чение изо всех наших голодовок после моего сотрясения. Больше, впрочем, и с ней не рисковали -- она была уже доведена до точки. Так пришлось Раечке расплатиться за то, что она потом называла своей слабостью и переживала как серьезную уступку. Мы, конечно, ей только сочувствовали. Я знаю эту породу "пламенных борцов", которые готовы клеймить позором каждого, кто когда-то хоть чуть-чуть сдал. Но недорого стоит такая бескомпромиссность, которая перекидывается с общих наших угнетателей на своих же! Чаще всего это люди, сами не вынесшие и десятой доли тех испытаний, что достались другим. Человек же, прошедший весь этот путь без страха и упрека -- так насмотрелся на людские страдания, что не склонен осуждать по мелочам. Ну, нет у человека сил -- так ты его поддержи, если у тебя самого есть. Глядишь -- и окрепнет. Совсем выдохся -- честно выйдет из борьбы и будет тебе же помогать по мере возможностей. Каждый несет ту ношу, которую может поднять, и каждый, кто не на стороне палачей -- тебе брат. Это, как правило, не нужно объяснять бывшим зэкам -- но, ох, как порой необходимо понимать тем, кто сам баланды еще не хлебал. Раечке, конечно, пришлось хуже, чем нам обеим: и шантаж, и одиночество, и насилие, и пытка жаждой. Все оставшиеся от голодовки дни ее держали отдельно от нас. Вдвоем нам было веселее. Больше нас не тревожили, только три раза в день приходили с едой. По их правилам, еда должна стоять у голодающего в камере два часа, и лишь потом ее забирают. В нашем крошечном боксике она оказывалась буквально у нас под носом: трижды два -- шесть часов в сутки. Мы прикрывали миски пластиковыми пакетами, чтоб не мучиться от запаха (хорошо, что догадались прихватить с собой, когда нас забирали из зоны). Вентиляции в боксике толком не было. На меня приступами наплывала тошнота, и я думала, что запахи тому виной. Потом оказалось, что это -- обычный симптом сотрясения мозга. Скоро, однако, это прошло, и мы делили время между сном, разговорами и чтением Экклезиаста. "Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его". Считали дни. Не только дни голодовки, но и дни до отъезда Татьяны Михайловны. Лагерный срок кончался у нее к началу ноября, но мы знали, что заберут ее раньше. Это у них принято -- в виде последнего лагерного подарка тащить человека по этапу месяца два. И помучить напоследок перед ссылкой, и чтоб не вывез из зоны свежую информацию. Договаривались, как будем передавать новости из зоны: все время надо разрабатывать новые СПОСОБЫ на случай завала старых. Нам даже пришла в голову пара нетривиальных идей. Игорь, конечно, приедет к ней в ссылку -- расспросить обо всех нас. И ему эти идеи -- руководство к действию. Рассказываю про Игоря. Что-то он у меня получается неправдоподобно хороший. Но, когда они увидятся, они поймут друг друга с полуслова -- два самых близких мне человека на свете! Мы стесняемся сантиментов, особенно в молодости. И потом уже зачастую не успеваем сказать нашим близким самых хороших слов, которые мы знаем. И я Татьяне Михайловне -- наверное, не успела. Она, впрочем, и так понимала -- она вообще все понимала! Бывают ли люди без недостатков? А вот и бывают! Посидели бы вы с Татьяной Михайловной в лагере -- поняли бы, а так -- не будем спорить. Могут же быть у людей разные точки зрения на эту аксиому. Но я остаюсь при своем: когда от человека столько света, тени в нем растворяются напрочь. Впрочем, утешьтесь, скептики -- Татьяна Михайловна имеет крупный недостаток -- отсутствие музыкальных способностей! Она над этим подшучивает, а все же искренне огорчается. Вполне сочувствую, потому что у меня такая же беда. Обе стесняемся петь всю сознательную жизнь -- и счастье окружающих, что стесняемся! Однако сейчас, в этом боксике, Татьяна Михайловна нянчит меня, как ребенка, и по головке гладит, и песенку поет. Решетка ржавая, спасибо, Спасибо, лезвие штыка! Такую мудрость дать могли бы Мне только долгие века. Спасибо, свет коптилки слабой, Спасибо, жесткая постель! Такую ласку дать могла бы Мне только детства колыбель... Так я ее и запомню: исхудалая рука на моей голове, и эта песня. Никто мне никогда лучшего ничего не спел. Двенадцатый день голодовки. Завтра должна вернуться Наташа, а Таня уже приехала вчера -- если им только не добавили срок. Ну что ж, добавят -- продолжим голодовку. Хотите заморить -- так уж всех вместе, а не одну! Открывается дверь, и входят знакомый нам капитан Шалин и незнакомый лейтенант. На попытку насильственного кормления непохоже: Шалин вообще-то работает в мужской политзоне, и у нас стал появляться, когда мы дали отставку Подуст. Он с нами осторожен и вежлив, его администрация высылает на дипломатические с нами переговоры. Оба здороваются чин-чином, а потом: -- Ну, снимайте теперь уже голодовку! Лазарева в зоне! Что?! Вернули на день раньше? Шалин объясняет, что вернули не из-за нашей голодовки, а