тали нравы и порядки: занимаешь всего ничего, потом не удается вернуть к назначенному дню -- и нарастает вдвое, втрое. И беспокойство за гараж, по-моему, напрасное. Раз долг полностью погашен -- съедут, потерпите. Может, пока действительно -- некуда. Помолчал и добавил: -- А деньги отцу он отдаст. Со временем. -- Он слишком доверчивый, -- сообщила бабушка. -- И все этим пользуются. Ему всегда доставалось за других. Даже в детском саду. Я не притворялся, я искренне ей сочувствовал. Тем более, что едал ее хлеб с маслом. В отношении своей родни Андрюха, натурально, стервец. А ведь питает к ним глубокую нежность! И где он, любопытно, болтается, когда ему положено латать рюкзак и складывать спальники? -- Вы если повстречаетесь с ним, -- попросила она, -- передайте, чтобы домой -- пулей. Я пообещал. Не исключено, что Андрюха раздобыл необходимую амуницию на стороне и в Люберцах сегодня не покажется. Узнает от меня о звонке бабушки прямо у поезда. И что потом? Повернет он -- перед самым-то отправлением? -- И пожалуйста, поговорите с Андрюшей тоже. Как друг, как мужчина с мужчиной. Он к вам прислушается. Он отзывался о вас с большим уважением. Повернет или не повернет? По-человечески -- стоило бы. Одно дело -- деньги: тут уже все, заплатили и заплатили, останется Андрюха или уедет -- в любом случае ничего не поправишь. Но я отнюдь не был убежден, что оправдается мой оптимистический прогноз по поводу гаража. Люберецкие ушкуйнички, понятно, не упустили возможности подоить лохов-владельцев. Однако отсюда еще не вытекает, что они готовы теперь гараж освободить -- у них свой здравый смысл и свои представления о причинно-следственных связях. Кому тогда препираться с ними, глотать угрозы, шарахаться от пальцев в глаза -- выручать семейное достояние, -- бабушке?.. Вместе с тем попросту не соединялось в голове, каким таким образом от неких неведомых мне бандитов в постороннем для меня сарае будет зависеть, осуществится ли в моей жизни судьбическая перемена? И призрак неминуемого облома впереди не замаячил. Я многократно наблюдал: что-то буквально оберегает Андрюху от любых распутий, ситуаций осмысленного выбора (и в шутку предупреждал его, как Амасис Поликрата: смотри, однажды сразу так нарвешься, что раздерет пополам), -- обойдется и нынче. По телефону, с вокзала, за десять минут до отхода поезда, он выяснит у родителей, что с гаражом благополучно утряслось. А там несколько клятв, несколько покаянных фраз, дежурная песня про новую перспективную работу и срочную командировку -- и мы с чистой совестью отбываем... Я повесил трубку и сел сочинять письмо хозяину. Я от души поблагодарил его: мне было хорошо зимовать в этих стенах, о лучшем я не мечтал. Теперь я уезжаю из Москвы -- ибо во мне очнулась тяга к путешествиям -- и вернусь, вероятно, не скоро. (Написал -- и сам себе удивился: что значит -- не скоро? Он прочтет письмо не раньше середины мая. Это сколько ж я, получается, намерен странствовать и гоняться за приключениями -- годами?) Моя фотоаппаратура в его распоряжении -- щелкай на здоровье, благо есть кого. Единственная просьба: чтобы не переходила в третьи руки. Я извинился, что вынужден бросить в квартире и другое, не столь безобидное, имущество. За оружием не тянется ничего преступного. Но если идея арсенала на дому смущает его как таковая, он волен хоть в реке утопить содержимое ящика... Ну что еще? Поздравления, разумеется -- истинному рыцарю, отвоевавшему свою донну из ледяного плена. Я надеялся, он не сочтет это издевкой, если