реливалась через край. - Вот хочу напоить лошадь... - показал дьякон взглядом на тазик. После братской трапезы ужинала я, Митя пил чай за компанию по второму разу. Отец Михаил раскрывал то кулек с очищенными грецкими орехами, то трехлитровую банку с вареньем, предлагая нам попробовать: - Варенья такого вы никогда не ели? Инжирное. Это мне мать прислала, она мои слабости знает... Крышку потом закройте, а то все муравьи съедят. Мы смешивали орехи с медом и пили чай с вареньем, инжир янтарно просвечивал. Уже в темноте мы с Митей вынесли на родник посуду. Отец Венедикт сидел в той же позе, и тазик стоял под струей. - Тазик уже наполнился,- известила я. - А... - махнул рукой дьякон. - Это Арчил забыл напоить лошадь. Ну, ничего, она не умрет от жажды. В трапезной горели керосиновые лампы. Теплая ночь сгущалась за решеткой окна. В монастыре водворялся привычный покой. Ночью оглушающий грохот потряс землю. И тут же на наше брезентовое укрытие посыпалась дождевая дробь. Потом с нарастающим гулом рухнула с неба лавина воды. - Мама, - услышала я сквозь гул отдаленный голос,- вставай, потоп. Вставать, пожалуй, смысла не было. Вскоре закапало сквозь провисшую крышу на стол, брызги летели на подушку. Вздрагивая от сырости, я поднялась, чтобы убрать одежду, и приоткрыла полог. Темнота гудела, журчала, неслась потоками мимо палатки, обдавала меня холодным сырым дыханием и брызгами. Вспыхнула молния, с грохотом выхватив из тьмы огромный черный силуэт Джвари, и тьма его поглотила. Потом все повторилось. Тусклым синим огнем озарилось затонувшее пространство. Сверкнул высокий купол с крестом, ветки сосны просквозили мгновенной синевой. - Так нас вместе с палаткой унесет с обрыва. - Как раньше на кораблях, если матрос умирал - его заворачивали в брезент и бросали за борт,- бодро поддержал Митя. Брезент под ногами вздулся, под ним текла вода. Одежду и обувь я засунула под матрацы, а сама завернулась в одеяло - это единственное, что я могла предпринять. В темноте нашарила часы. Вспыхнула молния, блеснули стрелки. Был первый час, до утра оставалось пережить еще шесть часов. - Кто-нибудь мог бы побеспокоиться, не смыло ли нас. - Что ты говоришь, мама... Так они и пойдут ночью беспокоиться о женщине - это неприлично. Да и если смыло, беспокоиться поздно. Завтра будет видно, когда рассветет. Так мы лежали, завернувшись в одеяла, под брезентовым укрытием, над обрывом, ночью, в горах, на краю света и болтали вздор. Мы были уверены, что ничего плохого с нами не может случиться. "Ты теперь под охраной",- сказал мне один знакомый, когда я только пришла к вере и начала молиться. Я и правда чувствовала себя под охраной и с тех пор ничего не боялась. Молниевые разряды били прямо над ущельем. Между нашими кроватями протекал ручей, но уровень паводка еще не достиг матрацев. Под утро, когда и грохот и сырость нам совсем надоели, а усталость взяла свое, мы мирно уснули, укрывшись с головой. Рассвет дымился сырой мглой. Она поднималась из ущелья, лежала над ним пластами, висела клочьями под ветками сосен. Пласты тумана стекали из распадков гор. Казалось, что свет не сможет пробиться сквозь эту густую завесу. С сосен капало, и каждая иголка тускло светилась нанизанной на нее колеблющейся подвеской. Сырая трава на тропинке к базилике была мне по колено, и ноги сразу промокли. В храме, как всегда перед службой, был полумрак и тишина. Потрескивала свеча, бросая крут света на прекрасный древний шрифт богослужебных книг. Поблескивало серебряное шитье черного покрова на аналое - крест в терновом венце. И двигалась по стене медленная тень Венедикта. - Димитрий, читай. Митя начал "Трисвятое" на хуцури. Арчил, полуобернувшись, смотрел на него, затенив ресницами влажный блеск глаз. Потом иеродиакон тяжело ронял покаянные слова шестопсалмия: - Господи! Услыши молитву мою, внемли молению моему во истине Твоей. И не вниди в суд с рабом Твоим, ибо не оправдается пред Тобою ни один из живущих. Враг преследует душу мою, втоптал в землю - жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших. И уныл во мне дух мой, сердце мое в смятении... Простираю к Тебе руки мои, душа обращена к Тебе, как жаждущая земля! Скоро услышь меня, Господи, дух мой изнемогает... Не скрывай лица Твоего от меня, чтобы я не уподобился нисходящим в могилу... Научи меня творить волю Твою, ибо Ты - Бог мой, Дух Твой благий да ведет меня в землю правды. Ради имени Твоего, Господи, оживи меня! Ради истины Твоей изведи из печали душу мою... Запели "Честнейшую Херувим", и, как обычно, отец Венедикт опустился на колени. Плечи его были согнуты под рясой, глаза, обращенные внутрь, неподвижно остановились на красном огоньке лампады перед образом Богоматери. - Упат'иоснесса Керубим-та-а-са... да аг'матебит узестаэсса Се-рапим-та-а-са... Есть такой перепад голоса в древних грузинских напевах, не воспроизводимый ни в нотах, ни в описаниях, когда