застолье - традиционные сибирские пельмени. Лавки вдоль окон стоят... И мать попала в простенок, одним плечом - к окну, другим - к отцу, а отец сидел, где как раз не было окна. Апрель месяц... В Сибири в это время еще заморозки бывают. Матери, видно, холодно стало. Я это уже потом, взрослой поняла. Она встала, накинула кожух отца и начала меня кормить грудью. В это время раздался выстрел из обреза. Стреляли-то в отца, по кожуху метили... Мать успела только сказать: "Па..." и выронила меня на горячие пельмени... Было ей двадцать четыре года... И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его отравили стрихнином, в воду насыпали. У меня фотография сохранилась, как дедушку хоронят. Полотнище над гробом, и на нем написано: "Погиб от руки классового врага". Отец мой - герой гражданской войны, командир бронепоезда, действовавшего против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году он был награжден орденом Красного Знамени. В то время этот орден имели единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое уважение. У отца на теле девятнадцать ран, не было живого места. Мать рассказывала - не мне, конечно, а родным, - что отца белочехи приговорили к двадцати годам каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в тюрьме, был такой длинный коридор, ей не дали пойти к отцу, ей сказали: "Большевистская сволочь! Ползи..." И она за несколько дней до родов ползла по этому длинному цементному коридору. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, у него вся голова поседела. Седой старик. А ему было тридцать лет. Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я росла в такой семье, с таким отцом? Я же его кровь... Кровинушка... Ему много пришлось пережить... На него донос был в тридцать седьмом году, его хотели оклеветать. Сделать из него врага народа. Ну, эти страшные сталинские чистки... Ежовщина... Как сказал товарищ Сталин, лес рубят, щепки летят. Была объявлена новая классовая борьба, чтобы страна не переставала жить в страхе. В покорности. Но отец добился приема у Калинина, и его доброе имя восстановили. Отца знали все. Но об этом мне потом родные рассказали... И вот - сорок первый год... У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Такие веселые, счастливые... Еще, как говорится, нецелованные, у меня еще даже мальчика не было. Возвращаемся, рассвет на острове встретили... Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: "Война! Война!" Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война? Мы такие счастливые, у нас такие грандиозные планы: кто куда пойдет учиться, кто кем станет. И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не испугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как "дадим по мозгам фашистам". Пели довоенные песни. Конечно, наша армия разобьет врага на его территории. Ни тени сомнения... Ну, ни крошечки... Начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки. Я просто заболела: "Как же так, значит, все враки?" Немцы уже готовились к параду на Красной площади... Отца моего на фронт не брали. Но он упорно ходил в военкомат. Потом отец ушел. Это при его здоровье, при его седой голове, при его легких: у него был застарелый туберкулез. Чуть подлеченный. И возраст какой? Но он ушел. Записался в Стальную, или, как ее называли, Сталинскую дивизию, там было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже должны воевать. Тут же оружие нам давай! Побежали всем классом в военкомат. И десятого февраля я ушла на фронт. Мачеха очень плакала: "Валя, не уходи. Что ты делаешь? Ты такая слабая, такая худая, ну какой из тебя вояка?" Я была рахитичная, долго, очень долго. Это после того, как маму убили. Я до пяти лет не ходила... А тут откуда силы взялись! Два месяца нас везли в теплушках. Две тысячи девушек, целый эшелон. Сибирский эшелон. Что мы видели, когда подъезжали к фронту? Я помню один момент... Никогда не забуду: разбитая станция, а по перрону прыгают на руках матросы. У них нет ни ног, ни костылей. Они ходят на руках... Их целый перрон... И они еще курят... Увидели нас - смеются. Шутят. Сердце тук-тук... Тук-тук... Куда мы собрались? Едем? Куда? Для храбрости пели, много пели. С нами были командиры, они нас учили. Поддерживали. Мы изучали связь. Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили. А мы были как раз в это время в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как стали бомбить, мы все вместе к тому дядечке, только бы спастись. Кое-как оделись, я завернула голову полотенцем, у меня красное полотенце было, выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит: - Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете... А я от него убегаю: - Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить. Он потом после бомбежки меня нашел: - Почему меня не слушаешься? Я твой командир. Я ему не поверила: - Еще не хватало, что ты мой командир... Ругаюсь с ним, как с мальчишкой. Ровесники. Шинели нам дали большие, толстые, мы в них, как снопы, не ходим, а валяемся. Сначала даже сапог на нас не шили. Сапоги есть, но размеры-то все мужские. Потом заменили нам сапоги, дали другие - головка сапог красная, а голенища - кирза черная. Это уже мы форсили! Все худые, мужские гимнастерки висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам же еще что-то нужно. Девчонки ведь! Ну, старшина начал нам обмер делать. И смех и грех. Приезжает комбат: "Ну, что, старшина все ваши женские штучки выдал?" Старшина говорит: "Обмерял. Будут". И стала я в зенитной части связистка. На капэ дежурила, на связи, И, может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если б не получила извещение, что погиб отец. Нет у меня больше моего любимого папы. Самого родного мне человека. Единственного. Я начала просить: "Хочу мстить. Хочу рассчитаться за смерть моего отца". Хотела убивать... Стрелять хотела... Хотя мне доказывали, что телефон в артиллерии - это очень важно. Но телефонная трубка сама не стреляет... Я написала рапорт командиру полка. Он отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к командиру дивизии. Приезжает к нам полковник Красных, выстроил всех и спрашивает: "Где тут та, что хочет стать командиром орудия?" Я вышла из строя: шея худая, тонкая, а на этой шее автомат висит, автомат тяжелый, семьдесят один патрон. И, видно, такой у меня был жалкий вид, что он даже улыбнулся. Второй вопрос: "Ну, что ты хочешь?" А я ему говорю: "Стрелять хочу". Не знаю, что он там себе подумал. Долго молчал. Ни слова. Потом повернулся круто и ушел. "Ну, - думаю, - все, откажет". Прибегает командир: "Разрешил полковник..." Тебе это понятно? Это можно понять сейчас? Я хочу, чтобы ты мои чувства поняла... Без ненависти стрелять не будешь. Это - война, а не охота. Я помню, как на политзанятиях нам читали статью Ильи Эренбурга "Убей его!" Сколько раз встретишь немца, столько раз его убей. Знаменитая статья, ее тогда все читали, заучивали наизусть. На меня она произвела сильное впечатление, у меня в сумке всю войну лежала эта статья и папина "похоронка"... Стрелять! Стрелять! Я должна мстить... Окончила краткосрочные курсы, очень краткосрочные - три месяца училась. Училась стрелять. И вот я командир орудия. И, значит, меня - в тысяча триста пятьдесят седьмой зенитный полк. Первое время из носа и ушей кровь шла, расстройство желудка наступало полное... Горло пересыхало до рвоты... Ночью еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя летит, именно на твое орудие. На тебя таранит! Это один миг... Сейчас он всю, всю тебя превратит ни во что. Все - конец! Это не для девчонки... Не для ее ушей, не для ее глаз... У нас сначала "восьмидесятипятки" были, они себя хорошо под Москвой показали, они пошли потом против танков, нам дали "тридцатисемимиллиметровки". Это на Ржевском направлении... Там такие бои шли... Весной лед тронулся на Волге... И что мы видели? Мы видели, как плывет красно-черная льдина и на льдине два-три немца и один русский солдат. Это они так погибали, вцепившись друг в друга. Они вмерзли в эту льдину, и эта льдина вся в крови. Вся матушка Волга была в крови..." И вдруг остановилась: "Надо передохнуть... А то рыдать начну, встречу нашу испорчу..." Отвернулась к окну, чтобы справиться с собой. Через минуту уже улыбалась: "Честно говоря, не люблю плакать. С детства училась не плакать..." "А я блокадный Ленинград вспомнила, слушая Валю, - вступила в разговор молчавшая до этого Александра Федоровна Зенченко. - Особенно один случай, который всех нас потряс. Нам рассказали, что какая-то пожилая женщина каждый день открывает окно и из ковшика выплескивает на улицу воду, и с каждым разом это у нее получается все дальше и дальше. Сначала подумали: ну, наверное, сумасшедшая, чего только мы в блокаду не насмотрелись, - и пошли к ней выяснить, в чем дело. Послушайте, что она нам сказала: "Если придут в Ленинград фашисты, ступят на мою улицу, я буду их- шпарить кипятком. Я старая, ни на что больше не способна, так я буду их шпарить кипятком". И она тренировалась... Каждый день... Блокада только началась, еще была горячая вода... Это была очень интеллигентная женщина. Я даже помню ее лицо. Она избрала способ борьбы, на который у нее доставало сил. Надо представить себе тот момент... Враг уже был рядом с городом, бои шли возле Нарвских ворот.