нских подданных Турции и не ждал, как Николай, что эти народы разом поднимутся на восстание против оттоманского ига при одном приближении русских войск. Он снова предлагает царю вывести войска из княжеств, не дожидаясь, пока в войну вступит Австрия. Получив донесение Паскевича и ознакомившись с ним "с крайним огорчением и немалым удивлением", Николай отвечал ему мягким и почти просительным письмом, в котором подробно расписывались преимущества военного положения России на Дунае. "При таких выгодных данных мы должны все бросить даром, без причины и воротиться со стыдом!!!", восклицал император. После нескольких увещевательных писем Паскевич все же остался на Дунае, впрочем, по-прежнему убежденный, что вся эта военная кампания проиграна изначально. Мрачные предположения Паскевича сбылись очень быстро. Вскоре после того, как Англия и Франция объявили России войну, между Австрией и Пруссией также был заключен военный союз, направленный против России. Позже Австрия подписала конвенцию и с Турцией, получив право занять Дунайские княжества, а также Албанию, Боснию и Черногорию. Аппетиты западных держав разгорались на глазах. Англия и Франция намеревались, уничтожив черноморский флот, отторгнуть от России Крым, Кавказ и ряд других областей. Их собирались отдать Турции, верному союзнику Запада. За участие в антироссийской коалиции Австрия предполагала приобрести Молдавию и устье Дуная, Пруссия - прибалтийские губернии России, а Швеция, которая также планировала примкнуть к союзникам, должна была получить Финляндию и прилежащие к ней Аландские острова. Положение России становилось все более угрожающим, и в этой обстановке было принято решение отступить перед требованиями западных держав и очистить Дунайские княжества. Но теперь было уже поздно что-либо менять; участь России была решена. Англия и Франция, долго пытавшиеся вначале вести войну силами одной Турции, весной 1854 года перешли к активным боевым действиям. Западные стратеги не ограничились отправкой англо-французского флота в Черное море; значительные военно-морские силы были выдвинуты на Балтику, отдельные эскадры союзников показались в Белом и Баренцевом морях и даже на Тихоокеанском побережье России, у Петропавловска-Камчатского. В начале лета англо-французский флот сосредоточился в Финском заливе и двинулся к Кронштадту, угрожая столице Российской Империи. 11 Появление западного флота в Финском заливе произвело большое впечатление на русское общество, особенно петербургское. Поначалу, когда события еще не приняли такой зловещий оборот, в его реакции на эти события преобладали нотки скорее легкомысленные. Тютчев, в частности, писал Эрнестине: "Через четыре недели мы ожидаем прибытия в Кронштадт наших милых бывших союзников и друзей, англичан и французов, с их четырьмя тысячами артиллерийских орудий и всеми новейшими изобретениями современной филантропии, каковы удушливые бомбы и прочие заманчивые вещи". "Посмотрим, будет ли им такая же удача с Петербургом, как их предшественникам - с Москвой". Но тут же он замечает, что "мы приближаемся к одной из тех исторических катастроф, которые запоминаются навеки". Здесь, правда, под "исторической катастрофой" еще понимается не поражение России, это выражение имеет у Тютчева смысл всеобщего "кризиса" или "перелома" всемирно-исторического значения. Но уже через три месяца поэт пишет жене: "Знаешь ли ты, что мы накануне какого-то ужасного позора, одного из тех непоправимых и небывало постыдных актов, которые открывают для народов эру их окончательного упадка, что мы, одним словом, накануне капитуляции?". Когда 14 июня 1854 года соединенный англо-французский флот наконец подошел к Кронштадту и стал на якорь в виду острова, Тютчев, любивший чувствовать, как "осязательно бьется пульс исторической жизни России", поехал в Петергоф взглянуть на столь близко подошедшего неприятеля, разоблачению злодейских намерений которого поэт посвятил половину своей жизни. Свои впечатления Тютчев описывает в довольно юмористических тонах: "Подъезжая, мы заметили за линией Кронштадта дым неприятельских пароходов. Петербургская публика принимает их как некое very interesting exhibition. Здешние извозчики должны поставить толстую свечу за их здравие, т. к. начиная с понедельника образовалась непрерывная процессия посетителей в Ораниенбаум и на близлежащую возвышенность, откуда свободно можно обозревать открывающуюся великолепную панораму, которую они развернули перед нами, невзирая на дальность пути и столько понесенных ими расходов. Намедни императорская фамилия отправилась туда пить чай, подняв в виду их флотов императорский штандарт, чтобы помочь им ориентироваться". Но скоро шутливое расположение духа оставляет Тютчева, и им овладевает вдохновенное, поэтическое настроение. Захваченный