просто сегодня -- этапный день. Этапы из больнички и в нее -- три раза в неделю. Сегодня есть, а завтра нет. Ладно, ладно, очень хорошо объяснил. -- А где Руденко? -- В зоне, в зоне, все вас уже ждут! Ну, пошли. Нам даже помогают донести сумки с нашим зэковским скарбом. В доме, действительно, уже все. Ой, как Таня отощала! Она там в ШИЗО тоже держала голодовку -- в защиту Наташи. Кормить ее не пытались, и даже на шестые сутки выдали неположенную в ШИЗО постель -- во какой гуманизм! Ну, таки пора снимать голодовку, хотя дело это непростое. Как вы уже догадываетесь, роскошное питание, которое нам приносили до сих пор -- пропало в этот же день. Черный хлеб и баланда. Накидываться на еду сразу опасно, да и нельзя есть все подряд. Специалист по выходу из голодовки -- Раечка, они с мужем на свободе занимались лечебным голоданием. Она объясняет, что первые несколько дней вообще ничего есть нельзя -- только пить фруктовые соки. Потом можно начинать тертые яблоки и морковку, потом молочное... В общем, ясно -- программа эта для нас нереальна. Да еще и огорода, как назло, нет -- именно сейчас, когда бы он нас так выручил! Что поделать, будем импровизировать. Раечка сооружает жидкий суп: выловила из баланды картошку, нарвала лебеды... К вечеру можно будет по кусочку хлеба, только надо высушить его в печке и жевать долго-долго. Режем принесенную дежурнячками буханку. А это что? Комок слипшейся соли размером с хорошую клубничину! Из другого куска вытаскиваем обрывок веревки. Ну, спасибо -- хоть печеных тараканов в нем нет! Вспоминаем, как пару месяцев назад нашли в хлебе сапожный гвоздик. Назавтра баланда пересолена -- отправляем обратно. Не очень-то отличается наше сытое время от голодовки... Ларька мы, конечно, и на сентябрь лишены. Ладно, не пропадем! Мы так счастливы, что все мы вместе! Пани Ядвига читает молитву, и мы опускаем ложки в миски с Раечкиным супом. -------- ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Но самого главного события в эти голодовочные дни мы, оказывается, еще не знаем! Только теперь, когда все в сборе, Таня и Наташа начинают рассказывать. И чем дальше -- тем менее мы способны сдержать восторженный стон, а потом и хохот. Ведь бедная Подуст так торопилась закатать ненавистных Лазареву и Осипову в ШИЗО, что еле дождалась конца нашего свидания! Иначе, конечно, нельзя: а вдруг я ляпну Игорю о происшествии? Тогда -- та самая огласка, которой они так до смерти боятся... Но свидание-то наше кончилось в восемь вечера, а последняя "кукушка" уходила из Барашево на Потьму часом раньше. Значит, пришлось Игорю, Альке и нашим обеим матерям (они, оказалось, тоже приезжали, да их ко мне не пустили) тут же заночевать, а утром направиться на первую "кукушку" -- ту самую, что должна была везти наших подруг. В Барашево нравы простые: вольные и зэки едут одним поездом, только в разных вагонах. Да и чего стесняться, все вольные здесь -- тюремщики. Что они, зэков не видели? А на свидания сюда приезжают редко -- не заказывать же отдельный поезд для случайных посетителей! Мы с наслаждением представляем себе, что было дальше: вот ведут Таню с Наташей два автоматчика. Выводят из зоны -- и к платформе, где Игорь с семьей и кучка сотрудников лагеря, едущие в свободный день отовариваться на Потьму, а то и в Москву. На что был расчет? Что не узнают друг друга? Как бы не так! Конечно, они никогда не встречались, но, раз нет нагрудных знаков, -- ясно, что женская политическая зона. Игорь уже открыл было рот, но Таня его опередила: -- Здравствуйте, Игорь! Она-то знала его в лицо, как и я ее Ивана -- сколько мы вместе просиживали над фотографиями наших мужей! Игорь кинулся к ним: -- Куда вас везут? Как фамилии? И Таня отчетливой скороговоркой чеканит ему: кого везут в ШИЗО, и за что, и кто голодает и бастует. На сколько суток каждую -- и то не забыла! Что делать автоматчикам? Стрелять? Так нет же попытки к побегу! Тут, наконец, лагерная публика на платформе (в основном бабы), даром что не при исполнении обязанностей, догадалась кинуться на Игоря, оттесняя его от наших. А он, стряхивая их с себя -- осторожно, чтоб этих красавиц не повредить -- все рвался к Тане. Вдруг еще что-то успеет крикнуть? Но информацию Таня уже оттарабанила и теперь позволяет себе напоследок: -- Мы вашу Ирочку очень любим! И Наташа: -- Очень-очень! За эти два единственных слова Наташа поплатилась так же, как и Таня за все возмутительное разглашение лагерных дел -- обеих лишили очередного свидания. Тут их оттеснили друг от друга окончательно, и поехали они в соседних вагонах: счастливые нежданной удачей Таня и Наташа и моя семья -- матери, сдерживающие слезы, Алька, по молодости и незакаленности сдержать их неспособная, и Игорь. Сейчас уже, вспоминая эту сцену вместе с ним, спрашиваю: -- Каково тебе-то было? Но он не любит про свои эмоции. -- Все дорогу облизывал