лся, поехав встречать Новый год за город, на чьем-то автомобиле. Мы едем в лифте, она смотрит на пионы, спрашивает: - Думаешь, распустятся? - Женщины сказали, должны, - тяжело дыша, отвечает он и тоже смотрит на влажные, мясистые, темно-красные бутоны в своей татуированной руке. Двери открываются, я молча выхожу, а они уезжают выше - седая поблекшая женщина и грузный мужчина со свистящим дыханием, внимательно разглядывая букет пионов, которые должны распуститься. 1992 Ужас Это началось, когда однажды я вышел в полдесятого а аптеку, в это время я обычно сижу дома, смотрю телевизор, а тут решил выйти, купить жене капли в нос. Была осень, я шел дворами, и вдруг меня поразило, как кругом пусто и жутко, горят только окна, пустые дворы, пустые скамейки, редкие фигуры собачников с поводками да собачьи хвосты мелькают в кустах. Я дошел до аптеки, а на обратном пути мне попались два мордатых парня в ватниках, они громко топали сапожищами, перемежая нехорошими словами малосвязную речь. Они прошли, не посмотрев, не обратив на меня внимания, я же оглянулся, прибавил шагу и, добежав домой, закрылся на цепочку. По телевизору как раз показывали новости, и я впервые пропустил их через себя, поняв, что все эти трупы действительно лежат в лужах крови в таких же темных дворах, в похожих на нашу квартирах. Мы живем с женой, моя жена - хорошая женщина, она шьет, стирает и возится на кухне. Она всегда занята и не успевает задуматься, а когда отдыхает, любит грызть карамель и смотреть фильмы. Она ахает и плачет, узнав, что из соседнего двора неизвестно куда свели двух мальчиков, или, что бетонной плитой раздавило на стройке девчонку, но когда нам привозят на выходные внуков, она, закрутившись в делах, выпускает их одних гулять во двор. Мне приходится выходить, стоять и смотреть, как они катаются с горки, я отслеживаю прохожих - кто знает, куда и зачем они идут - вот этот здоровый, с красным шарфом, может - убивать и грабить, а та, в дубленке - заманивать и наводить. Я забираю ребят домой, но и дома не вздохнешь с облегчением - я читал недавно, что радиоактивное вещество, замешанное в панельную перегородку, погубило в одной квартире четырех детей. Я иногда размышляю, отчего воры, убийцы встают на свой путь - и склоняюсь к тому, что они таким способом снимают напряжение. Я же, узнав, что еще один из знакомых умирает от рака, что в воздухе - яд, в йоде - синяя водоросль, в щах - живые нитраты, что милиция ни от кого не защитит, а после укола в поликлинике можно уже писать завещание, я чувствую себя связанной курицей, которую держат за ноги и клюв, уже замахиваются топором, и я хочу тогда, чтоб рубили быстрее. Недавно в полвторого ночи нам позвонили в дверь, и прочитавшая в газете про рэкет жена запретила мне не только открывать, но даже выйти спросить: "Кто?" К нам трезвонили, а мы в кромешной тьме сидели в кроватях, сосали валидол и не знали, что делать, а когда звонки прекратились, жена сказала: "Пьяные, небось, шалят", улеглась и засопела. Я же понял, что спать уже не смогу. На следующий день я оделся в старое пальто, в котором хожу на овощебазу, в старый кроличий треух и объявил жене, что иду за два отгула разгружать вагон. Я пошел по подворотням, по глухим дворам, кругом были мрак, грязь, запустение. Наконец, я нашел - у спуска в подвал стояла и сквернословила явно бандитская группа. Я твердым шагом направился к ним, они вдруг дружно оглянулись, кто-то свистнул, двое порскнули в стороны, двое - в подвал, а последний оступился и остался стоять у железных перил под ржавым навесом. Я с ненавистью смотрел, как на его меховую шапку с навеса льется вода, стиснув зубы, боясь глядеть ему в глаза, я смотрел на шапку, всем своим видом предлагая скорее пырнуть меня ножом или, как сына сослуживца, - шилом в сердце, так что не останется следов, или чтоб подбежали сзади и накинули, как в статье про рэкет, удавку. Пусть лучше это произойдет сейчас, когда я готов и жду. И когда, зажмурившись, я со зверским лицом крикнул: "Ну!", тип, стоявший передо мною, всхлипнув, снял шапку с головы, кинул ее мне и, припадая на подвернутую ногу, бросился в переулок. Я посмотрел еще на эту шапку, валявшуюся в грязи, потом развернулся и что есть мочи побежал прочь, а кругом была тишина и пустота, только мелькали голубые телевизоры в желтых окнах. Запыхавшись, я прибыл домой, закрылся на цепочку, а в новостях как раз говорили, что за день с граждан сняли восемь шапок. "Девять", - буркнул я, переодеваясь, а жена, развернув ириску, сказала: "Ужас". 