Очернили прошлое, оплевали. Сволочи! Безумие! Это безумие! Я был солдатом... В психиатричку хотели отвезти... А я помню другое время... Я помню, какие люди были в войну. Таких людей у нас больше никогда не будет! Я их давно уже не вижу. Не встречаю. Первое. что говорил солдат, когда выходил в операционной медсанбата из-под наркоза: а взяли ли ту высоту, под которой его ранило? (Плачет.) К Берлину шли... Через горы трупов, горы трупов лежали... По всей России... По всей Европе... Миленькая моя, рассказать нельзя... Три-четыре дня идей бой... Солнце печет, а его не видно, оно, как луна, из-за черных туч едва просвечивается... Техника горит, земля горит, люди горят... Целой земли нет... Убитых столько, что лошадиному копыту негде стать, а лошадь никогда не наступил на человека, даже мертвого. А тут они шли по трупам. Наши санитарные повозки... Услышишь, как зовут: "Братка, добей!", пока добежишь, он уже умер... Человек в одном месте лежит, а его оторванные ноги - в другом... Первые дни сидим в окопах, переговариваемся: "Я его никогда не видел, не знаю. Какой он мне враг, этот немец? Как мне в него стрелять? Это же такой простой парень, как и я. Надо ему растолковать про социализм, про буржуев. Он повернет штыки..." А потом мы увидели наших солдат, повешенных на столбах... х повесили и подожгли, будто это деревья, а не люди... Убивать стало не страшно... Перед атакой я кричал, я сам кричал: "За Сталина - вперед! За Родину!" Эти люди, что сейчас живут, никогда бы не победили. Никогда! В газете читаю: разрезали на четыре части бюст Пушкина и пытались вывезти за границу... В чемоданах... Они не Пушкина везли, а цветной металл... Все променяли на джинсы, на чужие тряпки... На магнитофон, на банку кофе... А я помню другое... Другое время и других людей... Попали мы в окружение... Политрук приказал: "Всем застрелиться!" Был очень солнечный день... Но есть сталинский приказ - советский солдат в плен не сдается, только предатели сдаются в плен... Я выбрал место... Помню, старый дуб стоял и рядом маленький насеялся, я погладил его по верхушке, еще подумал: "Он вырастет, и никто не будет знать. что когда-то его гладили по голове". Политрук был немолодой, откуда-то с Украины... Поглядел он на нас - мальчишки... Фуражку снял... Сам застрелился, а нам приказал: "Живите, хлопцы!" Таких людей уже никогда не будет! Встретишь мать с дитенком... Бредут по снегу босыми ногами... В деревню свою возвращается, а деревню каратели сожгли. У них ничего нет, одно: у матери - сын, а у сына - мать. Это все, что у них осталось. Обнимешь ребенка, за пазуху под шинель спрячешь: "Родной мой! Хороший!" Все, что у тебя в вещмешке есть, отдашь, крошки от сухарей ему в ручонки вытряхнешь. Мы были вместе. Братья и сестры! Я думал, что так будет всегда... После моря крови, после моря слез... Кончилась война... Я работал хирургом в районной больнице. Всех калек, всех тяжелораненых, которым некуда было возвращаться, которых никто из родных не забрал, распределили по разным городам. Домов инвалидов не хватало, новых еще не построили, они жили в больницах. Слепые, безногие, парализованные. Знаете, простыней нет. одеял нет. Покушать не всегда хватало... Нянечки, медсестры несли из дому все свое... И картошку, и простыню, и носки, и ложки... Все были вместе. Братья и сестры! А если человек умирает, то сидим с ним всю ночь. Чтобы ушел с чистой душой... Не в обиде, не в одиночку... Чтобы умер, как дома... Среди своих... Я о своей жизни не сожалею. Хорошая была жизнь. Я тысячи людей спас. Сорок два года работал хирургом. А жена моя - акушер-гинеколог. Днем и ночью люди нас звали... И мы шли, ехали... На телеге, пешком... Не было у нас выходных, не было праздников... На Новый год пришли гости, их встречает наша пятилетняя дочь: "У папы - острый аппендицит, а у мамы - острое маточное кровотечение... Вернутся утром..." А сегодня моя дочь мне говорит: - Вы с мамой жили, как слепые. А я свободный человек. Пусть в магазинах дорогая колбаса и я не всегда могу ее купить, но я могу все сказать. - Ты просто при мне оскорбляешь Ленина. Вот и все. Вся твоя свобода. Она - врач, и они бастуют, потому что им мало платят. Я не понимаю, как может бастовать врач? Люди лежат с инфарктом, с инсультом... Умирают... Мы всю жизнь, можно сказать, бесплатно работали. За копейки... Но никто не жил для себя. ничего для себя не требовал. Мы хотели, чтобы наша Родина была богатой. Сильной. Чтобы ее никто не победил. Миленькая моя, мы ее живые... Мы все помним... Нет, эти люди, что сейчас живут, никогда бы не победили. Раз все можно воевать так, как мы воевали, за шесть дачных соток, за "мерседес", за коммерческий киоск с чужим шоколадом? Так можно воевать только за Родину. У них нет Родины. Внук мой... В училище на повара учится. У него мечта - свое кафе открыть... С пирожками, с бутербродами... Быть богатым, иметь много