что-нибудь у них разладится и соединение сердец все же не состоится. Добираясь до карабина и наборчика с отверткой, я все переворошил в ящике. Заново умостив ружья, оптический прицел и брикеты взрывчатки, я встал у окна с рыболовной сетью: кое-где распутать и свернуть поаккуратнее. Снег на улице сиял, словно разом очистился от грязной коросты. В первый этаж солнце едва заглядывало: прямым его лучам подпадали лишь подоконник и узкий клин пола; зато почти до центра комнаты добивали отраженные в плазменных окнах соседнего дома. И оттого, что я долго смотрел, сощурившись, в это сияние, оно произвело саламандру. Со стороны автобусной остановки, из отдаления, на котором блеск впереди не позволял различать детали, выступила знакомая тонкая фигурка. Я успевал шагнуть назад, в тень, скрыться -- но застыл на месте. В один миг рухнула моя оборона, дутая на проверку. Легко быть жестким и непреклонным заочно. Но вот она приближалась -- и все выпестованные резоны за разрыв с нею, в которых не сомневался мгновением раньше, казались надуманными и смехотворными. Потому что давно не видел ее, что ли? Куда мы спешили тогда -- осенью, ночью? К метро?.. Да, она впервые побывала у меня здесь, и я провожал ее к метро. (И мы опоздали, станция уже закрылась. Ловили потом такси на Тверской.) Переулки пустые. Дождь кончился, но воздух до того сырой, что на лице и одежде по-прежнему оседают капли. Мокрый асфальт блестит. Она в сером кожаном плаще -- и плащ тоже блестит, как цирковой, когда проходим под фонарями. Я сказал, что хочу пофотографировать ее. Если взять чуть сверху и чуть сбоку, в таком ракурсе она похожа на актрису Ханну Шигулу -- и это мне нравится. Сказал в шутку и приготовился к притворному возмущению в ответ. А она остановилась и вдруг прижалась ко мне. Волосы у нее пахли прелыми листьями. "Дурак, это она на меня похожа..." Значит, зря я держался правила всякую книгу, натолкнувшись на сочетание "русская душа", немедленно захлопнуть? Доводилось ведь делиться одеялом с девушками жизнерадостными и спортивными. Почему же самый отчетливый образ, возникающий у меня при слове "любовь", -- это как я в ванной отпаиваю теплой водой замужнюю, вполне чокнутую женщину средних лет, наевшуюся до одури таблеток, зане тоска опять хлестанула через край?.. Сейчас мы обнимемся в дверях, словно той осенней ночью, когда еще нам вместе было хорошо и тревожно и я не напяливал маску отрешенности, которая мне не впору, -- и все возвратится. Я пойму, что достиг своей Антарктиды и дальше мне некуда бежать... Истинно: каждому свое и каждой твари по паре. Ну и какого еще рожна тебе надо? -- спрашивает Бог из-за тучки. Надо. Другого. Она заметила меня. Быстрым, нервическим движением, не отводя глаз, прячет щеку в воротник из опоссума. Таких непроизвольных обаятельных жестов у нее целый репертуар, но этот мне особенно дорог. Делает знак рукой: войду? Каких-нибудь пару минут: не жалеть, не любить... Я помотал головой: нет. Удивилась, подняла брови. Нет? Нет. Что-то говорит -- не слышно. Опять знак -- форточку открой... Нет. Теперь потерянно заслонилась ладонью, будто защищала горло от ветра. Пару минут... Ради чего все это, изверг? -- нашептывал мне на ухо омни-омни. Я стоял пень пнем, склонный капитулировать. Неопрятный старикан с палкой проплелся между нами и потеснил ее с дорожки плечом. Перехватил взгляд и уставился на меня в том бессмысленном роде, как смотрят прямо в камеру феллиньевские горгульи. Я пожелал ему угодить под автомобиль. Пиная ледышки, она сделала раздумчивый