1990 Вещи вымирают Вещи вымирают. Незаметно - каждая в отдельности и демонстративно, презрительно - все вместе. Витые пирамиды шоколада, жестяной блеск кастрюль, глухое уханье разматываемых тканевых рулонов. У пустых или украшенных ненужной дребеденью витрин томятся безмолвные изваянья продавцов. Вещи уходят, не прощаясь: никогда не знаешь, видишь вот эту вещь на прилавке в последний раз или доведется встретить еще. Вещи стали значительны. Они с молчаливым укором напоминают о временах, когда мы произносили уничижительное слово "вещизм". Теперь, робея, мы смотрим даже на собственные вещи, а те хвастают своей для нас исключительностью. Последние автомобиль, молочный бидон, штаны, холодильник. Запись прекращена до 2015 года. Сломаешь, побьешь, протрешь - что тогда? Правда, говорят, кто-то еще видел, как по Невскому несли одеяла. Люди собираются и говорят о вещах. Одни ковыряются в ранах - кто что когда видел и не купил, мог достать и не достал, мог постоять и поленился. Другие со счастливым блеском в глазах рассказывают, что успели запасти вот то и это и любовно показывают полки шкафов, на которых, как в Ноевом ковчеге, в нераспакованных свертках хранятся накопленные реликты. Люди забыли, о чем они говорили прежде. Еще недавно мы относились к вещам легко - между делом покупали на не Бог весть каким тяжким трудом заработанные деньги, ломали, выбрасывали, не забирая в голову. Теперь появились вещи другие. За тяжелыми дверями коммерческих подвальчиков зажили вещи из другого мира. Нашего месячного заработка тут хватит лишь на изящную ерунду. Мы подавленно молчим, стоя у этих прилавков, как у музейной витрины. Наши вещи покинули нас, как недотепу Федору,- мы меняемся, хотим того или нет. Мы возвращаемся к натуральному - пашем, выделываем шкурки, солим, стегаем одеяла. Наши головы забиты множеством мелочей, связанных с отсутствующими вещами, лбы наморщены от непрерывной, направленной на их добывание и сохранение сосредоточенности, время занято без остатка. Наше отношение к материальному сделалось трепетней и глубже. Прошли времена, когда мы весело презирали показавший нам теперь кукиш быт. Мы, наверное, станем другими, научимся выключать свет, заворачивать краны и, может, даже переходить улицу по зеленому. И если вещи надумают возвратиться, мы, заискивая и тревожась, вступим с ними в серьезные долгие союзы. Мы ничего никогда не выбросим, двадцать лет будем носить пальто, приучимся доедать хлебные корки и, постоянно кумекая, что бы еще растянуть и сэкономить, не сможем ни расслабиться, ни оторваться, ни вспомнить, в каких чудных облаках витали когда-то прежде. 1991 Я забыла, когда ходила пустая Я ношу сумки, как верблюд носит горб, улитка - дом, черепаха - панцирь. Перед работой в моих мешках уже громыхают молочные бутылки; в обеденный перерыв, если повезет, прибавится снопик макарон, а вечером, когда я выбираюсь, наконец, из опутавшей универсам очередины, я волоку еще много разных предметов: шпротный паштет на случай голода, мыло, которое в любой момент может опять пропасть, веник, потому что веники выбросили и их все хватали. В моей душе всегда тревога - я постоянно представляю своих домашних за столом с ложками наготове и тающий при этом запас еды. Я замечаю, как непрерывно снашиваются у всех штаны, стаптываются ботинки и размышляю, где все это брать снова. Как школяр, решающий задачу о втекающей и вытекающей по двум трубам воде, я постоянно сравниваю две скорости - уничтожения и восполнения вещей и продуктов; первая скорость всегда больше, и это гонит меня из дома, заставляет рыскать по магазинам, а в случае удачи крепче набивать сумки. Я не могу расслабиться, даже если попытаюсь отвлечься и пойти куда-нибудь без заготовительной цели. В театре я обязательно наберу в буфете коробок с мармеладом, на прогулке в лесу замечу сухую хворостину и, подумав о возможном энергетическом кризисе, приволоку ее на дрова, а на тайном свидании в незнакомой части города, едва заметив на другой стороне улицы очередь за яйцами, рвану туда прямо под красный сигнал светофора, мгновенно забыв о только что трепетно описывавшем мне свое душевное состояние человеке. Я уже забыла, когда ходила пустая. Я, кажется, и родилась с нагруженными сумкам в руках, я перестала ощущать их тяжесть, а выпусти я их из рук, мне, наверное, не хватит уже одного земного притяжения - я сразу взлечу над всеми этими универсамами, киосками и ларьками, где за чем-то обязательно занята очередь, где наполняются сумки, где проходит жизнь. 