грандиозностью происходящих событий, он пишет: "Когда на петергофском молу, смотря в сторону заходящего солнца, я сказал себе, что там, за этой светящейся мглой, в 15 верстах от дворца русского императора, стоит самый могущественно снаряженный флот, когда-либо появлявшийся на морях, что это весь Запад пришел высказать свое отрицание России и преградить ей путь к будущему - я глубоко почувствовал, что все меня окружающее, как и я сам, принимает участие в одном из самых торжественных моментов истории мира". К сожалению, это настроение так и не вылилось у Тютчева в какое-либо стихотворное произведение, которое могло бы не только оказаться очень значительным, но и произвести заметное впечатление в тот момент на русскую публику. Вместо него эту роль на себя несколько неожиданно взял Некрасов, человек вполне западнических взглядов, любивший высмеивать фантазии славянофилов и писавший на них язвительные стихотворные сатиры. Некрасов, в день прибытия англо-французской эскадры находившийся на даче под Ораниенбаумом, специально с друзьями ездил к морю осматривать вражеские корабли. Вернувшись с "very interesting exhibition", он написал стихотворение, снабженное эпиграфом из пушкинских "Клеветников России" ("Вы грозны на словах - попробуйте на деле!") и настолько тютчевское по духу и стилю, что некоторое время оно даже ошибочно приписывалось самому Тютчеву: Великих зрелищ, мировых судеб Поставлены мы зрителями ныне: Исконные, кровавые враги, Соединясь, идут против России: Пожар войны полмира обхватил, И заревом зловещим осветились Деяния держав миролюбивых... Обращены в позорище вражды[ ]Моря и суша... медленно и глухо К нам двинулись громады кораблей, Хвастливо предрекая нашу гибель, И наконец приблизились - стоят Пред укрепленной русскою твердыней... И ныне в урне роковой лежат Два жребия... и наступает время, Когда Решитель мира и войны Исторгнет их всесильною рукой И свету потрясенному покажет. Это едва ли не лучшее стихотворение Некрасова, и, уж во всяком случае, одно из немногих "культурных" его произведений. Здесь Некрасов включается в общий поток русской поэтической традиции, продолжает ее, развивает, переосмысливает, а не подражает простонародному стилю. Это нетипично для него; у Некрасова никогда не было особого желания становиться одним из звеньев в длинной цепочке. Он предпочитал не впитывать культурные достижения прошлого, как это с ненасытной жадностью делали до него Пушкин, Лермонтов или Тютчев, а возводить строение своей поэзии на собственном доморощенном разумении и восприятии. Вышеприведенное стихотворение - приятное исключение в его поэтическом творчестве. Некрасову удалось здесь сделать то, что редко ему удавалось: выдержать все произведение в одном, очень характерном стиле, придав при этом в меру патетический и архаический оттенок его лексике. Не всегда он справлялся с этой задачей столь блестяще. В более обширном стихотворении "Тишина" (также, как и "14 июня 1854 года", включенном в эту Антологию) стиль как бы мерцает, сочетая привычную для Некрасова "разговорную" манеру и его стремление лексически и стилистически передать торжественность происходящего: Когда над Русью безмятежной Восстал немолчный скрип тележный, Печальный, как народный стон! Русь поднялась со всех сторон, Все, что имела, отдавала И на защиту высылала Со всех проселочных путей Своих покорных сыновей. Войска водили офицеры, Гремел походный барабан, Скликали бешено курьеры За караваном караван Тянулся к месту ярой битвы - Свозили хлеб, сгоняли скот. Проклятья, стоны и молитвы Носились в воздухе... Но мы забежали вперед; в этом стихотворении описываются уже более поздние события, развернувшиеся с началом военных действий в Крыму. Летом 1854 года союзники только держали флот в Балтийском море, нападали на русские торговые суда, и подвергали бомбардировке города и крепости на побережье Финского залива. Дальше на Восток они продвигаться не решались, так как вход в Кронштадскую бухту был защищен минами, или "адскими машинами", как они тогда назывались. Одновременно шла сложная дипломатическая игра по вовлечении в войну Швеции и Австрии. Швеция сформировала огромную сухопутную армию для вторжения в Финляндию (входившую тогда в Российскую Империю), но не решалась начинать боевые действия, пока союзников не поддержит Австрия, и не только дипломатически, но и с оружием в руках. Австрия, однако, выдвигала точно такие же условия в отношении Швеции; несмотря на все усилия французских дипломатов, курсировавших между Веной и Стокгольмом, обе эти могущественные державы, видимо, опасались, что одной только соединенной военной мощи Англии, Франции и Турции явно не хватит для сокрушения России. В Швеции, конечно, раздавались пылкие призывы взять наконец реванш за Полтаву, особенно среди более молодых политиков, но шведский король Оскар I не торопился начинать войну против России. Как-то весной 1854 года, в минуту откровенности, он сказал английскому поверенному Грею, что он "смотрит на теперешний кризис как на последний протест Европы против возрастающего могущества России" ("Europas sista protest mot Ryslands tillvaxande makt"). При таком безнадежном взгляде на дело воевать, разумеется, было трудно.