круг на площадке у подъезда... Мне проще представлять, что мысли ее были сцеплены с моими. Что это нас обоих обескуражила внезапная двоякая очевидность: чем мы способны (и уже вплотную к тому, на толщине оконного стекла) стать друг для друга -- и чем не сумеем тогда остаться для себя. Старик все таращился мне в окно, раззявив рот и сомкнув поверх палки крапчатый кулачок. Я взял из ящика капкан и поклацал на него стальными челюстями: поторопил на проезжую часть. Я пропустил момент, когда она повернулась и пошла прочь -- безвидная, как земля накануне первого дня творения. Ни обиды, ни злости, ни горечи от нее ко мне не передалось. Андрюхи не было на вокзале. А я приехал к подаче вагонов. И жевал на перроне свою булку и не беспокоился, покуда проводники не стали оттирать провожающих от дверей. Тут я сообразил, что мог неверно истолковать записку -- и мы должны встретиться где-то в другой точке. Побежал, колотя по ногам сумкой с радиометром, к локомотиву, потом -- назад, в зал, к большому табло. Нет Андрюхи. Выскочил опять на платформу -- вагоны поплыли мимо меня. Носильщики, сдвинув тележки, курили у спуска в переход. Прокатила кара с голубыми контейнерами для почты. Я на что-то еще надеялся. Виражировал между столбом и урной и убеждал себя, что мне не в чем разочаровываться. Что до конца я в эту историю, разумеется, не верил, а всего лишь согласился на игру и действовал напоследок решительно и серьезно, только чтобы сообщить игре необходимые правдоподобие и соль. Однако пусть вымысел, игра, обман -- как раз сейчас, по такому сценарию, Андрюхе и полагалось прокуковать из-за угла: улыбка до ушей и полные карманы денежных знаков. И мы бы загрузились в ближайший ночной шалман -- и с шуточками-прибауточками переживали веселое обновление. Так бывало. Но вещи с тех пор перегруппировались и приобрели отчетливую конфигурацию кукиша. Сержант милицейского наряда окинул меня нехорошим взором. Мне явно пора было убраться отсюда. Я сошел в подземный этаж вокзала, но в самых дверях метро вспомнил, что не оставил денег на жетон -- не лебезить же перед контролершей. На притихшем к ночи Садовом юркие оранжевые тракторишки сгребали жижу к бордюру. В троллейбусе красочный плакат, пропагандирующий Бхагавадгиту, изображал последовательность превращений щекастого дитяти в черноротый старческий труп. И грудник, и мертвяк, и срединное между ними акме имели одинаковый восковый оттенок и были исполнены в специфически некрофильской манере, чем настырно притягивали внимание. Их кукольная жуть мне скоро надоела, и я пересел к плакату спиной. Водитель ленился жать на педаль, мы еле дотащились до Красной Пресни. На каждой остановке он словно ждал кого-то и, не дождавшись, трогал неохотно. На оградке возле дома, вытянув ноги и запрокинув голову, Андрюха наблюдал дыру в облаках вокруг луны; по нижнему краю дыры, в лунном свете, тучи приобретали мнимое измерение -- и получался как будто открывшийся с горы ночной вид на далекую гряду заснеженных холмов. Я бросил сумку ему на колени. -- Носки для тебя... Я не рассчитывал найти его здесь. Я вообще старался не думать о нем или о несостоявшемся приключении. -- Мог бы хоть на вокзале меня подобрать... -- Опоздал, -- сказал Андрюха. -- Бабушка твоя звонила. -- Ага. -- Он стукнул пальцами по трубе, на которой сидел, приглашая устраиваться рядом. -- Я только что оттуда. -- И как с гаражом? -- Порядок. Завтра вывезут свое добро. -- Отлипнут? -- Ну, я ходил разбирался. К большим людям попал... -- В рожу-то дали? -- спросил