денег. Вы слышали? А я в его годы мечтал летчиком стать или танкистом. Моряком. Стать героем. А деньги мне нужны были только на то, чтобы купить хлеб. Все остальное, чего я желал, нельзя было купить за деньги. Даже за миллионы! Теперь у меня тоже нет Родины. Мое прошлое - моя Родина... Раньше в школу нас звали... Во время праздников - на трибуну, в президиумы... Я надену пиджак с наградами... Жена с войны свою гимнастерку сберегла... Сейчас мы никому не нужны. Вымирающее племя... Динозавры... Нас боятся... Как чумных... Я сам пошел в школу, где внук учился. Там был музей боевой славы. Я все самое дорогое туда отнес: гимнастерку жены, вой хирургический скальпель, ордена и медали... На дверях музея висела другая вывеска... Наваждение какое-то... Малое предприятие... Кооператив... Шкафы строгали... - Да, - развел руками директор школы, - сдаем в аренду. Нет денег, чтобы учебники купить. - А где музей? Где экспонаты? Где гимнастерка моей жены? Она пятьдесят лет ее берегла... - На складе. Нет Родины. Нет прошлого. Сдали на вторсырье... Миленькая моя, а мы еще живые... Все помним... Я хочу умереть коммунистом, я хочу умереть советским человеком. На своей Родине. Я закроюсь дома в своей комнате, и нам с женой кажется, что ничего не изменилось, все как прежде. Надо только закрыть двери и не подходить к телефону... И к телевизору... В партию я на фронте вступил, в восемнадцать лет. Я билет свой не положу, не отдам, даже если меня поставят к стенке. Были у нас вожди... Командиры... Звали нас: вперед, вперед!!! А сами ушли, бросили. Как они спят по ночам? Что пишут в своих мемуарах? За границей рассказывают? Я хочу, чтобы они рассказали. как я колотил костылем телевизор и кричал: "Не был я рабом! Не был! Я был коммунистом! Я был солдатом!" Я кричал, пока мне не сделали укол и не унесли на носилках в палату... Я хочу умереть коммунистом, я хочу умереть советским человеком! (Плачет.) Дайте уйти нашему поколению, которое один раз жило при социализме... В войну..." История человека, который воевал в девяноста первом там, куда можно купить билет в любой кассе Аэрофлота Павел Стукальский - наемник, 27 лет Из рассказа друга Олега Бажко "Вы хотите, чтобы я нормальными словами это рассказал? Я по эту сторону, а он? На смерть никто не хочет смотреть. Я видел ее сотни раз и все равно каждый раз отворачиваюсь. Там, на войне, я себе твердил, вбивал во все клетки своего тела и мозга, когда мы ползли в горы и язык вываливался изо рта, как у пристреленной собаки, затолкнуть назад его мог только страх... Страх от пули... Я себе твердил: не дай этой гнилозубой твари уговорить себя, не дай ей взять тебя сонным или отчаявшимся. Гони ее и не оглядывайся, никогда не зови. Эх, Пашка! Что она ему нашептала, если он дал ей увести себя в ночь, в темноту! Он, который лучше всех в нашей роте мог перерезать горло от уха до уха, ударить точно под лопатку... Да, я - наемник, я продаю свое умение убивать. Думали: буду скрывать? Не буду. Раньше у нас никогда не было наемников, мы гордились защитником Отечества... Бросьте эти сказки для старшеклассников! Мужчинам нравится война, только они в этом не признавались, таились. Мы все про себя прятали. Ни один не знает: кто он на самом деле? А я не хотел такую же квартиру, как у соседа, такую же машину, такой же шкаф... И как самое большое развлечение - путевка в Сочи, к Черному морю, где считаешь каждый рубль. Я хотел познать мир, испытать себя. Я на самом деле хотел узнать: кто я? Это если откровенно... Начистоту... До дна... Тут - стопор! (Закуривает. Молчит.) Сначала я попал в Афган. Мечтал, просился. Писал рапорт. Там, а Афгане, мы с ним встретились... С Пашкой... Сошлись... Все было похоже: школа, училище, работа на заводе, мечта об институте... И о девушке в белом... Когда я вернулся из Афгана, моя сестренка училась в пятом классе. Я привез ей подарки: красивые игрушки (у нас таких нет), жвачку, джинсы. Но ей хотелось похвастаться другим. - Ты герой? Сколько "духов" ты убил? - спросила она. - Не знаю... - Я был застигнут врасплох, меня взяли безоружного дома. - Я скажу подругам, что ты много "духов" убил. Сто! Сидел рядом отец, ставила закуску на стол мать. Улыбались. Для них это был нормальный разговор. Я начал орать что-то сумасшедшее... О чужой стране, о том, как воняют вывалившиеся человеческие кишки на солнце... О том, как у нас погибло трое ребят-детдомовцев и их некуда было отправить... Гробы повезли в детдом... Я испортил всем праздничный ужин. Тут - стопор! (Замолкает.) И вообще, если бы не Пашка, слова бы вам не произнес... Ни вам, ни друг другу правды мы не говорим. Караванчики брали, облеты... После первой рюмки вспоминали смешное, веселое. Как под Джелалабадом две недели спасали раненую обезьянку. Пашка ее вытащил из-под мертвого афганца. Перевязали лапу, на себе по очереди тащили. А про то, как расстреливали пленных, молчим. В