ты будто слышишь сокрушенный вздох чужой души и он отзывается в тебе сладкой болью. Кажется, что если умеет она так горевать, в этом есть уже обещание утешения... Отец Венедикт молился, и молитва его шла из глубины сердца, сокрушенного и смиренного, которое Бог не уничижит. Так плакал, наверное, блудный сын, когда уже расточил имущество, познал одиночество, унижение, голод и нищим шел к отцу, чтобы сказать: "Согрешил я пред небом и пред Тобою. И уже недостоин называться сыном Твоим..." И жалко ему было себя в этом раскаянии, растопившем сердце, и все уже было равно, можно и умереть у родного порога. Разве он мог поверить, что и отец обнимет его со слезами: "Это сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся". - Упат'иоснесса Керубим-та-а-са... Лицо отца Венедикта, едва освещенное лампадой, было красивым и одухотворенным. Утром на грузовой машине приехали реставраторы со своим багажом. Я вижу их сначала издали, потом мы встречаемся у родника: двое мужчин и две женщины. Старшая - доктор искусствоведения, зовут ее Эли - от полного Елизавета, ей лет за пятьдесят. Младшей под сорок. Обе в брюках, младшая курит. Реставраторы заняли второй этаж над трапезной. Жить они будут своим домом, независимо от монастыря и отдельно питаться. Первой связанной с их приездом переменой было то, что игумен, посовещавшись с братией, отменил колокольный звон, чтобы не будить реставраторов рано утром. В монастырях есть послушание будильника - это монах, который встает раньше всех и будит братию, обходя все кельи с зажженной свечой. Подойдет к двери, скажет: "Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас", - а брат из кельи поднимается, открывает дверь и зажигает свою свечу от свечи будильника. В больших монастырях это трудное послушание: чтобы разбудить пятьдесят - шестьдесят братьев, будильнику надо просыпаться очень рано. Он же обычно зажигает и все лампады в храме. У нас - при трех братьях и двух лампадах - Венедикт предложил назначить будильником Митю. А чтобы будить Митю, нам дали настоящий будильник, часы со звоном, и Митя с утра стал волноваться - как бы завтра не проспать и не подвести братию. На верхней дороге слышен цокот копыт, потом появляется всадник, одетый на ковбойский манер. Тонконогая рыжая лошадь на полном скаку проносится мимо скамьи перед родником, едва не задев грудью отца Михаила, и с коротким ржанием поднимается на дыбы у ворот. Игумен сидит, все так же положив руку на спинку скамьи, наблюдает с улыбкой, как ковбой привязывает лошадь и закуривает сигарету. Через несколько минут на дороге появляются туристы. Игумен уходит, а площадку перед родником заполняют парни и девочки в джинсах, шортах, сарафанах, с рюкзаками и транзисторами. Прогулки в Джвари запланированы в экскурсионном бюро, а на субботу и воскресенье приходит конная экскурсия. Мы видим ее уже на склоне за ручьем. Впереди ковбой в широкополой шляпе ведет под уздцы своего жеребца, осторожно спускающегося по откосу, и дальше - растянутая вереница пешего народа с лошадьми на поводу. На лошадях они едут по старой дороге, в зеленой тени вязов, а у перевала спешиваются. За хутором есть палаточный городок, где туристы ночуют, и стойла для лошадей. Суббота и воскресенье - самые неспокойные дни. И по будням туристы приходят раза два в неделю. Их посещения отмечены на окрестных полянах консервными банками, бутылками, корками от арбузов и бумажным мусором. Обычно шумную толпу на монастырский двор проводит Арчил - игумен и Венедикт бесследно исчезают. Туристы фотографируются перед храмом группой и парами, обнявшись, роняют окурки и фольгу от фотопленок. Одна пожилая женщина спросила гида, который привел их из города, не возражают ли монахи против этих посещений. На что гид с чувством безусловного превосходства над монахами отвечал: "Какое они имеют право возражать? Монастырь принадлежит государству". Ободренные гости заглядывали к нам в палатку, звонили в колокол, пока не подоспел Арчил с увещеваниями. Мир наступает на Джвари со всех сторон. Даже во время службы мы слышим крики туристов: дверь храма выходит на поляну перед сетчатой оградой на месте разрушенной каменной стены. Я вижу эти набеги как будто уже с точки зрения обитателя монастыря. Девицу, сидящую на коленях у ковбоя, который при ближайшем рассмотрении оказывается весьма пожилым, скрывающим под лихой шляпой пространную лысину. Голые плечи и руки, голые ноги, короткие юбки, объятия, флирт, пошлые песни под гитару, одни и те же. Я вижу, как утром выходит Арчил с метлой и граблями убирать на полянах сор. Вижу, как мешает службе, когда две - три пары туристов забредут в храм и рассматривают монахов с беззастенчивой любознательностью. Так же разглядывают туристки Арчила и Митю в скуфье, когда они выходят к роднику. - Можно у вас взять семь стаканов? - спрашивает меня бойкий юноша в осетинской войлочной шапочке, уже охладивший под родниковой струей бутылки. - Подождите, я их вымою. Я спрашиваю у Арчила, давать ли посуду. Он кивает: - Если у вас что-нибудь просят, а у вас есть всегда надо давать. - Ничего, что они пьют вино, а потом из этого стакана будет пить чай иеромонах? Арчил грустнеет, ему не нравится вопрос. Да и мне самой он не нравится, но монастырское имущество кажется мне освященным, и мне жалко выносить его в мир. - Стаканы можно потом хорошо вымыть... с содой, - советует Арчил. - Ну а убирать мусор они не могли бы сами? - Они - гости...