Обстреливались цеха Кировского завода... Каждый думал, что он может сделать для защиты города. Умереть было слишком просто, надо было еще что-то сделать. Какой-то поступок. Тысячи людей так думали..." "Я хочу найти слова... Как мне выразить все? - спрашивает то ли нас, то ли себя Валентина Павловна. - С войны я вернулась калекой. Меня ранило осколком в спину. Рана была небольшая, но меня отбросило далеко в сугроб. А я что-то несколько дней не сушила валенки, то ли дров не было, то ли моя очередь сушить за ночь не подошла, печка маленькая, а нас вокруг нее много. И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало, но я дышала, и образовалось в снегу отверстие... Такая трубка... Нашли меня санитарные собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою принесли. Там у меня был паспорт смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать. Меня откопали, положили на плащ-палатку, был полный полушубок крови... Но никто не обратил внимания на мои ноги... Шесть месяцев я лежала в госпитале. Хотели ампутировать ногу, ампутировать выше колена, потому что начиналась гангрена. И я тут немножко смалодушничала, не хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому я нужна? Ни отца, ни матери. Обуза в жизни. Ну, кому я нужна, обрубок! Задушусь... И я попросила у санитарки вместо маленького полотенца большое... А меня в госпитале все дразнили: "А здесь бабушка... Бабушка старая лежит". Потому что, когда начальник госпиталя увидел меня первый раз, спросил: "Ну, а сколько же тебе лет?" Я ему скоренько: "Девятнадцать. Девятнадцать скоро будет". Он засмеялся: "О! Старая, старая, Это уже возраст". И санитарка тетя Маша меня так дразнила. Она мне говорит: "Я дам полотенце, поскольку тебя к операции готовят. Но буду за тобой смотреть. Что-то не нравятся, девка, мне твои глаза. Не надумала ли ты чего плохого?" Я молчу... Но вижу, что и правда: готовят к операции. Я хотя и не знала, что такое операция, ни разу не резанная, это теперь географическая карта на теле, но догадалась. Спрятала большое полотенце под подушку и жду, когда все затихнут. Заснут. А кровати были железные, думаю: завяжу полотенце за кровать и задушусь. Только бы сил хватило... Но тетя Маша не отошла от меня всю ночь. Сберегла она меня, молодую. Не заснула... Сберегла глупую... А мой палатный врач, молодой лейтенант ходит за начальником госпиталя и просит: "Дайте я попробую. Дайте я попробую..." А тот ему: "Что ты попробуешь? У нее уже один палец черный. Девчонке девятнадцать лет. Из-за нас с тобой погибнет". Оказывается, мой палатный врач был против операции, он предлагал другой способ, новый по тем временам. Специальной иголкой вводить под кожу кислород. Кислород питает... Ну, я точно не скажу как, я не медик... И он, этот молодой лейтенант, уговорил начальника госпиталя. Не стали они мне ногу резать. Стали лечить этим способом. И через два месяца я уже начала ходить. На костылях, конечно, ноги, как тряпки, нет никакой опоры. Я их не чувствовала, я их только видела. Потом научилась ходить без костылей. Меня поздравляли: родилась во второй раз. После госпиталя был положен отдых. А какой отдых? Куда? К кому? Поехала я в свою часть, на свое орудие. Вступила там в партию. В девятнадцать лет... День Победы встретила в Восточной Пруссии. Уже пару дней было затишье, никто не стрелял, а среди ночи вдруг сигнал: "Воздух!" Мы все вскочили. И тут кричат: "Победа! Капитуляция!" Капитуляция - это ладно, а вот победа - это до нас дошло: "Война кончилась! Война кончилась!" Все начали стрелять, кто из чего, у кого что было: автомат, пистолет... Из орудий стреляли... Один слезы вытирает, второй пляшет: "Я - живой. Я - живой!" Третий упал на землю и обнимает, обнимает песок, камни. В радости... А я стою, и до меня доходит: раз кончилась война, то мой папа не вернется домой уже никогда. Война кончилась... Командир потом грозил: "Ну что ж, демобилизации не будет, пока за снаряды не заплатите. Что вы натворили? Сколько вы снарядов выпустили?" Нам казалось, что на земле будет всегда мир, что никто никогда не захочет войны, все снаряды должны быть уничтожены. Зачем они? Мы устали ненавидеть. Устали стрелять. А как захотелось домой! Пусть там и папы не было, и мамы не было. Дом - это что-то такое, что больше людей, которые в нем живут, и больше самого дома. Это что-то такое... У человека должен быть дом... Земной поклон моей мачехе, она меня как мать встретила. Я ее после мамой звала. Она меня ждала, очень ждала. Хотя начальник госпиталя успел написать, что мне ампутируют ногу, привезут к ней калеку. Чтобы она приготовилась. Обещал, что я немного у нее поживу, а потом меня заберут... Но она хотела, чтобы я вернулась домой... Она меня ждала... Я была очень похожа на папу... Мы в восемнадцать-двадцать лет ушли на фронт, а вернулись в двадцать - двадцать четыре. Сначала радость, а потом страшно: а что мы будем делать на гражданке? Страх перед мирной жизнью... Подружки институты успели окончить, а кто мы? Ни к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем - война, все, что умеем, - война. Хотелось скорее отделаться от войны. Из шинели быстренько сшила себе пальто, пуговицы перешила. На базаре продала кирзовые сапоги и купила