Альку. Детеныш был в полном шоке. Я-то заранее знал, что могу увидеть, а она ведь -- в первый раз... Конечно, доехав до Москвы, он в то же утро пустил эту информацию по всем каналам -- и пока наши сидели в ШИЗО, а мы голодали -- все уже стало известно. Нет, это надо чувствовать: вместо того, чтобы неделями маяться с крохотной запиской или ИНЫМ СПОСОБОМ и ловчиться, как передать, -- такое везение! Ай да Таня! Как сориентировалась! Ведь растерялась бы на секунду -- и все пошло бы прахом. Мы выражаем ей свои восторги в нашей обычной манере: -- Со своим мужем свиданий не имеет -- так с чужим урвала! -- Ирочка, не устроить ли вам сцену ревности? -- Сейчас, сейчас вцеплюсь в волосы! -- А Подуст, сердечная, как должна переживать! -- А КГБ? Отсмеялись, и пошли разговоры о семьях, достали фотографии -- сто раз уже всеми виденные. Но теперь рассматриваем каждое лицо с новым вниманием: когда-то Бог приведет встретиться? Все эти незнакомые люди -- почти родные нам, мы ведь знаем, как их любят те, с кем нам вместе идти через лагерный срок. А Игорь, когда мы встретились с Таней уже в Америке, все удивлялся, какая Таня маленькая. Тогда, под двумя автоматами, она показалась ему из-за своей королевской осанки -- очень высокой. Впрочем, как все королевы. Это, конечно, не единственное, что просочилось на свободу в тот трудный август. И опять же благодаря безудержному карательному восторгу нашей "белокурой бестии". Еще одиннадцатого августа, до всех главных событий, она не нашла ничего лучшего, как провести с пани Ядвигой воспитательную беседу прямо в присутствии допущенных на свидание ее родственников. Каково было сыну и сестре нашей твердокаменной Ядвиги слушать такой диалог: -- Беляускене, вы ведь уже пожилая, на вас здорового места нет (следует перечисление всех ее болезней). Хоть о родных бы подумали. Не наденете нагрудный знак -- поедете в ШИЗО, а оттуда и здоровых выносят! -- Я лучше умру, а не пойду против совести. -- Все равно заставят! Так и уехал Жильвинас обратно в Литву, очень хорошо себе представляя, что собираются сделать с его матерью, если она не пойдет против совести. И, конечно, Игорь с Жильвинасом встретились и все сопоставили. Война нашей зоне была объявлена, но кроме двух сторон -- нас и КГБ -- была еще и третья в этой войне: все те люди, что боролись за нас со свободы. Из России, Украины, Литвы, Англии, Швеции, США... Ох, как хочется перечислить все страны и всех -- поименно! Но нельзя -- имена одних в секрете от КГБ, имена других я так никогда и не узнаю (тысячи их писем, отправленных к нам в лагеря, сожжены цензурой, и ни одно не дошло!), имена третьих сами по себе заняли бы два-три тома. Названия стран? Откройте географический атлас почти на любой странице -- и будьте уверены: там тоже были те, кто стоял у советских посольств, собирал подписи в нашу защиту, молился за нас. И как раз эта третья сторона решила исход войны: перед нами, обессиленными, неохотно открывались ворота лагеря, выпуская одну за другой. Пока Малая зона не перестала существовать. Но это не значит еще, что все обрели свободу. До сих пор сидят по ссылкам Татьяна Великанова и Елена Санникова. И я, уже с другой стороны советской границы, срываю голос: поможем им! Добьемся для них свободы! Верьте, люди третьей стороны: все зависит от вас, и вы можете гораздо больше, чем сами думаете! А пока мы медленно выходили из голодовки: таскали на себе килограммовые послеголодовочные отеки, теряли сознание от резких движений, но все же мало-помалу приходили в себя. Первого сентября за Татьяной Михайловной явились. -- На этап! Ну, тут уж мы навалились на нашего "врача-палача" Волкову. Кстати, потом она вышла замуж, поменяла фамилию и стала... Зверева. Честное слово, это не беллетристический ход -- у меня и фантазии не хватило бы. Наша Вера Александровна вполне историческая личность, и прятать ее имя от КГБ нет надобности. Они и так хорошо знакомы. Не позволили мы увести Татьяну Михайловну, вызвали медчасть: -- Двух суток не прошло после голодовки! От работы вы ее освободили, а от этапа -- нет? Да вы знаете, что такое этап?! В общем, так: признаете Великанову годной к этапированию, а с ней по дороге что-то случится -- мы все свидетели. Не открутитесь потом! Подействовало -- то ли это увещевание, то ли заявление в прокуратуру. Но уже ясно, что быть нам вместе считанные дни. И радуемся, и грустим. И собираем ее в дорогу. Пани Ядвига шьет из обрезков кроя комнатные туфли -- прочные, красиво простеганные, неторопливой зэковской работы. На них она еще и вышивает сложную символику: тут и мы все, и прошлое, и будущее, и звезды, и колючая проволока. Я записываю все стихи, которые могут пройти цензуру -- из "детского цикла". В виде подарка внуку Татьяны Михайловны -- вдруг да пропустят? Татьяна Михайловна переживает: -- Я уеду, за вас наверняка возьмутся с новой силой. Да, похоже на