоды... Цитата из моего письма домой (мы исхитрились вывезти за границу всю нашу переписку): "Спасибо за семена, все очень кстати. К счастью, посеять не успели. И хорошо, что не успели -- тут у нас началась полоса стихийных бедствий: заморозки, потом дождь, потом град -- потом все сначала". Дата -- 26 июня 83-го года. В общем, так: Раечка с утра слушала мордовское радио и обещали мороз. Значит, вечером мы поставим немыслимые деревянные распорки (и табуретки тоже пойдут в ход), на них накинем одеяла и полиэтиленовые покрывала -- и тем убережем от холода наши насаждения. А сеять новое пока не будем. И, значит, Татьяна Михайловна садится сострачивать друг с другом полиэтиленовые пакеты (тащим все, что у нас есть), чтобы получилось искомое покрывало. Мы с Таней -- на поливку: таскаем ведрами воду из импровизированного колодца. Какая-то водопроводная труба, идущая под нашим участком, протекает. Мы выкопали ямку, обложили ее бревнами -- получился колодец с ледяной водой. Администрация на него косилась поначалу, но смирилась -- тут как раз больничный водопровод прорвало, и неделю наша зона была бы без капли воды, если б не этот колодец. Так чем организовывать нам доставку воды в аварийной ситуации, не лучше ли пустить на самотек? И был у нас самотек -- в полном смысле этого слова, и черпали мы из него и поливали. Наташа возится с ямой для пищевых отходов, ладит к ней крышку. А как же: у нас в Малой зоне ничего зря не пропадает. Принесли несъедобный суп, а золушка зазевалась и не отправила его назад на кухню. Куда его? А в специальную яму! И туда же -- воду из-под мытья посуды. Канализации у нас нет, и всю израсходованную воду мы выносим ведрами: от стирки в одну яму (там мыльная вода), от прочего -- в пищевую. Туда же -- срезанная трава, очистки от наших огородных овощей. На тот год это все перегниет, и мы будем удобрять свои грядки. Ведь почва здесь -- песок, а в нашей зоне земля облагораживается десятилетиями. И бедная наша Подуст сдуру нам пожалуется, что ее муж шпыняет: вон, мол, у политичек какие огурцы, а у тебя на огороде -- заморыши. И не с этого ли шпыняния затаит неудачливая Подуст ярость на наш крохотный огород? -------- ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ День идет своим чередом: Раечка хлопочет где-то в доме, Таня читает журнал "Вопросы литературы", а я ехидничаю: есть ли на свете журнал "Ответы литературы"? А если нет ответов -- что толку в вопросах? Наташа сосредоточенно пыхтит над перегоревшим утюгом: разобрала и плоскогубцами скручивает сгоревшие концы. Мы с Татьяной Михайловной направляемся пилить дрова. Нам дали уволочь в зону бревна от разобранного забора, и это будет наше отопление на осень. Да и сейчас могут быть холодные дни. Печки в нашей зоне старые-престарые, с вывалившимися кирпичами -- а все же лучше, чем ничего. Только час назад Таня превратила печку в столовой в камин, хлопнув на ней муху самодельной мухобойкой. От этого хлопка вылетели два дышащие на ладан кирпича и печная дверца, чудом на них державшаяся. Теперь печка зияет черным провалом, а мы смеемся: муха-то улетела! Распилка дров -- дело нудное и долгое, бревна толстые и, наверное, держали забор со дня основания мордовского Дубровлага. Но мы приловчились (хотя обе -- городские жительницы), и работа у нас идет отлично. К тому же под разговор. О чем? Да обо всем, как всегда. Татьяне Михайловне к осени в ссылку, общаться нам осталось недолго, и мы обе это понимаем. Неумелая пила, Пышные опилки, Предосенние дела. Доживем до ссылки! Скоро, скоро на этап -- В теплый свитер скоро, А свобода -- по пятам, С матерщиной пополам, Сыском да надзором! Восемьдесят третий год -- Солью, не хлебами -- Вхруст по косточкам пройдет, Переломится вот-вот! Недорасхлебами. За ворота, за предел -- С каждой нотой выше! Тихий ангел отлетел. Нам судьба накрутит дел -- Дайте только выжить! Ну, до встречи -- где-нибудь. Зэковское счастье, Улыбнись! Счастливый путь! ...