туфельки. Надела первый раз платье, слезами обливалась. Сама себя в зеркале не узнала, мы же четыре года - в брюках. Кому я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя потом на работу примет, кто замуж возьмет? Мы молчали, как рыбы. Никому не признавались, что воевали на фронте. Так между собой связь держали, переписывались. Это потом чествовать нас стали, через тридцать лет... Приглашать на встречи... А первое время мы таились, даже награды не носили. Мужчины носили, а женщины нет. Мужчины - победители, герои, женихи, у них была война, а на нас смотрели совсем другими глазами. Совсем другими... У нас, скажу я вам, забрали победу. Тихонько выменяли ее на обычное женское счастье. Победу с нами не разделили. И было обидно... Непонятно... Потому что на фронте мужчины относились к нам изумительно, всегда оберегали, я не встречала в мирной жизни, чтобы они так относились к женщинам. Когда отступали, ляжем отдохнуть - земля голая, они сами останутся в гимнастерках, а нам отдадут свои шинели: "Девчонок... Девочек надо укрыть..." Найдут где-то кусочек ваты, бинта: "На, возьми, тебе пригодится..." Сухарик последний поделят. Кроме добра, кроме тепла мы ничего другого на войне не видели. Не знали. А после войны? Я молчу... Молчу... Что мешает нам вспоминать? Непереносимость воспоминаний... Приехали с мужем в Минск. У нас ничего нет: ни простыни, ни кружки, ни вилки... Две шинели, две гимнастерки. Нашли карту, она хорошая была, на бязи, мы ее отмачивали... Большая карта... Вот эта бязевая простыня - первая простыня у нас была. Потом, когда дочка родилась, на пеленки ее пустили. Карту эту... Как сейчас помню, политическая карта мира... А спала дочка в чемодане... Фанерный чемодан, с которым муж вернулся с фронта, служил вместо люльки. Кроме любви, ничего в доме не было. Так скажу... Муж как-то пришел: "Пойдем, я видел выброшенный старый диван..." И мы пошли за тем диваном - ночью, чтобы никто не видел. Как мы радовались этому дивану! Все-таки мы были счастливые. У меня появилось столько подруг! Время трудное, но мы не унывали. Отоварим карточки и звоним друг другу: "Приходи, я сахар получила. Будем чай пить". Ничего над нами не было, ничего под нами не было, ни у кого еще этих ковров, хрусталя... Ничего... И мы были счастливы. Счастливы, потому что остались живы. Говорим, смеемся. Ходим по улицам... Я все время любовалась, хотя любоваться не было чем - вокруг разбитый камень, даже деревья покалечены. Но нас грело чувство любви. Как-то нужен был человек человеку, все очень нуждались друг в друге. Это потом мы разбежались, каждый к себе, в свой дом, в свою семью, а тогда еще были вместе. Плечо к плечу, как в окопе на фронте... Теперь меня часто приглашают на встречи в военный музей... Просят провести экскурсию. Теперь - да. Через сорок лет! Сорок! Недавно я выступала перед молодыми итальянцами. Они долго расспрашивали: у какого врача я лечилась? Чем болела? Почему-то они выясняли, не обращалась ли я к психиатру? И какие сны мне снятся? Снится ли война? Мол, русская женщина, которая воевала с оружием, для них - загадка. Что это за женщина, которая не только спасала, перевязывала раны, но сама стреляла, подрывала... Убивала мужчин... Их интересовало: вышла ли я замуж? Они были уверены, что нет. Одинокая. А я смеялась: "Все трофеи везли с войны, а я везла мужа. Есть у меня дочка. Теперь внуки растут". Я о любви тебе не рассказала... Уже не смогу, потому что сердца не хватит. В другой раз... Была любовь! Была! Разве без любви человек может жить? Может выжить? На фронте влюбился в меня наш комбат... Всю войну берег, никого не подпускал, а демобилизовался и разыскал в госпитале. Тогда признался... Ну, о любви потом... Ты приходи, обязательно приходи. Второй дочкой будешь. Конечно, я мечтала иметь много детей, я люблю детей. Но одна у меня дочка... Доченька... Не было здоровья, не было сил. И учиться я не смогла - часто болела. Мои ноги, все - мои ноги... Они меня подводят... Работала до пенсии лаборанткой в Политехническом институте, но меня все любили. Профессора и студенты. Потому что во мне самой было много любви, много радости. Я так понимала жизнь, я только так хотела жить после войны. Бог не создал человека для того, чтобы он стрелял, он создал его для любви. Как ты думаешь? Два года назад гостил у меня наш начальник штаба Иван Михайлович Гринько. Он уже давно на пенсии. За этим же столом сидел. Я тоже пирогов напекла. Беседуют они с мужем, вспоминают... О девчонках наших заговорили... А я как зареву: "Почет, говорите, уважение. А девчонки-то почти все одинокие. Незамужние. Живут в коммуналках. Кто их пожалел? Защитил? Куда вы подевались все после войны? Предатели!!" Одним словом, праздничное настроение я им испортила... Начальник штаба вот на твоем месте сидел. "Ты мне покажи, - стучал кулаком по столу, - кто тебя