1991 Картинки девяносто первого Мы сидим на кухне за столом, ждем, когда закипит чайник, пришедшая к нам в гости тетя Катя, мой десятилетний сын Петька и я. Муж в коридоре работает за верстаком. Мы с теткой говорим о том, о чем говорят сейчас все - о ценах: хвастаемся, что удалось где-то сэкономить, гадаем, вся ли сметана уже по двенадцать или бывает еще и по три. Петька невозмутимо жует подаренную жвачку и выбирает в альбоме место для нового вкладыша. Обсудив экономические проблемы, мы вздыхаем и задумываемся. Я знаю, тетка считает виноватыми во всех наших бедах демократов, она, пережившая блокаду, голосовала на референдуме за Ленинград, а все, творящееся теперь, воспринимает, как шабаш жуликов, то бишь кооператоров. В разговорах с ней я стараюсь обходить животрепещущие политические проблемы, но и в этот раз она начинает сама. - Вот сейчас у метро сосиски в банках продают уже по пятнадцать, - восклицает тетка, - а в магазинах они - по рубль семьдесят. Раньше, скажи, такое было? Это что, не спекуляция? - Спекуляции, бабушка Катя, теперь нет, - изрекает вдруг покончивший со жвачкой Петька. - Это коммунисты придумали спекуляцию, во всем мире бизнес - это не стыдно. - А ты, значит, против коммунистов? - холодно осведомляется тетка. - Конечно! - сын уверенно кивает на свой альбом. - Вот у меня, например, коллекция вкладышей; я что, должен ее делить с тем, у кого вообще ни фига? А видали? - и он показывает кому-то гипотетическому выразительную фигу. - Так, - тетка кидает на меня взгляд, содержащий много невысказанных мыслей о воспитании. - Ты, конечно, уже не пионер, - полуспрашивает-полуутверждает она. - Тогда, значит, ты веришь в Бога? Несгибаемый атеист Петька краснеет и возмущается: "Что я, ишак?" - Хорошо, в Бога ты тоже не веришь, - спокойно продолжает тетка, но спокойствие ее, я чувствую, ничего хорошего не предвещает. - Ну, скажи тогда, во что же ты веришь? Что тебе дорого? Какие у тебя идеалы? Мы вот раньше верили в свою страну, стремились ее защищать, а ты - что ты будешь защищать, когда вырастешь? - Это в армию что ли? - соображает сын. - Нет, я в армию не пойду, я не ишак! - Вот! - с мрачным торжеством кивает тетка. - Защищать Родину ты тоже не собираешься... Что же тогда у тебя в жизни есть? Совсем ничего? - Вкладыши вот у меня, - подумав, показывает Петя на свой альбом и обращает ко мне прозрачный, ищущий поддержки взгляд. - Ну, что ты к нему пристала, тетя Катя? - прихожу я ребенку на помощь. - Не врет он, не ябедничает, посуду иногда моет. Зачем ему эти твои идеалы? В это время звонит телефон, и Петька, прихватив альбом, смывается к аппарату. Мы с тетей Катей остаемся на кухне. По радио ругаются демократы. Заходит мой занимающийся малым бизнесом муж и, присев перед раскаленной плитой, лязгает дверцей духовки, в которой топится парафин для изобретаемого на верстаке прибора. - Разве плохо мы жили? - вперив глаза в окно, ни к кому не обращаясь, говорит тетка. - Праздники были, танцевали, платья заказывали в "Смерти мужьям". Помню юбку себе заказала синюю, а потом красный костюм, можно было комбинировать, всем так нравилось, так было красиво... - На Ладожской продаются знаешь какие жвачки? - доносится от телефона монотонный голос ведущего беседу с приятелем Петьки. - "Бабл-гамы" продаются, "Пантеры" и "Черепашки-ниндзя", а "Бэтманов" нет, я их, вообще, давно не видел... Демократы в приемнике сцепляются пуще. На плите закипает чайник. Я выключаю радио и зову всех к столу. 1991 Один-единственный раз Когда началась инфляция, мои родители-пенсионеры очень переживали, хватит ли накопленных ими денег на постоянно дорожающие похороны. Они умерли друг за другом, ни раньше, ни позже, как в тот момент, когда денег тик-в-тик хватило, и, как и мечтали, никого не обременили. Всю жизнь у них было две заботы - поступать как нужно и ни от кого не зависеть. Что касается второго, моим родителям это до конца удалось. Мне кажется, что и по поводу правильности главных жизненных поступков особых сомнений у них тоже не было, Когда я смотрю на своего мужа и - в зеркало - на себя, на наших лбах я вижу те же, что и у родителей морщины вечного беспокойства. Разница лишь в том, что сомненья начали одолевать нас уже сейчас. Мы закончили институт в начале семидесятых, я вскоре родила, а мужу предложили остаться на кафедре. Деньги там платили мизерные, жить нам предстояло на одну его зарплату, но мы оба восприняли это предложение, как большую удачу, потому что считали, что главное - это защитить диссертацию. На долгие годы это стало нашей заветной целью. Мы жили в одной комнате, грудная дочка ночами орала, но муж как-то умудрялся учить философию и язык для сдачи кандидатского минимума. Он стоял в очереди в аспирантуру десять лет, потом пять лет учился, каждое лето ездил на шабашку зарабатывать деньги. К сорока, наконец, он защитился, получил доцентство и огромный, как нам казалось, оклад в четыреста пятьдесят, а через пару лет все это съела инфляция. Главным делом моей жизни было обучение нашей дочери музыке. С двух лет у нее обнаружился абсолютный слух, она копалась в песочнице и выводила без слов арию Каварадосси. Однажды ее услышала пришедшая тоже к песочнице с внуками бабушка - профессор консерватории, и судьба моей дочери была решена. Закатывая глаза и воздевая вверх руки, бабушка-профессор объяснила мне, какой груз ответственности я несу, имея такого чудо-ребенка. С четырех лет мы начали ездить через весь город в специализированную школу, потом все наши вечера были, при сопротивлении подрастающего ребенка, заняты фортепьянными