стельку пьяные, ни один не обмолвится... Намека не даст, что помнит, как они в пыли валялись... С босыми ногами... А как пахнет чистая простыня дома! До головокружения. Но мужчине нравится война... Древний инстинкт охоты... Убивать люди научились раньше, чем сеять и пахать. Стреляешь, заманиваешь, выслеживаешь... Он зарывается в землю, уползает на четвереньках... Как зверь... В ползущего стрелять легче, чем когда он идет во весь рост, и ты различаешь лицо, одежду... Тогда заминка, на какой-то миг... Сколько убил? Наивный вопрос. Может, двадцать, а может, и больше... Сначала считал, потом бросил. Это же моя работа - воевать, а значит - убивать. Мне за это деньги платят. Но не ради одних дензнаков я этим занимаюсь. Ради азарта... Как вам передать, что острота ощущений, когда не ты стреляешь, а в тебя стреляют?! Ты сразу существуешь в этом мире и в том, по обе стороны. Животная, безумная радость, когда бой окончится, а ты жив. Ты может выпить водки... выкурить сигарету... Ты можешь найти женщину... Мы проиграли в Афгане. Могли стереть эти горы с лица земли, а ушли ни с чем. И в подсознании, в подкорке сидит, что мы войну проиграли, но никто не хочет быть проигравшим. Мы не довоевали. После Афгана я стал рэкетиром... От получки до получки народ живет. Варенье варит. Огурцы, помидоры осенью закручивает. Пуп трещит! А у этих миллионы... Приходишь как Родин Гуд и забираешь кусок... Приехал знакомый из Нагорного Карабаха: - Что там? - Афган. Ну раз Афган, значит, мне туда. В кассе Аэрофлота взял билет. Как в гости, на курорт... Одни ехали загорать, другие воевать. Много войны на окраинах бывшей империи. Оказывается, везде нужны те, кто умеет стрелять. И платят лучше, чем нам платили в Афгане. За тарелку бобового супа меня уже не купишь. И не надо махать красным флажком! За идею я умирать не пойду. Что у нас изменилось? На баррикады в августе шли одни, к власти пришли другие. Коммунисты сказали, что они не любят коммунистов, и раз вам не нравится слово "коммунист", будем называться демократами. Я не устал воевать, я еще молодой. Я люблю автомат, это - друг. Но я устал быть обманутым. Убивать - тоже профессия. Я - профессионал. Я делаю это лучше, чем что-нибудь другое. За неделю любого пацана на боевика выучу или, как пишут в газетах, бойца отряда самообороны. Вчера он сидел на тракторе, пахал. Завтра будет стрелять. Попробуй его верни на трактор... В колхоз... Я ему такой гимн автомату спою! Чувство оружия... Оно тянет к себе... Эх, Пашка! Мы вместе с ним два года в Карабахе... Ни царапинки... О чем невозможно думать? Что ты умер. Будешь думать, сойдешь с ума. Ах, ладно. Тут - стопор! (Опять замолкает.) Там и здесь отношение к смерти разное. Там она то мама, то любимая девушка, то друг. Кричат: "Мама-мамочка!!", а приходит она. Гнилозубая тварь! Она вертится у ног, как собака. Солнце. Горы. Лежит красивая женщина. Мертвая. Но убита так, что крови не видно. Спит. Острое желание... Мы повернули в село... Две девчонки собирали абрикосы... Как они кричали... Но все принадлежит человеку с ружьем... Видел я там и кандидатов наук, и спортсменов, и зэков... Был парень из Нижнего Новгорода, раньше он воевал на стороне Азербайджана, потом прибился к нам - мы на стороне армян... Азербайджанцы его обидели, обещали пятнадцать тысяч "деревянных" в месяц, дали пять. Другой до этого "казачил" в Молдове. Зарабатывал на кооперативную квартиру в Москве. Не хватило, махнул на Кавказ... Был среди нас защитник Белого дома... Был поклонник стихов Есенина, читал нам: "Раньше мне нравилась девушка в белом, а сейчас я люблю в голубом". Этот, как на машину скопил, улетел в Ярославль. Были у нас женщины... Из Москвы, Санкт-Петербурга... Одну муж бросил с двумя маленькими детьми, на работе сократили. Ничем не брезговала, детские игрушки в разбитых домах собирала... Ну, Афган! Родной Афган! Война - бардак и похмелье, жуткое дно и мужской пир... ...Мы вернулись домой. Мы прилетели тем же рейсом Аэрофлота... Полный самолет фруктов и дынь. Никто не различал нас в толпе таких же загоревших и счастливых людей. В аэропорту купили по букету роз... Дома нас ждали... Любимые, чьи фотографии пожелтели в наших нагрудных карманах от чужого солнца. После мата крови хотелось говорить тихие, нежные слова. Мы купили цветы и рванули домой на такси... - Я, как пацан в первый раз, дрожу, когда она раздевается... От ее запаха... - сказал Пашка. Теперь я знаю, что любовь и война похожи... Та же кровавая игра... Коррида... Поединок... Эх, Пашка! Его никто не ждал дома. Дом был пустой, как брошенный окоп. Она ушла к другому... Он лег на диван и выстрелил себе в рот... Такая сентиментальна история. Он был мой друг, мой лучший друг. Мы Афган прошли, Карабах... Мы насиловали чужих жен, убивали. Это же война - наш мужской мир. А тут? Жена бросила - и пуля в рот?! Эх, Пашка! Твои родители никому не признались, откуда