обижал. Ты мне его только покажи!" Прощения просил: "Валя, я ничего тебе не могу сказать, кроме слез". А не надо нас жалеть. Мы - гордые. Пусть десять раз историю перепишут. Со Сталиным или без Сталина. Но это останется - мы победили! И наши страдания. То, что мы пережили. Это - не рухлядь и не пепел. Это - наша жизнь. Мы еще живы... Ни слова больше... Вот и все...". Перед уходом мне напаковывают пакет с пирогами: "Это сибирские. Особенные. В магазине таких не сыщешь..." Я получаю еще один длинный список с адресами и телефонами: "Все тебе будут рады. Ждут. Я тебе объясню: страшно вспоминать, но куда страшнее не вспоминать". Теперь я понимаю, почему они все-таки говорят... "Нас награждали маленькими медалями..." Я открываю по утрам свой почтовый ящик... Моя личная почта все больше напоминает почту военкомата или музея: "Привет от летчиц авиаполка Марины Расковой", "Пишу Вам по поручению партизанок бригады "Железняк"", "Поздравляют... минские подпольщицы... Желаем успеха в начатой работе...", "Обращаются рядовые полевого банно-прачечного отряда..." За все время поисков было всего несколько отчаянных отказов: "Нет, это как страшный сон... Не могу! Не буду!" Или: "Не хочу вспоминать! Не хочу! Долго забывала..." Запомнила еще одно письмо, без обратного адреса: "Мой муж, кавалер орденов Славы, после войны получил десять лет лагерей... Так родина встречала своих героев. Победителей! Написал в письме своему товарищу по университету, что ему трудно гордиться нашей победой - свою и чужую землю завалили русскими трупами. Залили кровью. Его тут же арестовали... Сняли погоны... Вернулся из Казахстана после смерти Сталина... Больной. Детей у нас нет. Мне не надо вспоминать о войне, я воюю всю жизнь..." Написать свои воспоминания решаются не все, да и не у всех получается - доверить бумаге свои чувства и мысли. "Слезы мешают..." (А. Буракова, сержант, радистка). И переписка, против ожидания, дает только адреса и новые имена. "Металла во мне хватает... Осколок от ранения под Витебском ношу в легком в трех сантиметрах от сердца. Второй осколок - в правом легком. Два - в области живота... Вот мой адрес... Приезжайте. Не могу дальше писать, ничего не вижу из-за слез..." В. Громова, санинструктор "Наград больших не имею, одни медали. Не знаю, будет ли интересна вам моя жизнь, но хотелось бы кому-нибудь ее рассказать..." В.П. Воронова, телефонистка "...Жили мы с мужем на Крайнем Севере, в Магадане. Муж работал шофером, я - контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам ответили, что работайте там, где вы нужны. Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим пятьдесят тысяч рублей (по тем временам большие деньги, это все, что у нас было) на построение танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства. И в сорок третьем году меня с мужем направили в Челябинское танко-техническое училище, которое мы окончили экстерном. Там же получили танк. Мы оба были старшими механиками-водителями, а в танке должен быть только один механик-водитель. Командование решило назначить меня командиром танка "ИС-122", а мужа - старшим механиком-водителем. И так мы дошли до Германии. Оба ранены. Имеем награды. Было немало девушек-танкисток на средних танках, а вот на тяжелом - я одна. Иногда думаю: записать бы кому-нибудь из писателей мою жизнь. Сама я не умею, как следует..." А. Бойко, младший лейтенант, танкист "Сорок второй год... Меня назначили командиром дивизиона. Комиссар полка предупредил: "Учтите, капитан: вы принимаете не обычный, а "девичий" дивизион. В нем половина состава девушки, и они требуют особого подхода, особого внимания и заботы". Я, конечно, знал, что в армии служат девушки, но плохо себе это представлял. Мы, кадровые офицеры, несколько настороженно относились к тому, как "слабый пол" овладеет военным делом, которое испокон веков считалось мужским. Ну, скажем, медицинские сестры - это привычно. Они хорошо себя зарекомендовали еще в первую мировую войну, затем в гражданскую. А что будут делать девушки в зенитной артиллерии, где надо таскать пудовые снаряды? Как разместить их на батарее, где всего одна землянка, а в состав расчетов входят и мужчины? Им придется часами сидеть на приборах, а те железные, сиденья на орудиях тоже железные, а это же девушки, им нельзя. Где они будут, наконец, мыть и сушить волосы? Возникала масса вопросов, такое это было необычное дело... Стал ходить на батареи, присматриваться. Признаюсь, что малость не по себе было: девушка на посту с винтовкой, девушка на вышке с биноклем - я ведь с передовой пришел, с фронта. И такие разные они - застенчивые, боязливые, жеманные и решительные, с огоньком. Подчиняться военной дисциплине умеют не все, женская натура противится армейскому порядку. То она забыла, что ей приказано было сделать, то получила из дому письмо и все утро проплакала. Накажешь, а другой раз отменишь наказание - жалко. Мысли были такие: "Пропал я с этим народом!" Но скоро мне пришлось отказаться от всех своих сомнений. Девушки стали настоящими солдатами. Прошли мы с ними жестокий путь. Приезжайте. Будем долго говорить..." И.