экзерсисами, а в пятнадцать лет дочка заявила, что в гробу видела эту жизнь, что пойдет в торговый техникум, и вскоре, едва услышав по радио звуки фортепьяно, немедленно вырубала громкость, и надо посмотреть с каким выражением лица. Мой муж всегда был очень обязательным. Он скрупулезно готовился к лекциям, тщательно проводил семинары, и при самой жестокой простуде считал себя не вправе пропускать и пустяковой консультации, на которую хорошо если забредут пара-тройка студентов. Я тоже всегда была очень добросовестна. Школу я закончила с золотой медалью. На работе у меня не пропал ни один документ. Уже первого числа месяца я старалась отоварить все талоны. Дома я постоянна что-то убирала, стирала и жарила - у меня никогда не было ни минуты свободного времени. Вся наша жизнь всегда была сплошным изнуреньем, а между тем за стеной у нас соседи жили совсем по-другому. Несмотря на маленьких детей, они умудрялись постоянно сидеть на диване, курить и пялиться в видик. Однажды муж, случайно зайдя к ним, встретил у них в гостях выгнанного раньше из своего института за неуспешность студента - тот, щелкая филлипсовской зажигалкой, выглядывал в окно на свой "Мерседес", и не стеснялся со смехом рассказывать, как украл в автопарке принесенные ему запчасти - погрузил в багажник, прыгнул в машину и уехал, не заплатив. У нас до сих пор нет ни видика, ни порядочного дивана, поэтому мы с мужем обдумывали этот случай, усевшись на продавленную тахту и глядя в подслеповатый телевизор. Мы думали о том, что, наверное, правы те, кто с ленивой беспечностью плывет по течению. Мы же, изо всех сил налегая на весла, вечно выгребали в хлюпающее болото. И после этого мы с мужем совершили несколько безрассудных поступков. Я решила сделать то, что по разным причинам всю жизнь боялась позволить себе - в разгар инфляции, плюнув на все, взять да и родить еще одного, очень позднего ребенка. Мой муж, к всеобщему изумлению, ушел с кафедры и, чтобы заколотить много денег, принялся торговать порнографической литературой. Ну, что вам сказать про нашу новую жизнь? На пятом десятке я родила двойню и сейчас, замученная остеохондрозом и другими болячками, стираю надаренные нам из состраданья знакомыми старые пеленки и варю кашу на гуманитарном молоке. Моего мужа ограбили на второй день торговли, кафедральное начальство, сжалившись, взяло его назад, и, немного отойдя, он начал другую, более приемлемую новую жизнь, принявшись организовывать у себя на кафедре малое предприятие. Пока у нас те же тахта и телевизор, дети орут, мы не представляем, на что будем дальше кормить и одевать их, морщины на наших лбах пролегли еще глубже, и все же мысль о том что единственный раз в жизни мы поступили правильно, плюнув на выдуманные химеры, греет нас и помогает нам в последних попытках куда-нибудь выгрести. 1991 Еще раз об отъезде Ее зовут Ольга Абрамовна. Она учительница русского и литературы. Когда в школе она диктует детишкам, она машинально старается избегать упоминания слов "память" и "патриоты". От звука этих, когда-то таких близких, хороших слов она теперь вздрагивает с тем же омерзеньем, с каким стряхивает с себя паука. Этой нечисти она панически боится с детства. Но вопрос "ехать или не ехать" у нее по-прежнему не стоит, хотя есть для этого все основания: "пятый" пункт, тот самый, да-да. Многие коллеги не могут ее понять, завидуют, что есть зацепка, говорят: не думаешь, идиотка, о себе, подумай о детях. Детей у нее двое - младшая, вылитая копия своего русского папаши, была бы украшеньем Израиля - круглая физиономия, голубые глазищи, белые прямые патлы до плеч. Ее старший внимательно слушал дебаты об отмене записи о национальности в паспорте. Он, еще недавно дававший торжественное обещание пионер, посчитал, что унизительно отказываться от своего происхождения, и лучше бы этот закон не принимали, чтобы не было соблазна. Причем эти размышления у него применялись исключительно к маме. К себе проблему еврейства он никак не относит. "Конечно, в случае чего ты могла бы поехать к своим", - глубокомысленно изрек он. Когда Ольга Абрамовна попыталась объяснить ему, что и он где-то еврей, сын был не в состоянии понять, почему это он еврей, а не такой же пацан, как соседский Колька, тем более, что в футбол он играет лучше. А тем не менее, когда несколько лет назад этот ее сын заболел редкой болезнью крови и попал в реанимацию, первый вопрос, который задал ей врач, был - о его национальности. Узнав, что еврейская кровь присутствует, врач кивнул и молча сделал какие-то выводы. Так впервые материализовалось то, что и сама Ольга Абрамовна никогда не могла до конца постигнуть. Теперь, когда возрождается все национальное, возрождается и еврейская культура. Люди празднуют тору, прививают детям любовь и уважение к традициям, считают себя временно проживающими в диаспоре, готовятся к отъезду на родину. Она же