дырка слишком высоко, ни отрезать, ни зашить - все пропало! Он прижал брюки к груди, как будто мог исправить ошибку, возродить к жизни свою редкую и красивую покупку, и так, не расставаясь с ними, медленно пошел вниз. В гостиной включил телевизор, а сам, обойдя в растерянности комнату, пошел дальше на кухню. Ему в спину телеведущий рассказывал о женитьбе, изменах и разводах какого-то Ника и какой-то Кэт. Было совершенно непонятно, что они представляют из себя и умеют ли еще что-нибудь делать, кроме своих измен и разводов. Но дело обстояло так, как будто зрители были в курсе их излюбленной пищи и макияжа, жизни их домашних животных и их собственной сексуальной жизни, средства, которым они отбеливают зубы, и средств, которыми они удерживаются на публике, - как будто все нуждались в этих знаниях и представляли себя в счастливой роли Ника и Кэт. Старик не слушал ведущего, он давно бросил попытки понять, зачем нужно знать о таких людях. Телевизор работал сам по себе, когда старик был дома, он голосами наполнял его жизнь. Старик не слушал его и даже не знал, о чем там вообще говорят. Но включал его, чтобы дома кто-нибудь говорил... Из кухни он долго смотрел на блохастый луг в переливах дождя. Справа, в густых зарослях травы виднелась крыша его старого автомобиля. О новой машине старик не мечтал. Сколько он себя помнил, он ждал снижения цен на бензин, но правительство много раз поднимало цены и ни разу не спускало. Причем, три четверти дохода брало себе. Куда они их тратили, никто не мог понять. "А, может, они и сами забывали?.." - размышлял старик. Там, наверху, богатые обсуждали какие-то законы, они всегда говорили "мы": мы знаем, как управлять этими людьми, мы знаем, как им жить, мы знаем то и сё. Они сами решали все за людей и плодили для них законы. Придуманные ими правила со скрипом вспоминали на местах, теряя бумажки, перепутывая и забывая их в новых циркулярах. Но если народ и был недоволен высшей кастой, то он всегда был с ней согласен. Он сам вскормил и сам поощрял этого корыстного и распоясанного ребенка. Старик старался не думать об этом, а если бы и подумал, он никому бы об этом не сказал. Те, кто остался соседом старика, не скажет таких вещей никогда в отличие от тех, кто уехал к людоедам или в Австралию. Старик перешел к другому окну. Около звериной миски подрались два ежика. Они пыхтели, наскакивая друг на друга, фыркали длинными носами; старик стоял у окна, прижимая к себе обеими руками испорченные брюки. Потом оставил их, вернулся в гостиную, сел в бабушкино кресло у камина. Две подушки под локтями, третья пристроилась под поясницей, белая салфетка на спинке под головой. Над камином на деревянных рейках сушилось стариковое белье. От него волнами шел легкий пар и запах стирки, это был знак наступившего уюта. Здесь, в благодатном тепле пламени, немного вонючем от газа, старик почувствовал, как ужасно устал, не может больше двигаться и сказал это своему сыну. Тот сразу появился рядом и посоветовал уснуть. Старик закрыл глаза. Перед ним пролетали обрывки сегодняшнего дня, над головой колыхались влажные майки, и, наконец, в туманной дреме перед ним возник замок неведомого герцога, владельца всех спрятанных в земле кладов. Старик во сне разволновался, боясь, как бы герцог не нашел что-то в его поросшей ежевичником земле. Но тот не интересовался стариковым садом. Герцог, тоже старик, сидел один перед камином в холодном зале, а в потоках теплого воздуха над его головой, под дубовой балкой, где когда-то колыхались знамена, волновалось и сушилось влажное белье... Старик проснулся, хотел поговорить с сыном, но не утерпел и опять стал тихо погружаться в сон. Он только успел сказать, что получил новый заказ на дверь, он умеет делать двери хорошо, потому что научился, когда был молодой. Он сделает ее так, как делал двери пятьдесят лет назад, точно такую же дверь... Он даже цену брал всегда ту же самую, он никогда ее не поменяет! Старик почти совсем провалился в сон, но тут вспомнил и вдогонку сказал сыну, что правительство не спускало и уже никогда не спустит цены на бензин, но это не важно, он поймал себя на мысли, что ему все равно... Над домом блекло и нежно заблистала луна. В длинных ручьях вековечного дождя, в голубых слезах отсыревшей луны его двенадцатилетний, местами потерханный Воксхолл, кургузый и тесный, все еще отливал в лунных бликах серебром странного сивого цвета. Было ли это упрямство краски, задуманной как королевская мантия, то ли неотвратимая седина на невзрачной фигуре королька, сливающаяся с этой мантией в едином цвете - цвете давно утраченного значения. Иногда старику словно сквозь сон казалось, что на всем вокруг лежит тяжелая апатия, одуревающий сон разума, какое-то ужасное мрачное врастание, равновесие с этими бурыми камнями, с вечным дождем и грязью, с мусором, кривыми заборами, с этой стоячей водой, тротуарами в безлюдных местах покрытых зеленой плесенью, как ковром, мириадами человечьих пристанищ с пучком пластмассовых цветов на каждом окне, гниющими углами - эти вонькие жилища на одно лицо и с той же самой планировкой в размерах целой страны - вся эта жизнь, не осененная блеском фантазии и праздником человечьей мысли - вся эта жизнь, машинально передвигая ноги, плетется, как старая кляча, как его обшарпанный Воксхолл цвета навсегда утраченного значения... Старик впал в забытье, в прозрачный стариковый сон, такой же тихий, как теплый каминный воздух, что ласкал его усы и воздушные длинные нити на щеках, успокаивая его сердце, отогревая и жалея. Он заснул, как засыпал повсюду, легко и неслышно, но в этот раз не проснулся. На следующее утро почтальон бросил в почтовый мешок письмо с приглашением на операцию. Шеффилд, Бёркендейл, 42. 22 октября - 6 ноября 2000 г.