- Арчил смотрит на меня с укором. - Неудобно просить их об этом. Грузинская пословица говорит: нежданный гость - от Бога. У нас тоже есть похожая: незваный гость хуже татарина, - оставшаяся от татарских нашествий. Но я не решаюсь вспомнить о ней вслух. Туристы уносят семь стаканов, потом приходят еще за двумя. И больше не возвращаются. - Чай будем пить из рюмок или из железных кружек? - спрашиваю я Арчила, накрывая стол. - Можно из стеклянных банок...- подумав, доверительно решает он. - Как раз хорошо класть пакетик растворимого чая в банку. А для стакана это многовато. Он сам отправляется на родник отмывать содой стеклянные банки от консервов и варенья. - Между прочим, - вспоминает он, возвратившись, - вчера мы пили боржоми и ели мясо - это туристы принесли.- И, подумав, добавляет: - И арбуз в среду тоже. Про вчерашнее мясо мне рассказывал Митя как участник событий. Мясо в монастыре никто не ест. Однако, если туристы приносят, его с благодарностью принимают, ставят на стол и предлагают гостям. И тут отец Михаил, обращаясь к Мите, предложил отведать. Митя отказался: мясо было жирное, не очень понравилось ему на вид, к тому же он просто стеснялся бы есть от целого куска при игумене и Венедикте, а вилки и ножи не были поданы. И вдруг отец Венедикт протянул через стол руку и взял кусок. Держа рукой кость, он ел мясо. Потом взглянул на Митю и спросил: - Димитрий, как ты считаешь, что хуже: съесть кусок мяса или осудить брата? - Я думаю, что хуже осудить...- ответил Митя и отвел глаза. Он сделал вид, что не понял, почему Венедикт обратился с вопросом к нему. Арчил сидел потупившись. У него игумен давно взял обещание не есть мяса, даже если он сам будет угощать. Игумен наблюдал всех троих. И, выходя из-за стола, подвел итоги: - Вот мы тут сидели, довольные собой: ах какие мы постники! В результате Венедикт сегодня миллион выиграл, а мы - по три проиграли. Пропавшие девять стаканов тоже стоят меньше, чем осуждение. Но я все же спрашиваю при Арчиле у игумена, давать ли посуду впредь, надеясь получить твердое распоряжение. - А еще осталось? - заинтересованно приподнимает он брови. - Чайной совсем нет,- суживаю я ответ. - Ну, чайную больше и не давайте. Бринька и Мурия, высунув языки, валяются в тени кукурузных стеблей. Я вспоминаю, что Арчил дня три назад поручил мне кормить их. И даже выставил по моему совету к роднику две миски. Один раз я налила в них суп, но собак рядом не оказалось, суп, должно быть, прокис, и есть его они не стали. Чем же их кормить? Сами мы едим овощи и картошку, а собакам нужно варить отдельно. Сверху по лестнице спускается отец Михаил с косой. Он без жилета и шапочки, параманный крест надет поверх подрясника. - Бринька!- присвистывает он. Бринька кидается ему под ноги. Она вывалялась в репьях - вся грязненькая лохматая шерстка усажена колючими шариками,- и вид у нее совсем жалкий. Прислонив косу к стене, отец Михаил усаживается на нижней ступеньке лестницы и осторожно вытаскивает из Бринькиной шерсти репей за репьем. Потом толкает Бриньку ладонью, она переворачивается на спину, пыхтит, повизгивает и вдруг, вскочив, начинает носиться кругами по поляне и громко лаять от избытка чувств. Отец Михаил, расставив руки, делает вид, что хочет ее поймать, но никак не может. Когда он берется за косу, я спрашиваю, можно ли посмотреть книги. - Можно... Все можно, - с еще веселыми после игры глазами обернулся он ко мне. - Как говорит апостол, все нам позволено, но не все полезно. Он сам зашел со мной в смежную с трапезной комнату и открыл шкаф. Шкаф занимал треть стены и сверху донизу был набит книгами, в основном на грузинском языке. Я стала вынимать их по одной, пыльные, в потрескавшихся кожаных переплетах, без переплетов совсем, с великолепным и строгим графическим рисунком древнего шрифта на плотной голубоватой, серой, желтой бумаге. Самое напряженное и насыщенное время моей жизни прошло среди книг. С них началось и религиозное познание. Индусы говорят, что каждая истина найдет тебя, когда ты для нее созреешь, она не опоздает ни на день, ни на час - придет и постучится в дверь. Так все и было. Вышла книга моих рассказов, я получила большой гонорар, прекратила всякую работу для денег, которой и никогда не злоупотребляла, и разместилась в углу тахты под окном. А в дверь стучались люди и приносили мне книги, изъятые из библиотек