* {Любопытно, что и Наполеон в своем "Воззвании к Великой Армии" от 22 июня 1812 года после знаменитых слов, уже цитированных мною выше ("Россия увлекаема роком, да свершатся судьбы ее"), говорит о русских: "Считают ли они нас уже выродившимися?"} На самом деле Англия не очень-то собиралась реально поддерживать Швецию в военном отношении. Но чем меньше хотели англичане помогать Швеции, тем большее раздражение вызывала у них шведская нерешительность. Шведам то угрожали, то ласково увещевали их: неужели они не желают стать авангардом западной цивилизации в ее священной борьбе против русского варварства? Попутно союзники пытались взбунтовать против России Польшу и особенно Финляндию, которая представлялась англичанам какой-то русской Индией, непокорной и мятежной провинцией. Но население российских окраин осталось спокойным, никаких выступлений так и не последовало. Время шло, и союзное командование чувствовало, что пора добиться в этой войне хоть каких-нибудь решительных результатов, которые произвели бы впечатление на их народы и правительства. Так и не отважившись идти на Кронштадт, англичане вознамерились взять хотя бы Аландские острова у берегов Финляндии, на которых находилась недостроенная и заброшенная русская крепость. При этом, не располагая большой сухопутной армией, они не осмеливались высаживать десант без поддержки французских войск, с отправкой которых Наполеон III, ведя свою тонкую игру, все затягивал и затягивал. Наконец войска прибыли, и крепость Бомарзунд была взята. Эта победа союзников вызвала ликование в Стокгольме и Вене, правда, быстро утихшее, когда, сделав свое дело, французы отбыли обратно во Францию. Вскоре из Балтийского моря ушли и английские суда. Дольше шведов и австрийцев надеялись на благие перемены парижские поляки, которые давно уже строили хитроумные комбинации по присоединению к Польше различных земель (освобождение самой Польши с началом войны считалось делом совершенно решенным). Если шведский король не решается брать Финляндию, то почему бы не взять ее полякам? Все эти настроения заставляли Россию держать огромную армию в Польше и Прибалтике, предотвращая возникновение бунта и охраняя границы от австро-прусско-шведского вторжения. Не было никакой возможности перебросить войска в Крым, куда переместился главный театр войны осенью 1854 года. Защищая столицу и балтийские берега, русское правительство вынуждено было бросить на произвол судьбы все другие города, расположенные вдоль колоссальной по протяженности российской береговой линии. Союзники не замедлили воспользоваться этим упущением. В начале лета английский флот показался в Белом море у Соловецких островов. Среди местного населения поднялся переполох, но в Соловецком монастыре не растерялись. Была сформирована "инвалидная команда" под командованием архимандрита Александра, ничтожная по количеству личного состава, но преисполненная выдающегося боевого духа. После ревизии выяснилось, что монастырь располагает двадцатью пудами пороха, да множеством "секир и бердышей времен Федора Иоанновича". Бой начался с того, что английские военные корабли, подошедшие к острову, дали выстрел в монастырские ворота и сразили их наповал. Из монастыря отвечали выстрелами с береговой батареи, в результате чего один из неприятельских кораблей, корвет "Миранда", получил пробоину. На следующий день английские суда опять бомбили монастырь, после чего ушли и более не появлялись. Через полтора месяца после этого инцидента подбитая "Миранда" появилась уже в Баренцевом море, у берегов Кольского полуострова, потребовав сдачи от города Колы. Сдачи не последовало, и корвет подверг город бомбардировке, но ничего больше так и не добился. Столь же безуспешной была и тихоокеанская кампания, где союзный флот напал на Петропавловск-Камчатский, и, потерпев значительный урон, удалился. Несравнимо более жестокими и продолжительными были военные действия на Черном море, особенно в Крыму. В сентябре 1854 года на полуострове высадилась англо-франко-турецкая армия. Она разбила в сражении при Альме русские войска, значительно уступавшие ей по численности, и подступила к Севастополю. Город обороняли адмиралы Корнилов и Нахимов. Они затопили часть кораблей, преградив вражескому флоту вход в бухту, и, переведя корабельные орудия на линию обороны, превратили город в неприступную крепость. Армия союзников вначале