ся многие тысячи метеорных спектров. По ним можно буквально сосчитать количество падающих на Землю метеорных атомов (я, конечно, преувеличивал, но в принципе был абсолютно прав). Эти расчеты дают примерно то же самое количество массы для падающего на Землю метеорного материала, что и по световым вспышкам. Вам не надо доказывать, что спектр антиатомов абсолютно такой же, как у обычных атомов?" О да, это они понимали! Удар был слишком силен, и в рядах противника наступило замешательство. По лицам сотрудничков Б. П. я понял, что для них уже все стало ясно - все-таки это были первоклассные физики. Больше они уже ни слова не вякнули. Но не таков был Борис Павлович! Немного оправившись от нокдауна, он стал ловчить: "Видите ли, я вовсе не считаю, что все метеоры состоят из антивещества. Например, спорадические метеоры вполне могут состоять из обычного вещества. Я полагаю, что только метеоры - продукты распада комет состоят из антивещества. Вы же не можете по спектру сказать, какой это был метеор - спорадический или кометный?" Вот тут-то мне пригодился Милман! "Именно могу! - сказал я, торжествуя полную победу, - Метеорный спектр определяется относительной скоростью, с которой происходит столкновение соответствующего потока с атмосферой. Спектры "догоняющих" метеорных потоков имеют несравненно менее высокое возбуждение, чем "встречные", так как их относительные скорости весьма отличаются. Специалист сразу же отличит спектр метеора, принадлежащий какому-нибудь потоку Драконид, от метеора из потока, скажем, Леонид. Излишне напоминать вам, что метеорные потоки имеют кометное происхождение!" Победа была полная. Время было уже далеко за полдень. Б. П. отпустил сотрудников. Меня тошнило от голода - во рту со вчерашнего вечера маковой росинки не было, о чем я прямо и сказал хозяину. "Сейчас организуем". (Секретарша принесла чай и какие-то приторно-сладкие пирожные. За чаем Б. П., продолжал почти бессвязно долдонить свою бредятину ведь он был фанатик. Я же, смертельно усталый, мечтал о хорошем куске мяса и молчал. Расстались очень мило. Поехал на Московский вокзал (вернее, меня отвез туда шофер директора), где в полудремоте долю ждал поезда. В Москве никто не просил у меня отчета о поездке. Конечно, за командировку тоже никто не заплатил. Эта история впервые заставила меня серьезно задуматься о путях развития и о судьбах нашей науки. Мне стало очень грустно. То есть умом я, конечно, понимал, какие безобразия у нас зачастую происходит. В случае с "антиматерией" судьба бросила меня, что называется, в самую гущу наших "великих проектов". В этом случае, как и в ряде других, все решала власть дико некомпетентных чиновников. А Борис Павлович Константинов вскоре стал первым вице-президентом нашей Академии, не оставляя директорства в Ленинградском физтехе. Он был, ей-богу, совсем неплохим человеком и вполне квалифицированным физиком-акустиком. В свое время он защитил докторскую диссертацию на тему: "Теория деревянных духовых инструментов". Однако главная его заслуга - весомый вклад в создание ядерной мощи нашей страны. Науку Борис Павлович любил - конечно, в меру своего понимания. А что касается антиматерии - может быть, по-человечески его даже можно было понять - очень хотел прославить свое имя в науке, ведь ничего же настоящего так и не сделал. И не случайно, что он часто повторял: "Настоящий физик - это тот, чье имя можно прочесть в школьных учебниках". Большинство его коллег находились и находятся примерно в таком же положении. Легализацию своих "антиматерийных" исследований Константинов пробил прямо через Хрущева, которого охмурил военно-прикладным аспектом этой чудовищной идеи. <...> И опять-таки не случайно Б. II. часто рекомендовал своим коллегам никогда не отказываться от договорной тематики прикладного характера, ссылаясь на известную историю с Ходжой Насреддином. Человек кипучей энергии, Б. П. сжигал себя на малопродуктивной организационной работе и преждевременно скончался в 1969 г., когда ему было 59 лет. А на развалинах группы, искавшей антиматерию, возник на Физтехе сильный астрофизический отдел, где есть несколько толковых молодых людей, и выполнен ряд важных исследований, в том числе экспериментальных. Так что нет худа без добра... Перед зданием Физтеха, внутри уютного дворика на довольно высоком постаменте установлен бюст Бориса Павловича. Рядом доска, на которой надпись: "Здесь с 1927 по 1969 г. работал выдающийся русский физик Борис Павлович Константинов". Когда я бываю на физтехе, я всегда останавливаюсь перед этим бюстом и вспоминаю тот далекий зимний день 1962 года. Неподалеку стоит бюст основателя Физтеха Абрама Федоровича Иоффе. Никакой мемориальной доски там нет. А вот около третьего бюста - Курчатова такая доска есть. На ней много лет красовалась надпись, что-де здесь работал выдающийся советский физик. В прошлом году слово "советский" переделали на "русский" Полагаю, что это случилось после моих язвительных комментариев по поводу столь странной иерархии эпитафий... О ЛЮДОЕДАХ В январе 1967 г. я первый раз приехал в Соединенные Штаты. В Нью-Йорке собирался второй Техасский симпозиум по релятивистской астрофизике - пожалуй, наиболее бурно развивающейся области астрономии. За 4 года до этого были открыты квазары, и границы наблюдаемой Метагалактики невероятно расширились. Всего только немногим более года прошло после открытия фантастического реликтового радиоизлучения Вселенной, сразу же перенесшего нас в ту отдаленную эпоху, когда ни звезды, ни галактики в мире еще не возникли, а была только огненно-горячая водородно-гелиевая плазма. Тогда расширяющаяся Вселенная имела размеры в тысячу раз меньшие, чем сейчас. Кроме того, она была в десятки тысяч раз моложе. Я очень гордился тем, что сразу же получивший повсеместное признание термин "реликтовое излучение" был придуман мною. Трудно передать ту атмосферу подъема и даже энтузиазма, в которой проходил Техасский симпозиум. Погода в Нью-Йорке стояла для этого времени года небывало солнечная и теплая. Впечатление от гигантского города было совершенно неожиданное. Почему-то заранее у меня (как и у всех, никогда не видевших этого удивительного города) было подсознательное убеждение, что Нью-Йорк должен быть серого цвета. Полагаю, что это впечатление происходило от чтения американской и отечественной литературы ("Город желтого дьявола", "Каменные джунгли" и пр.). На самом деле, первое сильнейшее впечатление от Нью-Йорка - это красочность и пестрота. Перефразируя Архангельского, пародировавшего Маяковского, я бы сказал, что это наша Алупка, "только в тысячу раз шире и выше". Итак, Нью-Йорк - это тысячекратно увеличенная Алупка, или, может быть, десятикратно увеличенный Неаполь, которого я, правда, никогда не видел. Завершает сходство Нью-Йорка с южными городами и даже городками поразительная узость его улиц. Я сам, "собственноножно" измерил ширину Бродвея и знаменитой блистательной 5-й авеню; ширина проезжей части этой улицы 19 шагов, а у Бродвея (тоже мне - "широкий путь"!) - даже 17. Как известно, Нью-Йорк - один из немногих городов Америки, где на улицах царствует пешеход. До чего же колоритна эта толпа! Удивительно интересны своим неожиданным разнообразием негритянские лица. В этой толпе я себя чувствовал как дома - может быть, потому, что в гигантском городе живет 3 миллиона моих соплеменников? И уже совершенно ошеломляющее впечатление на меня произвели нью-йоркские небоскребы и, прежде всего, - сравнительно новые. Как они красивы и красочны! Временами было ощущение, что они выложены такими же плитками, как знаменитые мечети Самарканда! Все участники симпозиума жили и заседали в 40-этажном отеле "Нью-Йоркер", что на углу 8-й авеню и 32-й стрит. На той же стрит, в 4-х коротких "блоках" от нашего отеля взлетал в небо ледяной брус Эмпайр Стэйт Билдинга. В первый же вечер после нашего приезда в огромном конференц-зале отеля состоялся, как это обычно бывает, прием, где в невероятной тесноте, держа в руках стаканы с виски, участники ученого сборища, диффундируя друг через друга, взаимно "обнюхивались". Нас собралось свыше тысячи человек - цвет мировой астрономической науки. "Хэллоу, профессор, Шкловский, как идут дела?" - передо мною стоял немолодой, плотный, с коротко подстриженными усами Гринстейн - директор крупнейшей и о знаменитейшей в мире калифорнийской обсерватории Маунт Паломар.- Что бы вы хотели посмотреть в этой стране, куда, как я знаю, вы приехали впервые? " У меня, как и у других советских делегатов, разрешение на командировку имело длительность месяц, хотя симпозиум (а вместе с ним и наши мизерные валютные ресурсы) кончался через 5 дней. Не растерявшись, я сказал Джесси, что хотел бы, если это, конечно, возможно, посетить его знаменитую обсерваторию, а также Национальную радиоастрономическую обсерваторию Грин Бэнк и Калифорнийский технологический институт в Беркли, Атмосфера приема была такая, что я даже не ужаснулся собственной дерзости. "0'кей"! - сказал Гринстейн и растворился в толпе. Каждые несколько секунд меня в этой "селедочной бочке" приветствовал кто-либо из американских коллег, чьи фамилии мне были хорошо известны. Просто голова кружилась от громких имен! Через каких-нибудь 15 минут из толпы вынырнул Гринстейн, на этот раз очень серьезный и деловитый. Он передал мне довольно большой конверт, попросив ознакомиться с его содержимым. В конверте была книжечка авиабилетов с уже указанными рейсами (Нью-Йорк - Лос-Анджелес, Лос-Анджелес - Сан-Франциско, Сан-Франциско - Вашингтон, Вашингтон - Нью-Йорк) и напечатанное на великолепной машинке расписание моего вояжа ("тайм-тэйбл"), где четко указывались дата, рейс, кто провожает и кто встречает в каждом из пунктов моего маршрута. "Деньги на жизнь вам будут выдаваться на местах. Может быть, вы хотите