и вычеркнутые из каталогов. В студенчестве я читала Шопенгауэра и Ницше и верила в гегелевский Абсолютный Дух, осуществляющий себя в мире. Позже, читая экзистенциалистов, я стала чувствовать, что вечные вопросы уходят корнями в религию. Мне хотелось познакомиться со всеми религиозными системами, когда-либо бывшими в мире, чтобы найти Истину. "Бхагавадгита" и "Дхаммапада", йога, буддизм, дзэн-буддизм, антропософия, Бердяев - груда книг - разрасталась. Все они были чужие, потому что стоили слишком дорого, я не могла их покупать и прочитывала по двести - триста страниц в день, переживая состояние непрекращающегося откровения. И все-таки не я нашла Истину, а она меня. Когда я стала читать отцов Церкви и заново, в их свете, Евангелие, поток познания, до того питавший разум, пошел через сердце и вынес на такую глубину, что все прежнее прошло, выпало из поля зрения. Познание стало благодатным. Отец Михаил тоже извлек из тесноты нижней полки рассыпающийся фолиант и присел на койку в углу, внимательно его листая. - Каких же отцов вы читали?- спросил он между делом. Я добросовестно стала перечислять. Когда я дошла до Симеона Нового Богослова, игумен покачал головой. Я приободрилась, мне хотелось рассказать о созерцаниях Божественного Света, о которых я читала с восторгом от раскрывающейся высоты и слезами от ее недоступности. Но игумен меня прервал: - Это ужасно... Ужасно, что вы читали святых отцов. Я умолкла, ожидая, что будет дальше. -Как же вы не вычитали у них, что можно читать только то, что соответствует твоему духовному уровню и образу жизни? Зачем вы читаете Лествичника, эту классику монашеского опыта, если живете в миру? Это только увеличивает разрыв между тем, что вы знаете, и тем, что вы есть на самом деле. Он отложил свой фолиант. - Вы говорите, что не сделали и первых шагов на пути христианской жизни... Как же вы смеете читать о созерцаниях Божественного Света? Святые всю жизнь постились, молились, умерщвляли плоть, жили в пустыне, боролись с бесами, а вы улеглись на диван с книжкой и думаете, что приобщаетесь к их откровениям? Это не было обидно, потому что было правдой, и я сама ее знала. Но у меня не было другого пути. Безрелигиозная семья, школа, университет. Мне первый верующий встретился в тридцать восемь лет. - Не думаю, что приобщаюсь. Но я узнаю о том, что они есть. А могла бы и не узнать. Все было не так, как должно быть. Раньше ребенок говел и причащался, стоял со свечой в Пасхальную ночь. Ехал с отцом на телеге в лес, чтобы срубить березки и нарвать цветов для храма к Троице. Он исповедовался, слышал "Свете тихий святыя славы"... А у нас вместо иконы висела металлическая тарелка репродуктора, и вместо молитв я слышала пьяные песни и ругань в коммунальной квартире. Слава Богу, я узнала, что кто-то видит Божественный Свет, когда прочитала об этом. Значит, Бог задал мне такую формулу познания и судьбы, и мне нужно ее прожить. - Так живите, делайте свои первые шаги! Что же вы опять зарываетесь в книжный шкаф? Что это вы там откопали? - Он подошел и взял у меня из рук прекрасное издание Максима Исповедника.- Ну вот, о чем мы говорим?- Он подержал книгу на ладони, будто оценивая ее на вес. - Я не запрещаю вам читать Максима Исповедника. Я хочу, чтобы вы сами поняли, что вам нельзя его читать. Я пошла за ним к шкафу, чтобы на всякий случай проследить, куда он поставит книгу. - Что вы глядите на меня так, будто я вырвал у вас изо рта кусок хлеба? Возьмите... Но я бы хотел, чтобы вы своей рукой поставили книгу на место не сегодня, так завтра. - Завтра не успею...- Я заглянула в конец, в книге было около восьмисот страниц. Но он не принял шутки. - Все надеетесь, что прочтете еще сто книг и станете как Симеон Новый Богослов? - Нет. Не надеюсь... Я облегченно вздохнула, обняв двумя руками Максима Исповедника. - Почему вы ничего не принимаете, что я говорю? Ведь это интеллектуальная жадность: одни набивают комнату мебелью, другие набивают голову знаниями, внешними для них. Как просто понять: христианство не сумма познаний, а образ жизни... - Я уже два года говорю себе; это последняя книжка, вот прочту и начну другую жизнь. - И почему вы не переоделись? - Я переоделась. - На мне была косынка и самое простое из моих платьев, ситцевое, с длинными рукавами. - Это все не годится. - Больше у меня ничего нет. - Найдем. Что это за голубенькая косыночка? Черный платок нужен и рабочий халат, длинный. Никаких босоножек, наденьте башмаки. Лицо его принимало привычное в разговоре со мной чуть ироническое выражение. Эта усмешка, пожалуй, относилась не ко мне лично, тем более не к предмету разговора. По какой-то обмолвке его я догадалась, что ему не приходилось серьезно говорить о религии с женщиной. И, увлекшись беседой, он вдруг вспоминал об этом странном обстоятельстве и втайне посмеивался: смотрите, как он разговорился. Меня эта насмешка не задевала. Он