то. Главные свои сюрпризы они наверняка придерживают, чтоб Татьяна Михайловна не могла о них рассказать на свободе. Ну да ладно, связь все равно будем держать -- не зря так подробно обговаривали наши СПОСОБЫ. Выше нос! Не пропадем! Татьяна Михайловна раздает все свои вещи. Тане -- словарь, мне -- Библию и томик Мандельштама, одежду -- всем поровну. Ссыльные уже едут в своей одежде, и на вахте Татьяну Михайловну ждет посылка из дома -- с вещами "гражданского образца". Мы уговариваем ее взять что-то теплое с собой -- ни в какую! -- У меня все будет, а у вас пока -- ничего. И когда пятого сентября за ней приходят -- так и идет к воротам без телогрейки, в чем есть, с маленькой самодельной сумкой. В сумке -- все наши подарки и запихнутый Раечкой в последнюю минуту кусок лагерного хлеба. Все уже переговорено, но как трудно прощаться! Присели перед дорогой -- по старинному обычаю. Провожаем гурьбой до ворот. Трижды, по-русски, целуемся. Пани Ядвига крестит ее католическим крестом, а мы -- православным. Худенькая, седая женщина исчезает в воротах, и с грохотом закрывается замок. Все. Проводили. Освободившись, я позвоню к ней в ссылку, потом буду звонить уже из Лондона и читать в трубку посвященные ей стихи. Но увидеться мы так и не увидимся: после освобождения я буду слишком слаба для тяжелой дороги в Казахстан. И теперь грызу себе локти: как же все-таки не поехала? Какое там сердце? Какой бронхит? Как можно было считаться с такой ерундой? Ну не держалась бы на ногах -- Игорь бы доволок! А теперь -- когда удастся обняться? Господи, прости мне ту дурацкую слабость, сделай, чтоб удалось! А пока я перебираю ее письма -- те, что она писала мне в зону. Они у меня всегда были при себе. "Ирочка, дорогая, у Беллы Ахмадулиной есть такие строчки в стихе Пабло Неруде: Да было ль в самом деле это? Но мы, когда отражены В сияющих зрачках поэта, Равны тому, чем быть должны. А прочла и сразу вспомнила и ощутила, как мы читали Экклезиаста". И еще: "...помню я Вас и всех всегда и постоянно, и мысленно разговариваю, спорю даже. Все-таки не успели мы с Вами доспорить на разные темы!" И еще: "...постарайтесь не болеть и научиться терпению и терпимости. Я не хочу сказать, что их нет у Вас, просто нужно больше, всем больше, чтобы понимать других и непохожих". Ну как же -- конечно, Великанова оказывала на меня дурное влияние: она прямо противоречила моральному Кодексу строителя коммунизма... И я училась, училась, училась терпению. Времени впереди хватало -- отпустившие мне срок на обучение были щедры. -------- ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Потом уже оказалось, что Татьяну Михайловну вовсе не повезли сразу в ссылку -- ей дали два месяца лагерной тюрьмы, ПКТ, "за отказ от ношения нагрудного знака и злостное нарушение режима содержания". Сентябрь и октябрь она провела в нетопленой одиночке уголовного лагеря -- разумеется, безо всякой посылочной одежды. А ведь тогда уже были заморозки... И там же она держала нашу заранее объявленную голодовку -- в защиту своих сограждан. Главам 36 государств, подписавших ХЕЛЬСИНКСКОЕ СОГЛАШЕНИЕ Мы, политзаключенные женщины Советского Союза, свидетельствуем, что в нашем государстве нарушаются основные права человека. Советские граждане лишены свободы слова, печати, собраний, права выбора места жительства, права свободного передвижения даже в пределах собственного государства, подвергаются дискриминации по национальным и религиозным признакам, а также преследованиям за убеждения. Мы свидетельствуем, что в Советском Союзе жизнь не только политзаключенных, и не только заключенных вообще, но и всех граждан регламентируется не столько законом, сколько секретными инструкциями. Поэтому советские люди лишены возможности даже достоверно знать свои права и обязанности, и тем более их реализовать. Они находятся в обстановке бесправия перед советской тоталитарной машиной. В подтверждение этого мы готовы привести конкретные факты перед любой международной комиссией. Мы считаем, что только государство, уважающее право своих граждан, заслуживает доверия в международных отношениях. Мы выражаем солидарность со всеми, кто имеет мужество бороться с ложью, произволом и насилием. Не имея сейчас никакой другой возможности защитить своих сограждан, с 7 сентября 1983 года мы объявляем восьмидневную голодовку в защиту их попранных прав. 6 сентября 1983 г. АБРУТЕНЕ, БАРАЦ, БЕЛЯУСКЕНЕ, ВЕЛИКАНОВА. ЛАЗАРЕВА, ОСИПОВА, РАТУШИНСКАЯ, РУДЕНКО Что это значит -- голодать в ПКТ, -- мы поняли позже, когда самим пришлось. А эта вторая подряд голодовка обошлась для нас семерых сравнительно легко. Во-первых, администрация сделала нам неожиданный подарок: Владимирова в очередной раз отправилась в больницу. Никто не орал над ухом, не шпионил за нами -- вот только недосчитались мы нескольких шариковых ручек, а они в уголовной больничке большой дефицит и предмет