лаз, как на древних восточных рельефах, прорисован полностью, удлиненный, с черным кружком зрачка, - единственный на фреске зрящий глаз... "Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мной". Я уже никуда не могу уйти от этого Его взгляда. Но еще не могу и бодрствовать вместе с Ним. Мите исполнилось шестнадцать лет. Утром, поздравляя его, я с грустью думала, что за эти дни в Джвари, за все, что ему дается в церкви теперь, рано или поздно он дорого заплатит на своем крестном пути. И все же я пожелала ему того, чего хотел он сам.- стать священником. "А каким должно быть духовенство? - спрашивал один русский архимандрит в лекциях по пастырскому богословию и отвечал: - Духовенство должно быть духовным, священство - святым". После утрени Арчил с просветленным взором по-грузински прочел Мите стихотворение, которое написал сам по случаю его рождения и по щедрости души. В задачу входило, чтобы Митя стихи перевел,- пока мы поняли только повторяющееся слово "Илия, Илия". Наверно, Арчил пожелал Мите стать как пророк Илия, который посылал на землю засуху и дождь, низводил огонь с неба, испепеляя чуждых пророков, и на огненной колеснице был вознесен в небеса. Но скорее как истинный грузин Арчил хотел, чтобы Митя уподобился Святейшему и Блаженнейшему Католикосу - Патриарху всея Грузии Илии Второму. Нам так и не удалось этого выяснить: Венедикт стал насмешливо говорить, что стихи плохие, глупые, и рифмы в них нет, и написаны без благословения игумена, к тому же монахи не празднуют дни рождения, и листок отобрал. Арчил виновато улыбался, но когда Венедикт ушел, принес Мите три отшлифованных можжевеловых пластинки, из которых можно было вырезать кресты, и безразмерные носки. Он подарил бы все, что имел, но больше у него ничего не было. А вскоре на тропе к нашей келье появился Георгий. Он нес дорожную сумку с пирожными и сладкими пирожками, испеченными тетей Додо для Мити с братией. Мы втроем пили чай в келье. Георгий сбрил бороду, и от его помолодевшего лица веяло удовлетворенностью. А когда мы виделись у него дома, он казался слегка удрученным. - Что-нибудь хорошее случилось? - спросила я. - Случилось...- кивнул он. - Я ушел работать в патриархию. Вот так это и делается. Я пять лет думаю, говорю об этом, но остаюсь на том же месте между двумя стульями. Что может женщина в церкви? Разве что петь в хоре и зажигать свечи. А он неделю назад занимался кинокритикой - теперь готовился к экспедиции с другом-историком, ушедшим в патриархию на год раньше, они объедут все храмы и монастыри в Грузии, действующие и заброшенные, сфотографируют их, составят подробные описания. Путешествовать будут на лошадях с палаткой или на машине, пешком - где как удастся. Мы все вместе порадовались за него. Георгий - духовный сын отца Михаила, и эта перемена судьбы произошла, конечно, с его благословения. - Но и ваш приезд не прошел бесследно, - улыбнулся Георгий. Еще несколько молодых людей появились с Георгием в Джвари, и отец Михаил сидел на траве под сосной у храма, как апостол в кругу учеников. Только ученики были одеты по сезону и моде, а на отце Михаиле были неизменный подрясник с жилетом, сапоги. И та же лыжная шапочка, сдвинутая набок, украшала его высокий лоб: климат и быстротекущее время не имели над игуменом власти. А из храма доносились звуки фисгармонии. Позавчера Митя пришел поздно, взволнованный, и рассказал, как они с игуменом сидели в трапезной и думали, что можно подарить Патриарху ко дню его Ангела от монастыря. - Венедикт вырезает панагию... А что бы нам придумать? Вот ты, Димитрий, хочешь тоже что-нибудь подарить? - Я? - засмеялся Митя.- Но у меня ничего подходящего нет. - Ты бы мог, например, написать для него музыку? - Я не знаю... - Тебе понравился Патриарх? - с пристрастием допрашивал игумен, - Как ты его увидел? - Очень понравился, - чистосердечно признался Митя. - Мне показалось, что я увидел живого святителя. - Это хорошо тебе показалось. Отец Михаил разыскал в шкафу журнал "Лозовый крест" со стихотворением одного архиепископа, посвященным Патриарху: "Твоей жизни радуется нация, потому что ты повел ее по пути Христа". - Попробуй написать музыку на эти стихи. Только надо совсем забыть о себе, не допустить честолюбивых помыслов. Если ты будешь думать: "Вах-вах, какой я одаренный мальчик, сижу, сочиняю гимн... Чем бы всех удивить?" - то лучше не пиши ничего. Но если услышишь музыку, на которую ложатся эти слова, - не знаю, где ты ее слышишь: в сердце, в воздухе, - пусть она пройдет через тебя, как то, что тебе не принадлежит... Мы должны все делать для Бога, во славу Его, жить самим делом, а не ожиданием плодов. А уж какой получится плод, кислый или сладкий, это не от одних намерений зависит. Человек только пашет, сеет, но плоды созревают по Божьей воле. Весь день вчера Митя сидел за фисгармонией, оглушая реставраторов, работавших на верхних ярусах. И вчерне закончил гимн для