воспринимает все это, как плохой театр с картонными декорациями, с осыпающейся с густо набеленных щек наскоро наложенной пудрой. Она не знает, может, их воспитывали иначе, а среди ее детских героев был также и Павка Корчагин. Не спешите кривиться и усмехаться, вспомните лучше себя. Вспомните прощальный костер в лагере, "взвейтесь кострами". Были фальшь и трескотня, но было и распирающее радостью чувстве общности, единства, и ей везло, подруги у нее были хорошие, а когда подружка Ирка ужасно удивилась, что Ольга еврейка, Ольга ничуть не обиделась - она понимала Иркино удивление, потому что и сама не могла взять в толк, как это, и что это такое? Она не знает языка, государство Израиль для нее - такая же экзотика, как Берег Слоновой Кости. Если бы она верила в Бога, то скорее в православного, она не понимает, как это она сможет жить там, привязывать детям ленточки на пояс и надевать имеющие религиозный смысл шапки. Каждый раз, когда в той или другой республике начинается заваруха, она слушает радио и ловит себя на одной и той же мысли - жалеет русских, оказавшихся там, думает: а нам-то здесь как хорошо, а потом каждый раз одинаково спохватывается: "Да мне ли радоваться?" Она заранее знала, что ее не возьмут в университет и пошла в педагогический, не ропща и принимая это, как данность. Она смотрит на себя в зеркале - ну, карие глаза, ну, волосы темнее и вьются - ну, и что, неужели отличие только в этом? Если русскому человеку сказать, что он не похож на русского, он обидится. Когда одна знакомая дама сказала: "Ольга Абрамовна, да вы не похожи на еврейку!", дама захотела польстить. Ужасно, но в ответ в Ольге Абрамовне возникло теплое чувство признательности. 1992 Такая страна В последнее время люди у нас многое поняли. Болтуны поняли, почему их не принимают всерьез, лодыри - почему всем от них постоянно чего-то надо, пьяницы - почему жены вечно орут и замахиваются сковородкой. Любители поваляться на диване с газетой поняли, почему не они, а кто-то другой делает открытия и пишет романы, задиристые зануды - почему постоянно получают фонари под глаз, дурные руководители - почему нет никакого уважения от народа. Некрасивые девушки поняли, почему не за ними ухаживают усатые красавцы, сварливые жены - почему к более ласковым подругам уходят мужья, рассеянные хозяйки - почему подгорает картошка и бежит с плиты молоко. И еще многие-многие люди теперь все-все поняли. - Это такая страна! - прозрев, радостно объясняют они друг другу. - В этой стране и не может быть иначе! И им становится чуточку легче. 1991 По ту сторону шкафов Недавно двух моих подруг сократили, а меня пересадили в другой отдел, в чужую комнату, в угол, за шкафы. По другую сторону шкафов деловито шумят незнакомые люди, они не стремятся к контактам со мной, у них есть работа и, проходя мимо, они скользят отстраненным взглядом. А однажды я слышала, как они планировали, что собираются разместить в моем углу потом. Это "потом" означало, видимо, после моего сокращения. У меня нет работы - это, действительно, верный признак. Когда я прихожу к начальству, оно уклончиво качает головой и просит подождать. Две мои подруги вошли в план по сокращению на прошлый квартал. Я, возможно, войду в текущий. Я сижу целый день за шкафами и думаю. Я думаю, что можно, наверное, что-то сделать, изобрести и предложить, чтобы все изумились, ахнули и сразу вычеркнули меня из списка. Потом я начинаю размышлять, что, может, это перст судьбы: я всю жизнь терпеть не могла свою унылую службу, несколько раз порывалась уйти, но всякий раз оставалась, у меня не хватало духу плюнуть на диплом, броситься в групповоды или в руководители кружка при ЖЭКе без гарантии на деньги и успех, скатываясь по социальной лестнице. И вот теперь я сижу за шкафами, потихоньку слушаю радио, а по мозгам бьет напыщенная реклама. После работы я иду по городу мимо автоматов с выдранными трубками, лотков с брошюрами о чудесных свойствах воды, анкетами на выезд, руководствами, каким святым молиться при нужде и болезни. На остановке, когда час нет трамвая я захожу погреться в коммерческий магазин и смотрю, как в неправдоподобно дорогом телевизоре весело пляшут разноцветные негры. Греющийся тут же пенсионер вслух вычисляет, сколько "Побед" можно было купить за эту цену при Сталине. Под гортанные негритянские вскрики мы обмениваемся с пенсионером одинаково затравленными взглядами, и, придя домой, я в который раз думаю, что надо, наконец, что-то делать. И однажды, когда я сижу, по обыкновению за своими шкафами, я слышу по радио рекламу центра социальной ориентации, обещающую путем строго научного, по американским методикам, тестирования выявить скрытые склонности и возможности каждого человека и указать его истинное предназначение. Я долго сомневаюсь, но все же иду, с трудом нахожу разрекламированный центр в каком-то грязном подвале и, ответив на множество странных вопросов, предложенных огненноволосой красавицей, узнаю, что, оказывается, мне следовало родиться в Париже, а для этой жизни я не предназначена вовсе, и остается только плыть по течению. Выбираясь из подвала, я трогаю опустевший на приличную сумму кошелек и думаю, сколько всего могла бы позволить себе на так глупо потраченные деньги. Чтобы хоть как-то окупить полученный совет, я остаюсь сидеть за шкафами. Люди по другую сторону по-прежнему не замечают меня. Реклама по радио ежедневно издевается. В этом квартале меня, кажется, забыли сократить, значит сократят в следующем. 