прикрыл шкаф и сел на подоконник, а я стояла напротив, прислонившись плечом к стене. За решеткой окна качались воробьи на кукурузных листьях. - Как это все трудно - определить свою меру... Недавно я был на Афоне. У афонских монахов очень длинные службы. Крадут у сна, спят часа три-четыре, а потом весь день дремлют. Пока сам говорит, еще ничего, кое-как бодрствует. Начнешь ты говорить, смотришь, он уже отключился. Вот я и думал: не лучше ли спать больше, чем весь день дремать и ни на что не годиться? - Конечно, лучше,- рассудила я. - Ага - А вы сколько спите? - Я - очень много. Мне всегда нужна была свежая голова, чтобы усваивать то, что читаю, или чтобы писать. Зачем мне такая экономия, если голова не работает? - Интересная жизнь... А что можно работать не головой, в эту свежую голову не приходило? - Всерьез не приходило, - Но человек не головастик, у него есть тело, которое тоже требует нагрузок, деятельности. И физическая усталость дает иногда такое состояние покоя, которого вы в книге не почерпнете. Заметьте, если человек устал, он не способен раздражаться. Плохи крайности. Плохо, например, если вы работаете на заводе и выматываете все силы для заработка. Но если в вас действует только мозг, это тоже никуда не годится, Нарушается равновесие. Царский путь - посередине между крайностями... И "познай самого себя" - опять же не умственно, не об отвлеченном знании речь. Вот и надо найти эти свои меры - сна и еды, чтения и молитвы, труда и созерцания. Читать вообще нужно не больше половины того времени, которое ты молишься... - Тогда мне пришлось бы совсем мало читать. - Или гораздо больше молиться. Духовность - это особая энергия... И она выявляется в желании молиться, в обращенности души не к миру, а в свою глубину - к Богу... Он поднялся, рассеянно, по привычке что-нибудь делать руками стал счищать воск, застывший на рукаве подрясника. Заглянул Венедикт, но ничего не сказал и остался в трапезной. - Не знаю, не знаю...- медленно произнес отец Михаил, - стоит ли это все вам говорить, как далеко вы пойдете. Если бы вы просто ходили в церковь, ставили по праздникам свечки, можно бы поговорить один раз и отпустить с миром. Но у вас намерения максимальные, замашки вон какие - до Симеона Нового Богослова добрались... - И я не знаю, как далеко пойду. Даже не знаю, как мне дальше жить, куда ведет этот мой путь. Знаю только, что теперь ничего другого не надо. Он посмотрел на меня прямо: - Этот путь ведет в монашество. Чем раньше вы это поймете, тем лучше для вас. Он вышел и стал точить косу. Я сидела на подоконнике и смотрела, как он прошел с косой первый ряд от кукурузных стеблей в сторону нашей палатки. За ним в траве оставалась ровная дорожка и срезанные стебельки мальв. Желтые светильнички падали в траву и угасли. Мы пережили еще одну грозовую ночь. Никто не побеспокоился о нас. Когда я сказала, что мы почти не спали, Венедикт только спросил, поблагодарила ли я Бога за испытание. - Да, когда оно прошло, а мы уцелели. - Это не то, надо благодарить во время испытания, - Вы так и делаете? - Мне приходится, чтобы не было еще хуже. Вечером опять отдаленно загремело в горах. Воздух перенасытился влагой, и она выпадала разрозненными каплями. После службы подошел отец Михаил и сказал: - Можете перебираться в келью. Тон был почти безразличный, хотя игумен знал, какая это для нас радость. Палатка не только протекала сверху и снизу, но и напоминала о временности нашего пребывания в Джвари, Совсем другое - келья: поселившись в ней, мы как будто уже приравнивались к братии. В лесу около храма три дощатых домика. Они поставлены на сваях, чтобы вешние и ливневые воды не разрушали фундамент. Дом игумена увенчан треугольной крышей, скрыт в деревьях недалеко от двухэтажного зимнего дома. За нашей палаткой на обрыве - келья Венедикта, с плоской крышей, обтянутой толем. А между ними в лесу есть еще один домик, о котором мы до сих пор и не знали. В нем недолго жил иеромонах Иларион. Три месяца назад он уехал на лечение в город и, как полагает игумен, больше не вернется: "Наша жизнь - не для всех. Илариону здесь не хватает публики". В его келью игумен и благословил нас переселиться. После палатки домик кажется просторным и высоким. Он похож на келью Венедикта: тоже на сваях, под плоской крышей, с двумя окнами, только вместо стекол вставлена в рамы прозрачная пленка. Железная кровать стоит у стены напротив двери. Десять толстых свечей, наполовину сгоревших, в подтеках воска, прилеплены к заржавевшей спинке кровати над изголовьем: пока не было стекол для ламп, Иларион читал при свечах. В углу под иконой Богоматери стоит на косячке давно угасшая лампада. Рядом висят епитрахиль и черный покров с вышитой красным Голгофой, схимническим крестом. Вторую кровать и стол нам помог перенести из палатки Венедикт. Они широкие, низкие и различаются тем, что под столом прибит один ящик от