шестиголосного мужского хора. Теперь он ждал, когда игумен освободится и послушает. К Митиной радости, отец Михаил очень одобрил гимн. - Удивительно, что он получился грузинский. Я боялся, что ты сочинишь что-нибудь такое... помпезно итальянское. Когда это ты успел почувствовать грузинский дух в музыке? В первые дни после приезда мы раз пять были на патриарших службах в кафедральном соборе - никогда раньше не приходилось нам слышать ничего, подобного мужскому сионскому хору, исполнявшему древние церковные песнопения. Их нельзя спутать ни с какими другими, им невозможно подражать. Патриарха должны были поздравить на вечерней воскресной службе в соборе; еще оставалась ночь, чтобы переписать ноты. До поздней трапезы с гостями и после нее Венедикт с Митей усердно писали, разложив на столе нотные листы. Венедикт написал текст красивым округлым шрифтом, а на обложке нарисовал тушью древний болнисский крест. Всенощную начали в десятом часу, проводив всех гостей. Митя не поехал с ними, потому что утром мы собирались причаститься. До сих пор мы обычно причащались вместе. Как преображается наша маленькая базилика на всенощной... Всю неделю ты ждешь этих минут, когда в проеме над низкими картонными, как будто бутафорскими, царскими вратами сначала появится голова отца Михаила, потом раскроются створки врат и ты увидишь алтарь в его бедности и сиянии. За высоким оконцем с отбитым углом стекла уже ночь. Игумен, облаченный в потертую фелонь и епитрахиль, крестообразно кадит престол. Голубоватый, белесый жертвенный дымок клубится, разливает по храму запах ладана. Алтарь такой тесный, что фигура игумена в широкой фелони едва умещается между вратами и престолом. Но вот он отходит на шаг, чтобы покадить жертвенник, и тебе открывается престол. Горнего места нет совсем, а престолом служит каменный выступ стены, одетый красным покровом с серебряным шитьем. Зажжен семисвечник с желтыми лампадами, еще две высокие свечи горят по краям - в полутемном храме это сияние в алтаре кажется очень ярким, - лежат два напрестольных креста и между ними Новый завет в тисненом переплете. - Слава Святей, Единосущной, Животворящей и Нераздельней Троице...- негромко подаст игумен начальный возглас. Монастырский хор - отец Венедикт, как в черную тогу завернутый в старую рясу, Арчил и Митя в подрясниках - отзовется от аналоя. - Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу. Придадите, поклонимся и припадем Христу, Цареви нашему Богу. Митя прочтет на хуцури предначинательный псалом, благословляющий Господа, сотворившего Своею Премудростью этот дивный мир. Врата затворятся, как двери рая. Хор откликнется на великую ектению покаянным "Господи, помилуй...". И вот на вечернем входе со свечой поют одну из самых прекрасных и древних молитв: - Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца Небеснаго, Святаго, Блаженнаго, Иисусе Христе! Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, Поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога... Служба идет на грузинском языке, но все знакомо и узнаваемо. Иногда я слежу за ней по церковнославянскому или русскому тексту, и слова молитв и Псалмов отзываются в глубине сердца, как будто рождаются его биением. Потом утреня, покаянное шестопсалмие с приглушенным светом: - Боже! Ты Бог мой, Тебя от ранней зари ищу я; Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя в земле пустой, иссохшей и безводной... Теперь я знаю, зачем Ты создал нашу душу такой беспредельной, такой глубокой, что ничем на земле ее нельзя заполнить, и за всякой радостью есть желание радости более чистой, за всякой любовью - желание высшей любви. В нашей неутоленности, неутолимости - тоска о Тебе, нескончаемой Радости и вечной Любви, и всякое наше желание в последнем его пределе - это желание Бога. Всенощная кончается ко второму часу ночи, а исповедуемся мы после нее. Сначала выхожу из храма я, и Митя закрывает изнутри тяжелую дверь. Я сижу в темноте на выступе стены, прислонившись к шершавому Теплому камню, и смотрю, как горит надо мной несметное множество свечек-звезд. Там продолжается всенощная, и хоры Ангелов поют великое славословие: - Слаба в Вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. Хвалим Тя, благословим Тя, кланяемтися, славословим Тя, благодарим Тя, великий ради славы Твоея... Ради этой великой Его славы завтра взойдет солнце, раскроются чашечки цветов, запоют птицы. И день раскроется, как новая страница Книги Бытия, книги об Абсолютном, написанной на доступном нам языке относительного. Вневременный словарь этой Книги несравненно богаче нашего. Не только краски, запахи, звуки, То, что мы воспринимаем чувством, сами чувства и мысли, движение их и перемены, но и человек, зверь, дерево, звезда, гора, дождь - это живые слова живого Бога, сказанные для нас. Что такое сам по себе какой-нибудь цветок мака или василек с его синим венчиком? Трава полевая, которая сегодня есть, а