спекуляции. Тихо-тихо было в нашей зоне. Последним цветом пылали астры и поздние георгины. Рябиновые гроздья налились красным. Нюрка шастала по зоне на мягких лапках, и дежурнячки уже привычно подкармливали ее. А осенние мордовские закаты светили еще долго после того, как солнце уходило за забор. Изолировать и кормить нас насильно никто не пытался. Подуст тоже куда-то делась. Вечерами мы топили наш "камин" -- добиться, чтобы вставили вывалившуюся печную дверцу, мы смогли только в августе 85-го. Впрочем, так нам даже нравилось -- в наши иссохшие тела шел живой жар, а догоравшие угли постепенно меняли цвет. В голодовке вообще становишься гораздо чувствительнее к цвету и запаху, зрение делается более выпуклым, и лучше замечаешь медленные детали жизни. В темно-коричневой колодезной воде плавал рябой, наполовину желтый тополиный лист -- и мне это казалось так красиво, что я медлила зачерпнуть воды вовсе не от слабости. В первые дни голодовки пришел в зону кагебешник из Москвы со свитой из местной администрации. Видимо, уже прогремело для них с ясного неба сообщение о мятежной зоне. Общаться, впрочем, не пробовал -- видел, что говорить с ним здесь никто не станет. Вообще-то каждая из нас вела себя по-своему: кто считал возможным с ними разговаривать, кто нет, но права приходить к нам в зону мы за ними не признавали. В конце концов, лагерь -- в ведении министерства внутренних дел, и КГБ нечего к нам соваться. Мы не приговорены к обязательному с ними общению и в гости их к себе не звали! Понюхал москвич и уехал. 14 сентября был визит уже более интересный -- приехал начальник оперотдела Управления Горкушов. Тот самый, что заботился, как же мы будем рожать после ШИЗО. Спрашивал, какие у нас претензии, и заверял, что все равно мы ничего не добьемся, с нами поступают так, как велят "сверху". Объяснил, что своей голодовкой мы злостно нарушаем режим содержания: по закону заключенные не имеют права ни за кого заступаться -- ни друг за друга, ни за своих сограждан. Мы сообщили ему, какого мы мнения о таком законе -- на чем и расстались. В тот же день, однако, всех нас впервые осмотрел врач. Последний день голодовки принес нам сюрприз: нагнали уголовниц с тяпками пропалывать траву на запретке. Конечно, мы были по разные стороны проволоки, но косились друг на друга с понятным интересом. Общаться с нами им было запрещено -- и мы не заговаривали, чтоб не подвести их под неприятности. И вдруг, дождавшись, когда дежурнячка лениво протопает на другую сторону участка, двое из них подступают к проволоке: -- Девочки! Подходим. Быстро-быстро суют нам из-под форменных блуз какие-то свертки и отскакивают назад. И уже оттуда, берясь за тяпки: -- Мы знаем в больничке, что вы голодаете за права. И что вообще все время голодом сидите. Вот мы собрали для вас -- там все полезное. Скушайте, когда голодовку снимете! В доме разворачиваем свертки. Морковка, белый хлеб, пара кубиков сливочного масла... Целый кулек сахару! Кто эти женщины, что собирали для нас по крохам передачу? Что побудило их, толком не зная ничего о тех самых "правах" -- поддержать нас, рискуя быть пойманными? И чего стоят тогда все эти теории, что наш народ сам не чувствует своего бесправия и никакие гражданские свободы ему не нужны? Я и сама когда-то в молодости, считая себя одной такой умной на белом свете, так и думала про тех, кто растил мне хлеб и шил летние платья (еще не зная, что как раз такие шьют в лагерях). Тогда я хотела эмигрировать -- "вырваться из этого болота". Теперь, в вынужденной эмиграции, я знаю то, чего не знала тогда. Спасибо, Господи, что мне пришлось пройти этапами, прятать стихи и книги от КГБ, гнить по карцерам и голодать. Только выйдя на открытую борьбу, я увидела, как мне помогают чуть не все, кто встречается на пути. Эта тихая помощь выносила мои стихи на свободу, помогала Игорю распечатывать их на машинке, размножала в фотокопиях и отправляла в самиздат и за границу. Эти такие разные руки -- молодые и старые -- подсовывали нам кусок хлеба, когда мы доходили от голода, эти глаза нам улыбались -- серые, карие, голубые... И ощущая удивительное: все за нас и против наших палачей -- я отходила от своей юной гордыни, и таяло во мне то высокомерие, что могло бы погубить мою душу. А Игорю в это время помогали киевские работяги, с которыми вместе он орудовал напильником, расконвоированные зэки, московские профессора и даже мои тюремщики. Среди тюремщиков ведь тоже очень немного убежденных садистов, большинство -- туповато-лукавые служаки, что не всякий приказ рады выполнять. Где-то в недрах их затянутых ремнями душ есть в зародышах и стыд, и совесть, и жалость -- все то, что спасет когда-нибудь мой народ. Спасибо вам, женщины из уголовной больнички! Я не знаю, за что вы попали в лагерь. Не знаю, много ли было вас, собиравших для нас еду. Но, конечно, навсегда запомнила имена