улья, посередине, под кроватью,- два, с обоих концов, и это придает ей непоколебимую устойчивость. Стол мы разместили торцом к двери, Митину кровать - вдоль стены под окном, на вешалку у двери повесили подрясник и одежду. Матрацы, одеяла и всякую утварь мы с Митей перетаскивали уже в темноте, светя себе карманными фонариками и проложив в сырой траве на склоне узенькую тропинку. По крыше мерно постукивал дождь, а у нас было тепло и сухо. Мы опустили на окнах шторы, зажгли две свечи в подсвечнике. Сидели на деревянных скамеечках у стола и удивлялись тому, как все хорошо складывается у нас в это лето. - Ты осталась бы здесь навсегда? - спросил Митя, снимая нагар со свечи. - Осталась бы. Только с тобой. - Я - то могу остаться. А тебе нельзя. - Это я и так знаю. Но такого дома у меня никогда не было. Всю жизнь я тосковала по тишине и уединению, а жила в общежитиях или коммунальных квартирах с чужими людьми. И вот мы сидим вдвоем с Митей, единственным родным человеком на земле, с которым нам всегда хорошо вместе, а вокруг дождь, лес и горы. Утром я возвращаюсь из храма в келью, еще наполненная богослужением. Тропинка ведет между деревьями по склону холма над монастырским двором. Мимо колокольни с тремя позеленевшими колоколами. Мимо еще одного, едва приметного родничка, из которого вода стекает в небольшой бассейн с лягушками, по ночам оглашающими двор. Нежные красноватые облака над куполом Джвари пронизаны светом. И светом сквозят ветки сосны над крышей. Храм развернут ко мне фасадом, и каждый раз словно заново я вижу купол, похожий на полураскрытый зонтик, и круглый барабан под ним с двенадцатью оконными проемами. Если встать прямо напротив храма, два средних окна совместятся и сквозь барабан ударит солнечный луч. Окна празднично обведены рельефом из арок, между ними сохранился древний орнамент. Весь храм облицован светлой песчаниковой плиткой, и у каждой свой рисунок породы и свой оттенок. А все это вместе свободно, совершенно, живо, и все это я уже люблю. Я так люблю Джвари, эти горы, ущелья вокруг, и свою келью, и обитателей монастыря, и Митю, что мне хочется благодарить Бога за все и молиться. У меня еще никогда не было дней, так наполненных светом, благодарностью и молитвой. Однажды мы с Митей и Арчилом ходили в Тбилиси. Арчила игумен отправил в командировку - учиться печь просфоры; до сих пор за ними посылали каждый раз под воскресенье, перед литургией, а теперь решили, что проще печь самим. А мы хотели принести свои вещи от родственников Давида. Когда мы с ним шли в Джвари и он говорил, что надежды остаться там нет, я все-таки несла в сумке кое-что необходимое на первые дни. Мы обошлись этим. А теперь, обосновавшись в келье, мы могли принести остальное. Уходили впятером - впереди бежали Мурия и Бринька, провожающие всех из монастыря. Поднимались по ложам пересохших ручьев, по которым несколько дней назад спускались. Собаки взбегали метров на десять выше и ждали нас, свесив языки, наверно, недоумевали, почему мы идем так медленно, если можно бежать быстро. - Вы их попросите, пусть завтра нас встретят, чтобы мы не заблудились,- предлагал Митя Арчилу. - Надо идти с Иисусовой молитвой, и не заблудитесь, - отвечал Арчил. Остановились отдохнуть на знакомой седловине, распугав серых ящериц. Змеи тоже заползают сюда греться на солнце, и я решила, что лучше тут не задерживаться. Но Арчил сказал, что и змей не надо бояться, если ты вышел из монастыря по благословению игумена и перекрестил перед собой дорогу. Без подрясника, в черной шерстяной рубашке, несмотря на жару, и черных брюках, Арчил казался бы незащищенным - маленький, узкоплечий, большеголовый, - если бы не эта ясность его веры, как будто делавшая его выше и сильней. Все нам с ним удавалось, идти было легко. И на шоссе сразу догнала маршрутная машина. Мы втроем уселись на заднее сиденье. А собаки долго бежали за нами - не затем, чтобы догнать, но до последних сил проявляя ревность. Потом нас обдавало ревом машин на мосту, выхлопными газами, говором толпы, жаром расплавленного асфальта: после Джвари город казался непереносимым для обитания. Тетя Додо раздвигала стол на балконе, расставляла на нем бутылки с зеленой мятной водой, лобио, салаты и зелень. Я видела ее через раскрытую на балконе дверь. Мы сидели с Тамарой, женой Давида, и говорили на интересную для обеих тему - о нем. Не без тайной гордости она рассказывала, что он окончил геологический институт, был ведущим специалистом, прожигателем жизни и светским львом. И вдруг, представьте себе, ушел чернорабочим на ремонт собора, потом вообще в монастырь. Тогда она считала, что ее жизнь загубил какой-то игумен, мечтала вырвать ему бороду по волоску. Невысокая, с легкой фигурой, светловолосая и кареглазая эстонка с милым лицом, наполовину прикрытым модными круглыми очками с голубоватыми стеклами, она выглядела слишком молодой для матери троих детей, слегка