еще куда-нибудь?" Совершенно обалдевший, я только бормотал слова благодарности. Мой благодетель опять растворился в толпе. Ко мне подошел наблюдавший эту сцену член нашей делегации Игорь Новиков. "И. С., а нельзя ли и мне?" Окончательно обнаглев, я нашел в толпе Гринстейна и стал просить его оказать такую же услугу моему молодому коллеге. Не смущаясь присутствием Игоря, Джесси спросил: "А он настоящий ученый?" Я его в этом заверил, и очень скоро у Игоря был такой же, как у меня, конверт. Кроме нас с Игорем, американцы облагодетельствовали еще Гинзбурга, который действовал независимо. Остальные участники нашей делегации (например, Терлецкий), имеющие к релятивистской астрофизике, да и к астрономии весьма далекое отношение, несмотря на некоторые попытки, получили "от ворот поворот" и через несколько дней уехали обратно восвояси. Между тем прием продолжался. Я изрядно устал от обилия впечатлений (как-никак, это был только первый мой день на американской земле) и присел на какой-то диванчик. И тут ко мне в третий раз подошел Гринстейн в сопровождении грузного пожилого мужчины, протянувшего мне свою мясистую руку и отрекомендовавшегося: "Эдвард Теллер. Я знаю ваше расписание - вы будете в Сан-Франциско б февраля (т. е. через 17 дней - И.Ш.). Я жду вас в этот день в своем доме в 18 часов тихоокеанского времени". Я что-то хрюкнул в ответ, и Теллер исчез. События развивались настолько быстро и бурно, что я даже не удивился столь необычному приглашению. Быстро промелькнули страшно напряженные 5 дней симпозиума. У меня остались от них какие-то отрывочные воспоминания. Хорошо помню странный разговор с Джорджем (то бишь Георгием Антоновичем) Гамовым, выдающимся физиком-невозвращенцем, впервые, еще в 1948 году, предсказавшим реликтовое излучение*. На этом симпозиуме он был именинником. Увы, он уже доживал свои последние месяцы, хотя годами был далеко не стар. Мне оказали честь, предложив быть "черменом" заседания, посвященного реликтовому излучению - это с моим-то знанием английского языка! Во время дискуссии Гамов с места что-то быстро стал мне говорить по-английски. "Георгий Антонович, говорите по-русски, веселее будет!" Под хохот всего собрания Гамов немедленно перешел на родной язык... И много было других эпизодов - забавных и не очень веселых. __________________ * Я считаю Г. А. Гамова одним из крупнейших русских физиков XX века. В конце концов, от ученого остаются только конкретные результаты его труда. Применяя футбольную аналогию, имеют реальное значение не изящные финты и дриблинг, а забитые голы. В этом сказывается жестокость науки. Гамов обессмертил свое имя тремя выдающимися "голами": 1) Теория альфа-распада, более обще - "подбарьерных" процессов (1928 г.). 2) Теория "горячей Вселенной" и как следствие ее - предсказание реликтового излучения (1948 г.), обнаружение которого в 1965 г. ознаменовало собой новый этап в космологии. 3) Открытие феномена генетического кода (1953 г.) - фундамента современной биологии. Оно, конечно, Гамов - невозвращенец, и это нехорошо. Но можем ли мы представить музыкальную культуру России XX века без имен Шаляпина и Рахманинова? Почему в искусстве это понимают, а в науке - нет? А потом, фигурально выражаясь, я был поставлен на рельсы непревзойденного американского делового гостеприимства, и покатился по великой заокеанской сверхдержаве. Меня захлестнуло невиданное доселе обилие впечатлений, встреч, дискуссий, экскурсий. Голливуд. Диснейлэнд. Ночная поездка по шестиполосной "Хай-Вэй" от Сан-Диего (вблизи которого находится Маунт Паломар) до Пасадены, где назад по соседним путям автострады убегала сплошная рубиновая полоса от задних фар потока машин. А водителем был Мартен Шмидт - человек, открывший квазары. И вот я в Сан-Франциско, городе моей детской мечты, когда я зачитывался Джеком Лондоном, полное собрание сочинений которого шло как приложение к выписываемому мною чудесному журналу "Всемирный следопыт". Город-сказку показывал мне Вивер, за год до этого вместе с Нэн Дитер открывший космические квазары, "работающие" на когда-то рассчитанной и предсказанной мной радиолинии межзвездного гидроксила с длиной волны 18 см. Я упивался видом мостов через залив, особенно красавцем Голден Гейт Бридж, удивлялся смешному трамваю "Кейбл Кар", восхищался рыбным базаром. И тут Вивер озабоченно сказал: "Не забудьте, пожалуйста, в 18 часов вы должны быть у профессора Теллера!" Бог ты мой, я об этом, конечно, намертво забыл - слишком много было всего. Видя мою растерянность, Винер успокоил меня, сказав, что еще есть время, и он подкинет меня к дому Теллера точно в срок. "А вы, конечно, пойдете со мной?" - неловко спросил я. "Что вы, Теллер слишком крупная для меня персона, я с ним совершенно не знаком". Было уже пять минут седьмого, когда я вошел в залитый светом роскошный коттедж знаменитого физика, "отца американской водородной бомбы". На приеме