Нету сил прощаться. Это единственное, что я написала Татьяне Михайловне, пока она была с нами. Да и потом посвятила ей не столько стихов, сколько бы следовало. А ведь она была для меня в зоне всем: и самым близким человеком, и самым мудрым советчиком, и примером, с какой бесконечной терпимостью к чужим слабостям и недостаткам следует жить в зоне. И -- живой энциклопедией правозащитного движения и его традиций. Сколько раз после ее отъезда я с благодарностью вспоминала тот благородный обычай достоинства и заботы о других, который она оставила после себя в зоне. Но Раечка зовет обедать. Она накрошила тминных листьев и укропу в принесенную с кухни баланду, как-то над ней поколдовала -- и баланду уже можно есть без отвращения. Сделала салат: мелко порезанная молодая крапива с диким луком и каплей масла. Семена этой крапивы она специально выписывала с Украины: в зоне она раньше не росла. Да и сейчас ее мало: несколько кустиков, и мы экономно срезаем ножницами молодые листки -- далеко не каждый день. Дикий лук разводим, маскируя под травку (он очень похож) и тоже стрижем ножницами. Под конец Раечка с лукавым видом выносит алюминиевую миску, а в ней -- ого! -- горстка земляничин. Есть у нас и земляничные грядки, замаскированные с двух сторон высокими цветами. А это -- первый урожай. Татьяна Михайловна вдумчиво и внимательно делит эту горсточку на пять равных частей -- каждой по целых четыре земляничины! У нас этот процесс называется по-тюремному: дерибан. А Татьяна Михайловна -- соответственно -- дерибанщик. После ее отъезда дерибанщиком буду я (у меня тоже глазомер хороший), а когда меня вконец затаскают по ШИЗО и ПКТ и я буду там проводить больше времени, чем в зоне -- меня сменит Лагле Парек. Однако процесс дележки дерибаном не ограничивается, теперь еще решить -- какая кучка кому? -- Наташа! Вон летит птичка! По правилам нашей игры, Наташа отворачивается к окну -- смотреть на птичку. И Татьяна Михайловна показывает ей в спину: -- Это кому? -- Рае. -- А это? -- Ире. -- А это? -- Ну, Осиповой я еще подумаю давать или не давать! Мы хохочем, дележка идет своим чередом, и четыре эти земляничины создают у всех впечатление роскошного праздника. Никто к нам сегодня в зону не пришел, кроме дежурнячек: Подуст в отпуске, остальному офицерью тем более не до нас. Заметно холодает, и мы стараемся найти в этом свой плюс: будет заморозок -- так хоть комары сдохнут! Мордовские комары -- звери свирепые, не говоря уже о мошке. Таня клянется, что они прокусывают сквозь подметку и завидует кошке Нюрке -- ее-то не кусают, и заморозки Нюрке нипочем. Что значит шерсть! -- И свидания у Нюрки не регламентированы, -- вступает Наташа Лазарева в обсуждение преимуществ кошачьей жизни. -- Вон Антошка опять под окнами ходит! Антошка -- типичный кошачий уголовник, живет он, судя по всему, на территории больнички в бродячем состоянии. Спит он, похоже, на куче шлака возле кочегарки, потому что натуральный его белый цвет навеки погребен под угольной пылью. Мы его иногда подкармливаем: как-никак, он официальный Нюркин ухажер и других котов к нашей зоне не допускает. Когда этот лохматый грязнуля на поленнице любезничает с нашей чистенькой, ухоженной Нюркой -- мы покатываемся со смеху, до того это странная парочка. Вот и сейчас Нюрка с достоинством выплывает из дому в сторону поленницы. А я сажусь работать. Раскладываю на столе письма из дому и свое недоконченное письмо, но занимаюсь отнюдь не этим. На узенькой (четыре сантиметра) полоске папиросной бумаги муравьиными буквами я записываю свои последние стихи. Это один из способов передачи информации на свободу; полоски эти мы сворачиваем в компактный пакет размером меньше мизинца и при удобном случае передаем крошечную, наглухо загерметизированную от влаги по нашей специальной технологии, вещичку. Я упоминаю этот способ, потому что КГБ его давно уже знает -- один такой контейнер был перехвачен, и потом офицер Новиков с торжеством показывал мне эти полосочки, намекая на возможность нового срока. Но тогда, летом 83-го, этот способ еще работал. Я настолько увлеклась ювелирной своей работой, что не слышу стука сапог в коридоре и не успеваю припрятать свое писание. Когда дежурная Киселева уже в дверях, спохватываюсь и использую последнюю возможность -- прикрываю полоски хаосом своих писем. Киселева нависает надо мной (и черт ее принес в неурочное время!). -- Что? Письмо пишете? И -- хвать недописанное письмо, а под ним -- совсем на виду -- лежат мои беззащитные полосочки. Понимаю, что тут мой последний шанс -- сконцентрировать ее внимание на письме. -- Отдайте! Вы не цензор, чтоб читать мои письма! Клюнула, моя птичка. Отдергивает руку с листком. -- А вдруг это и не письмо вовсе! Я должна проверить. -- Ну вот видите, первая строчка: здравствуйте, родные. Что, неясно, что письмо? -- Неясно, -- упорствует Киселева, а под толстыми складками ее лба идет работа: она, действительно, не цензор, но как проверить -- письмо