Дома я оставил записку, что уехал надолго, и возвращаться назад не собирался. А напротив меня сидел на скамейке маленький рыжий мужичок, тоже читал старую книжку и, видно, ехать не торопился. "Вот интересно, - думаю, - что у него может быть за книжка?" Оказалось, "Деяния апостолов". Он даже вслух почитал, не поленился - правда интересно. И тоже заглянул в мою книжку, но сразу ее вернул. "Ты, - говорит, - эту китайщину брось, пусть китайцы читают. Думаешь, истина и там, и там, и тут? Хочешь нахватать отовсюду. А истина одна. Ты что, нехристь?" "Нет, я крещеный..." - "Крест носишь?" "Крест буду носить. Я вот, - говорю, - даже в семинарию хотел поступать, а меня и на кухню не пустили". Он мне нисколько не посочувствовал: и ладно, мол, к лучшему. "Ты в монастырь поезжай, там всем наукам обучат. - Адрес сказал. - Я завтра сам в том направлении еду, хочешь, поедем вместе. Только ты больше не пей, а то от тебя вином воняет". Такой невзрачный мужичок с рюкзаком, ростом-то мне по грудь, в ботах... Но так и говорит: "истина одна", а "...от тебя вином воняет". Я вроде и удивился и обиделся. А на вокзал на другой день пришел. Он спрашивает: "Крест купил?" - "Купил".- "Надел?" - "Надел".- "Покажи". Я показал ему медный Крестик. Это ему понравилось. Оказалось, он сам в монастырь направляется, только не хотел говорить сразу, присматривался. Так и поехали вместе. В поезде он все мне толковал, как да что, учил, как подойти к благочинному: "Приехал помолиться, а если благословите, останусь на послушание". Приходим в монастырь, попутчика моего там уже знают. И к благочинному он вместе со мной пошел, говорит: "Вы, батюшка, не смотрите, что у него такое лицо... Он хочет жить как православный христианин". Я опять удивился: какое же это у меня лицо? Ну, дали мне первое послушание, в трапезной: втроем накрывали столы человек на сто, убирали, мыли посуду, опять накрывали. Я говорил благочинному: "Я хочу книги читать",- а он так поведет плечом и отвернется, ничего не ответит. И вроде монахи внимания не обращают, помолятся после трапезы и уйдут. Что, думаю, это за люди? Скоро назначили меня старшим над тремя послушниками в трапезной. Стало хуже: я очень старался угодить монахам. И потерял то состояние, которое было вначале,- не знаю, как его назвать... как будто прохлады. Сказал об этом своему духовному отцу, старому архимандриту Лаврентию. Он говорит: "Это не годится. Ты и так гордый. Переведем тебя в пещерку, к преподобному". Очень хорошее послушание - стоишь весь день перед святыми мощами, люди приходят, прикладываются к ним... Но пещера маленькая, народу много, воздуха нет. Опять я стал кашлять. Отец Лаврентий и в очках едва видел. Ему говорят: "Ты не замечаешь, а твой послушник совсем желтый стал. Ему плохо". Тогда мне дали ключи от складов. Открыл, закрыл и сижу на свежем воздухе, вот уж тут я начитался... А когда опять стало плохо с легкими, все послушания сняли, несколько месяцев только лечили. Заваривали мне какие-то древесные почки, травы. Раньше я думал, им до меня дела нет, а теперь почувствовал доброту. Через это надо пройти... Вот вы ищете уединения, тишины. А вам особенно нужно ощутить это общее житие. То, что вы жили в общежитии или коммунальной квартире, не в счет, это совсем другое, может быть, противоположное. Но раньше так все и делалось - в должной последовательности. Сначала человека даже поселяли за оградой монастыря. Потом давали послушание и через несколько лет постригали в рясофор, он получал право носить монашескую одежду. А когда научится по-монашески жить, постригали в мантию - инок давал обеты Богу. И только после многих лет в общежительном монастыре, в поздней зрелости его могли благословить на отшельничество. Монах уходит от людей не потому, что они его раздражают, или ему нет до них дела, или он не умеет жить с другими вместе. Наоборот, он должен сначала научиться любить всех. А потом может и в затвор уйти с этой любовью, потому - что у него есть другое дело, более важное... Теперь, бывает, человек не успел настоящего монашества вкусить, а уже принял архиерейский сан, управляет епархией. И слово-то какое придумали - "управляющий", по-английски менеджер - вроде как директор совхоза. Происходит обмирщение духовенства, обмирщение Церкви. Дух