ты приехал и привез кучу денег. Они всем рассказывали, что ты строил дома в Степанакерте, разрушенном от землетрясения. А там уже давно не строят, только бомбят. Я пошел в кассу Аэрофлота и купил билет... Назад, на войну... И не важно, с кем и против кого. Мне важно почувствовать в руках оружие, как музыканту инструмент. Дураки! Сидят здесь, американские боевики крутят... Теперь любой может взять билет и слетать на настоящую войну. Поглазеть. Такая роскошь! Я могу жить только там... Стопор! (После молчания.) Город наш не называйте... Из-за родителей... Пусть верят, что мы где-то дома строим..." История о том, что все равно есть еще парни, которым легче застрелить себя, чем стрелять в других Владимир И-в - водитель, 22 года Из письма матери "...Если бы мне сказали, что ты хочешь повторить - ничего не хочу повторить. Ощущение зря прожитой жизни. Но жизни ведь и не было, я ее не помню, была только работа. И что мы построили?! Нищая богатая страна, униженные удивительные люди. Сталин залил эту землю кровью, Хрущев сажал на ней кукурузу, а над Брежневым все смеялись, но у себя дома, на кухне. А вольно или невольно мы все в этом участвовали. Много размышляя, я дошла до самого конца и начала гордиться, что мой сын не захотел так жить, что у него хватило силы воли и достоинства уйти... А у меня нет... Вместе со своим письмом я посылаю его детские фотографии, у меня их - четыре альбома, сама печатала. Чтобы вы его просто увидели... Умершие дети почему-то всегда вспоминаются маленькими... Села за письменный стол, взяла ручку... Надо опять пройти тот страшный путь к обрыву... Я - журналист, моя профессия - ручка и бумага. Если отойти, не вглядываться, то еще можно как-то дышать, но стоит приблизиться - в крови захлебнешься. Был у меня такой порыв, когда привезли его одежду, хранившуюся во время следствия в прокуратуре. Опустила ее в ванну, и закружилась голова, будто не ванная, а вся квартира в крови, и так потянуло в это алый родной омут... Не верьте, если говорят, что кончают с собой слабые. Уходят сильные, честные, светлые. Слабые могут спиться, могут сойти с ума. А с обрыва падают - не важно: пистолет, веревка, яд - только сильные. Я не смогла. Мне нужно выжить. Сохранить разум, чтобы понять и рассказать эту обыкновенную страшную историю. Нашу, русскую. Пусть бросят меня в лагерь, запрут в тюрьму, раскаленными щипцами рвут мое тело - не сделают больнее. Мне нельзя сделать больнее, чем болит. Нельзя - понимаете?! Когда на экранах мелькают знакомые лики вождей, "железной рукой загонявших человечество в счастье", их снова несут на красных полотнищах, я хочу кричать, как в ту ночь, в то утро... Там, в прошлом, я люблю только его детство... Сыну три с половиной года. Я сижу за столом, работаю, оборачиваюсь на тихий крик - и вижу его распластанным на полу. - Я застрелился. Смеюсь, беру на руки. - Ничего смешного, когда человек застрелялся, - выговаривает он мне с обидой. Записывала за ним много забавного, целый блокнот "Юмор в коротких штанишках": "Посоли мне сахаром лимон. Пускай тетя Нина бросает работу и приезжает на пенсию. Намордник - это такая авоська? Дай мне куриную ножку от петуха..." Я хотела продлить ему детство, этот сладкий, волшебный сон. У меня его не было, как не было юности. Иногда мне кажется, что вместо всей своей жизни я помню только войну. Я и песен никаких не знаю, кроме военных. Ему девять лет. Умер наш папа. - Мама, папа ушел так далеко, что я его никогда не увижу? Долго боялся, когда видел меня спящей: - Ты будто меня бросила, как папа. После войны я тоже не любила смотреть на заснувших людей. Взрослым я помню его таким, каким он лежал в гробу. Почти незнакомый мне человек, что-то в нем напоминало сына, но только напоминало. Эти светло-русые, чуть вьющиеся волосы, прикрытые белой косынкой, чтобы не была видна рана в правом виске... Через четыре с половиной месяца я увижу ее - на фотографии у следователя, - похожую на оборванную черную звезду. И мне стукнет в сердце война... Как идут наши солдаты и просят: "девочка, ты туда не смотри... Тебе еще ржать надо будет..." А там - убитые в выгоревших гимнастерках, сложенные, как шпалы... По размеру, по росту... Порванное железом человеческое тело... Его унесли из дому, а я ищу с ним связь, где-то же его душа скитается возле тела, возле своих земных привязанностей. Утром побегу на кладбище, но тут же возвращаюсь... Дома еще везде он: его свитер, его любимая кружка для чая, недочитанная книжка с закладкой... А там передо мной сразу, только я войду в ворота, возникает видение: вот он поднимает пистолет к виску, вытягивается... Вот-вот!!! И лицом вниз, в раздевалке, на затоптанный пол губами... У меня мутился разум, в голове бил колокольный звон. А безумие - оно страшнее смерти. Я стала завидовать матерям, которые сидят у родных могил, падают на них, обнимают... Как я не любила после войны смотреть