завтра увянет, как и мы все. И весь мир, принятый сам по себе - преходящий, текущий, умирающий, - Не больше чем прах, возметаемый ветром. Но вот ты примешь цветок как слово Бога, обращенное к тебе, как знак любви, ты примешь мир как дар, незаслуженный и великий, и сердце исполнится благодарности и ответной любви: "Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, вся звезды и свет. Хвалите Его, небеса небес и вода яже превыше небес. Да восхвалят Имя Господне: яко Той рече, и быша: Той повеле, и создашася..." А что такое грех? То, что отделяет нас от Бога. Наша вина перед Его любовью. Запретный плод, съеденный ради него самого, не насыщает. Любовь, отдельная от Бога, не выдержит нагрузки непомерных ожиданий, не утолит нескончаемой жажды. С какой тоской я припадала к любому источнику раньше, сначала каждый раз надеясь, со временем заранее зная, что это как утоление жажды во сне, после которого просыпаешься с пересохшей гортанью. Об этом Он говорил самарянке: "...Пьющий воду сию возжаждет опять, а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек". Но "жаждущий пусть приходит, и желающий пусть берет воду жизни даром" - так кончается Откровение. Одна свеча горит, освещая Евангелие, крест на аналое и отца Михаила, сидящего перед ним. Я останавливаюсь рядом, прислонившись к стене, и у меня перехватывает дыхание, как всегда перед первыми словами исповеди. - Что вы все волнуетесь, дышите тяжело, будто вам шестнадцать лет? - говорит он, полуобернувшись ко мне с выжидательной и грустной усмешкой.- Все надеетесь справиться с собой своими силами? Надо спокойно предстать перед Богом с сознанием, что сам ты ничего не можешь, и молиться, чтобы Он помог. А для Бога нет невозможного. "Возверзи печаль свою на Господа, и Той тя препитает". Он по-грузински читает молитвы, Христос невидимо стоит, приемля исповедание мое. Я наклоняюсь над аналоем, положив голову на Евангелие. Игумен накрывает мне голову епитрахилью и кладет поверх епитрахили тяжелую ладонь. Потом мы говорили о монашестве, о Йоге, о любви. Мое сердце, раскрывшееся на исповеди, оттаивало, порывалось к еще большей Открытости, к очищению, просвещению благодатью. Я рассказывала о детстве, о матери и отце, ненависти и лжи между ними, первыми людьми, которых я разучилась любить. Об этом раннем страдании из-за отсутствия любви и неутоленной за всю последующую жизнь тоске по ней. Как ждала я пробуждений душевной жизни... Не было Бога, не было и понятия о грехе, все искреннее казалось дозволенным и желанным. Разве я могла знать, что духовная и душевная жизнь противоположны, вытесняют одна другую? Что и греховные желания в нас искренни, и всякая влюбленность, нежность преходящи по своей природе, что это и есть "скоромимоидущая красота" и "прелесть". - Какая влюбленность, какая нежность... - отзывался отец Михаил со вздохом. - Это безумие. Есть точное название для этих поэтических состояний: блудная страсть. - А теперь душа не принимает ничего временного, я стараюсь обрести абсолютное и в отношениях с людьми, выйти к безусловному - к духовной близости. - Между мужчиной и женщиной не может быть духовной близости. Все замешено на страсти. - Вы так считаете?.. А я стала рассказывать о двух самых близких нам с Митей людях. Один - священник, наш духовный отец. Другой - иеромонах, мы навещали его зимой, когда ему только что дали четыре заброшенных прихода. Каждый день он служил литургию в неотапливаемых, оледенелых храмах по монастырскому чину, без пропусков - сам за дьякона, за псаломщика и за хор. Во время Причастия край Чаши примерзал к губам. - Каждый день? - недоверчиво покачал головой отец Михаил. - Как Иоанн Кронштадтский? Потом требы - крещения, отпевания, причащения больных... Дома он оттаивает за горячим чаем, начинает улыбаться. Собираются на трапезу прихожане. И столько любви, света проливается на каждого из его глаз, что ты видишь в нем не мужчину, а живой образ Христа, перед которым хочется встать на колени. - Женатый священник, духовный отец - не знаю, может быть... Вот и общайтесь с ним. А монахов лучше оставьте в покое. Отец Михаил сидел прямо, откинув голову и прислонившись к стене. Смотрел, как истекает расплавленным воском свеча под густым лепестком пламени. В его привычной усмешке сейчас не было ни иронии, ни легкости, а затаенная и глухая печаль. Я видела совсем рядом его высокий лоб со впадиной виска, на котором пульсировала разветвленная нить сосуда, видела отражение неподвижного огня свечи в его зрачке, проседь в бороде и забытую на губах усмешку. Когда мы замолкали, тишина между нами насыщалась незримыми токами тьмы и света. А мне хотелось говорить, никогда еще мы не говорили о сокровенном. - Рядом с этим иеромонахом я поняла, что монашество - непосильный для меня ежедневный подвиг любви. Что благодать действует там, где израсходованы собственные силы, за их пределом. - Ничего вы в монашестве не можете