попыталась взять Севастополь штурмом, но, не сумев это сделать, перешла к осаде города, которая затянулась на одиннадцать месяцев. Русские войска тревожили противника ударами с тыла, но эти операции не имели особого успеха из-за большого численного превосходства вооруженных сил союзников, к которым в начале 1855 года присоединились еще войска итальянского Сардинского королевства, храбро вступившего в войну против гигантской России. Осажденный Севастополь подвергался бесконечным бомбардировкам и с моря, и с суши. Некрасов писал о городе, уже после того, как война закончилась: Молчит и он... как труп безглавый, Еще в крови, еще дымясь; Не небеса, ожесточась, Его снесли огнем и лавой: Твердыня, избранная славой, Земному грому поддалась! Три царства перед ней стояло, Перед одной... таких громов Еще и небо не метало С нерукотворных облаков! В ней воздух кровью напоили, Изрешетили каждый дом И, вместо камня, намостили Ее свинцом и чугуном. Русские деятели культуры вообще с большой досадой реагировали на этот неожиданный поворот событий. Особенно горевали по поводу российских военных неудач славянофилы, которые не могли уж теперь не признать, что освобождение Константинополя от нехристей проходит каким-то странным, совершенно непредвиденным образом. Тютчев писал еще летом 1854 года, когда англо-французские войска высадились на Аландских островах: "Если бы я мог на минуту преодолеть невыразимое отвращение, омерзение, смешанное с бешенством, которое вызывает во мне зрелище всего происходящего. О, негодяи! Бывают мгновения, когда я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения, как заживо погребенный, который внезапно приходит в себя. Но, к несчастью, мне даже не надо приходить в себя, ибо более пятнадцати лет я постоянно предчувствовал эту страшную катастрофу - к ней неизбежно должны были привести вся эта глупость и все это недомыслие". Позднее Тютчев объяснит, откуда берутся глупость и недомыслие русского образованного общества - от западного влияния, разумеется: "Тот род цивилизации, который привили этой несчастной стране, роковым образом привел к двум последствиям: извращению инстинктов и притуплению или уничтожению рассудка. Повторяю, это относится лишь к накипи русского общества, которая мнит себя цивилизованной, к публике, - ибо жизнь народная, жизнь историческая еще не проснулась в массах населения, она ждет своего часа". Но Тютчев не только горько сетовал на отход русской европеизированной прослойки от исторической жизни народа, он стремился преодолеть этот разрыв, уничтожить его. Очень характерно, что, пытаясь вернуться к глубинам народной жизни, он обращается к русскому языку, русскому слову, приобретающему в его глазах некий таинственный, сакральный смысл. В тяжелейший момент Крымской войны, когда под Севастополем шло кровопролитное Инкерманское сражение, Тютчев пишет об этом поразительное стихотворение: Теперь тебе не до стихов, О слово русское, родное! Созрела жатва, жнец готов, Настало время неземное... Ложь воплотилася в булат; Каким-то Божьим попущеньем Не целый мир, но целый ад Тебе грозит ниспроверженьем... Все богохульные умы, Все богомерзкие народы Со дна воздвиглись царства тьмы Во имя света и свободы! Тебе они готовят плен, Тебе пророчат посрамленье, - Ты - лучших, будущих времен Глагол, и жизнь, и просвещенье![ ] Почти столетием позже, в 1942 году, когда Россия терпела еще более жестокое поражение от Запада, Анна Ахматова писала о том же: Мы знаем, что ныне лежит на весах И что совершается ныне. Час мужества пробил на наших часах, И мужество нас не покинет. Не страшно под пулями мертвыми лечь, Не горько остаться без крова, - И мы сохраним тебя, русская речь, Великое русское слово. Свободным и чистым тебя пронесем, И внукам дадим, и от плена спасем Навеки! В сознании Тютчева всегда прочно увязывалось "знамя и слово", военная мощь и культурное превосходство. Еще в сороковые годы у него большой интерес вызывала деятельность немецкого литератора Варнгагена фон Энзе, лучшего на тот момент знатока русской культуры в Германии, писавшего о Пушкине и переводившего русских писателей на немецкий язык. В молодости Варнгаген служил в русской армии в чине капитана и участвовал в походе против Наполеона. С этим связано стихотворение Тютчева: В кровавую бурю, сквозь бранное пламя, Предтеча спасенья - русское Знамя К бессмертной победе тебя привело. Так диво ль, что в память союза святого За Знаменем русским и русское Слово К тебе, как родное к родному, пришло? И позже, в шестидесятые годы, Тютчев придавал большое значение такой деятельности, связывавшей два культурных мира, содействовавшей проникновению русской культуры на Запад. В 1861 году он пишет: Недаром русские ты с детства помнил звуки И их сберег в себе сочувствием живым - Теперь для