Божий в монахе подменяется менеджерской активностью. А последствия самые тяжелые - и маловерие, и компромиссы, и внутрицерковные раздоры... Когда Григорий Богослов был архиепископом Константинопольским и из-за этого престола возникли распри, он сказал: "Я не больше Ионы: если эта буря из-за меня, ввержите меня в море, чтобы оно утихло". И что лишение престола не лишает его Бога. В этом - христианство, а не в борьбе за власть, не во взаимных подозрениях, претензиях... Но я отвлекся. А со мной дальше так было. Наш наместник сидел на межцерковной конференции рядом с грузинским архиепископом, к слову вспомнил: "У нас тоже в монастыре грузин есть". Тот говорит: "Пришлите его к Патриарху Илие, нам монахи нужны". И отец Лаврентий благословил меня вернуться в Грузию. Собрали мне денег, чтобы я пожил в горах, подлечил легкие. Так я и отдыхал два месяца. - Потом пришел к Патриарху. Он спросил: "Чего ты хочешь?" "Хочу жить в монастыре". "Найди еще одного, готового к постригу. И пойдите посмотрите Джвари". Я и смотреть монастырь не хотел, заранее был согласен. Но Патриарх настоял. Пришли мы с Иларионом в конце сентября - лучшее здесь время. Не могу передать, как я увидел Джвари... Отчасти вы угадываете, но опять же только отчасти - у вас другое прошлое. Но я поставил Патриарху два условия. Первое: я никогда не буду выходить из монастыря. Второе: я не приму священного сана. Монах - человек кающийся, плачущий о своих грехах. Монах тот, кто до последних сил старается исполнять заповеди. А священник не вправе их не исполнить, так я считал, он должен быть достоин уже принятия сана. Духовенство должно быть духовным, священство - святым. Кроме того, священство и монашество вообще разные пути и образы жизни. Нет ничего выше служения литургии; но монах только участвует в ней, священник ее совершает - это совсем не одно и то же. В пятом веке в египетской лавре было около пяти тысяч монахов, а принять сан решился только Савва - и это было такое событие, что его стали называть Освященным... Священник обязан нести заботы о храме, о пастве, говорить с людьми, входить в чужую жизнь. А я хотел остаться наедине с Богом. Но Патриарх сказал "нет". Я тоже сказал "нет". И уехал в свой монастырь. Но отец Лаврентий убедил меня, что я не вправе ставить условия Патриарху. И я вернулся, чтобы согласиться на условия, которые Патриарх поставит мне. Он говорил тогда: "Иеромонах несет очень тяжелый крест. Но ты должен принять его - ради людей. И монастырь не может существовать без богослужения". Так в тридцать два года я принял постриг и скоро стал игуменом. Но была бы моя воля, я навсегда остался бы простым черноризцем. Уже светлело небо за решеткой окна. Лампа погасла сама, наверное, кончился керосин. В мягких предрассветных сумерках я видела фигуру игумена, устало и неподвижно прислонившегося к стене. Митя давно устроился на топчане, сидел, укрывшись старой рясой, очень тихо сидел, как и я, боясь неосторожным движением прервать отца Михаила. Он умолкал надолго, а потом говорил снова. О тех, кто приходил в монастырь в эти годы, какие пути сюда приводили. И как хорошо в Джвари зимой. Горы и лес, все вокруг засыпает чистым снегом, так много света и белизны... И дороги заваливает снегом. Никто уже не может к ним добраться - ни реставраторы, ни экскурсанты, ни паломники. Тогда и начинается настоящий пост и молитвенная жизнь. Душа освобождается от всего внешнего, погружается в тишину и молитву... Я вспомнила, что когда-то мне нравилось повторять слова: "Я мыслю - значит, я существую". Потом я пережила другое определение: "Я страдаю - значит, живу". По мере углубления веры мне стала раскрываться сила слов: "Поскольку мы любим-мы живы". А совсем недавно у нашего современника я прочитала: "Пока я молюсь - я живу; вне этого есть какой-то изъян, чего-то не хватает". Отец Михаил отвечал, что молитва и есть школа любви. Потому что молитва - путь к Богу и общение, единение с Ним. А вне Бога мы ничего и никого любить не можем. Часа на два перед литургией игумен все-таки отправил нас отдыхать, пообещав, что Арчил разбудит. В нашем домике было тепло и тихо, и даже здесь стоял легкий запах подсыхающих трав и хвои. Митя, не раздеваясь, со стоном вытянулся на кровати. - Ну, знаешь, мама... Этой ночи