1992 Она никогда ничего не просит Я теперь занимаюсь коммерцией. Она по-прежнему сидит в конторе. Когда-то мы вместе учились в школе, потом в институте. Теперь она иногда заходит в мой офис, проезжая мимо. Она всякий раз отнимает у меня сколько-то времени, и хоть каждая потраченная не на дело минута всегда ощутима, ей я стараюсь это не показать. А между тем, разговоры наши полезной информации не содержат. Она плюхает под стол сумки, садится, начинает рассказывать о вещах, мне теперь незнакомых: как стояла в очереди и не хватило, как мерзавец-начальник никому не прибавляет зарплату, а себе выбил огромную надбавку под десять тысяч. - Долларов? - живо интересуюсь я. - Рублей! - испуганно машет она рукой, будто открещиваясь, и продолжает рассказ, а я в раскаянья внимаю, стараясь не попасть больше впросак, не выйти из предложенного смыслового ряда - дефицитов, талонных норм, окладов, очередей. Потом она спрашивает про мои дела, и я жалуюсь, как стало трудно перекачивать безналичку, как лютует коммерческий банк, норовя сдать по тысяче с внешнего оборота... - Рублей? - морща лоб, изображая компетентную деловитость, уточняет она. - Долларов, - укоризненно поправляю я, и она понятливо кивает, конфузясь от своей ошибки. Мы пятнадцать лет сидели за одной партой, но разговор наш теперь похож на разговор двух случайно встретившихся иностранцев, пытающихся объясниться друг с другом с помощью мимики и жестов. Ей никогда не пригодится услышанное от меня, а мне - то, что я узнаю от нее. Разве только в кругу нынешних друзей я расскажу, об экзотике, сколько получают люди на государственной службе, а она просветит сослуживцев, что это за штука - депозитный счет. В институте мы обе изучали радиотехнику, и с тех пор я все еще помню, что непрерывную функцию, в крайнем случае, могут заменить ее дискретные отсчеты. Я теперь тоже живу от одной финансовой манипуляции до другой, каждый раз норовя загрести побольше денежек. Я дроблю жизнь на отрезки, в конце каждого из которых светит конечный результат. В погоне за ним я, как кенгуру, перескакиваю все остальное. И она, перемогаясь от очереди до зарплаты, в каждом куске своей жизни пытается только свести концы с концами. И у нее нет ни времени, ни сил оглядеться и отдышаться. А когда-то мы крали курсовик с кафедры приемников: я бесшумно рылась в полке, она стояла на стреме, а в смежной комнате, ни о чем не ведая, печатала машинистка. Полка вдруг с грохотом сорвалась, курсовики посыпались, машинистка вскочила, а мы уже неслись прочь по коридору, а потом, сгибаясь пополам, два часа хохотали, совершенно забыв, что прототип не украден, а сдавать курсовик - через два дня. Процесс тогда занимал нас куда больше результата. А теперь мы недолго пьем кофе в моем офисе, и скоро она берется за сумки, а я выхожу ее проводить. На мне туфли из кожи питона. На ней сапоги с отреставрированными союзками. Она никогда ничего у меня не просит. Я ей никогда ничего не предлагаю. 1992 Век живи, век учись У меня нет зонтика, и хоть бежать из дома на пост недалеко, если льет сильно, я успеваю промокнуть до нитки. Тетка Нурия, которую я меняю, говорит: "Пусть Егорыч подарит тебе зонтик!", и я думаю, и правда, Егорыч мог бы подарить мне зонтик, потому что мой пьяница после получки приходит без денег и в хлам, и хорошо, что на детей я с него получаю, а кормить его бесплатно - пусть ищет дураков в других местах, и, вообще, он мне не муж и плевать я на него хотела. Последний раз он подрался с армянами, что продают цветы у метро, ему порвали молнию, разбили нос и отняли деньги. "У них своя милиция!" - вопил он потом и, конечно, сразу принялся за меня, и я побежала за участковым, его забрали, и пришел он уже тихий-смирный. Про Егорыча ему ничего неизвестно, про Егорыча знает только тетка Нурия, Егорыч - начальник караула, лысый старичок в толстых очках со вставными зубами, с планочками на форменном пиджаке. Он клацает своими зубами, но внушает мне, что он-то никогда не будет один, и я могла бы ему ответить, да просто не хочу портить отношения. Егорыч - бездетный вдовец, и я поначалу думала, он пригласит меня с детьми на дачу, у него там яблоки и клубника, он закатывает компоты и варит варенье, куда это все одному, но он говорит, что за зиму все