тех двоих -- они были на их нагрудных знаках. Вы уже знаете, читатель, почему я их не напишу. Вычисляй-вычисляй, кагебешник, составляющий реферат по моей книге: сколько сотен прошло через больничку осенью 83-го? Особые приметы? Пожалуйста. Они были в синих линялых платьях, черных форменных блузах (или это называется -- жакеты?), белых косынках и кирзовых сапогах. Прячем свертки в тайничок, сегодня еще голодовка. В двенадцать часов ночи наступит следующее число, когда наши восемь суток закончатся. Последний вечер. Все в столовой, за кипятком. Пани Ядвига читает нам свои стихи. Написала она их по-литовски, но для нас перевела на русский: как Господь сегодня вечером приходит к нам, незримый. Знали бы мы, что Он здесь -- подвинули бы Ему скамейку, чтоб сел. Но мы Его не видим, а Он зато видит нас. И не нас даже, а наши сердца. Наивные и простые слова, немного не в ладах с русской грамматикой. Но написано это не для литературных критиков, а нам эти слова согревают душу. Они -- как резная литовская скульптура в костелах: на первый взгляд -- грубоватая и с нарушением пропорций, а потом видишь, что никакая безукоризненность не оставила бы и десятой доли того впечатления. Десять часов -- отбой. В двенадцать мы с Таней выходим на "кухню" -- закуток в пять квадратных метров. Кто-то из нас была золушкой в ту неделю -- я не помню кто. Затея наша проста: не ждать до утра, а накормить наших сейчас. Ведь официальное время голодовки уже кончилось. Вернее, даже не накормить -- а дать совсем немного, тогда к утру уже можно будет что-то посолиднее. Трем подаренную морковку на самодельной терке (Наташа как-то разрезала пополам консервную банку, набила в ней дырок гвоздем и приделала к ней дужку из стальной проволоки). Ох, какая это тяжелая работа! Несколько раз энергично шаркнешь морковкой по терке -- передышка. Еще пара заходов -- опять передышка. Ну, неужели у нас нет никакой силы в руках?! Наконец, одолели. Раскладываем поровну в семь мисок. Это получается -- по две столовые ложки. Прекрасно! Завариваем чай из рябиновых ягод, и в него -- целые три ложки сахару! В довершение разгула добавляем по черному сухарику и по три конфетки-горошины. Этот цветной горошек продается в ларьке и тоже передан нам из больнички. Идем будить наших, знаем, что не обидятся. Но, оказывается, никто и не спит. Все догадались о нашей авантюре, лежат как паиньки и ждут, когда мы их позовем есть. И до чего же лихая получается эта ночная пирушка! Лица чуть-чуть розовеют -- от еды или от веселья? Голоса чуть-чуть громче, смех за каждым словом. Свет из кухни солдату не виден -- он в том углу, что не просматривается. Топ-топ-топ... Кто это? Ах, да, дежурнячка Аня с ночным обходом! Ну и как она среагирует на этот незаконный ночной кутеж? С первого взгляда оценивает ситуацию, беззвучно смеется и грозит нам пухлым пальчиком. -- Только сидите тихонько, женщины, а то мне нагорит. И как поешьте -- сразу тушите свет, начальник караула может пойти по запретке. Вот и кончилась наша Мадридская голодовка -- что дальше? Это уж зависит не от нас, а от тех сюрпризов, что заготовил нам КГБ. Не будет никаких издевательств -- будем мирно шить свои варежки и писать письма, два раза в месяц. Начнутся "воспитательные приемы" -- придется нам как-то реагировать. Вы думали, у нас нет уже сил? Есть, есть! Сами не знаем, откуда берутся. А может -- знаем? Что-то завтра, кораблик наш, Малая зона, Что сбудется нам? По какому закону -- Скорлупкой по мертвым волнам? Весь в заплатах и шрамах, На слове -- на честном -- одном Чьей рукою храним наш кораблик, Наш маленький дом? Кто из нас доплывет, догребет, доживет До других -- Пусть расскажет: мы знали Касание этой руки. -------- ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ -- Женщины! В ларек! Ларька мы в этом месяце тоже лишены, но по закону имеем право купить мыло, зубной порошок и тому подобное. Наказывают только лишением еды, а лишать зэков мыла -- себе дороже: лечи потом от чесотки! Отыгрываются на том, что продают мыло самое дорогое -- в шесть-семь раз дороже обычного. Такое и на свободе мало кто купит, а нам деваться некуда -- уходят наши нищенские пять рублей в месяц на необходимую гигиену. Входим в ларек и столбенеем: овощи, фрукты, печенье, повидло, даже какой-то сыр! Это что же такое? Да бывает ли такое в лагере? Нам торжественно объявляют: -- Вы, женщины, всего этого купить не можете, потому что на вас на всех -- постановление о лишении. Ладно, купим мыла. Да вон, кстати, и косметический крем какой-то лежит, дополняя картину неслыханного изобилия. Но, оказывается, и этого нам продавать не ведено. Нарушение закона? У них закон один -- что начальник лагеря велел. А он лично распорядился. Зачем же нас сюда привели? Только чтоб подразнить? Сами они объяснить не могут: велено привести и отвести назад, ничего не позволив купить. Ну-ну, старайтесь, милые. Приемы