в Джвари и отца Михаила я уже никогда не забуду. Почему он говорил так? И почему мы должны уехать? Я как могла объяснила ему и это. И он как мог это понял и принял. Потом он уснул. А я лежала с закрытыми глазами, в памяти моей еще звучали слова игумена, и сердце было наполнено им, его судьбой, И еще мне хотелось додумать то "почему?", возникшее в начале нашего объяснения; почему я не догадывалась о том, что было уже для всех ясно? Почему не уменьшилось земное расстояние между нами ни после объяснения, ни после его рассказа и не могло уменьшиться никогда? Это расстояние между нами - а скорее в нас самих - было расстоянием между миром и Церковью, наш общий пожизненный крест. Есть жизнь без веры, мирская жизнь. Она несется мимо или захватывает нас в свои водовороты, она непрестанно возводит вавилонские башни и сокрушает их, обнаружив, что они не достают до неба. Она обещает счастье совсем рядом, лишь протяни руку, и в неведомой дали, куда ты должен устремиться, отбросив обесценившиеся перед прекрасной мнимостью прошлое и настоящее. Она обольщает, дразнит, влечет, поглощает душу и сердце, но никогда не насыщает их, хотя неизменно обещает насытить - завтра. В этом мире нет никаких надежных опор, из него вынут костяк. Нет ни Верховного смысла, оправдывающего все, ни четких границ между добром и злом, нет сердцевины. И потому его влекущая, непостоянная, мерцающая неясными отсветами чего-то иного плоть пуста. Брошенный в этот бесцельный мир человек становится жертвой своей свободы, направляемой только его рассудком, желаниями и страстями - и тоже пустой. Из этой пустоты утонченный разум пытается выловить некую экзистенцию, сущность, но она неизменно ускользает. Неспособность к бытию - может быть, так можно назвать эту главную болезнь нашего больного времени. Вседозволенность - и неспособность к бытию... Потому что всякая сущность укоренена только в Том, Кто в откровении Ветхого завета сказал нам Свое первое имя; "Я есмь Сущий" - Сущность бытия и Самобытие. Причастие к этой Сущности совершается в таинствах Церкви. Здесь все противоположно миру. Есть точная система координат, весы и меры, заповеди, все обусловлено высшим смыслом. Бог есть Истина. Отражение Ее в мире есть красота. Исполнение целей Его есть добро. Вот основание всей философии, эстетики и этики. И этим в жизнь введено понятие священного. Так в храме от доступного людям пространства отделен алтарь, куда войти нельзя. Игумен был и остался для меня освященным, отделенным алтарной преградой. Отслужили последнюю литургию. Горели лампады в семисвечнике и две свечи на престоле. Арчил, Венедикт и Митя пели недавно разученную "Херувимскую": - Иже Херувимы тайно образующе... та-а-айно обра-зу-ю-ще... и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе... всякое ныне житейское отложим попечение... Забудем, оставим сейчас всякую нашу земную печаль... И, как Херувимы в тайной Небесной Евхаристии, предстанем Богу с пением: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас..." Сквозь слезы я видела желтые огоньки лампад в семисвечнике, две горящие высокие свечи и крест на престоле. Потом игумена в золотой фелони, крестообразно возносящего Святые Дары. И мне хотелось, чтобы это последнее в Джвари богослужение длилось и длилось - всегда. Но литургия кончилась. Закрылись царские врата. Игумен вышел из алтаря и молча надел мне на шею шелковую вить с небольшим крестиком в круглом деревянном обрамлении. Я осторожно приподняла крестик на ладони. - Это грузинская перегородчатая эмаль, - сказал Венедикт, - Такой крест в круге высечен здесь над порталом, он может быть гербом Джвари. Я проводила взглядом игумена, уходящего по тропинке. А Венедикт продолжал: - Видите эту тонкую золотую нить? Она прорисовывает крест и отделяет его от темно-лиловой эмали фона. Перегородчатой эмалью выполнены наши древние кресты и иконы. Нигде в мире подобного нет. Ваш крестик не древний, но сделан в той же технике человеком, который раскрывает ее тайны. Подошел и Арчил. И Митя коснулся пальцами края креста, наклоняясь над ним и чуть повернув его к себе. Это было очень красиво: золотистого цвета эмаль равноконечного креста, изысканно обведенная золотой нитью, и темный лиловый фон. - Несколько дней назад отец Михаил попросил