двух миров, на высоте науки, Посредником стоишь ты мировым... Это стихотворение посвящено немецкому журналисту Вильгельму Вольфсону, родившемуся в России (в Одессе) и знакомившему немецкого читателя с русской литературой. "Русское слово" вообще играло очень значительную роль в имперских и всемирно-исторических построениях Тютчева, едва ли не большую, чем православие и славянство. Обрусение западных губерний Российской Империи он считал великим благом для населяющих их народов, и славянских, и неславянских. Распространение русской культуры в Эстонии он сравнивает с садом, разбитым Петром I вокруг построенного им таллиннского дворца: Как насаждения Петрова В Екатерининской долине Деревья пышно разрослись, - Так насаждаемое ныне Здесь русское живое слово Расти и глубже коренись. Владимир Соловьев позже категорически не соглашался с таким подходом, считая, что насильственная русификация убивает душу народов Империи. В эту Антологию включено одно его стихотворение по этому поводу, названное "В окрестностях Або".* {Або - город в Финляндии (ныне Турку). Владимир Соловьев высоко ценил завораживающую красоту этой страны и подолгу жил в ней в свои поздние годы. В 1893 году он писал брату: "Финляндия гораздо красивее Италии. Особенно въезд в Або (читай Обо). Я думаю даже, что это название французское и писалось первоначально Oh beau! (О, прекрасно! - Т. Б.)".} После впечатляющего описания "красы полуночного края" Соловьев замечает: Там я скитался, молчалив, Там Богу правды я молился, Чтобы насилия прилив О камни финские разбился.[ ] Но в 1855 году России было не до угнетения национальных окраин. В феврале русские войска потерпели поражение под Евпаторией; их наступление было отбито, и там укрепился турецкий корпус. Вскоре после того, как об этой неудаче стало известно в Петербурге, умер Николай I; ходили упорные слухи о его самоубийстве. В сентябре армия союзников предприняла новый штурм Севастополя, который на этот раз увенчался успехом. Удерживать город было больше немыслимо, и он был сдан. Падение Севастополя предопределило исход войны; к концу 1855 года военные действия фактически прекратились. Было заключено перемирие, и делегаты России, Франции, Англии, Австрии, Турции и Сардинии собрались на конгресс в Париже для вырабатывания мирного договора. Россия была единственной проигравшей стороной в этой войне; но великие западные державы, выступившие единым военным фронтом против России, не смогли сохранить свое единство после победы. Играя на противоречивости их интересов, российские дипломаты сумели добиться от союзников целого ряда очень существенных уступок. Англия требовала отторжения от России Кавказа и запрещения ей иметь военный флот на Черном, а заодно и на Балтийском море. Австрия претендовала на Молдавию и Валахию, а также южную часть Бессарабии, прилегающую к Дунаю. В то же время Франция опасалась слишком сильного ослабления России и укрепления позиций Англии и Австрии. Свыше месяца продолжалась на конгрессе самая напряженная дипломатическая игра; наконец 30 марта 1856 года был подписан Парижский мирный договор. Сто один пушечный выстрел возвестил в столице Франции об этой исторической победе Запада над Россией. Плоды этой победы оказались, впрочем, достаточно скромными. Россия отдавала Турции Карс, но получала от союзников обратно свой Севастополь. Мирный договор гарантировал "независимость и целостность" Османской империи, Черное море объявлялось нейтральным, России и Турции запрещалось иметь на нем военно-морские силы. Война столь могущественных союзников против России, очевидно, могла бы привести и к более существенным результатам, чем некоторые ограничения по вооруженным силам на Черном море и на Дунае. В глазах русского общества это несколько смягчало горечь поражения, чувства, от которого оно уже давно отвыкло. Осмысливая весь ход Крымской войны, Тютчев писал осенью 1855 года: "Чтобы получить более ясное понятие о сущности этой борьбы, следует представить себе Россию, обреченную только одной рукой отбиваться от гигантского напора объединившихся Франции и Англии, тогда как другая ее рука сдавлена в тисках Австрии, к которой тотчас примкнет вся Германия, как только нам вздумается высвободить эту руку, чтобы попытаться схватить теснящего нас врага... Для того, чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злосчастного человека, который в течение своего тридцатилетнего царствования, находясь постоянно в самых выгодных условиях, ничем не воспользовался и все упустил, умудрившись завязать войну при самых невозможных обстоятельствах". "Это безрассудство так велико и предполагает такое ослепление, что невозможно видеть в нем заблуждение и помрачение ума одного человека и делать его одного ответственным за подобное безумие. Нет, конечно, его ошибка