на оружие! Оно никогда не было мне красивым. Маленького целую его, целую, чтобы он рос ласковым, нежным. Он не мог ни в кого стрелять, я его очень много в детстве целовала. Даже не помню когда, но рано, по-моему, в пятом классе, он решил: - Буду испытателем машин. Нет ничего красивее, чем авторалли. Но у него болели почки, он просыпался утром с глубокими подковами-отеками под глазами (могла ли я, пережившая войну, видевшая кровь и смерть, пьяневшая и засыпавшая от голода на ходу, родить здорового ребенка!). Врачи утешали, мол, парень слишком быстро растет, у него клетчатка рыхлая, вот слезы и застаиваются... Он уже поступил в училище, на отделение автослесарей, чтобы изучить машину до последнего болтика. Заканчивался второй год учебы, когда резкая боль в левой почке в один день уложила его в постель - гидронефроз. На рентгеновском снимке не просматривалось ни кусочка здоровой ткани. Я была в отчаянии, пока мы не попали к старому профессору, совершившему чудо: он оперировал несколько часов и спас почку. Через три-четыре года сын был бы совершенно здоров... Жили мы на одну мою зарплату и его маленькую пенсию, едва хватало от получки до получки. Но тут, у кого-то переодолжив, в чем-то себе отказав, я сделала ему подарок - мотоцикл. Пусть самый дешевый, но мотоцикл - его мечта, его сон, его желание. Мчаться, двигаться, лететь! - Мама, я так долго пролежал в постели и просидел в кресле, - говорил он, - что мне не семнадцать лет, а сто. И вот тут первый звоночек... Звонок... Знак беды... Уехал, и нету, нету. Постою на балконе, поброжу по квартире: где он, что с ним? И зачем я купила ему эту страшную красивую игрушку? Может, попал под машину, врезался во что-нибудь. Мотоцикл легкий, как мячик, подобьют, сомнут в кулек. Где он? Что с ним? Поздно ночью слышу во дворе шум (у нас второй этаж - рядом). Выглядываю: мой сын что-то тяжелое тащит на себе, да это же его мотоцикл! - Ты сам целый? - выбегаю навстречу. - Мама, они бьют... - Кто? Что? - Мама, бьют... Я ничего не нарушил, и права у меня были с собой. Останавливает милиционер и приказывает ехать в отделение. Посадили в камеру, а сами кромсали, ломали мотоцикл. Волок его на себе через весь город. Зря волок - теперь ему место на свалке. Утром пришли его друзья. Я слышала, как они просвещали, учили: - Ты что, с луны свалился? Мент останавливает - даешь ему полтинник. Зарплата у них маленькая, понимаешь? Через какое-то время еще звонок... Знак... Пошел к товарищам в общежитие. Там сидел милиционер. Учинил допрос, обыск, заставил даже носки снять. Ничего не найдя, все равно записал имя, адрес: утром в таком-то часу явиться в отделение милиции... Для профилактики... И опять я услышала: - Там бьют, мама... Туда только попади... Ребята такое рассказывают... День рождения. Восемнадцать лет. Радостный, веселый ужин. - Договоримся сразу и навсегда, - был его тост с фужером лимонада, -0- я человек взрослый. Ищу работу. Никаких звонков и ходатайств. Теперь я все - сам. Устроился водителем в таксопарк. В первые же дни украли магнитофон. Пообещали научить, как выпивать стакан водки одним духом и трехэтажному мату - посвящение в профессию. В субботу затемно бежал на черный рынок за запчастями, покупал их на собственные - на мамины - деньги. Не выдержал, поделился со мной: - Мама, .как же можно так жить? Все воруют, обманывают! Умная, идейно подкованная мама возмутилась: - Потому что все молчат. Мы все всегда молчим. Ты должен выступить на собрании! - Спасибо за совет, - сказал он через несколько дней. - Выступил. Аплодисментов не было. После собрания подошел начальник: "Ты у нас сильно грамотный, твою мать. Пиши "по собственному желанию", твою мать, или такую статью впаяем, что в тюрьму сядешь, твою мать!" И через час рассчитали. Еще должен остался - тридцать четыре рубля "за пережог горючего". Я в это время работала на областном радио, "воевала" за справедливость, писала книгу о детях войны. Я уже признавалась, что война была самым сильным впечатлением моей жизни. Не для меня одной, для всех. О войне много писали, говорили, ставились фильмы, спектакли, балеты. Она как бы все еще оставалась нормой, мерой вещей. Сотни, тысячи могил в лесах, у дороги, посреди городов и деревень напоминали и напоминали о ней. Воздвигались новые памятники, монументы, насыпались скифские курганы Славы. Постоянно поддерживалась высокая температура боли... Я думаю, что она делала нас нечувствительными, и мы никак не могли возвратиться назад, к норме. Теперь вспоминаю, как в рассказах бывших фронтовиков меня поражала одна, все время повторяющаяся деталь, то, как долго после войны не восстанавливалось естественное отношение к смерти - страх, недоумение перед ней. Представлялось странным, что люди так сильно плачут над телом и гробом одного человека. Подумаешь: один кто-то умер, одного кого-то не стало! Когда еще совсем недавно они