я. -- Родители? Не... Отец на дежурстве. А маме я объяснил. Она, наоборот, рада, что все устаканилось. А большие люди? -- Так... Выразили неудовольствие. Они, видите ли, еще и недовольны! Папашу как липку ободрали: мои проценты, проценты на проценты, неустоечку за гараж... По дороге сюда моя опустошенность была как долгая неподвижная мысль, и что-то эйфорическое заключалось в ее созерцании. Теперь наступала реакция, эйфория сменилась буравчиками в висках. Я говорил -- и мне мерещилось эхо. Вдобавок меня трясло, хотя зябко не было -- сказывалось сброшенное разом напряжение последних суток, голод и ночь без сна. Напрасно Андрюха обнаружил себя уже сегодня. Лицом к лицу мне трудно не обвинять его в этой тяжести. -- Пойдем, -- предложил я. -- Что мы высиживаем? Если нечего делать, надо либо есть... Он перебил: -- Помню, помню! Не спеши. Я условился кое с кем. -- О чем условился? -- Не спеши. Он явно нервничал. Вертел сложенную бумажку. Я отнял -- раздражало. -- Только не выкидывай, -- предупредил Андрюха. -- По-моему, их еще не поздно сдать с утра. За полцены. Или за четверть. -- Сдать? Я развернул бумажный квадратик, поделившийся на два голубых железнодорожных билета. Число нынешнее. Вагон купейный. -- Признайся мне как на духу, -- сказал я после оторопелого молчания, -- бомба существовала?.. Существует? Андрюха посмотрел вверх. Облака уже сомкнулись, луна исчезла. -- Слушай, -- спросил он, -- ты чувствуешь трение?.. Обо все, о вещи? Как оно меня доводит, знаешь... Самый звук его... Я согласился: не люблю тоже. Особенно шелк и болонью. -- Нет, не то. Я не о том трении. И это не звук, конечно. Хотя... почти. Вот стоит только зашевелиться -- и сразу вокруг все как-то натягивается: снег вот этот, асфальт, машины, столбы эти чертовы... Сперва вроде и раздается и пропускает -- потом тянет, тянет... Как на резиновом ремне. Чем быстрее хочешь бежать -- тем сильнее оттаскивает. Раньше-то мне было наплевать. Раньше меня как бы не убывало... -- Не убывало, не убивало... Снова меня морочишь? -- Я к чему: это ведь неспроста наверняка -- такая паскудная упругость. Зачем-то, стало быть, нужно, чтобы я задыхался? А зачем? Ты понимаешь? Я не понимаю. Место освободить? Какое место? Вынудить на что-нибудь? На что? Да что с меня, в принципе, можно получить? Я зевнул. -- Зависит от угла зрения. Кто, по твоему мнению, виноват. Ежели бесы с лярвами -- они, говорят, именно твоего страха и добиваются. Затравленности. Они этим питаются. Или, скорее, жажду утоляют. Изводит их потому что жажда адская, и не ведают они от нее покоя -- во! Если люди... ну, в общем, то же самое. А еще можно считать, что тут природа, закон, естественное состояние. Закон -- штука самодостаточная и осуществляется в целях себя самого. Смиряются или бунтуют, как ты, отдельные единички, ему, соответственно, без разницы. Озадаченный Андрюха затеребил бороду. -- Эй, -- испугался я, -- ты всерьез не принимай мою болтовню. И хватит юлить. Ответь. -- Ты, -- вздохнул Андрюха, -- просто давно не ездил... -- Куда не ездил? -- Никуда. В том-то и дело. Не привык, не знаешь. Уже бесполезно. Ничего не меняется... Вон они! Машина, пролетевшая было по переулку, обеими осями громыхнув в дорожной выбоине, выползла задним ходом из-за угла, притормозила возле таблички с номером дома и повернула к нам. Светлая "Волга", пикап. Андрюха поднялся навстречу. В машине врубили дальний свет, от которого пришлось загородиться рукой. Я возмутился: -- Сбесились, козлы? Ума нет? -- Только не возникай! -- прошипел