аффектировала свои кровожадные намерения, но и смягчала их юмором. Она равно гордилась тем, что Давид был светским львом, и тем, что он едва не стал монахом. А я знала, что с молодости он глубоко переживал мысль о смерти. Чаще всего люди стараются не помнить о ней, сделать вид, что ее нет и не будет, и так снять все вопросы. Для них тень вечной ночи не обесцвечивает временные земные радости, хотя мне трудно представить себе радости, которыми можно так беспробудно насыщаться. Но Давид относился к меньшинству, для которого бытие требует оправдания высшим смыслом. И его встреча с игуменом Михаилом не была случайной, как ничто не случайно. Здесь, на нейтральной полосе, у тети Додо, Тамара впервые увидела игумена: он с Давидом приехал из Джвари, а она прибежала, "как разъяренная львица". - Мне раньше по глупости казалось, что верующими становятся от какой-нибудь недостаточности. Смотрю, отец Михаил ходит прямо, рослый, сильный. Умный... Вижу, что он все про меня знает. Я даже злилась, что он меня насквозь видит. И говорит спокойно, мягко: "Давид будет хорошим монахом. Но сможете ли вы одна вырастить хороших детей? Может быть, вы погорячились? Подумайте хорошо..." Он мог бы его постричь, и конец, был бы ему хороший монах. А я сижу робко, из львицы превратилась в завороженного мышонка... Еще не могу поверить, что это он мне мужа обратно привел. - Ну, скажем, я сам пришел,- вмешивается отец Давид и предлагает нам перейти к столу. Вернулся с работы младший брат Давида, Георгий, и наше застолье затянулось до вечера. Удивительный мир окружал нас в этой семье. Георгий - родной брат Давида, но сын тети Додо, что оказалось возможным благодаря необычайной любви, связывающей родственников. Двадцать восемь лет назад мать Давида ждала третьего ребенка. А ее кроткая сестра Додо с мужем были бездетны, и Додо пролила много слез, прося у Бога сына. Теперь стало понятно, что сын у нее уже не родится. Отец и мать Давида решили возместить жестокость природы своим милосердием и предназначили новорожденного в подарок сестре. Так наполнилась чаша семейной жизни тети Додо. А когда Георгий подрос и узнал о своем происхождении, он тоже не был им опечален - во всяком случае так он рассказывал эту историю мне. Наоборот, он даже считал, что ему особенно повезло: у каждого его приятеля по одной матери, а у него - две, и обе его очень любят. Одна потому, что получила его в нечаянный и поздний дар; другая потому, что оторвала от себя в жертве любви. И Давид приходит к тете и брату как домой, приводит друзей обедать. Так он и нас привел в первый наш день в Грузии. Мы познакомились в кафедральном соборе: здесь он начал чернорабочим, здесь его рукоположили и оставили служить. А мы знали только его имя через несколько разрозненных звеньев знакомств. Сидели с ним на скамейке у собора и говорили о Боге. Потом началась и кончилась вечерня. Отец Давид, отслужив, вышел к нам в подряснике и с крестом: "Ну, пойдемте". Мы не стали спрашивать куда. В нашей небольшой религиозной биографии Бог выслал нам навстречу только лучших из своих служителей - по великой милости Своей. И мы привыкли, что священника надо слушаться, тогда все выйдет хорошо. Так мы пришли к тете Додо, а потом приходили каждый день, пока не отбыли в Джвари. Грузия началась для нас как чудо и праздник. И он еще длился. Тетя Додо показала нам, что такое аджапсандали. Мы ели это пряное блюдо и постные пирожки и после знойного перехода выпили по шесть чашек чая с вишневым вареньем. А тетя Додо только улыбалась, приносила, уносила, наливала и с тихой радостью предлагала налить еще. Нам было хорошо вместе в этот день, как и раньше. И мы говорили о вере, о священстве. Отец Давид рассказывал, что он и представить не мог, как это даже физически тяжело - в неделю дежурства по храму весь день крестить, венчать, отпевать, какой полной отдачи сил требует эта работа, но и какой мир нисходит после нее. А Георгий, киновед и кинокритик, невольно сравнивая свои занятия с этим, спрашивал, как я считаю, можно ли служить добру средствами мирского искусства. Я отвечала, что кино вообще чаще всего несерьезное дело, а ведать тем, как им занимаются другие, еще менее серьезно. И если бы я была мужчиной и у меня появилась надежда принять сан, я бросила бы всякое искусство, ни на минуту не задумавшись. Потому что любое наше занятие имеет сомнительную ценность, а священник соединяет небо и землю, Бога и человека в таинстве Евхаристии. - И от человека до священника - как от земли до неба, - заключила я полушутя. - От человека - до настоящего христианина,- поправил отец Давид. - Настоящим христианином стать очень трудно, это подвижничество и жертва. А рано утром мы с Митей вдвоем шли по зеленому туннелю из старых вязов, и влажный настил прошлогодних листьев делал наши шаги бесшумными. Изредка вскрикивали, переговаривались птицы, солнце бросало сквозь листву