жили, спали, ели, даже любили среди десятков трупов знакомых и незнакомых людей, вспухавших на солнце, как бочки, или превращающихся под дождем и артиллерийским обстрелом в глину, в грязь, разъезженную дорогу. Я сама помню, как сразу после войны ехала в трамвае, и вдруг крик, кричала женщина, у нее срезали с плеча сумочку. Она настигла и схватила за рукав грязного. оборванного мальчишку: "Помогите! Держите! Вор! Вор!" Его стали все бить. пинать, еще пару минут - и растерзают. У меня подпрыгнуло от радости сердце, когда я увидела в этой вершащей дикий суд толпе молодого офицера, в форме, с орденами: спасет, защитит! То, чему я стала свидетелем, до сих пор бросает меня в дрожь. Он подтянул мальчишку к себе, взял его за руку и переломил ее, как палку... И вытолкнул из трамвая... Никто не закричал: ни толпа, ни мальчишка... ...Он лежал, прикрытый белой косынкой... И эта черная оборванная звезда... Я такие раны только на войне девочкой видела... ...Сколько было мальчишеской гордости, сияния в глазах, когда его взяли на работу инкассатором в Госбанк: - Там такие ребята, мама. Бицепсы - во! А главное - теперь ни один гаишник не имеет права остановить мою машину! Понимаешь?! А то махнет палочкой - и гони полтинник. Унижайся. Вдруг стало реальным наше самое желанное: он будет здоров, через три-четыре месяца врачи пообещали снять с диспансерного учета. Исчезли подковы-отеки, глаза стали большими и голубыми. Теперь он поступит в институт на заочное. Что за испытатель машин без образования, это не баранку обыкновенную крутить. Была у нас мечта недоступная - цветной телевизор. Повезло, взяли в кредит без предварительного взноса. Он смотрел свои любимые авторалли... Мы были бы счастливы, если бы не один наш разговор... - Ты всегда меня учила, - начал он этот разговор, - читай, думай. Вот я и думаю. Мои ребята вернулись из армии. Их не узнать. Они там такое видели, пережили, что готовы убивать всех подряд. У нас с тобой интересно получается: живем в одном доме, ты - на светлой стороны, а я - на темной. Ты пишешь очерки о славных тружениках. тебе вручают почетные грамоты и цветы. Ты заходишь в жизнь с парадного входа, а я с самого нижнего этажа, с подвала... - Сын, жизнь бывает жестокой, но в ней, как в природе, мрак сменяется светом. Мы победили страшного врага, немыслимого - фашизм. Ты вообразить себе не можешь, что такое был последний день войны! Люди вышли на улицы: плакали, обнимались, целовались, пели, танцевали. Они верили, что все зло исчезнет с земли, все станут добрыми, честными, светлыми... После моря крови, слез... Я это видела девочкой, не могу забыть... - Честные и светлые в психушках сидели. Их по пальцам можно пересчитать. Ты что, мама, на самом деле верила, что Сахаров - предатель, сумасшедший? А Высоцкий умер, потому что пил... А не от тоски, от беспомощности, что эту китайскую кремлевскую стену не пробить, не взорвать? От этой безысходности можно сойти с ума. Человеческий мозг ее не выдерживает. А ты как с другой планеты на землю спустилась. Сколько можно о войне?! За сорок с лишним лет пора бы что-нибудь другое сделать и восхищаться... Был бы с ним ядом отец... Мужчина... ...За стеной раздался бой часов, я насчитала одиннадцать ударов... Где сын? Наш уговор - если он задерживается позже десяти, звонить - выполнялся неукоснительно. Двенадцать... Я металась из комнаты на балкон, с балкона - в комнату. Проверяла: работает ли телефон, исправен ли дверной звонок? Звонок раздался... Открываю дверь. - Мама, быстро таксисту два рубля, - с этими словами он вошел в дом, с разбитым багрово-синим лицом, с разпухшими руками. Отдал таксисту деньги. Не опустился, а осел, как непосильный для самого себя мешок, в кресло: - Завтра приду на работу, получу оружие и перестреляю всю эту сволочь! Последнюю пулю оставлю себе! Что случилось? Что произошло? Побыл у приятеля, шел домой. Остановился на мосту - покурить, полюбоваться ночью, звездами (это я в детстве научила его смотреть на звезды в воде - мир в звездах сын!). Проехала милицейская машина - хорошо, что мимо. Нет, развернулась и назад, к нему. Подбежали два милиционера: - Ты чего тут стоишь? - Курю. - Ид в машину. - На каком основании? Они показали ему "основания" - вывернули руки били по лицу, по голове, затолкали в машину, там топтали сапогами... По оперированной почке... Привезли в отделение милиции. Дежурил пожилой майор, мелькнула надежда: этот разберется, позвонит в инкассацию или домой. Услышал команду: - В камеру! В двенадцать часов вывели и приказали подписать одну бумагу, что в пьяном виде мешал отдыху трудящихся, а вторую, что все вещи ему возвращены. - Я не был пьяным и никому не мешал, - еще пробовал оно что-то доказывать. - Кроме документов, которые вы мне вернули, в паспорте лежали деньги... Сорок рублей, четыре десятки... - Посиди еще час в камере, подумай... Через час он поставил свою подпись под