А. Левицкий, бывший командир пятого дивизиона семьсот восемьдесят четвертого зенитно-артиллерийского полка Адреса самые разные - Москва, Киев, город Апшеронск Краснодарского края, Витебск, Волгоград, Ялуторовск, Суздаль, Галич, Смоленск... Как охватить? Страна огромная. И тут на помощь приходит случай. Неожиданная подсказка. В один из дней почта приносит приглашение от ветеранов шестьдесят пятой армии генерала П.И. Батова: "Собираемся мы обычно шестнадцатого-семнадцатого мая в Москве на Красной площади. И традиция, и обряд. Приезжают все, кто еще в силах. Едут из Мурманска и Караганды, из Алма-Аты и Омска. Отовсюду. Со всей нашей необъятной Родины... Одним словом, ждем..." ...Гостиница "Москва". Месяц май - месяц Победы. Везде обнимаются, плачут, фотографируются. Не разобрать, где цветы, прижатые к груди, а где ордена и медали. Я вхожу в этот поток, он поднимает и несет меня, тянет за собой неудержимо, и скоро я оказываюсь почти в незнакомом мире. На незнакомом острове. Среди людей, которых узнаю и не узнаю, но одно знаю - я их люблю. Обычно они затеряны среди нас и незаметны, потому что уже уходят, их становится все меньше и меньше, а нас больше, но один раз в году они собираются вместе, чтобы хотя бы на миг уйти в свое время. А их время - это их воспоминания. На седьмом этаже в пятьдесят второй комнате собрался госпиталь пять тысяч двести пятьдесят седьмой. Во главе стола Александра Ивановна Зайцева, военный врач, капитан. Обрадовалась мне и охотно знакомит со всеми, как будто мы с ней давно знаем друг друга. А я совершенно случайно постучала в эту дверь. Наугад. Записываю: Галина Ивановна Сазонова, хирург, Елизавета Михайловна Айзенштейн, врач, Валентина Васильевна Лукина, хирургическая медсестра, Анна Игнатьевна Горелик, старшая операционная сестра, и медсестры Надежда Федоровна Потужная, Клавдия Прохорова Бородулина, Елена Павловна Яковлева, Ангелина Николаевна Тимофеева, Софья Камалдиновна Мотренко, Тамара Дмитриевна Морозова, Софья Филимоновна Семенюк, Лариса Тихоновна Дейкун. О куклах и винтовках "Эх-эх, девоньки, какая она подлая эта война... Посмотришь на нее нашими глазами. Бабьими... То она страшнее страшного. Поэтому нас и не спрашивают..." "Помните, девчата: едем в теплушках... И солдаты смеются, как мы держим винтовки. Держим не так, как оружие держат, а вот так... Сейчас даже и не покажу... Как кукол держим..." "Люди плачут, кричат... Я слышу слово: "Война!" И думаю: "Какая война, если у нас завтра в институте экзамен? Экзамен - это так важно. Какая может быть война?" А через неделю начались бомбежки, мы уже спасали людей. Три курса мединститута - это уже что-то в такое время. Но в первые дни я столько увидела крови, что начала ее бояться. Вот тебе и полврача, вот тебе и "пятерка" по практическим. Но люди вели себя исключительно. И это воодушевляло. Девочки, я вам рассказывала... Кончилась бомбежка, вижу - земля впереди меня шевелится. Бегу туда и начинаю копать. Руками почувствовала лицо, волосы... Это была женщина... Откопала ее и начала над ней плакать. А она, когда открыла глаза, не спросила, что с ней, она заволновалась: - Где моя сумочка? - Что вам сейчас сумочка? Найдется. - У меня там лежат документы. Ее мысли были не о том, как она, цела ли, а где ее партбилет и военный билет. Я сразу начала искать ее сумочку. Нашла. Она положила ее себе на грудь и закрыла глаза. Скоро подъехала санитарная машина, и мы ее погрузили. Я еще раз проверила, как ее сумочка. А вечером прихожу домой, рассказываю маме и говорю, что решила уйти на фронт..." "Отступали наши... Мы все вышли на дорогу... Проходит мимо пожилой солдат, остановился возле нашей хаты, прямо в ноги кланяется моей матери: "Прости, мать... А девчонку спасай! Ой, спасайте девчонку!" Мне тогда было шестнадцать лет, у меня коса большая... И вот такие! - ресницы черные..." "Я помню, как мы ехали на фронт... Полная машина девчонок, большая крытая машина. Была ночь, темно, и ветки стучат по брезенту, и такое напряжение, кажется, что это пули, нас обстреливают... С войной поменялись и слова, и звуки... Война... Эх, да это же теперь всегда рядом! Говоришь "мама", и это уже совсем другое слово, говоришь "дом", и это тоже совсем другое слово. Что-то к ним еще добавилось. Добавилось больше любви, больше страха. Что-то еще... Но с первого дня я была уверена, что они нас не победят. Такая большая наша страна. Бесконечная..." "Мамина дочка... Я никогда не выезжала из своего города, не ночевала в чужом доме, и я попала младшим врачом в минометную батарею. Что со мной творилось! Начнут