меня сделать резное деревянное обрамление, простое и тонкое... Но я не знал, что это для вас. Вы будете носить его? - Конечно... Спасибо, отец Венедикт. - А на обратной стороне я по-грузински вырезал "Джвари"... - Он смотрел на меня с улыбкой, какой я давно не видела у него. - И слава Богу, что мы так хорошо расстаемся. Будем молиться друг о друге. - Димитрий, а ты не хочешь приехать к нам насовсем? - ласково спросил Арчил, прикрывая влажный блеск глаз ресницами. - Мы тебя примем... Митя смотрел на них счастливыми глазами, но выговорить ничего не мог. На прощание Венедикт показал и панагию: игумен не успел отвезти ее Патриарху. Дьякон извлек ее из нагрудного кармана своего старого подрясника, развернул белый плат. Это была хорошо вырезанная овальная иконка "Умиление" - Пречистая Матерь, воздевшая руки в молитве обо всех нас, грешных, земных, но взыскующих небесного Отечества. После завтрака мы с игуменом погуляли по поляне вокруг храма. Я касалась ладонью его теплых шершавых стен. Поклонилась могилкам афонских старцев и попросила их святых молитв. Мы посидели немного у могил в разреженной тени грецкого ореха. - Ну что же... Простите меня... - сказал игумен. - Бог простит. И меня простите... - ответила я по монашескому обычаю прощания. На несколько минут мне снова стало трудно дышать, как в храме, когда он надел мне на шею крест. - Но я ухожу только с благодарностью вам. - За что? - В улыбке его, мне показалось, появилась затаенная робость. Почему я не видела раньше такой его улыбки? И ему хотелось знать - за что. - За каждый прожитый день в вашем монастыре... каждый день, которого не должно было быть. За этот крест. За то, что вы такой, как есть. За вашу любовь к Богу. За простоту, с которой мы наконец говорим... - На конец она и стала возможной. - Вы разрешите написать вам когда-нибудь? Через год... - Нет. - Он улыбнулся почти светло. - Я могу отрубить себе руку, но отпиливать ее мне было бы не по силам. - Он помолчал, разглядывая листву. - Посмотрите на этот орех. Листья желтеют... Они уже не нужны - созревает плод. Или вы видели, как зреет хурма? Опадают все листья, остаются одни плоды, наливаются сладостью. Наступает осень, потом первые холода, а их все не срывают, ждут, пока они станут совсем спелыми. И дерево стоит сквозное, без листьев, покрытое тяжелыми оранжевыми плодами... Над нами прошел тихий шум, дуновение. И большой лист, чуть тронутый желтизной, упал на могильную плиту, на темный ее гранит. - Мы с вами много говорили о посте, молитве, аскезе... об отречении. Но все это только листья, нужные для созревания плода. Когда мы придем туда... - он показал взглядом в высоту над храмом, - никто уже не спросит, сколько мы постились или от чего отказались, какие принесли жертвы. Но по плодам нашим узнают нас. И я задала вопрос, на который почти невозможно ответить: знает ли он уже вкус этих плодов? Он ответил как смог: - Я знаю только, что эти четыре года в монастыре - лучшие в моей жизни. А один великий подвижник мог сказать о себе так: вкусивший благодать презирает все страсти и не дорожит самой жизнью, потому что Божественная Любовь дороже жизни. Подошел Митя, и мы как-то вместе и сразу решили, что не надо ждать машину, лучше пойти пешком. Куда нам было теперь спешить? Имущество наше не было обременительным - сумка и саквояж. И нам хотелось долго уходить, чтобы с другой стороны ущелья еще видеть Джвари. И с седловины увидеть его в последний раз. Мы попрощались со своей кельей. Отнесли в трапезную кипу непрочитанных книг... Вышли к роднику - игумен, Венедикт и Арчил сидели на скамье в позах терпеливого ожидания. Сказали последние слова, передали реставраторам поклоны. Потом отец Михаил подошел ко мне, медленно перекрестил. - Да благословит вас Господь. Мне хотелось поцеловать эту благословляющую руку. Но он только на мгновение положил мне на голову обе ладони. И так же благословил сына. - Димитрий, ты приедешь к нам? - Да,- ответил Митя тихо.- Я приеду. И мы пошли. Через несколько шагов обернулись - игумен, Венедикт и Арчил стояли рядом в воротах монастыря и смотрели нам вслед. За ними, за полуразрушенной каменной оградой древний храм возносил в небо позолоченный солнцем крест. 1982 г. http://foliant.newmail.ru ║ http://foliant.newmail.ru