была лишь роковым последствием совершенно ложного направления, данного задолго до него судьбам России, - и именно потому, что это отклонение началось в столь отдаленном прошлом и теперь так глубоко, я и полагаю, что возвращение на верный путь будет сопряжено с долгими и весьма жестокими испытаниями. Что же касается конечного исхода борьбы в пользу России, то, мне кажется, он сомнителен менее, чем когда-либо". Исторический оптимизм Тютчева, казалось, начал оправдываться еще ранее, чем ожидал поэт. В 1870 году была опубликована нота русского правительства о непризнании запрета иметь военный флот на Черном море. Тютчев писал тогда об этом: Пятнадцать лет с тех пор минуло, Прошел событий целый ряд, Но вера нас не обманула - И севастопольского гула Последний слышим мы раскат. Удар последний и громовый, Он грянул вдруг, животворя; Последнее в борьбе суровой Теперь лишь высказано слово; То слово - русского царя. Как бы подражая пушкинскому патриотическому стилю ("Клеветники, враги России! Что взяли вы?"), Тютчев заявляет: Отдашь ты нам - и без урона - Бессмертный черноморский флот. Но, как ни утешали бы себя отдельные деятели русской культуры, в общественном сознании Крымская война навсегда осталась поражением - может быть, самым чувствительным поражением, нанесенным России Западом. Как мне кажется, главной причиной этого поражения была не отсталость России и не объединение против нее чуть ли не всей Европы, а то обстоятельство, что на этот раз Запад сумел вовремя остановиться в своих завоевательных действиях. Он сжег и занял Севастополь, после чего потребовал от России политических уступок, изменивших соотношение сил в послевоенной Европе. Эта пиратская тактика и привела к такому впечатляющему успеху. Если бы неприятель, взяв Севастополь, двинулся дальше, к жизненным центрам Российской Империи, то, боюсь, что и эта война закончилась бы взятием Берлина или Парижа. Трезвая политика Наполеона III, который, сколько бы ни рассуждал об историческом реванше, все-таки не забывал при этом о горьком опыте своего дяди, оказалась намного более разумной, чем другие попытки Запада поглотить Россию или подчинить ее себе. К сожалению, Запад не извлек уроков из этой победы, как не извлекал до этого уроков и из своих поражений. 12 Крымская катастрофа, казалось бы, должна была развеять блестящие иллюзии славянофилов и подрезать идейный корень их учения. Но в 1855-1861 годах славянофильство переживает новый расцвет. Он был связан не столько с какими-то новыми теоретическими прозрениями, сколько с изменившейся общественной обстановкой: после смерти Николая в России наступило то, что Тютчев метко назвал "оттепелью", и славянофилы получили несравненно большие возможности для популяризации своих взглядов. К концу этого периода, однако, основоположники славянофильства уже сходят со сцены (в 1856 году умирают братья Киреевские, в 1860 - Хомяков и К. Аксаков). Знамя старого, "классического" славянофильства в основном держал И. С. Аксаков, поборовший к этому времени свои сомнения в истинности этого учения и развивший энергичную публицистическую деятельность. Но ближе к старости его снова начинает одолевать тягостная неуверенность в судьбе своего дела. В 1875 году он писал по этому поводу Д. Ф. Тютчевой, дочери поэта: "Трагизм нашего положения заключается в том, что мы становимся очень одиноки: круг наш редеет час от часу, мы стареем, а за нами никого нет". Тютчев, как и Аксаков, также широко воспользовался послаблениями нового правительства и общим оживлением общественной обстановки. Его стихотворения стали во множестве появляться на страницах журналов, и западнических, и славянофильских. В частности, в "Русской беседе" (с 1858 года неофициальным редактором этого журнала стал Иван Аксаков), было опубликовано одно из самых пронзительных "славянофильских" стихотворений Тютчева: Эти бедные селенья, Эта скудная природа - Край родной долготерпенья, Край ты русского народа! Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной. В 1860-е годы Аксаков издает в Москве газеты "День", "Москва", "Москвич". Петербуржец Тютчев не мог принимать в этой деятельности непосредственное участие, но он горячо поддерживал ее, используя свои обширные связи в правящих кругах. Не будучи "классическим" славянофилом, он далеко не во всем соглашался с Аксаковым (это был один из тех многочисленных случаев, когда различие в убеждениях культурных деятелей предопределяло и выбор их места жительства, Москву или Петербург). Но их расхождение тем не менее было не настолько глубоким, чтобы остановить завязавшееся сотрудничество. Тютчев отнюдь не ограничился только тем, что поддерживал издания Аксакова, так сказать, политически; в своей переписке с ним он разрабатывал огромное количество злободневных вопросов, многие из