понимать, ничего... Вам не приходило в голову, что долгие службы, три часа сна в сутки, строгий пост - это его плата за такое духовное общение? - Нет, не приходило. - Не только, конечно... Но станете монахиней, узнаете, чего стоит бесстрастие. Он говорил, что если человек с неизжитыми страстями приходит в монастырь, они и будут его мучить, только с удесятеренной силой. А у каждого свои неизжитые страсти. В миру может казаться, что тебя ничего не тревожит, потому что любое желание можно удовлетворить. Но как только даны обеты - борьба обостряется. Это борьба за душу, и ставка в ней - вечность. Потому лучше, чтобы монах всегда болел. Преследуют не только желания, но призраки прежних желаний, воспоминания, сны. А если не призрак, если постигнет живая страсть? - Я понимаю... - прервала я слишком долгую паузу. - Знать, что ничего никогда не возможно, но испытывать эту муку... Это смертельный номер. - Что значит - смертельный номер? - Ходьба под куполом по канату. Он улыбнулся и медленно положил голову на аналой, виском на распятие, закрыл глаза: - Ох, тяжело... "Бедный,- подумала я,- милый, бедный..." Мысленно я провела рукой по его мелко вьющимся волосам, уже разреженным на темени и стянутым в узелок под затылком. Я знала, что никогда не поглажу его по голове на самом деле, и это то самое никогда, о котором мы говорим. - Сколько вам лет? - спросила я. - Тридцать шесть. Зачем вам это? - А мне сорок четыре. Оказывается, я старше вас всех. Он поднял голову, сначала с усилием, но сразу же выпрямился и коротко засмеялся: - И все-таки вы ничего не понимаете. И то, о чем мы теперь говорим, для вас - литература. И ваша духовная близость между монахом и женщиной - самообольщение. Чем больше понимание, проникновение, возвышенное желание встать на колени - тем затаенней и глубже тоска по близости полной. - Голос у него был глуховатый и ровный. - Поэтому во все времена мужчины и женщины спасались порознь. Поэтому и мы не пускаем женщин в монастырь. И вы сами не должны чувствовать себя здесь в полной безопасности. Я вспомнила хмурый, исподлобья, взгляд отца Венедикта, который он отводил при встречах со мной в последние дни. Но подумала, что тревога игумена преждевременна: наверное, я первая ощутила бы угрозу, если бы она появилась. - О чем вы говорите... Здесь живут и другие женщины, ничего не опасаясь. - Это другие женщины, - ответил отец Михаил, снимая нагар со свечи, почти утонувшей в лужице воска. - Они чужие для нас. А с вами у нас общая жизнь, это сближает. - Он сделал два легких движения, приближая одну ладонь к другой, но так и оставив узкий просвет. - Вы подошли слишком близко. Мне не казалось, что слишком, потому что для меня в этом приближении не было тревоги. Мне хотелось подойти еще ближе, чтобы стало проще, родственней, как между мною и духовным отцом, моим ровесником. Пройдут еще недели две, и напряжение между всеми нами ослабеет от обоюдной открытости, потому что для христианской любви не должно быть "ни мужеского, ни женского пола". Было около четырех часов, когда я отодвинула засов, запиравший нас изнутри в храме. Та же теплая и переполненная звездами ночь окружила нас. На подоконнике трапезной лежал зажженный фонарик: это Арчил или Венедикт намекали игумену, что братия помнит о нем, хотя он и отвлекся от братии. Отец Михаил молча взял фонарик и пошел по тропинке к моей келье, светя нам обоим. Не дойдя до нее несколько шагов, он остановился и пожелал мне спокойной ночи. Митя спал, ровно дыша, как спят уставшие дети. До того, как Арчил придет будить нас, осталось два часа, до литургии - три. Мне, как всегда, не верилось, что я доживу до Причастия. В солнечном свете прозрачно сияют над престолом свечи и огоньки, плавающие в желтых лампадах семисвечника. И тонкий луч бьет сквозь дырку в иконостасе из облака над бедным изображением Спасителя, идущего босиком по земле. Игумен в зеленой фелони, заполнив пространство царских врат, возносит благодарение Богу, как с благодарения начал и Сам Христос установление таинства Евхаристии на прощальной вечери с учениками. Однажды две тысячи лет назад, в сердцевине истории, пришел Христос. Но в Его жизни, смерти и Воскресении на все врем ена даровано нам Его Небесное Царство, и Его Церковь оставлена на земле, чтобы осмысливать и одухотворять жизнь мира. Вечность Духом Святым нисходит в прозрачное для нее время, Святые Дары прелагаются в Тело и Кровь Христа. Сердцевина истории совпадает с сердцевиной дня и нашей жизни, потому что "ядущий Мою плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне и Я в нем". И это сердцевина тайны: Он принял не абстрактную плоть условного человека - это "Я в нем" и означает реальное воплощение Христа в каждом из причастившихся, в нашем теле и нашей крови. Он воплощается в нас, чтобы нас спасти и обожить, снова быть распятым нашими грехами и в нас воскреснуть. Поэтому мы славословим и благодарим и хор поет; - Осанна