поедает, и я думаю, что у него точно еще кто-то есть. - Зачем тебе этот хрыч? - спрашивает тетка Нурия. - Вся и польза, что иногда отпустит тебя с дежурства. Он, правда, отпускает меня с дежурства, когда мне надо стирать, и все же мог бы подарить мне этот зонт, а то недавно у подружки пропадал билет я уж не помню на какую эстраду, и она пригласила меня, я хорошо накрутилась, но, как назло, полил дождь, и на концерт я явилась мокрой выдрой. И однажды я решаю - или он дарит мне зонт, или я посылаю его подальше - я так и говорю тетке Нурии, и тетка Нурия говорит: "Правильно!", протирает красные глаза - она, как велит Егорыч, всю смену без отрыва смотрит на лампу на пульте, берет свои сумки и враскорячку идет домой. А я смотрю на лампу и думаю, какой у меня будет зонт, но в следующую смену с утра на наш чердак дают горячую воду, и я решаю в последний разок отпросится, чтобы все перестирать, а насчет зонта поговорить после. Но когда Егорыч меня отпускает, и я прибегаю домой, эти гады из РЭУ снова перекрывают воду, и я возвращаюсь на работу, чтобы все же поговорить. Но открыв дежурку, я столбенею на месте - Егорыч расположился все на той же на нашей служебной кушетке, вся и разница, что с теткой Нурией. А тетка Нурия накануне как раз уволилась на лето, чтобы ехать к сестре сажать огород. И до меня сразу доходит, что ни к какой она не ездит к сестре, а пашет у Егорыча на даче, и меня берет такое зло, я говорю: "Ах, старая стерва!", а она, оправляясь, кудахчет: "А я что, я ничего!", а Егорыч, прокашлявшись, говорит: "Тебя стирать отпустили, так иди и стирай!" Но я хватаю со стула его пистолет и форменные штаны, он, рыпнувшись, отлетает у меня обратно на кушетку, как одуванчик, я спрашиваю: "Почему у вас посторонние на посту, табельное оружие без надзора, а пульт без присмотра?" и иду к телефону звонить в центральную. И пока я набираю номер, тетка Нурия принимается причитать: "А я что, я как начальство!", а Егорыч аж бледнеет от злости и, шипя, интересуется, чего это я добиваюсь. И, сразу перестав крутить телефон, я говорю, что добиваюсь всего-ничего - три тысячи двести шестьдесят рублей на гонконговский зонтик, и он молча лезет в портмоне, а я, бросив ему пистолет и штаны, хлопаю дверью. Я бегу домой, радуясь, как хорошо все получилось. В этот день я успеваю еще постирать, потому что воду все же дают, и мирюсь на радостях со своим пьяницей - он обещает мне с получки закодироваться и начать копить на мягкую группу. Я кормлю его обедом, он, объевшись, заваливается спать, а я иду в ларек и покупаю зонтик. По дороге домой я встречаю тетку Нурию, она с рассадой и рюкзаком чешет к Егорычу на дачу и говорит, что на вокзале есть японские зонты за восемь сто, надо было мне просить восемь сто, у него есть, он бы дал. - Ладно, - думаю я, стараясь не огорчаться, век живи, век учись... 1993 Хохотать, сверкая зубами Я вышла за Колю, потому что было пора, все говорили: "Не вышла в институте, в конторе не выйдешь тем более", а он был старший инженер, аспирант, правда, хилый, белобрысый, с квохчущей, как наседка, мамашей. Я так подозреваю, выбрала меня именно она: когда мы всей лабораторией праздновали у них в квартире Новый год, все девицы напились и сходили с ума, а я благородно беседовала с Колей о случайных процессах. Я всегда была пай-девочкой - старалась в школе, корпела над курсовиками в институте, безотказно выполняла все Колины поручения на работе, дома покорно слушала свекровь, как лучше питать Колю и ухаживать за ним. Но когда при этом я ловила Колин радостный взгляд, демонстрирующий, как он будет счастлив, если я так и стану смотреть в рот его мамаше, про себя я решила: "Дудки!" Я еще не знала, в чем это будет выражаться; я, как и прежде, сидела в нашей конторе и делала схему сопряжения блоков, а дома писала в подаренную свекровью тетрадь рецепты, диктуемые ею же. Но когда в лабораторию принесли путевку в Англию по линии молодежного туризма, дорогую, но в принципе, доступную, я сразу решила, что поеду. Мы с Колей как раз собирались покупать диван - не помню уже, что я ему наплела, как мне удалось его убедить не говорить до поры ничего маме, но скоро я уже сидела в самолете. Я чувствовала себя, как спутник, уклонившийся от заданной орбиты, летящий неведомо куда и, скорей всего, в тар-тарары. Но поездка в Англию, как ни странно, поначалу напомнила экскурсию в Прибалтику - нас возили по маленьким городкам, мы чинно ходили по игрушечным улочкам, а в самом конце поездки нас расселили по семьям, и я встретилась с Чарльзом. Его жена и дочери сразу подарили мне джинсы и мягкий большой свитер. Я никогда не была красавицей, но, посмотревшись в зеркало в этом свитере, я почувствовала, что в моей жизни кроме сопряжения блоков да штопания Колиных носков должно быть что-то еще, и Чарльз, дружелюбные и внимательные взгляды которого я часто ловила, кажется, тоже