у вас -- один примитивнее другого: припугнуть посильнее, да показать пожирнее кусок. Дешевые соблазны -- как раз в рамках вашей системы ценностей. Вы-то сами не можете представить себе ничего более значимого, чем этот самый кусок. Так что же с вас, бедняги, и спрашивать! Уходим, посмеиваясь. Ведь чего они хотят? Чтоб мы перевоспитались! То есть стали такими, как они. И, сами того не ведая, ежедневно пришпоривают в нас чувство непобедимой брезгливости: когда видишь их в действии, просто физически невозможно становиться на сторону всех этих оперативников, прокуроров, кагебешников... С души воротит. Уж лучше нырнуть в выгребную яму, чем подгонять свою душу под их требования! Но все-таки -- не слишком ли дорогостоящий этюд? Ведь это же надо было где-то раздобыть все эти потрясающие блага! Ну, не нам -- так кому-то другому их продадут, хотя бы тем же дежурнячкам... Нет, психатака своим порядком, а тут что-то еще. Сидим и гадаем, а все внутри подводит от голода. Дело в том, что нам третий день не несут пайку хлеба, а баланды опять пошли пересоленные, и мы их возвращаем обратно. Спасает лебеда и оставшаяся с позавчера овсянка, но на сколько можно растянуть лагерную порцию овсянки? Ах, крапива наша пропала! Жаль... И вдруг являются с обедом. Батюшки, что это?! Несоленая манная каша и кубики сливочного масла. Откуда? Ну, сахар -- ладно, его, хоть и символически, нам все же должны выдавать. Хотя и его явно втрое больше нормы. Но масло? Оно выдается только по специальному пайку для больных, а больными никого из нас не признают -- ни Наташу, ни Раю, ни пани Ядвигу. Что за чудеса? Хлеба, впрочем, нет как нет, но при такой благодати мы на это забываем обратить внимание. Садимся за стол. И только успеваем взяться за ложки -- грохот сапог! Человек десять разного офицерья, половина нам незнакома. Зато мы прекрасно знаем местного оперативника Шлепанова, и он-то заговаривает первым: -- Видите, гражданин полковник, у них тут все есть: и сахар, и масло! Тут-то до нас и доходит, откуда взялось нежданное изобилие. Просто это -- показуха перед комиссией из ГУИТУ! Как же -- из Москвы приехали, надо же им доказать необоснованность наших жалоб. Ох, как меня взрывает! Я выскакиваю из-за стола и к тому самому полковнику, перед которым эта свора лебезит: -- Смотрите, смотрите на это масло! Мы его тоже впервые видим! Видите, какая огромная порция? Граммов шестьдесят! А у нас одних инвалидов -- трое! Смотрите же, ловите момент! Больше такого в нашей зоне никогда никто не увидит! Это -- в вашу честь, а не для нас! Намазать вам бутерброд? -- Ира, не предлагайте человеку нереальных вещей! Какой бутерброд, когда третий день нет хлеба? Это Галя делает резонную поправку. Меня, впрочем, несет: -- Так если вы такой влиятельный -- может, и законную пайку хлеба нам организуете? А заодно и медицинскую помощь? Чтоб это масло -- не подачка ради комиссии, а больничный паек для инвалидов! И весьма активно сую ему под нос плошку с этими несчастными кубиками. Он, бедненький, отступает на шаг. Видимо, сейчас, тощая и разъяренная, я похожа на кобру с раздутым капюшоном. Я понимаю, что надо быть сдержаннее, и перехожу на светский тон. -- Впрочем, присаживайтесь, побеседуем. Наташа потом утверждала, что у меня был такой вид, будто я сейчас размажу это масло по его парадному мундиру. Я, конечно, и в мыслях этого не имела, но раз так выглядело со стороны -- уже нехорошо. Это была моя первая и последняя вспышка перед представителями власти: с противником надо говорить холодно, вежливо и спокойно. Или уж вообще не говорить. Нечего им выплескивать свои эмоции! Но тогда я просто попала врасплох, сама от себя не ожидала, что сорвусь. В тот раз, однако, этот мой взрыв негодования неожиданно сработал -- комиссия уже не могла принять за чистую монету жульничество нашей администрации. Да и вид наш говорил сам за себя. Претензии они, естественно, выслушивать были не намерены. Ни одна столичная комиссия никогда с нами бесед не вела, да и многие вообще не заходили в зону. Только по красным и белым нарукавным повязкам дежурнячек мы и знали, что в лагере комиссия: так-то они повязок не носили. Проверяющим не нужна была информация о беззакониях и жестокостях, они приезжали совсем за другим -- получить от наших же мучителей заверения, что мы живем как в санатории, а Москву своими заявлениями беспокоим просто из вредности. А тут -- хочешь не хочешь -- выслушали, голубчики! Конечно, немедленно ретировались, но хлеб нам принесли в тот же вечер, мыло и крем продали, пересаливать баланду до поры до времени перестали. Подуст почти пропала, а когда и заявлялась -- не хамила и не пыталась нас вызвать на перебранку. Пайку стали выдавать сравнительно прилично. Вероятно, сыграла роль огласка, да и, по словам начальника лагеря, "непонятно, что с этой зоной делать". На уступки мы идти не собирались, да