у Теллера присутствовала американская научная элита. Нобелевских лауреатов было по меньшей мере шесть. Двоих я знал лично - Чарлза Таунса и Мелвина Келвина. Остальные были незнакомы. К моему крайнему смущению, как только я вошел и дом, Теллер кинулся ко мне и стал выпытывать, что я думаю об этих непонятных квазарах. Тем самым он поставил меня в центр внимания, между тем как единственное мое желание было стушеваться. Хозяин дома явно плевал на этикет, требующий от него более или менее равномерного внимания ко всем гостям. Эта пытка продолжалась не меньше четверти часа. И тогда я решил каким-нибудь неожиданным образом отвязаться от него. Без всякой связи с проблемой квазаров я сказал: "А знаете, мистер Теллер, несколько лет тому назад ваше имя было чрезвычайно популярно в нашей стране!" Теллер весьма заинтересовался моим заявлением. А я имел в виду известный "подвал" в "Литературной газете", крикливо озаглавленный "Людоед Теллер". Пытаясь рассказать хозяину дома содержание этой статьи, я к своему ужасу забыл, как на английский язык перевести слово "людоед". На размышление у меня были считанные секунды, и я, вспомнив, что Теллер - венгерский еврей, а, следовательно, его родной язык - немецкий, сказал: Menschenfresser. "О! - радостно простонал Эдвард.- Каннибал!" Позор - как же я забыл это знакомое мне с детства английское слово, пожалуй, первое английское слово, которое я узнал. "Но как это звучит по-русски?" "Лю-до-ед", - раздельно произнес я. Теллер вынул свою записную книжку и занес туда легко произносимое русское слово. "Завтра у меня лекция студентам в Беркли, и я скажу им, что я есть - лью-до-лед!" Гости, мало что понимая в нашем разговоре, вежливо смеялись. Я рокировался в угол веранды. У меня было время обдумать реакцию Теллера на обвинение в каннибализме. Удивительным образом эта реакция напомнила мне мою первую встречу с советскими физиками-атомщиками лет за десять до этого. Бывшая сотрудница Отто Юльевича Шмидта Зося Козловская как-то затащила меня на день рождения к своему родственнику (кажется, мужу сестры) Кире Станюковичу ("Станюк" - фигура довольно известная в физико-математических кругах Москвы; человек эксцентричный и большой любитель выпить). Квартира была наполнена незнакомыми и малознакомыми мне людьми, преимущественно физиками. Довольно быстро все перепились. Виновник торжества, идя навстречу настойчивым просьбам своих гостей, исполнил свой коронный номер: лихо изобразил с помощью своего толстого зада какую-то немыслимую фугу на домашнем пианино. Потом стали петь. Пели хорошо и дружно, сперва преимущественно модные тогда среди интеллигенции блатные песни. Почему-то запала в память хватающая за душу песня, где были такие слова: "... но кто свободен духом, свободен и в тюрьме", и дальше подхваченный десятком голосов лихой припев: "... А кто там плачет, плачет, тот баба, не иначе, тот баба, не иначе - чего его жалеть!" И тут кто-то предложил: "Братцы, споем нашу атомную!" Все гости, уже сильно пьяные, сразу же стали петь этот удивительный продукт художественной самодеятельности закрытых почтовых ящиков. В этой шуточной песне речь шла о некоем Гавриле, который решил изготовить атомную бомбу, так сказать, домашними средствами. С этой целью он залил свою ванну "водой тяжелой", залез туда и взял в обе руки по куску урана. "... И надо вам теперь сказать, уран был двести тридцать пять", - запомнил я бесшабашные слова этой веселой песни. "Еще не поздно! В назиданье прочти стокгольмское воззванье!" - предупреждали хмельные голоса певцов. Тем не менее результат такой безответственной деятельности пренебрегшего техникой безопасности Гаврилы не заставил себя ждать: последовал ядерный взрыв, и злосчастный герой песни испарился. "Запомнить этот факт должны все поджигатели войны!" - с этими словами под всеобщий гогот песня заканчивалась. Среди веселящихся и певших физиков выделялся явно исполняющий обязанности "свадебного генерала" Яков Борисович Зельдович. С близкого расстояния я видал его а тот вечер впервые. Бесшабашный цинизм создателей атомной бомбы тогда глубоко меня поразил. Было очевидно, что никакие этические проблемы их дисциплинированные души не отягощали. Через шесть лет после разговора с Теллером, лежа в больнице Академии наук, я спросил у часто бывавшего в моей палате Андрея Дмитриевича Сахарова, страдает ли он комплексом Изерли?* "Конечно, нет", - спокойно ответил мне один из наиболее выдающихся гуманистов нашей планеты. ____________________ *Клод Изерли - полковник американской армии, сбросивший с бомбардировщика "В-29" первую атомную бомбу на Хиросиму. Через некоторое время после этого измученный раскаянием слабонервный полковник впал в тяжелую депрессию и окончил свои дни в психиатрической больнице. В моей стране я знаю только одного человека, который достойно держал себя с самым главным из атомных (и не только атомных) людоедов. Человек этот - Петр Леонидович Капица, нынешний патриарх советской физической науки, а обер-людоед - Лаврентий Павлович Берия, бывший тогда уполномоченным <...