минометы стрелять, я сразу глохну. Меня всю как будто обжигает. Сяду и шепчу: "Мама, мамочка... Мамочка..." Стояли мы в лесу, утром выйдешь - тихо, роса висит. Неужели это война? Когда так красиво, когда так хорошо... Нам сказали одеть все военное, а я метр пятьдесят. Влезла в брюки, и девочки меня наверху ими завязали. И я ходила в своем платье, а от начальства пряталась. Ну, и меня за нарушение военной дисциплины посадили на гауптвахту..." "Никогда бы не поверила... Я не знала о себе, что смогу спать на ходу. Идешь в строю и спишь, натолкнешься на впереди идущего, проснешься на секунду, дальше спишь. Солдатский сон всюду сладкий. А однажды в темноте меня не вперед, а в сторону качнуло, я и пошла по полю, иду и сплю. Пока в какую-то канаву не упала, тогда проснулась - и бегом догонять своих. Солдаты сядут на привале - одна самокрутка на троих. Пока первый курит, второй и третий спят. Даже похрапывают..." "Не забуду: привезли раненого, сняли с носилок... Кто-то взял его руку: "Нет, он мертвый". Отошли. И тут раненый вздохнул. Я встала на колени перед ним, когда он вздохнул. Реву и кричу: "Врача! Врача!" Врача поднимают, трясут, а он опять падает, как сноп, так крепко спит. Не смогли его разбудить даже нашатырем. Он перед этим трое суток не спал. А какие тяжелые раненые зимой... Задубевшие гимнастерки - от крови и снежной воды, кирзовые сапоги в крови со льдом - не разрезать. Все они холодные, как мертвецы. В окно посмотришь - зима и красота неописуемая. Волшебные белые ели. На секунду все забудешь... И снова..." "Это был лыжный батальон... Там одни десятиклассники... Их из пулемета построчили... Его такого привозят, он плачет. И мы их возраста, но уже старше себя чувствовали. Обнимешь его: "Дитя милое". А он: "Побывала бы ты там, не сказала бы тогда - дитя". Он умирает и кричит всю ночь: "Мама! Мама! " Там было курских два парня, мы их звали "курские соловьи". Придешь будить, он спит, у него слюна на губах. Совсем махонькие..." "Сутками стояли у операционного стола... Стоишь, а руки сами падают. Бывает, уткнешься головой прямо в оперируемого. Спать! Спать! Спать! У нас отекали ноги, не вмещались в кирзовые сапоги. До того глаза устанут, что трудно их закрыть... У моей войны три запаха: крови, хлороформа и йода..." "О-ох! А раны... Обширные, глубокие, рваные... Можно было сойти с ума... Осколки от пуль, гранат, снарядов в голове, в кишках - во всем теле, вместе с металлом вынимаем из тела солдатские пуговицы, куски шинели, гимнастерки, кожаных ремней. У одного солдата вся грудь разворочена, сердце видно... Еще бьется, но он умирает... Делаю последнюю перевязку и еле держусь, чтобы не заплакать. Скорей, думаю, кончить и где-нибудь забиться в угол и нареветься. А он мне: "Спасибо, сестричка..." и протягивает в руке что-то маленькое, металлическое. Я разглядела: скрещенные сабля и ружье. "Зачем отдаешь?" - спрашиваю. - "Мама сказала, что этот талисман спасет меня. Но он мне уже не нужен. Может, ты счастливее меня?" - сказал так и отвернулся к стенке. К вечеру кровь в волосах, пробивается через халат к телу, она на шапочках и масках. Черная, тягучая, смешанная со всем, что есть в человеке. С мочой, с калом... А в другой раз позовет кто-нибудь: "Сестричка, у меня нога заболела". А ноги нет... Больше всего боялась носить мертвых, ветерок подымет простыню, и он на тебя смотрит. Не могла нести, если был с открытыми глазами, возьму и прикрою..." "Привезли раненого... Лежит на носилках полностью забинтованный, у него было ранение в голову, он чуть только виден. Немножко. Но, видно, я ему кого-то напомнила, он ко мне обращается: "Лариса... Лариса... Лорочка..." По всей видимости, девушку, которую он любил. А это - мое имя, но я знаю, что никогда этого человека не встречала, а он зовет меня. Я подошла, никак не пойму, все присматриваюсь. "Ты пришла? Ты пришла?" Я за руку его взяла, нагнулась... "Я знал, что ты придешь..." Он что-то шепчет, но я не понимаю, что он шепчет. И сейчас не могу спокойно рассказывать, как вспомню этот случай, слезы пробиваются. "Я, - говорит, - когда уходил на фронт, не успел тебя поцеловать. Поцелуй меня..." И я наклонилась над ним и поцеловала. У него слеза выскочила и поплыла в бинты, спряталась. И все. Он умер...." О смерти и удивлении перед смертью "Люди не хотели умирать... Мы на каждый стон отзывались, на каждый крик. Меня один раненый, как почувствовал, что умирает, вот так за плечо обхватил, обнял и не отпускает. Ему казалось, что если кто-то возле него рядом, если сестра рядом, то от него жизнь не уйдет. Он просил: "Еще бы пять минуток пожить. Еще бы две минутки..." Одни умирали неслышно, потихоньку, другие кричали: "Не хочу умирать!" Ругались: мать твою... Один вдруг запел... Запел молдавскую песню... Человек умирает, но все равно не думает, не верит, что он умирает. А ты видишь, как