это почувствовал. Через месяц он приехал в наш город по делам фирмы, позвонил мне, мы встретились. Была весна, он с неподдельным интересом удивлялся очередям за огурцами, спрашивал: "У вас так любят огурцы?" С таким же любопытным восхищением он воспринимал чепуху, которую я городила, приглашал в гостиничный бар, звал посмотреть номер. Когда Чарльз уехал, пообещав писать, я поняла, что уже не смогу вот так сидеть и ждать его писем. Однажды я отпросилась у Коли к родственникам на дачу, надела свой английский свитер и пошла с подружкой в бар, где бывала с Чарльзом. К нам сразу же подсели два кудрявых итальянца, они ни слова не говорили по-русски, мы же понимали только звукосочетания, связанные с музыкой - престо, форте, пиано... Нам было почему-то ужасно смешно слышать эти музыкальные восклицанья в их непонятной речи, и итальянцы в ответ тоже хохотали, сверкая крепкими белыми зубами. И этот веселый урок музыки продолжался до утра, вся ночь пронеслась у меня с моим итальянцем в одном невероятном крещендо. Выходя утром из номера, я вспомнила, что не спросила даже, как его зовут, но всерьез пожалела об этом позже, поняв, что у меня будет ребенок. Мой ребеночек родился с черными бархатными глазищами, черными кудряшками и бровями. Я рыжая, Коля белобрысый, но свекровь уверяла всех, что ее внук - копия прапрадеда цыгана. Чарльзу я тоже написала, что отец ребенка - он, и Чарльз принялся регулярно посылать сюда то ползунки, то пинетки. Сейчас моему ребенку три года, на работу я, однако, не собираюсь: продавая шмотки, которыми добросовестно снабжает нас Чарльз, я зарабатываю больше. Свекровь, не одобряя моего образа жизни, зудит, Коля мямлит что-то про работу и блоки, я же, глядя на бархатные глазки моего нарядного сыночка, только улыбаюсь. Я хожу на курсы итальянского, втихаря переписываюсь с бюро международных знакомств, чтобы у всех моих следующих детей тоже были такие же бархатные глазки. И чтобы, когда они вырастут, они смогли беззаботно и весело хохотать, сверкая зубами. А музыкальные термины слетали бы с их губ праздничным фейерверком. 1993 Разве бывают такие груши? Мы знакомимся случайно, мы рекламные агенты, я продаю синтетический дубитель, он предлагает пресс-формы для литья из пластмасс. Когда дубитель идет совсем туго, я сажусь на телефон и звоню подряд по всем номерам. Номер его АОНа не отвечает, и когда он мне перезванивает, я не отслеживаю, откуда он взялся. Я предлагаю дубитель, он пытается втюхать пресс-формы, недовольные друг другом, мы расстаемся. Но, не вычеркнув телефон из списка, я звоню опять, теми же словами предлагаю дубитель, и не могу понять, отчего возмущается тот же голос. Он диктует номер, я ахаю, вычеркиваю, обещаюсь навсегда оставить его в покое. Но чуть позже он звонит уже сам, говорит, что "навсегда" - очень грустное слово, и предлагает встретиться после работы. Если бы ребенок был дома, у меня, конечно, не было бы и мысли. Но дочка уехала с гимназией во Францию, и я так устала от длиннющих семизначных столбцов с телефонами, от многократно повторяемого стандартного вопроса, а не нужен ли кому-нибудь синтетический дубитель, от того, что он, зараза, никому, кажется, больше не нужен, а пять процентов, полученные от последней сделки, почти все ухнулись на поездку ребенка, и надо платить за теннис, и англичанке, придется, кажется, опять менять доллары, и даже страшно посмотреть, как мало их уже там лежит. Мы встречаемся: он немолодой, растрепанный, зовут Леша, по ленвестовским кандалам и пуховику, похожему на взбитую перину, видно, что, и правда, пресс-формы не очень идут. Он сразу вываливает, что был главным технологом на заводе, а теперь завязался с крутыми ребятишками, отмывающими мафиозные миллиарды. Радуясь разнообразию жизни, он говорит, что много встречается сейчас и с теми ребятами, рассказывает про американца Криса, которому сватает своих мафиози. Увлеченно жестикулируя в облачке вылетающих из пуховика мелких перьев, он похож на завсегдатая конторской курилки, и я, бывало, стаивала там, слушая таких соловьев. Он ведет меня в кафе, где, глянув на цены, я порываюсь, развернувшись, уйти, но он, вытаскивая из кармана толстую пачку, говорит, что удалось сегодня кое-что заработать, и бестрепетно заказывает, что подороже. И пока нет ребенка, после ежедневных бесплодных попыток толкнуть дубитель, я гуляю с Лешей по улицам: мы больше не ходим в кафе - толстая пачка в его кармане, растаяв, не возобновляется, дома у меня старики, он, вообще, непонятно где живет. Мы ходим по городу мимо хроников, трущихся у ларьков, и их ужасных подружек, мимо юношей со стеклянными глазами и непрограммируемыми движениями, мимо сидящих в подземных переходах чумазых детей, истово крестящихся стариков и бесноватых старух; мне кажется, кто-нибудь из них может в один прекрасный момент изловчиться и схватить меня за ногу, и я стараюсь дер