обеими бумагами. - Мама, но ты мне веришь - я не трус. Я подписал эти бумажки, чтобы вырваться оттуда. Мы ничего с тобой не докажем. Они защищены мундиром, а мы перед ними беззащитны. - И повторил: - Завтра приду на работу, получу оружие и перестреляю эту сволочь! Последнюю пулю оставлю себе. Я не смогу жить после этого унижения! Ты прости меня, мама, но я не смогу. Всю ночь я стояла перед ним на коленях, умоляла. Он молчал. До сих пор жалею, что не дала сыну выспаться в ту последнюю его ночь на земле... Утром улыбнулся мне сквозь разбитое лицо: - Хорошо, мама, не волнуйся. Я, наверное, и не смогу стрелять в людей... Как я могла отпустить его?! Не кинулась следом, зная, что через час в его руках будет пистолет? Я ведь думала, что стреляют только на войне... Что война давно кончилась... Он не вернулся... Ни ночью в половине второго, ни в два часа... Никогда. В пять утра я добилась ответа: - Несчастный случай... С оружием... - Он жив? - Нет... В восемь утра ы была в инкассации. Меня обступили со всех сторон: - Мы спросили, кто его так разделал? Он мазнул рукой: мужские дела... Подумали, может, из-за девчонки какой... Если бы знали... Он был очень хорошим парнем... Можно сказать - большой ребенок... Спасибо, люди! В девять утра я была у начальника городской милиции. Тот день я помню по часам, по минутам. Мозг работал точно и ясно. Я бежала по следу, как собака-ищейка, за убийцей... За теми, кто убил его до того, как он зашел в раздевалку и выстрелил себе в висок. Кто он? Кто они? Начальник милиции прочел мое заявление: - А может, у него и не было сорока рублей. А вы милицию обвиняете... Я закричала впервые за всю .ту невыносимую ночь, за осиротившее меня утро: - Вы больше ничего не прочли в моем заявлении?! У меня сына убили!! ...Через несколько лет дело прекратили "за отсутствием состава преступления". Мой сын был прав: эту стену не прошибешь. Я искала убийц... Кто он? Кто они? Уничтожались документы, отказывались от своих первых показаний запуганные милицией свидетели... Менялись лишь следователи... Я искала убийцу... Боялась сойти с ума от этих слов, сожалений, упреков: что же он, как ребенок, подумаешь, стукнули в милиции... Из-за этого стреляться? Да, мы все так живем... Псих... Да, на войне стреляют в других... И очень редко в себя. На войне у людей другая психика, иначе не выжить, не уцелеть... Я не вернулась с войны... Мы все не вернулись с войны... И я стала гордиться тем, что он не захотел так жить... Фамилию мою не называйте. Назовете, мне будет снова страшно выйти на улицу. Не верю, что мы живем в новом мире..." История о том, что в смерти есть что-то женское... Светлана Бутрамеева - инженер, 36 лет "У меня сейчас мир как бы раздвинулся... Сначала, когда все причиняло боль, любое движение: глотнуть воздух, пошевелить рукой, открыть глаза, весь мир - это было мое тело. Потом мир раздвинулся до палаты, я увидела белый потолок, нянечку... Я ползла взглядом по вещам и узнавала их: тумбочка, таблетка, градусник... Потом, когда я стала пробовать ходить, мир раздвинулся до окна, до улицы, и там я узнавала все наново: дерево, трамвай, дети... Я очень долго возвращалась... Очень долго я могла думать только о том, что видела, о предметах, которые окружали меня, даже о людях, которые были рядом, я думала, как о предметах: синий... серый... высокий... Когда я стала способной думать не только о том, что вижу, но и о том, что помню, начались воспоминания. До этого я была в безвоздушном пространстве, вне времени, я ничего в себя не впускала - ни прошлое, ни будущее. Я вспомнила то, что со мной произошло... Это как припадок... Как молния... Я вспомнила, что у меня есть муж и сын... И что я их люблю... Но тут же мысль: лучше бы их никогда у меня не было... Ни свадьбы, ни моей беременности... Я ждала, я хотела девочку. Я любила кукол, у меня осталось много кукол. Мысль, что я их люблю, но без них мне лучше. Что я хотела бы отправиться в кругосветное путешествие, но в одиночку... Что я люблю жизнь, но не ту, которой живу... Рядом со мной умирала девушка, она умирала несколько дней. Она лежала вся в этих трубках, даже кричать не могла: во рту трубка. Она, как и я, выпила уксусной эссенции... Почему-то ее не смогли спасти... Я смотрела на эти трубки, и увидела, представила в подробностях: вот это я лежу, я умерла, но я не знаю, что я умерла, что меня больше нет. Я сходила туда... Я вернулась... Но побывала там в уме, в образе... Я хотела переселиться... В мыслях я уже жила там... Я вообразила себе, что тот мир совершеннее... Я уже не та, какая была до этого, я никогда не буду прежней. Как это выразиться? Я уже не совсем земная, я уже где-то побывала... Но ни мужу, ни сыну я не могу этого рассказать. Я могу это рассказать только незнакомым людям... Если вы поменяете мою фамилию, я вам признаюсь... Какой странный сон я видела здесь, в больнице. Как будто я в больнице