в вышних! Благословен Грядый во Имя Господне, Осанна в вышних! Игумен повторяет установительные слова священнодействия: - Приимите, ядите, Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое, во оставление грехов. Пиите от нея вси, Сия есть Кровь Моя Новаго завета, яже за вы и за многие изливаемая во оставление грехов. Берет правой рукой дискос, левой - Чащу, крестообразно возносит их над престолом: - Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся. Господи, хлеб и вино, выбранные из Твоих же бесчисленных даров нам на земле, мы приносим Тебе в благодарность и жертву о всех и за все. Потом игумен в тайных молитвах будет просить Бога, чтобы Он силою Духа Святаго преложил хлеб в Тело Христово, а вино - в Его Кровь... И по обету Спасителя это преложение совершится. ...Священник, стоящий перед престолом с воздетыми руками, - вот высший образ человека и символ его предназначения. Он принимает мир от Бога и каждое творение как знамение Его присутствия, как дар - и возвращает, посвящает их Богу в жертве благодарности и любви. Пустая, не насыщающая сама по себе плоть мира пресуществляется в этой вселенской Евхаристии, становится средством для приобщения к Богу, жизнь преображается в вечную жизнь в Нем. - Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими, небо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам, яко Иуда, но, яко разбойник, исповедаю Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем. Да не в суд или во осуждение будет мне Причащение Святых Твоих Тайн, Господи, но во исцеление души и тела. Игумен произносит эти слова по-русски, потому что причащаемся только мы с Митей. И, крестообразно сложив на груди руки, я вслед за сыном подхожу к Святой Чаше. - Причащается раба Божия Вероника... во оставление грехов своих и в жизнь вечную. И, причастившись, я целую серебряный край Чаши. На холме за нашей кельей есть поляна, обведенная лесом. После литургии мы с Митей ушли туда и разместились чуть поодаль, чтобы не мешать друг другу. Я расстелила под березой старую овчинную безрукавку, забытую в келье Иларионом, легла, подложив под голову руки,- и Митя сразу пропал в траве и монастырь. Так бывало и раньше: перед Причастием напряжение нарастало и нарастало - после всенощной, канонов и молитв к причащению, заканчивающихся иногда к середине ночи, после исповеди и литургии я, казалось, из последних сил добиралась до Чаши; а потом сил больше не было, да и не нужны они были больше, потому что все исполнилось и совершилось. Дремотная знойная тишина во мне и вокруг. Сквозь ветки и глянцевую листву я вижу чистую голубизну неба и белое облачко на ней. Солнце стоит над головой. Если закрыть веки, оно горит сквозь них нежным красноватым светом. И каждый стебелек травы или трехлепестковый лист клевера пронизан солнцем. Я смотрю на разветвленную сеть прожилок в прозрачном зеленом овале с зазубренным краем, на сиреневый, звездчатый венчик мелкого цветка, неприметного в траве. Лесной муравей тащит рыжую сосновую иголку с каплей смолы на конце. Прошел ветер - сухим березовым шелестом, лепетом и бормотаньем, и все опять затихло в потаенной жизни. Обрывки мыслей, слова из вчерашнего разговора с игуменом нечаянно всплывают в памяти, они мешают мне. "Господи,- думаю я,- освободи меня от всяких слов. Дай мне хоть ненадолго раствориться в Твоем благословенном мире..." Мите пора уезжать, я приподнимаюсь и ищу его взглядом. Он лежит на траве в подряснике и сапогах, спит, подложив скуфью под щеку, и лицо его во сне светло и чисто. Над ним кружится, садится ему на плечо и взлетает мотылек в голубой пыльце. Неисповедимы дары Господни - я все еще переживала собственное сиротство, а тем временем у меня вырос сын, и наше глубинное родство с ним заменило мне все формы родства и превзошло их. Никогда никому я не могла бы отдавать душу и жизнь так полно. И если бы это сохранилось до конца моих дней... Сразу после трапезы прикатил "газик". Оказалось, что вместе с Митей уезжают Эли и Нонна. Вернуться все они собираются с той же машиной через два дня. Митя, веселый, сменивший подрясник и сапоги на белую рубашку, вельветовые брюки и сандалии, помахал мне с подножки нотной папкой. Дверца захлопнулась, взметнулась и осела пыль от колес на подъеме дороги. Бринька и Мурия с лаем кинулись вслед. Венедикт отвернулся и, натянув на уши вязаную шапку, пошел к себе. Я вдруг обнаружила, что осталась одна. Впервые после намеков игумена меня коснулась тревога. Я устала после почти бессонной ночи и в келье сразу легла, заперев дверь на крючок и даже проверив его на прочность. Но сон не шел. Вспомнились мелкие подробности последних дней. Теперь мне тоже стало казаться: что-то происходило вокруг меня, но от переполненности другими впечатлениями я этого не замечала. Был, например, такой эпизод. Сначала я обедала и ужинала в трапезной после братии, но иногда до вечерни не успевала вымыть посуду, а потом