которых потом поднимались Аксаковым на страницах его изданий. Иногда Тютчев прямо диктовал Аксакову, о чем и как писать в своих газетах; его письма к нему часто производят впечатление четких, детальных инструкций. В этот период в панславизме Тютчева и Аксакова произошли заметные изменения. Объединение славян под главенством Российской Империи по-прежнему оставалось самой заветной мечтой этих двух деятелей, но теперь это единство мыслилось уже не столько на государственной или имперской почве, сколько на почве культурно-исторической. Главный упор стал делаться на культурную общность славянского мира, православие, продвижение русского языка и русской культуры среди западных славян. Тютчева сейчас нередко обвиняют в том, что его панславистские идеи выглядят как захватнические. Резче всех по этому поводу высказался Иосиф Бродский, заявивший как-то в разговоре с Соломоном Волковым: "Тютчев имперские сапоги не просто целовал - он их лобзал. Что до меня, я без - не скажу, отвращения - изумления второй том сочинений Тютчева читать не могу. С одной стороны, казалось бы, колесница мироздания в святилище небес катится, а с другой - эти его, пользуясь выражением Вяземского, "шинельные оды"". Думается, что Бродский, прошедший болезненную прививку советской миролюбивой политики, здесь все-таки не прав. Западные и южные славяне тогда находились под игом Турции, Австрии, Пруссии, и основной пафос общественной деятельности Тютчева направлялся на их освобождение (и бескорыстную помощь России в этом деле, которая вместо этого упорно поддерживала Пруссию и Австрию). Неудивительно, что многие представители славянских народов искренне шли ему навстречу в этом деле. Еще в 1841 году, когда Тютчев жил на Западе, а московский кружок Хомякова еще даже не назывался славянофильским, он познакомился в Праге с В. В. Ганкой - чешским поэтом и ученым-славистом, много занимавшимся русской культурой. Ганка был вполне последовательным русофилом, мечтал о том, что русский язык станет единым языком общения для всех славянских народов, и проповедовал панславизм, ориентированный на Россию и русского императора. Правда, крайности Ганки не встречали сильного сочувствия в Чехии, но на самого Тютчева они произвели большое впечатление. Перед своим отъездом из Праги Тютчев вписал в альбом Ганки следующее стихотворение (полностью оно приведено ниже в Антологии): Вековать ли нам в разлуке? Не пора ль очнуться нам? И подать друг другу руки, Нашим кровным и друзьям? Веки мы слепцами были, И, как жалкие слепцы, Мы блуждали, мы бродили, Разбрелись во все концы. А случалось ли порою Нам столкнуться как-нибудь - Кровь не раз лилась рекою, Меч терзал родную грудь. И вражды безумной семя Плод сторичный принесло: Не одно погибло племя Иль в чужбину отошло. Иноверец, иноземец Нас раздвинул, разломил: Тех - обезъязычил немец, Этих - турок осрамил. С этого момента начинается интерес Тютчева к судьбе славянских народов, сыгравший такую важную роль в его жизни. Никакие политические и исторические разочарования не могли поколебать в нем веры в столь тщательно разработанную им самим мифологему. Читатель найдет здесь в Антологии множество стихотворений Тютчева (в основном они относятся к 1860-м годам), в которых громко звучит эта тема: Опально-мировое племя, Когда же будешь ты народ? Когда же упразднится время Твоей и розни, и невзгод, И грянет клич к объединенью, И рухнет то, что делит нас?.. Мы ждем и верим провиденью - Ему известны день и час... Тютчев на удивление болезненно реагировал на любое притеснение славянских народов; самые мелкие и незначительные события, связанные с ним, служили для него чуть ли не обязательным поводом к созданию соответствующих стихотворений. Когда однажды австрийский министр иностранных дел барон фон Бейст обмолвился "славян должно прижать к стене"* {"Man muss die Slaven an die Mauer drucken"; получило известность и другое высказывание барона на эту тему, обращенное к венгерскому министру: "стерегите ваши орды, а мы будем стеречь свои"}, Тютчев написал в связи с этим стихотворение "Славянам", впрочем, очень слабое с точки зрения художественности. Еще большее негодование, чем политическое угнетение славян, вызывали у него действия католической церкви в славянских странах - "этот плен, из всех тягчайший, плен духовный". За несколько лет до смерти Тютчев писал в стихотворении "Гус на костре": О чешский край! О род единокровный![ ]Не отвергай наследья своего! О, доверши же подвиг свой духовный И братского единства торжество! И, цепь порвав с юродствующим Римом, Гнетущую тебя уж так давно, На Гусовом костре неугасимом Расплавь ее последнее звено. Тютчев рассматривал гуситство как протест славян против католической религии, окончательно обесчестившей себя догматом о папской непогрешимости и