это или нет, не читая? Задала я ей задачу. Тут входит Татьяна Михайловна и, мгновенно оценив обстановку, включается: -- Нечего, нечего чужие письма читать! Как вам не стыдно! У вас что, своих семейных дел нет, что вы в чужие лезете? -- Да неинтересно мне про ее дела, -- сдает Киселева. -- А мое дело проверить -- письмо или не письмо. -- На это тут офицеров хватает -- проверять. Видите -- обращение как в письме, и будет с вас. Что вы чужую работу делаете? Скандалить Киселева явно не настроена, да и в столовую она вошла просто так, а письмо мое цапнула из любопытства, в котором неловко сознаться: что такое пишут эти политички своим мужьям? Отдает письмо и уточкой выходит из дома. Ох, и разнос же мне учиняет Татьяна Михайловна после этого! Мало ли что хорошо сошло -- но какая неосторожность! Ведь я чуть не попалась, чуть не завалила способ! Пошли бы обыски один за другим, усилили бы слежку -- кому и что тогда передашь? Что, я не могла попросить, чтоб кто-то покараулил? Оправдываться мне нечем, и я покорно принимаю на себя все громы и молнии; конечно, "разбор полетов" идет на дворе, не при подслушке. В конце концов Татьяна Михайловна смягчается: все же я не растерялась, и Киселеву от опасного объекта отвлекла. Разнос этот, как показали последующие события, пошел мне на пользу. Наверное, в этот день я избавилась от остатков вольняшечьего легкомысленного "авось". И больше ни разу по моей вине наши секретные труды не были досягаемы до охраны -- я уже не попадалась. Но на сложной нашей цепочке передачи информации было кому попадаться и без меня, были у нас и неудачи, а все же -- не тем, так другим способом на свободе все становилось известно! И бесились наши кагебешники, но нам же признавались: бессильны. Впрочем, сегодня писать уже больше нельзя -- вдруг медленный мозг Киселевой через час выработает все-таки подозрение? И тогда она вернется уже не одна. Нет уж, пронесло -- слава Тебе, Господи! -- выждем, пока все уляжется. Идем "шить варежку". Наташа сидит на специальном "козле" для выворотки: скамья, а у нее на конце -- гладенький штырек. На этом штырьке и выворачиваются готовые варежки на лицевую сторону. Выворачивать Наташа любит, а шить -- терпеть не может. Поэтому мы обычно помогаем ей с шитьем, а она нам -- с вывороткой. Нюрка тут же, смотрит янтарными глазами, как мелькают Наташины руки. Таня примостила перед своей машинкой список французских слов с переводом и зубрит в такт работе. Шитье никакого умственного напряжения не требует (пока не забарахлит машинка). После первой сшитой тысячи пар руки навсегда запоминают весь сложный танец движений и с ритма уже не сбиваются. Новенькие же, как правило, начинают с того, что прошивают себе палец на самом болезненном месте -- сквозь ноготь. Мой палец уже зажил, и я с места в карьер беру темп. Машинки грохочут, как пулеметы, и мы обычно затыкаем уши, когда усаживаемся за них надолго. Я иностранных слов не зубрю, а пишу стихи. Отшлифовываю пять-шесть строчек в уме, потом записываю их на клочке бумаги (он тут же, под кипой кроя) -- и так, пока не довожу до конца. Потом заучиваю наизусть и листок сжигаю, предварительно показав нашим. Наши радуются, а в цеху, заваленном стопками материала, рабочий листок в безопасности: перерыть все эти груды -- дело немыслимое. Главное -- записывать за раз немного, тогда дежурнячка, идущая по запретке в полушаге от окна цеха, ничего не заподозрит; они привыкли, что мы ведем расчет -- сколько сшито за час, да сколько часов надо, чтобы сшить всю привезенную телегу. Ах, что такое запретка? Как же, как же! Это специальная дорожка вокруг нашей зоны -- для дежурного обхода. По идее, они эти обходы должны совершать каждый час. И участок просматривается, и в окна можно заглянуть, не входя в зону. Дорожка эта обнесена с двух сторон колючей проволокой, и для нас -- "запретная зона". То есть, тут кончается наша зона -- начинается их. Шьем мы, впрочем, недолго. В цех вбегает мокрая Раечка: -- Град! Ой, батюшки! А мы-то за грохотом, с заткнутыми ушами, не слыхали даже грома! Бежим спасать нашу растительность, но где там. Градины огромные, сыплются, как орехи из мешка, ветер рвет у нас из рук одеяла. Часть, конечно, прикрыли, но пока возились с земляникой да флоксами, град выбил дочиста драгоценные наши кустики крапивы. И только через два года мы исхитрились снова ее достать и развести. Вымокшие до нитки, возвращаемся в дом, и Рая, поколебавшись, решается устроить