> по атомным делам. История эта давно уже стала легендарной. Увы, я не знаю подробностей из первоисточников**. Факт остается фактом: в мрачнейшую годину сталинского террора академик Капица проявил величайшее мужество и силу характера/ Его сняли со всех постов, превратив в "академика-надомника", но несгибаемый дух Петра Леонидовича не был сломлен. Полагаю, однако, что в немалой степени поведение Капицы определялось тем, что он - плоть от плоти Кавендишевской лаборатории славного Кембриджского университета. Он показал себя как достойный ученик своего великого учителя Резерфорда, который, как известно, будучи главой комитета помощи бежавшим из гитлеровской Германии ученым, не подавал руки эмигранту Фрицу Габеру по причине его решающего вклада в разработку химического оружия. Подчеркнем, однако, что положение Петра Леонидовича было неизмеримо труднее, чем у сэра Эрнеста. <...> _____________________ ** Один знающий человек рассказал мне такую версию этой удивительной истории. На ответственейшем заседании, которое проводил Берия, обсуждался советский проект по организации сложнейшего производства разделения изотопов урана. Работа была выполнена весьма успешно, но для организации производства в заводском масштабе необходимы были еще некоторые дополнительные эксперименты, на что требовалось полгода. Взбешенный Берия грубо прервал докладчиков и обрушил на них поток грязнейшей ругани - обычный для него "стиль" руководства. Тогда поднялся Капица и стал честить ошалевшего обер-палача совершенно в тех же выражениях, сказав в заключение: "Когда разговариваешь с физиками, мать твою перемать, ты должен стоять по стойке "смирно"!" Налившийся кровью Берия не мог сказать ни слова. На следующий день приказом Сталина Капица был отстранен от всех своих постов, после чего вплоть до 1953 года фактически находился под домашним арестом. Два месяца тому назад счастливый случай привел меня в знаменитый музей Лос Аламоса. Долго я смотрел на опаленную адским пламенем стальную колонну, перенесшую первый на земле ядерный взрыв в находящейся неподалеку пустыне Амало-гордо. Стоящая рядом копия хиросимской бомбы показалась мне маленькой. Но больше всего меня поразила вывешенная на стене фотокопия деловой переписки между дирекцией лаборатории и некоей очень высокой инстанцией, возможно, Пентагоном. В этой деловой переписке повторно напоминалось о необходимости отдать распоряжение вбить гвоздь в стену кабинета мистера Оппенгеймера, дабы последний мог на него вешать шляпу. Как видно, жизнь Лос-Аламосской лаборатории в ее "звездный" период протекала вполне нормально и "физики продолжали шутить"...* ____________________ * Раскаяние пришло к Роберту Оппенгеймеру значительно позже, и он имел большие неприятности. Все же я лично знаю американского ученого, который проявил настоящее мужество и гражданскую доблесть в своих отношениях с людоедами. Это Фил Моррисон, в настоящее время один из ведущих американских астрофизиков-теоретиков. Тяжело больной, фактически калека, он еще тогда, в далекие сороковые годы понял, что порядочность ученого и его честь несовместимы со служением Вельзевулу. Моррисон со скандалом ушел из Лос-Аламосской лаборатории, громко хлопнув дверью. Он имел серьезные неприятности, однако сломлен не был. Сидя с ним за одним столиком мексиканского ресторанчика в старой части Альбукерка, в какой-нибудь сотне миль от Лос-Аламоса, я смотрел в его синие, совершенно детские, ясные глаза - глаза человека с кристально чистой совестью. И на душе становилось лучше. ГЛЯДЯ НА ЛЫСЕНКО Столовая Академии наук находится на Ленинском проспекте, почти точно напротив универмага "Москва". Вывески на ней нет, только на массивной стеклянной двери приклеена небольшая бумажка с надписью. "Ателье - налево". И действительно, за углом, уже на улице Губкина находится какое-то ателье. Бумажка наклеена, по-видимому, для того, чтобы непосвященные посетители случайно туда не забредали - ведь потом таких посетителей надо не вполне деликатно выпроваживать. Кстати, у нас немало таких, на вид очень скромных учреждений, не рекламирующих себя вывесками. Никогда не забуду, например, гостиницу "Смоленская", находящуюся в Ленинграде на Суворовском проспекте, 2. Там проходила юбилейная сессия нашего отделения Академии наук в 1977 году. Отсутствие какой бы то ни было вывески с лихвой компенсировалось неправдоподобной дешевизной роскошных блюд гостиничного ресторана. Все мои попытки, предаваясь лукулловым пиршествам, выйти из рамок одного рубля были безуспешны. Увидев такое, один из участников юбилейной сессии - Виталий Лазаревич Гинзбург - удовлетворенно воскликнул: "Ого, я вижу, нас приравняли к штыку!" И только тогда мы поняли, что находимся в гостинице ленинградского обкома. <...