осуждением свободы совести (этой теме он также посвятил немало выразительных стихотворений; часть из них вошла здесь в Антологию). Страны славянские, и при этом всецело католические, как Польша, вызывали у него раздражение, временами доходившее едва ли не до ярости: А между нас - позор немалый В славянской, всем родной среде, Лишь тот ушел от их опалы И не подвергся их вражде, Кто для своих всегда и всюду Злодеем был передовым: Они лишь нашего Иуду Честят лобзанием своим. Это строки из поэтического отклика Тютчева на Славянский съезд, проходивший в Москве и Петербурге в мае 1867 года. Славянофилы, в общем, разделяли такое отношение к Польше (позднее Данилевский также назовет поляков "ренегатами славянства"); польские представители даже не были тогда приглашены на съезд. Исповедание истинной религии, православия, было для Тютчева гораздо важнее кровной близости народов. Католицизм славянской Польши воспринимался им как предательство; в то же время православие греческого населения острова Крит уже рассматривалось как готовность его участвовать в великом деле всеславянского объединения. Когда на Крите произошло восстание христиан против турецкого владычества, Тютчев писал по этому поводу: "Трагична участь бедных кандиотов, которые будут раздавлены. Наше поведение в этом деле самое жалкое. Иногда преступно и бесчестно быть настолько ниже своей задачи". Россия действительно в тот раз долго осторожничала и не вмешивалась в это политическое осложнение. Восстание поддержала Греция, но и она под давлением западных держав вскоре была вынуждена отказаться от Крита. Это очередное притеснение турками православного народа, произведенное при полной поддержке Запада, до глубины души задело Тютчева и исторгло у него не то что новое стихотворение, а просто горестный вопль, вопль отчаяния: Ты долго будешь за туманом Скрываться, Русская звезда, Или оптическим обманом Ты обличишься навсегда? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Все гуще мрак, все пуще горе, Все неминуемей беда - Взгляни, чей флаг там гибнет в море, Проснись - теперь иль никогда... Впоследствии Россия все-таки сделала попытку вмешаться в это дело, но безуспешно. Тогда Тютчев написал стихотворение "Хотя б она сошла с лица земного...". Сговор западных стран с Турцией, направленный против России, раздражал Тютчева необыкновенно; он считал, что эти страны тем самым окончательно разоблачают свою антихристианскую сущность. Когда в 1869 году в Турции проходили пышные торжества по случаю открытия Суэцкого канала, строившегося с помощью Франции, Тютчев написал самое ядовитое стихотворение по этому поводу (полностью оно приводится здесь в Антологии): Флаги веют на Босфоре, Пушки празднично гремят, Небо ясно, блещет море, И ликует Цареград. И недаром он ликует: На волшебных берегах Ныне весело пирует Благодушный падишах. Угощает он на славу Милых западных друзей - И свою бы всю державу Заложил для них, ей-ей. Из премудрого далека Франкистанской их земли Погулять на счет пророка Все они сюда пришли. Пушек гром и мусикия![ ]Здесь Европы всей привал, Здесь все силы мировые Свой справляют карнавал. К середине 1860-х годов Тютчев занял весьма заметное место в политической жизни России. Он был близким другом министра иностранных дел кн. А. М. Горчакова, постоянно встречался с ним, подолгу беседовал, и нередко ощутимо воздействовал на его позицию по тому или иному вопросу внешней политики. Но влияния на одного только министра Горчакова ему было мало; он "вел политические прения со всеми членами августейшей семьи", и даже пытался воздействовать на самого императора, постоянно сетуя при этом на недостаток патриотической твердости и у царя, и у Горчакова. Последнему он писал по этому поводу: "Государь не менее вас нуждается в более твердой точке опоры, в национальном сознании". Сам Тютчев в избытке был наделен этим "национальным сознанием" и использовал все средства, чтобы воплотить его и в реальной внешней политике Российской Империи. Так же действовали и другие представители позднего славянофильства: они уже не развивали теоретические положения своей доктрины, а популяризировали ее, содействуя по мере возможностей ее проникновению в русское общественное сознание. Свободный поиск истины передался по наследству к следующему поколению мыслителей, выросших из славянофильства - Данилевскому, Леонтьеву, позднему Достоевскому. В заключение рассказа о классическом периоде славянофильства мне хотелось бы проиллюстрировать свое повествование живой картинкой - одним частным разговором, произошедшим в славянофильской среде в 70-х годах XIX века и зафиксированным мемуаристом. Участниками этой эмоциональной беседы были Анна Федоровна Аксакова, урожденная Тютчева (дочь поэта), и ее муж, Иван Сергеевич Аксаков. На нескольких страниц