внеочередное чаепитие. Чайная заварка для зэков лимитирована: грамм в день на человека. И еще спасибо, что удалось отвоевать, чтобы выдавали ее нам на руки: норовили одно время установить такой порядок, что они сами будут на кухне заваривать и приносить нам в чайнике. Ага, как же! Сколько бы чаинок нам тогда перепало? По идее, можно чай еще покупать в ларьке -- но не больше, чем по пятьдесят граммов в месяц. Но ларька нас то и дело лишают ("чтобы нам больше сюда не хотелось"). Кофе -- абсолютно запрещенный для зэков напиток. Поэтому мы каждую горсточку чая завариваем трижды. Первый раз -- с утра, потом размокшую заварку вывариваем в кастрюльке (это называется у нас "вторяк", и пьем мы его в обед). Третий раз заварка эта чисто символическая, но мы добавляем к ней иногда земляничные листья, а иногда стебли дикой малины (она растет прямо за колючей проволокой, и можно рукой дотянуться). Получается "цветочный чай". Вот и оцените Раечкину душевную борьбу: она в эту неделю золушка и должна растянуть нашу заварку так, чтоб на неделю хватило. Но ведь у нас (да и у нее самой) зуб на зуб не попадает после нашей спасательной экспедиции! А, была не была -- пируем! Сипит на столе электрический чайник, и отражаются в нем вытянуто наши лица. Скоро и чайника у нас не будет, и лица вытянутся безо всякого кривого отражения. Но смех все равно будет звучать так же, как теперь, и в самые черные дни озадаченные кагебешники будут слушать по подслушке -- смех Малой зоны! Мурлычет чайник, мурлычет Нюрка (она любит быть со всеми). Совсем темно за окнами, только ограждение освещено да шарят прожекторы. На Мордовию медленно, полосами, наползает июньский заморозок. Перед сном дописываю к письму пару строк: "Мой родной, мой любимый! Я чувствую тебя, как будто ты близко-близко. И какое мне дело, что будет завтра, если сейчас мне так хорошо, и ты со мной -- аж голова кружится! Целую тебя. Храни тебя Господь. Твоя И.". -------- ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Приходит Подуст из отпуска, и начинается. Почему мы называем ее Лидия Николаевна, а не "гражданка начальница"? Объясняем, что нам она не начальница. Не нравится имя-отчество -- будем звать по фамилии. Почему без косынок? Напоминаем, что косынки никому из нас не выдавали, да и вообще половина форменной одежды нам не выдана. -- Захотели бы -- достали бы! -- безапелляционно заявляет Подуст. Где это достали бы, спрашивается? Мы что -- в магазин можем пойти? Или простыни на косынки резать? И почему, собственно, мы должны "хотеть и доставать"? Положено -- пусть сначала выдадут, а потом спрашивают. Но ясно уже, что придиркам не будет конца. Почему мы не сидим за машинками положенные часы? Вот новости! Норму-то выполняем -- чего еще? А это уже не производственный интерес -- это желание Подуст превратить-таки нам работу в каторгу. Бедный Василий Петрович, выслушав наши по этому поводу комментарии, только молча берется за голову: он-то понимает, что перегнут с нами палку, так и до забастовки недалеко. И куда тогда полетит его план? Ну, угрозы для нашей милейшей "начальницы" стали прямо-таки "несущей частотой". -- Давно пора устроить вам настоящий строгий режим! А то пьете из эмалированных кружек, кастрюлю имеете, электроплитку... И белье пора позабирать -- больше двух пар не положено. И опять, и опять надалбливает: не наденете нагрудные знаки -- готовьтесь в ШИЗО! Знаки мы, конечно, не наденем, но дело даже не в них, мы-то знаем. Вон Наташа Лазарева надела поначалу эту бирку -- и что же? Поехала в ШИЗО под другим предлогом. Приезжает начальник оперотдела Управления Горкушов. И начинает с того, что тоже стращает ШИЗО: как там холодно, да как там плохо, да как там здоровые калеками становятся. Бьет по самому уязвимому месту женской души: -- Как же вы рожать будете после ШИЗО? Теперь, более четырех лет спустя, отсидев в этом самом ШИЗО в общей сложности сто двадцать суток, я знаю -- Горкушов говорил со знанием дела. Бьются теперь надо мной врачи, а помогут ли -- Бог весть. Но они-то, еще тогда обещавшие искалечить, теперь с ясными глазами будут утверждать (и утверждают!), что никто нас не мучил, что ущерба для здоровья "исполнение наказания" не наносит и что в ШИЗО -- нормальные условия, только скучно. А потому, сидя по застенкам, не могли мы даже тем их извинять, что "не ведают, что творят". Кто-кто, а уж они-то ведали! Начинаются разговоры про наш огород -- не положен! Но потому наша администрация его