и одновременно - дома. Я лечу над всем... Я вижу мужа, он лежит на диване и читает газеты, как будто это мой муж. А я - это я, и в то же время я - это совсем не я... Я набрасываюсь на своего мужа, срываю с него одежды, я бесстыдно раздеваю его и насилую, но в то же время я понимаю, что этого не может быть. Но все это я проделываю со сладострастием, которого никогда не испытывала... Даже в близости с ним... (Растерянно и испуганно замолкает.) Как вы думаете, у меня нормально с психикой? Я боюсь разговаривать с врачом, он не верит фантазиям... А знаете, как я вышла замуж? Я вышла замуж в двадцать лет. Он меня поцеловал, и я решила, раз он меня поцеловал, я позволила себя поцеловать, значит, я должна выйти за него замуж. (Смеется.) Я была еще девчонка, кроме детства, у меня никакого другого опыта жизни не было. (Долго молчит.) Мне нельзя больше быть здесь... Видеть это... Мне надо переместиться... Но и домой я не хочу... Муж вчера приходил: - Так нам самим стирать грязное белье или подождать тебя? - Носки постирайте, а остальное оставьте, - сказала я. Как в пьесе (когда-то в институте я увлекалась театром): одно - то, что я думаю, второе - то. что я говорю, третье - то, что происходит. Им нужна домработница... У них кучи грязного белья и немытой посуды, они жуют и перехватывают что-то всухомятку. Я их люблю... Я должна вернуться... Умирать унизительно. Попадаешь во власть людей не только близких, но и чужих. Они умывают, одевают, отпевают... Если бы бесследно исчезнуть, а то остается тело, с которым продолжают возиться. Это со мной случилось... Как молния... Как припадок... ...Мои родители - рабочие на фарфоровом заводе. Я у них одна. Они меня любили, баловали. Когда я выходила замуж, они дали мне все: мебель, посуду, ковер, постельное белье, подушки. Всю жизнь они это собирали, копили, я не помню, чтобы они куда-нибудь съездили на курорт или отдохнуть, они все время работали и говорили. что живут для меня. Я действительно не могу вспомнить, чтобы они сделали что-то для себя, кроме необходимого. Конечно, тогда жизнь была проще, потому что все жили одинаково, пусть кто-то чуть беднее, кто-то чуть богаче, но в общем-то все были равны. И в той жизни я знала, как жить: я должна была хорошо учиться, чтобы поступить в институт, после института выйти замуж. Мне кажется, что я прожила бы свою жизнь так, как прожили ее мои родители. Но все вдруг поменялось... Нас кинули в капитализм... И дело даже не в идеологии... Сломали схему, по которой я умела жить. Мы все были роботы, нас запрограммировали... И в то же время, например, я была идеалистка. Я была идеалистка в том смысле, что не знала свое место в жизни, как теперь говорят, свою цену. Жизнь не требовала от меня таких усилий, какие нужны сейчас, я могла мечтать. Вы оглянитесь вокруг: сколько у нас идеалистов, нереальных людей! Я любила проснуться утром, лежать с открытыми глазами и мечтать о чем-то радостном, далеком, я даже не обрисую детали, но чувства свои помню... Мне было легко жить... Мне все было понятно... Вот скопим деньги и купим машину... Построим дачу... Вырастет сын... Свобода. Что это такое? Не знаю. - Мама, - спрашивает сын, - ты знаешь, что такое роскошь? Не знаю. Сломали схему... Раньше была одна знаковая система, сейчас совершенно другая... Я неожиданно оказалась за бортом... Я работала в большом проектном институте - полторы тысячи человек, его еще называли "женский институт", потому что инженер у нас уже давно женская профессия. Мы проектировали конезаводы, животноводческие фермы... И вот нас кинули в капитализм... Первый слух: готовят списки на сокращение... Во время обеда купили с девочками торт, пьем чай и гадаем, высчитываем: кого? Уже известно, что мужчин не сокращают, у нас их и так мало, сокращают одних женщин. Второй слух: матерей-одиночек, разведенных и тех, кому осталось несколько лет до пенсии, тоже не трогают. Все начинаем собирать справки, некоторые даже разводятся. Курим и плачем в туалете. Наконец, вывесили приказ: я нахожу свою фамилию... Куда бежать?На кухню. в постель? Каждый брал свое. Я не борец, меня учили жить по схеме, а не бороться за свое место под солнцем. Мне обещали, что места под солнцем хватит всем. А теперь мне говорят, что надо жить по законам Дарвина, тогда у нас будет изобилие. Изобилие для сильных... А я - из слабых... Пошла на биржу труда... А там тысячи таких женщин, как я, после института, в основном интеллигентные женщины: инженеры, архитекторы, учителя... А требуются штукатуры, маляры, каменщики, крановщики, разнорабочие... Стала читать объявления в газетах, на столбах, на стенах домов. Требуются... Требуются... Требуются... Опять: штукатуры, каменщики... И молодые женщины для работы в коммерческих магазинах, офисах. Несколько раз сходила по этим адресам: кто за плечи берет, кто за коленку... - Вы женщина без комплексов? Нам нужны женщины без к