> Столовая Академии наук имеет, конечно, не тот ранг. Цены на обед там вполне современные, но и, конечно, не ресторанные. Готовят вкусно, из вполне доброкачественных продуктов. Отсутствие очередей, вежливость официанток и вполне домашний уют особенно ценны в наших московских (и, конечно, не только московских) условиях. Я узнал о существовании этого очаровательного оазиса только спустя 2 года после своего избрания в Академию - вот что значит отсутствие рекламы! Однако столовая АН СССР имеет еще одну привлекательную особенность. Она является местом встреч, деловых и дружеских, научных работников высшего ранга. Здесь можно встретиться и поговорить с каким-нибудь абсолютно недоступным академиком, получить нужную информацию, прозондировать детали какой-нибудь академической комбинации. Короче говоря, столовая Академии наук является своеобразным клубом. Другого настоящего клуба ученых в Москве нет - пресловутый Дом ученых уже давно выродился в разновидность дома культуры, где задают тон разного рода ученые-пенсионеры и домашние хозяйки. Особенно повышается роль академической столовой в месяцы и недели, предшествующие выборным кампаниям - тогда жизнь здесь бьет ключом и даже иногда возникают очереди. Еще одной функцией нашей милой столовой является кормление некоторых, наиболее именитых и нужных, иностранных коллег. Ведь это же целая проблема - накормить (прилично) такого гостя в священное для них полуденное время "лэнч-тайм". Куда его повезти? В академической гостинице, что на Октябрьской площади, буфет отвратительный, в ресторанах теперь, сами понимаете, как кормят, да и очереди там. Каждый раз, проходя эти муки, сгораешь от стыда. Конечно, далеко не все советские ученые могут позволить себе пригласить иностранного гостя в нашу столовую, но я, слава богу, могу. И вот как-то раз я повел туда кормиться гостившего в Москве видного американского специалиста по космическим лучам Мориса Шапиро. Время от времени мы с ним встречались на разных международных конгрессах, он не раз потчевал меня у себя в Штатах, и я был обязан хотя бы в малой степени отблагодарить его тем же в столице нашей Родины. <...> Обед ему очень понравился, особенно борщ - сказалось южно-русское происхождение его дедушки и бабушки. Большое количество черной икры создавало у него несколько искаженное представление о размерах нашего благосостояния. Все же он благодушно заметил: "Мне представляется (It seems to me"), что советским академикам голодная смерть не угрожает". Я вынужден был с ним согласиться. Застольный разговор, однако, протекал вяло, тем более, что горячительных напитков в нашей столовой не подают. Постепенно беседа стала иссякать, уподобившись струйке воды в пустыне. <...> Как хозяин, я стал чувствовать себя весьма неудобно - ведь гостя надо развлекать, а развлечение явно не получалось. И вдруг - о счастье - в столовую вошел собственной персоной Трофим Денисович Лысенко. Это было спасение! Указывая на двигавшегося в проходе между двумя рядами столиков знаменитейшего мракобеса, я с деланной небрежностью заметил: "А вот идет академик Лысенко!" Боже мой, что сталось с Морисом! Он буквально запрыгал на своем стуле. "Неужели это мистер Лысенко? Собственной персоной! Как я счастлив, что его увидел! Но ведь никто в Америке не поверит, что я видел самого Лысенко и имел с ним лэнч". "Если хотите, я вам дам справку",- заметил я. Он жадно ухватился за эту идею. И с его помощью я ему такую справку написал, конечно, в хохмаческом стиле. Шапиро тщательно спрятал ценный документ и был счастлив. Этот эпизод, так наглядно продемонстрировавший огромную геростратову славу создателя пресловутого "учения", через несколько лет навел меня на одну интересную мысль. Я довольно часто сиживал за одним столом с Трофимом Денисовичем, нарушая тем самым неофициальный бойкот, которому подвергли его наши передовые академики, особенно физики. Они никогда ему не подавали руки и не садились с ним за один столик. Мне это наивное академическое чистоплюйство всегда было смешно. Лысенко - интереснейшая личность, если угодно - историческая, и его любопытно было наблюдать. Глядя на него в упор, я никогда, впрочем, с ним не здоровался и не обмолвился ни одним словом. У него было выразительное лицо - лицо старого изувера-сектанта. Ел он истово, по-крестьянски, не оставляя ни крошки. Предпочитал пищу жирную и весьма обильную. Официантки всегда относились к нему с особой почтительностью. И вот как-то раз, вспомнив Мориса Шапиро, я вдруг сообразил, что могу неслыханно разбогатеть на этом знаменитом старике. Дело в том, что обеду в академической столовой всегда предшествует заказ, обычно за 2 дня до обеда. Из обширнейшего меню заказывающий на специальном бланке пишет, что именно он желает получить, после чего подписывается. А что если я попрошу нашу милую официантку Валю оставлять мне бланки заказов Трофима Денисовича, разумеется, за