никто от нас уже их и не ждал. Даже тексты постановлений об очередных "лишениях" изменились. Так и писали; "лишена на октябрь права покупать продукты питания за отказ от нагрудного знака". А до этого в тех же постановлениях к нагрудным знакам обязательно пристегивали какое-то вранье -- чтоб было побольше "нарушений". Например: "Осипова такого-то числа была без нагрудного знака. Кроме того, в двенадцать часов -- в рабочее время -- была застигнута в спальне, где занималась личными делами". Застигнутая Осипова была вовсе не в спальне, а на кухне -- мыла посуду и казенные бачки после обеда. Дежурнячка, написавшая рапорт, это хорошо знает -- но что поделать, ей велели... Или: "Барац такого-то числа была без нагрудного знака и в юбке неустановленного образца". Знают ведь, что одеть нас в форму не могут, и начальник лагеря Павлов сказал нам: -- Выдадут вам матрасную ткань. Шейте из нее что хотите, лишь бы не нарушало приличий. Ну, мятежная Барац и решила: чем ходить в нижнем белье и ждать формы (это бы уже, согласитесь, нарушало приличия?) -- сошьет она себе куртку и юбку. Юбки "установленного образца" -- черные, а ткань нам выдали серую. Ах, злостная нарушительница режима! Да и мы все -- чем лучше? Тоже ведь носим ту же "матрасовку". И шло, и шло во всех постановлениях бесконечное, циничное и наглое вранье. Летели ларьки, свидания, вот уж наши и в ШИЗО съездили... И вдруг -- стоп. Ложь временно прекратилась, остались одни нагрудные знаки. Казалось бы -- какая разница? Ведь все равно -- репрессии те же. Да, но именно это вранье было для нас противнее всех расправ. Вот не может человек снести, когда ему нагло лгут в глаза! Вот возмущается -- так уж устроен! Когда я, еще недели не пробыв в зоне, спросила Татьяну Михайловну: -- А что все-таки самое паршивое в лагере? Она, уже и ШИЗО прошедшая, и лагерную "больничку", ответила мне, ни секунды не поколебавшись: -- Постоянное вранье. Когда врут все, кто причастен к твоему заключению -- от прокурора по надзору до цензора и врача -- упорно, тупо, изо дня в день -- кажется, что сидишь в большом сумасшедшем доме. С той только разницей, что психи -- как раз твои надзиратели, и пытаются они тебя запихнуть в дикую, вымышленную реальность. Ну чего стоили только одни упорные заявления Шалина о том, что нас не существует! -- Нет у нас в лагерях политзаключенных! Да и сами же они нас иначе как политическими не называют! Да на наших бачках, в которых носят баланду, и то пометка коричневой краской -- "политзона"! Да тот же Шалин в порядке нравоучения сколько раз талдычил нам: -- Вот мужская политическая зона нагрудные знаки носит, а вы все упрямитесь! Ан нет, раз партия сказала: нет у нас политических -- будет нам Шалин заявлять, что нас, оказывается, нет на белом свете... Чем это менее дико, чем утверждения типа: "я -- чайник" или: "среди нас скрываются марсиане"? Неподготовленного человека такие штучки могут довести до бешенства, до потери самообладания. Мы, впрочем, были к этому подготовлены еще со свободы: и газетами, и кагебешниками, и производственными собраниями -- всем стилем официальной жизни в нашей стране. Против этого и восстали. Ну, могла ли пятидесятница Галя оставаться коммунисткой и твердить, что Бога нет -- везде, где партия прикажет? Могла ли Татьяна Михайловна читать на работе обязательные для всех политинформации? Могла ли пани Ядвига "единодушно одобрять политику партии и правительства" -- девчонкой отправленная в лагерь за то, что литовка? Хорошо, получили мы свои сроки. Что такое лагерь -- прекрасно знаем: голод, холод, насилие, разлука с близкими. Но вместо откровенной расправы -- оказалась расправа, прикидывающаяся гуманизмом! Так и будут нам потом говорить в ШИЗО: -- Что вы возмущаетесь, женщины: у вас печка горячая! И со всей убедительностью прикладывать ладонь к ледяным металлическим листам -- горячая! А у нас в камере в то время будет восемь градусов по Цельсию, но не сможем же мы вытащить тайком пронесенный сквозь обыск термометр для того только, чтоб уличить... Короче, даже временное прекращение этой бессмысленной лжи было для нас маленькой победой. Впрочем, скоро все возобновилось: никакая заезжая комиссия не может поменять установившийся стиль работы советского учреждения. Совсем плохо пошло у нас с медициной. Были мы к тому времени совсем доходяги: кто в отеках, кто температурит, кто теряет сознание от слабости. Нам, естественно, угрожают по административной линии, что, кто не сошьет норму, -- в ШИЗО. Сняли Наташе бывшую у нее третью группу инвалидности -- для этого не понадобилось ни медкомиссии, ни обследования. Пусть и она дает полную норму! Конечно, это было нереально, и мы не собирались лезть из кожи вон. Хватит того, что Наташа уже раз потеряла сознание прямо за работающей машинкой. Василий Петрович был флегматичен: -- Шейте, сколько можете, и не волнуйтесь. Оста