темнело. Я спросила игумена, не могу ли я обедать одновременно с ними, только у себя в келье, и он, безразлично пожав плечами, ответил: "Пожалуйста, как вам удобно". И вот как-то я несла кастрюльку с борщом, а в тарелке поверх нее - хлеб, кусок арбуза и начатую банку с вишневым вареньем. На тропинке мне встретился Венедикт. Он уступил дорогу, взглянув на мою тарелку с таким видом, будто уличил меня в грехе тайноядения. Но не сказал ничего, и мне нечего было возразить. Зато на другой день он заметил Мите: - Твоя мать делает успехи. - Какие? - заинтересовался Митя. - Носит себе еду в келью. - Да, это чтобы не ждать вас, а скорее мыть посуду и готовить. - Но ведь она делает это без благословения игумена... - Нет, с благословения. Едва ли Венедикт пожалел мне борща, который я только что сварила в ведерной кастрюле для всех, или кусок арбуза. Едва ли он заподозрил меня в том, что я делаю в келье пищевые запасы на черный день. Здесь проявлялось какое-то подспудное раздражение или недовольство. А в тот раз, когда в Джвари пришел Георгий с друзьями, один из них, помогая мне собирать посуду, стал что-то насмешливо выговаривать по-грузински Венедикту. Речь шла явно обо мне, и в ответ на мой вопросительный взгляд молодой человек объяснил: - Я говорю: какой же ты грузин, если тебя женщина попросила вырезать крест, а ты хочешь за него деньги? Не знаю, от кого он узнал об этом, мы с ним к тому времени, да и после, не обменялись и двумя фразами. - Я не просила. - Тем более, он сам предложил. - А я говорю, чтобы ты не вмешивался не в свое дело,- мерным голосом, но с холодной неприязнью в пристальном взгляде ответил ему Венедикт и так же взглянул на меня. Не было ли как-то связано со мной и то, что он стал исчезать на весь день? Были три дня, когда я почувствовала напряженность в их отношениях с игуменом. Тогда Арчил уехал, Венедикт, конечно, готовить не хотел; а игумен еще не решался допустить меня в их быт так близко, - может быть, они поссорились из-за нас с Митей? Или я так обидела его, когда он был пьян? Но все это было слишком незначительно для той подчеркнутой отстраненности и неприязненности во взгляде. Как не хотелось мне додумывать до конца все эти "или - или"... Какой бы ни была причина разлада, мне надо было выяснить ее или подумать об отъезде. А я знала, что эти дни в Джвари - лучшие в моей жизни, и за то, чтобы продлить их, сейчас, сгоряча, готова была бы отдать несколько следующих лет. Наверное, я начала засыпать, когда меня позвал из-за окна Арчил: реставраторам подарили грибы, и надо было их пожарить. - Арчил, можно я пожарю их позже, к трапезе? - Конечно,- откликнулся он, уходя. Так мне и не удалось уснуть. Я стала то и дело смотреть на часы, опасаясь, что не успею справиться с грибами, тем более что никогда их не жарила. Умывшись, надев свой полинялый халат и платок, я решила, что мои дремотные тревоги - вздор и надо сейчас же объясниться с Венедиктом. Я не сделала ему ничего плохого и потому ничего плохого не должна была ждать от него. Большая сумка с грибами стояла у родника, из нее пахло осенью, прелым листом и дождями. Я высыпала грибы на каменное ограждение - там были подосиновики, желтые лисички, но больше всего сыроежек с лиловой и красной липкой кожицей и еще каких-то грибов с перепонками в подкладке шляпки, едва ли съедобных. - Надо приготовить для реставраторов тоже, - подошел Арчил, довольно рассматривая пеструю кучу. Когда я шла мимо балкона, Гурам и Шалва сидели за столом с двумя молодыми женщинами и смеялись. - А может быть, мы разделим грибы - там есть женщины, они пожарят сами? - осторожно предложила я. До монашеской трапезы оставалось полчаса, я уже не успевала приготовить ужин на восемь человек. Да и готовить монахам - это я приняла на себя в меру сил, но почему реставраторам с гостями? - Это не женщины, а девушки, - почему-то обиделся Арчил. - Они утром зашли случайно... и задержались. - Да что вы, Арчил, мне это совсем безразлично. - К тому же мы их к себе не приглашаем, - перебил он. - Монахи не трапезничают с женщинами. Это вам так повезло... - Но сыроежки не жарят, а остальных грибов просто не хватит на всех. - От доброго сердца и малое приятно. Вы поняли меня? Я поняла. И на сердце у меня сразу стало еще тяжелее. Что-то такое же непонятное мне, как и в поведении Венедикта, стояло за быстрой и несправедливой вспышкой раздражения Арчила, и это меня подавляло. - Но сыроежки все-таки не жарят. - Почему не жарят? - волновался Арчил. - Если вам трудно, я помогу. Это христианская любовь - сделать добро другим... - Это все равно что жарить огурцы. Но если хотите, делайте с ними что угодно. Глупее повод для ссоры трудно найти, но обида была настоящей. Я чистила, мыла, резала грибы, высыпала их в кипящее на сковородке масло, и у меня дрожали руки. Когда грибы, на мой взгляд, были почти готовы; подошел Арчил и независимо сообщил, что сыроежки он выбросил. - Это