скромное вознаграждение? Ведь таким образом я довольно быстро смогу собрать оригинальнейшую коллекцию автографов знаменитого агробиолога! За каждый такой автограф в Америке, где я бывал и собирался быть, дадут минимум 200 долларов, это уж как пить дать! Тому порукой - реакция Шапиро на явление Трофима. Да и без всякого Шапиро я знал о размахе скандальной славы Лысенко. Увы, неожиданная смерть этого академика подрубила мою блистательную финансовую комбинацию под корень. А при жизни он совершал иногда поступки совершенно неожиданные. Как-то раз я зашел в нашу столовую, когда она была почти полна. Единственное свободное место было как раз за столиком, где сидел Трофим Денисович, Недолго думая, я туда сел и стал оглядываться. По другую сторону прохода был столик, за которым расположилась знакомая мне чета Левичей. Судя по всему, они пришли только что - на столе перед ними не было убрано. Уже ряд лет член-корреспондент Веньямин Григорьевич Левич и его жена Татьяна Самойловна были в "отказе"* т. е.они подали заявление на эмиграцию о Израиль (где уже находились оба их сына) и получили отказ. Так же, как и в случае Лысенко, но по совершенно другим причинам, посетители академической столовой, по возможности, избегали сидеть за одним столиком с супругами Левич. Вот и сейчас я увидел, как какие-то два деятеля с излишней поспешностью рассчитывались с официанткой, оставляя моих знакомых одних. Я пересел за их столик и только тут заметил, что Левичи чем-то взволнованы. Не дожидаясь моих вопросов, Веньямин Григорьевич нервно сказал: "Ах, как жалко, что вы не пришли сюда минуту назад! Вы бы увидели незабываемое зрелище! Только мы сели за этот столик, как вдруг со своего места поднялся Лысенко, подошел к нам и на глазах у всех протянул мне руку. Я никогда раньше с ним не здоровался, мы абсолютно незнакомы, но представьте мое нелепое положение: пожилой человек, стоя, мне, сидящему, протягивает руку! Я, конечно, будучи воспитанным человеком, поднялся и пожал протянутую руку. И тут он наклонился ко мне и сочувственно-доверительно спросил: "Очень на вас давят? Но вы держитесь - все будет хорошо!" - и отошел на свое место. ______________________ * Несколько лет назад супруги Левичи наконец-то получили разрешение на эмиграцию в Израиль. Сидя напротив еще не пришедших в себя после удивительного происшествия Левичей, я обдумывал поступок Лысенко. Он, конечно, до конца своих дней считал себя, так много сделавшего для Родины, незаслуженно обиженным. Отсюда вполне естественна его оппозиция режиму. И так же естественно, что он усмотрел в евреях-отказниках как бы товарищей по несчастью, так же несправедливо притесняемых, как и он сам. Я подумал еще, что среди немногих достоинств знаменитого агробиолога, пожалуй, стоит отметить полное отсутствие антисемитизма. Все-таки его сознание формировалось в другое время! Среди его оруженосцев было много, даже слишком много евреев с неоконченным марксистским образованием. Назовем хотя бы Презента, юриста по образованию, я одно время поставленного Трофимом деканом сразу двух (!) биологических факультетов - МГУ и ЛГУ. Вот тогда на стене нашего доброго старого здания на Моховой я увидел написанную мелом фразу: "Презент, Презент! Когда ты будешь плюсквамперфектумом?" Бардами Лысенко выступали литераторы Халифман и Фиш - последнего я довольно хорошо знал. Он был милейший человек, хотя и веривший в лысенковскую галиматью. Впрочем, такое было время. Неважное время для науки. Дай-то Бог, чтобы оно не вернулось! АМАДО МИО, ИЛИ О ТОМ, КАК "СБЫЛАСЬ МЕЧТА ИДИОТА" Откуда же мне было тогда знать, что весна и первая половина лета далекого 1947 года будут самыми яркими и, пожалуй, самыми счастливыми в моей сложной, теперь уже приближающейся к финишу жизни? В ту, третью послевоенную весну, до края наполненный здоровьем, молодостью и непоколебимой верой в бесконечное и радостное будущее, я считал само собою разумеющимся, что предстоящая экспедиция к тропику Козерога - в далекую сказочно прекрасную Бразилию - это только начало. Что будет еще очень, очень много хорошего, волнующего душу, пока неведомого. После убогой довоенной юности, после тяжких мучений военных лет передо мной вдруг наконец-то открылся мир - таким, каким он казался в детстве, когда я в своем маленьком родном Глухове замирал в ожидании очередного номера выписанного мне волшебного журнала "Всемирный следопыт" с его многочисленными приложениями. То были журналы "Вокруг света", "Всемирный турист" и книги полного собрания сочинений Джека Лондона в полосато-коричневых бумажных обложках. Читая запоем "Маракотову Бездну" Конан Дойля или, скажем, "Путешествие на Снарке" Лондона я переносился за тысячи миль от родной Черниговщины. Соленые брызги моря, свист ветра в корабельным снастях, прокаленные тропическим солнцем отважные люди - вот чем я тогда грезил. Вообще у меня осталось ощущение от детства