дрожащие пятна света. Мы вышли по благословению отца Давида и перекрестили дорогу. Нам было хорошо идти, и мы пропустили поворот, потерялись и оказались в конце концов на другой от монастыря стороне ущелья. Но мы верили, ЧТО Бог выведет, и Он нас вывел. Мы вернулись в Джвари как в родной дом, о котором успели соскучиться. Все было на своих местах, только скошенную во дворе траву успели убрать в стожок, и пахло сухим сеном. К нашему приходу игумен сам нажарил большую сковородку картошки. А Венедикт намекнул еще раз, что к другой трапезе я могла бы что-нибудь приготовить. Готовить давно надо было мне, и я снова попросила игумена дать мне такое послушание. На этот раз, с непонятной для меня неохотой, он согласился. Я отправилась к женщинам-реставраторам с первым творческим вопросом: как варить борщ? На втором этаже я застала Нонну, ту из них, что помоложе, с тяжеловатым и будто слегка припухшим лицом, с темными глазами под припухшими веками, с сигаретой в руке. Она удивилась и не сразу поверила, что я не знаю таких простых вещей, которые все знают, но толково объяснила мне последовательность операций. Первые полдня в жизни я провела на кухне, и мне это очень понравилось. Тушила свеклу, морковку, лук, резала картошку и капусту, выщипывала на грядке укроп. Получилась огромная кастрюля борща, по-моему, вполне съедобного. Я опустила в нее нарезанные помидоры и отлила туда острые соусы изо всех банок, которые удалось найти. На закуску был подан салат, на второе - поджаренная гречневая каша с луком и зеленью. Во время еды Венедикт впервые за последние несколько дней мне широко улыбнулся; - Сознайтесь, вы просто не хотели готовить нам? Я не созналась, я сказала, что не умела, но научилась. Тогда игумен повел губой и сказал, что человек может гордиться чем угодно, даже тем, что не умеет готовить, странное дело, - а еда как еда, обыкновенная монастырская. Я уже знала, что так они называют еду, не имеющую ни вкуса, ни запаха, но не обиделась, потому что это была явная неправда. Просто отцу Михаилу очень не хотелось за что бы то ни было меня хвалить. Наоборот, после трапезы он исполнил свою давнюю угрозу, принес мне фланелевый халат и предложил в него облачиться. Халат был старый, выгоревший, как подрясник у Венедикта, с пятнами белой краски на спине. Зато он соответствовал моим стоптанным на горных переходах туфлям с полуоторванной подошвой. - Отлично, это то, что надо, - посмеивался отец Михаил, - вы выглядите в нем безобразно. Что бы еще с вами сделать? Вот очки придают слишком интеллигентный вид... Неплохо было бы одно стекло выбить, другое замазать белилами. А башмаки не подклеивайте, перевяжите веревкой. Мне было уже почти все равно: халат так халат, веревка так веревка. Вечерню из-за летнего наплыва туристов перенесли на девять часов. Я успела поужинать и вымыть посуду. А перед началом службы отец Михаил в рясе и камилавке подошел ко мне в храме и молча протянул черную косынку. И в это мгновение, когда он остановился передо мной с застывшей улыбкой и протянутой рукой, меня вдруг будто ударило горячей волной. Всем своим существом - кожей, нервами, сердцем - я ощутила смысл происходящего. Этой черной косынкой с тусклыми цветами, грубым халатом, так же как иронией своей и усмешкой, игумен от меня защищался. Мы вышли после вечерни. Теплая густая тьма обволакивала нас сладковатыми, дурманящими запахами трав и леса. Над черной землей, над контурами деревьев и гор сияло звездное небо. Светящийся Дракон, изогнув в половину небесного свода гигантский хвост, повис над нами треугольником головы. Низко упала звезда, мерцая, как зажженная и брошенная сверху бенгальская свеча. Арчил зажег в трапезной лампу, и все потянулись на огонек. Зашел и реставратор Гурам - он в первый раз отстоял вечерню, крестился, когда все крестились, и теперь продолжал начатый разговор с игуменом. - Но как, как хлеб и вино становятся Телом и Кровью Христа? Этого я не могу понять, а потому и принять... Из-за решетки окна и в проем раскрытой двери вливалась тьма, и в комнате было полутемно. Венедикт, Арчил и Митя сидели на затененном конце стола, я на топчане в углу. Гурам стоял, прислонившись к дверному косяку. Только отец Михаил сидел в круге света от керосиновой лампы, тяжело положив на стол руки и опустив глаза. Свет падал слева и сверху, и в глазницах его залегли тени. Мотыльки бились в стекло лампы, их летучие тени метались, кружились по потолку. - Да потому это и таинство, что умом не постижимо... - выговорил игумен, как будто с усилием преодолевая молчание. Гурам ждал, и остальные молчали. Тогда игумен продолжил: - Помните, в Евангелии от Луки, Дева Мария тоже спрашивает Архангела: "Как будет это?" - то есть как родит Она Сына Божиего? А он отвечает: "Дух Святой найдет на Тебя, и сила Всевышнего осенит Тебя". Вот и все, что можно сказать. Дух Святой нисходит, чтобы создать плоть Христа во ч