и я могла сделать из христианской любви. - Они оказались червивые... Я попросила его попробовать грибы. Он сказал, что, наверное, можно их пожарить еще. В шесть часов к трапезе никто не спустился. Арчил ходил за игуменом, но вернулся один. - А где отец Михаил? - Он плохо себя чувствует... - Арчил говорил теперь сдержанно, но почти так же отчужденно, как Венедикт. - Он придет позже. Стол был накрыт, вермишелевый суп и жареная картошка с луком остывали на столе. Грибы все еще жарились, я хотела подать их горячими. Когда я заглянула под крышку, их стало гораздо меньше. Я отложила себе в миску с картошкой столовую ложку грибов, погасила огонь под сковородкой. В это время на кухню за спичками заглянул Венедикт: я знала, что он курит, хотя от нас с Митей это скрывали. - Отец Венедикт, я хочу поговорить с вами. В моем расстроенном состоянии не следовало делать такую попытку, но мне уже надо было дойти до конца. Отец Венедикт усмехнулся, погремел спичками и прошел в трапезную. Когда через несколько минут я принесла туда чайник, они сидели рядом с Арчилом, и Венедикт поднял на меня хмурые глаза: - Вы хотели о чем-то со мной поговорить? Я растерялась: - Ну, не теперь же, не за едой... Со своей миской я ушла в келью ужинать. Сухие, пережаренные грибы не лезли в горло. Я вспомнила утро на солнечной поляне, спящего Митю и как мне было легко, светло. Теперь мне хотелось бы плакать, если бы не было подавленности и пустоты в моем недобром сердце. Когда я вернулась мыть посуду, Арчил показал мне тарелку с грибами, их стало еще вдвое меньше, чем было на сковородке. - Мы их не ели, оставили реставраторам, грибы здесь - деликатес... - Значит, они еще на сковородке усохли,- сообразила я. - Это потому, что вы их сначала для гостей пожалели - как будто бы пошутил Арчил. Я не жалела их для гостей. Но теперь это не имело значения. Перед вечерней отец Михаил сидел в трапезной, закутанный в женский шерстяной платок, в накинутом поверх платка ватнике, Я спросила, нет ли у него температуры, и предложила вьетнамскую мазь "Золотая звезда". - Не надо, оставьте себе... - ответил он насмешливым тоном и оглянулся на Венедикта, который что-то резал скальпелем и не поднял головы. И потому, что это прозвучало грубо, с тем же выражением добавил: - Я говорил, что монах должен всегда болеть.. Тарелка с грибами все еще стояла посреди стола - как напоминание и укор. Сверху был слышен женский смех. А после вечерни игумен, Венедикт и Арчил заговорили между собой по-грузински. Я попросила благословения и ушла. Усталость и подавленность меня подкосили, я уснула сразу. На другой день, дождавшись, когда Венедикт пойдет с трапезы, я вышла на тропинку. Я волновалась. Получалось, что он уклоняется от разговора со мной, а я настаиваю. Это было унизительно и неприятно. Венедикт смотрел мимо, взгляд его был тускл, как после бессонницы. Я спрашивала, как он относится к нашему с Митей присутствию в монастыре, не мешает ли оно ему. Он отвечал уклончиво и неохотно, что присутствие женщин в монастырях всегда соблазн. - Хотите ли вы, чтобы мы уехали? - Мои желания не имеют значения. Вы живете здесь по благословению игумена, это его дело. А монах вообще не должен иметь своей воли. Пока мы стояли на склоне холма, внизу на тропе от монастыря через поляну появился игумен. Задумчиво наклонив голову, он шел к келье Венедикта, но вдруг увидел нас и повернул обратно. Оглянулся, помедлил, повернул снова и стал подниматься по склону. Венедикт заметил его и пошел навстречу. Перед раскрытой дверью кладовой, на ступенях пристройки сидел Арчил. У его ног стояла большая кастрюля с кусками воска. Он чистил их ножом и складывал на траву: игумен предложил из сохранившегося воска самим делать свечи. Дня три назад он поручил мне почистить воск в свободное время. Времени не было, но теперь мне показалось, что и воском Арчил занялся сам, чтобы меня упрекнуть. - Арчил, - подошла я, слегка задыхаясь, - не мешает ли вам мое присутствие в монастыре? - Мне лично нет. - Он будто ждал этого вопроса и теперь решался на вызов. - Но монахам нужно уединение, вы понимаете это сами. Может быть, вам удобнее готовить еду у родника? "Вот и все", - подумала я. Оставалось дождаться сына. Я выпросила у судьбы несколько дней в раю, но срок истекал. Я убирала со стола, носила на родник посуду, возвращалась с ней. Отец Михаил в накинутом ватнике сидел рядом с Арчилом перед растущей на траве горкой воска. Я не встречалась с ним взглядом, но каждое мгновение чувствовала, что он видит меня. Утром я спрашивала, могу ли уйти после трапезы из монастыря: я хотела походить по горам вокруг, посмотреть на них еще - перед прощаньем. Но теперь ждала, что игумен подойдет. И он появился, с независимым и напряженным лицом прошел через трапезную в комнату рядом, но скоро встал в дверях. - Вы собирались куда-то идти? - Я еще собираюсь, - Куда? - Я хотела побыть одна. - Ах вот как... - Но