как от парада удивительно ярких и сочных красок. На всю жизнь врезалось воспоминание об одном летнем утре. Проснувшись, я долго смотрел в окно, где на ярчайшее синее небо проецировались сочные зеленые листья старой груши. Меня пронзила мысль о радикальном отличии синего и зеленого цвета. А ведь я в своих тогдашних художнических занятиях по причине отсутствия хорошей зеленой краски (нищета) смешивал синюю и желтую. Что же я делаю? Ведь синий и зеленый цвета - это цвета моря и равнины! В пору моего детства я бредил географическими картами. Мои школьные тетрадки всегда были испещрены начерченными от руки всевозможными картами, которые я часто раскрашивал, не ведая про топологическую задачу о "трех красках"; я до нее дошел сугубо эмпирически. С тех пор страсть к географии дальних стран поглотила меня целиком. Я и сейчас не могу равнодушно пройти мимо географической карты. А потом пришла суровая и бедная юность. Муза дальних странствий ушла куда-то в область подсознания. Живя в далеком Владивостоке и случайно бросив взгляд на карту Родины, я неизменно ежился: "Куда же меня занесло!" А в войну карты фронтов уже вызывали совершенно другие эмоции - вначале страшную тревогу, а потом все крепнувшую надежду. Война закончилась. Спасаясь от убогой реальности, я целиком окунулся в науку. Мне очень повезло, что начало моей научной карьеры почти точно совпало с наступлением эпохи "бури и натиска" в науке о небе. Пришла вторая революция в астрономии, и я это понял всем своим существом. Вот где мне помогли детские мечты о дальних странах! Довольно часто я чувствовал себя этаким Пигафеттой или Орельяной, прокладывающим путь в неведомой, таинственно- прекрасной стране. Это было настоящим счастьем. Глубоко убежден, что без детских грез за чтением "Всемирного следопыта", Лондона и Стивенсона я никогда не сделал бы в науке того, что сделал. В этой самой науке я был странной смесью художника и конкистадора. Такое сочетание возможно, наверное, только в эпоху ломки привычных, устоявшихся представлений и замены их новыми. Сейчас такой стиль работы уже невозможен. Наполеоновское правило "Бог на стороне больших батальонов" в наши дни действует неукоснительно. Но вернемся к событиям тех давно прошедших дней. Итак, в конце 1946 года я был включен в состав Бразильской экспедиции. До этого я участвовал в экспедиции по наблюдению полного солнечного затмения в Рыбинске. Это было первое послевоенное лето. В этой экспедиции я, тогда лаборант, выполнял обязанности разнорабочего, в основном грузил и выгружал разного рода тяжести. Конечно, в день затмения было пасмурно - потом это стало традицией во всех экспедициях, в которых я принимал участие... Когда до меня дошло, что "сбылась мечта идиота" и я могу поехать в Южную Америку, я был буквально залит горячей волной радости. Много лет находившаяся в анабиозе муза дальних странствий очнулась и завладела мною целиком. Начались радостные экспедиционные хлопоты. Часто приходилось ездить в Ленинград. Останавливался обычно в холодной, полупустой "Астории" (попробуй остановись там сейчас...). Не всегда удавалось достать обратный билет - как-то возвращался в Москву "зайцем" на очень узкой третьей продольной полке, привязавшись, чтобы во сне не упасть, ремнем к невероятно горячей трубе отопления. Меня три раза штрафовали - всего удивительнее то, что наша бухгалтерша Зоя Степановна без звука оплатила штрафные квитанции - какие были времена!... Ночами вместе с моим шефом Николаем Николаевичем Парийским юстировал спектрограф, короче говоря - жизнь кипела! Потом приехали в Либаву и поселились на борту нашего "Грибоедова". О дальнейших событиях, вплоть до прибытия в маленький порт Ангра-дос- Рейс, вы, уважаемые читатели, уже знаете. В Ангра-дос-Рейс я занялся привычной погрузочно-разгрузочной деятельностью. Со мной вместе трудились на этом поприще рыжий многоопытный техник Гофман и еще один техник из ИЗМИРАНа* Дахновский. Это были веселые, жизнерадостные люди. Увы, оба уже умерли - все-таки прошло так много лет... Для контактов с местными властями незаменимым человеком был обосновавшийся в Бразилии армянин со странной фамилией Дукат. Он мечтал о возвращении в Армению и потому самоотверженно помогал нам. Вез него мы просто провалили бы все дело, ведь до 20 мая - дня затмения Солнца - оставалось лишь немногим больше недели. А трудностей с транспортировкой грузов до пункта наблюдений (это километров семьсот от Ангра-дос-Рейс) было немало. Ну хотя бы отсутствие, как я уже сказал, единой ширины колеи на бразильских железных дорогах, что весьма осложняло выбор маршрута. Кстати, я был немало удивлен, когда убедился, что шпалы на этих дорогах сделаны... из красного дерева! Наш великолепный Николай Иванович Дахновский, старый московский мастеровой, на такое неслыханное расточительство просто не мог смотреть. А что прикажешь делать, если сосна в тех краях не растет, а кл