из-под волос идет желтый-желтый цвет, как тень сначала движется по лицу, потом под одежду... Он лежит мертвый, и на лице какое-то удивление, будто он лежит и думает: как это я умер? Неужели я умер? Пока он слышит... До последнего момента говоришь ему, что нет-нет, разве можно умереть. Целуешь его, обнимаешь: что ты, что ты? Он уже мертвый, глаза в потолок, а я ему что-то еще шепчу... Успокаиваю... Фамилии вот стерлись, ушли из памяти, а лица остались..." "Несут раненых... Они плачут... Плачут не от боли, а от бессилия. Первый день, как их привезли на фронт, некоторые ни разу не выстрелили. Им не успели выдать винтовки, потому что оружие в первые годы было на вес золота. А у немцев танки, минометы, авиация. Товарищи падали, они подбирали их винтовки. Гранаты. С голыми руками пошли в бой... Как в драку... И наскочили сразу на танки..." "Когда они умирали... Как они смотрели... Как они..." "Мой первый раненый... Пуля попала ему в горло, он жил еще несколько дней, но ничего не говорил... Отрезают руку или ногу, крови нет... А есть белое чистое мясо, кровь потом. Я и сейчас не могу разделывать курицу, если белое чистое мясо. У меня солено-солено во рту делается..." "В плен военных женщин немцы не брали... Сразу расстреливали. Или водили перед строем своих солдат и показывали: вот, мол, не женщины, а уроды. И мы всегда два патрона для себя держали, два - на случай осечки. У нас попала в плен медсестра... Через день, когда мы отбили ту деревню, везде валялись мертвые лошади, мотоциклы, бронетранспортеры. Нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана... Ее посадили на кол... Мороз, и она белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет. В рюкзаке у нее мы нашли письма из дома и резиновую зеленую птичку. Детскую игрушку..." "Мы отступаем... Нас бомбят. Первый год отступали и отступали. Фашистские самолеты летали близко-близко, гонялись за каждым человеком. А всегда кажется - за тобой. Я бегу... Я вижу и слышу, что самолет направляется на меня... Вижу летчика, его лицо, и он видит, что девчонки... Санитарный обоз... Строчит вдоль повозок, и еще улыбается. Он забавлялся... Такая дерзкая, страшная улыбка... И красивое лицо... Я не выдерживаю... Я кричу... Бегу в кукурузу - он туда, я к лесу - он меня прижимает к земле. Уже - кусты... Вскочила в лес, в какие-то старые листья. У меня течет кровь из носа от страха, не знаю: жива я или не жива? Да нет, жива... С того времени очень боялась самолетов. Он еще где-то, а я уже боюсь, я уже ни о чем не думаю, а одно только, что он летит, где мне спрятаться, куда мне забиться, чтобы не видеть и не слышать. И до сих пор звука самолета не переношу. Не летаю..." "Эх-эх, девоньки..." "Перед войной я собиралась замуж... За своего учителя музыки. Сумасшедшая история. Я серьезно влюбилась... И он... Но мама не пустила: "Малая еще!!" Скоро началась война. Я попросилась на фронт. Хотела уехать из дому, стать взрослой. Дома плакали и собирали меня в дорогу. Теплые носки, белье... Первого убитого я увидела в первый день... Случайно во двор школы, где расположился госпиталь, залетел осколок и смертельно ранил нашего фельдшера. И я подумала: для замужества, мама решила, я маленькая, а для войны нет... Моя любимая мама..." "Только остановимся... Поставим госпиталь, загрузят нас ранеными, и тут - приказ: эвакуироваться. Раненых кого погрузим, а кого - нет. Не хватает машин. Нас торопят: "Оставляйте. Уходите сами". Ты собираешься, они на тебя смотрят. Провожают глазами. В их взглядах все: смирение, обида... Просят: "Братцы! Сестрички! Не оставляйте нас немцам. Пристрелите". Такая печаль! Такая печаль!! Кто может подняться, тот идет с нами. Не может - лежит. И ты никому из них уже не в силах помочь, боишься глаза поднять... Молодая была, плачу-плачу... Когда уже наступали, мы ни одного нашего раненого не оставляли. Даже немецких раненых подбирали. И я одно время с ними работала. Привыкну, перевязываю, как будто ничего. А как вспомню сорок первый год, как своих раненых оставляли и что они с ними... Как они с ними... Мы видели... Кажется, ни к одному больше не подойду... А назавтра иду и перевязываю..." "Мы спасали... Но многие жалели. что они медики и могут только перевязывать, а не идут с оружием. Не стреляют. Я помню... Я помню это чувство. Помню, что на снегу запах крови особенно сильный..." "В конце войны... Я боялась писать домой письма. Не буду, думаю, писать, а то вдруг меня убьют, и мама будет плакать, что война кончилась, а я погибла перед самой Победой. Никто об этом не говорил, но все об этом думали. Уже мы чувствовали, что скоро победим. Уже весна началась. Я вдруг увидела, что небо синее..." "Что мне запомнилось... Что врезалось в память? Это тишина, необыкновенная тишина в палатах, где лежали тяжелые раненые... Самые тяжелые... Они не говорили между собой. Н