если вы можете поговорить со мной (я сказала "можете", потому что не мог же он хотеть поговорить с женщиной), давайте поговорим, по-видимому, у нас осталось мало времени. - Значит, вы что-то почувствовали... - Ну еще бы... Отец Михаил сел на койку возле тумбочки, я на край скамьи, облокотившись о спинку. Он раскрыл церковную книгу, полистал ее, нашел в тумбочке ластик и стал тщательно стирать карандашные пометки на полях - в отличие от меня он был при деле. - О чем же вы хотите поговорить? - Прежде всего я хочу поговорить с вами как с духовником. Вы наблюдали нас с Митей довольно долго, мы для вас прозрачны - поговорим о наших недостатках. Он улыбнулся, слегка приподнял брови, одновременно чуть наклонив голову. Его мимика, жесты, интонация - все было уже так знакомо... И стало непонятно, почему вначале лицо его показалось некрасивым: теперь мне нравилась каждая его черта - эти короткие брови, небольшие глаза, длинноватый нос, - нравился даже узелок волос под затылком и длинные пальцы больших рук. И в том, как пристально видела я его сейчас, была прощальная нежность. - Наши недостатки - неисчерпаемая тема. Куда ни посмотри - везде недостатки. Вот у меня на коленях книжка - я украл ее из библиотеки, решил, что там она не нужна. А вам что-нибудь скажешь, вы еще обидитесь... - Может быть, и обижусь. - Ну, как хотите... - Он взглянул коротко, насмешливо, прямо, примериваясь к удару. - Вы ужасно гордый человек. Бог может простить все: воровство, - он слегка приподнял книгу, - прелюбодеяние, разбой... Но гордость - это медная стена между человеком и Богом. "Бог гордым противится, смиренным дает благодать". А в каждом вашем взгляде, жесте - такая гордыня... Чем вы гордитесь? Вы что - Хемингуэй? Или вы самая добродетельная христианка? Я засмеялась; куда уж там... Но этого ему было мало. - Может быть, вы самая красивая женщина? Можно сказать, это был удар в лицо. Я совсем не красивая женщина, всегда помнила это и в юности красивых считала избранницами судьбы. А недавно прочла у Ельчанинова: "Блаженны некрасивые, неталантливые, неудачники - они не имеют в себе главного врага - гордости..." И это так же, как "блаженны нищие духом", "блаженны плачущие"... Беда только в том, что, как говорил игумен, чем только не гордится человек: нет красоты - гордится умом, нет ума - гордится должностью или достатком, нет достатка - гордится нищетой, и радостью гордится, и даже скорбями. - На вас надели старый халат, вы моете посуду - ни капли смирения и тут: вы будто играете роль... Золушки, что ли? Только Золушки, знающей, что ее за воротами ждет золотая карета... - Он все с большим увлечением стирал пометки, - Чем вообще вы заняты сейчас? Вы творите Иисусову молитву? - Нет... Я занята по кухне. - Ага, в пещере творить молитву можно, на кухне нельзя. А в монастыре пищу надо готовить с молитвой. Молитва - вообще первое дело, а все остальное - второе. И что вы там все пишете? Сидите у кельи и пишете в тетрадку. Может, собираетесь написать роман, из монашеской жизни? Наверное, он тоже видит меня пристальней, чем я предполагала. - Из монашеской жизни я не могу писать, я не монахиня. - А мне кажется, все-таки собираетесь. - Вам кажется, что я лгу? - Нет... - Этот аргумент на мгновение его озадачил. - По-моему, вы вообще не лжете. - Последняя фраза была произнесена с интонацией некоторого удивления и уважения. - Во всяком случае стараюсь не лгать. Я не знаю ничего, что стоило бы приобретать ценой лжи. - Вот и повод для гордости. Но что же вы пишете? Длинные письма? - Я записала, что вы рассказывали о старцах... - Зачем? Значит, все-таки - может быть, непроизвольно - готовитесь писать...- От возмущения он закрыл и отбросил на койку книгу. - Да как вы решитесь прикоснуться к их жизни? Ведь это в самом деле другая, не ваша жизнь! Вы понятия о ней не имеете... Так же как о божественных созерцаниях, сколько бы вы о них ни читали. Нам смешно, когда вы цитируете святых отцов. Так дети берут вверх ногами книжку, водят по ней пальцем и приговаривают, будто читают. "Дух постигается только духом"! Пока вы не будете жить по-монашески, вы ничего не увидите, как бы ни старались. То есть увидите подрясник, сапоги, дырку в иконостасе... - Тон его становился ровней. - Решите для себя сразу: хотите вы писать о христианстве или по-христиански жить. И если жить - бросьте все, пока не поздно, идите в монастырь. - Я хотела бы жить. И когда мы уедем из Джвари, я буду тосковать об этой жизни другой, искать для себя выход в нее. Но если не удастся его найти, может быть, мне не останется ничего лучшего чем писать - больше я ничего не умею. - А писать умеете? - Лучше, чем жить или молиться. - Вот и учитесь жить по заповедям и молитесь. А то я боюсь, что вера для вас увлечение - вы открываете новый мир. - В вере для меня - спасение. Я говорю даже не о вечной жизни - я не знаю, как можно выжить без веры в нашей временной. - Хорошо, есл