надо мной Андрюха. -- Рот не открывай, ясно? Дверцы машины распахнулись с двух сторон одновременно, и на асфальт ступили Пат с Паташоном -- длинный худой шланг и плотный коротышка. Очевидно, еще один остался за рулем: мотор продолжал работать и фары по-прежнему слепили. Андрюха не двигался. -- Этот, -- подал голос коротышка, -- точно. Я его видел сегодня у наших. -- Мужики, -- сказал Андрюха, -- я ведь не с вами разговаривал... -- Не с на-а-ми... А ты ждал, он прямо сам к тебе посреди ночи подкатит, да? -- А второй? -- спросил, оглядываясь, длинный. -- Он здесь живет, -- сказал Андрюха. -- Все нормально. -- Нормально? Тогда потопали, если нормально. В тамбуре подъезда я спохватился, что мы забыли сумку, и вернулся на улицу. Коротышка пошел следом, а затем снова пропустил меня вперед. От таких маневров я даже повеселел. -- В чем дело? -- шепнул я, поравнявшись с Андрюхой на лестнице. -- Кто эти люди? Твои друзья-уголовники? Но при обыкновенном, мягком освещении они уже не выглядели смешно. Бульдожья комплекция коротышки скрадывала недостаток роста; он был постарше нас, с коротко остриженной головой и приплюснутым носом, в спортивной куртке, кроссовках и мешковатых свободных джинсах. Длинный определенного возраста не имел, а стиля придерживался артистического: дорогое полупальто с золотыми пуговицами, разноцветный шелковый шарфик и ботинки на каблуке, с медной полоской на заостренных мысках -- по весенней московской каше в таких не слишком-то порыскаешь; волосы он убирал сзади под резинку, отчего лицо казалось еще более узким и еще более вытянутым. Я подумал, что в качестве боевой единицы длинного вряд ли используют. Андрюха открыл своим ключом, прошел сразу в комнату и выволок на середину ящик, отбросив дырявый шерстяной плед, которым я его драпировал. -- Вот. -- Занавески задерни, -- сказал длинный. Я прислонился к стене в прихожей и наблюдал оттуда, но коротышка встал у двери, а меня подтолкнул -- проходи! Длинный уже изучал карабин. Поднес к уху, дважды спустил затвор и хмыкнул без выражения: -- Старый. Андрюха пожал плечами. -- Какой есть. Длинный освободил магазин, дунул в него и загнал обратно. Прицелился в своего напарника, сказал: "Пу!" -- и коротко заржал. Андрюха отдал ему коробку с патронами. -- Не густо. Руки у Андрюхи заметно тряслись. Я, похоже, чего-то не догонял: никакого железного привкуса во рту, никакого ощущения опасности. Двустволка и обрез подробного осмотра не удостоились: щелчок курками, перелом, быстрый взгляд в стволы. -- Капканы не нужны? -- спросил Андрюха. -- А то забирай до кучи. Бесплатное приложение. -- А что, -- заинтересовался коротышка, -- я бы взял. Летом бате отвезу. Покажи-ка... У них там в Курской области волчары -- человеку по пояс. Потянувшись за капканом, Андрюха задел крышку, которую почему-то не откинул совсем, а поставил стоймя на тугих петлях, и наклонившийся над ящиком длинный едва успел отпрянуть. -- Удод! -- заорал он, отчасти расположив меня в свою пользу оригинальным ругательством. -- А если по пальцам? Я бы тебе твои оторвал... -- По телевизору программа была, -- сообщил коротышка из прихожей, -- в Америке негр один, безрукий, -- так он на гитаре ногами, трень-брень. Кладут ее на пол перед ним, носки с него стягивают, а он пальцами шевелит, струны дергает. И отлично у него выходит. -- Ты чего порешь-то? -- сказал длинный. -- Я вот, Музыка, на тебя удивляюсь. Скучный ты. Бухнешь -- и сидишь, стол рогами бодаешь. Ты бы гитарку свою принес, спел что-нибудь... Длинный взвешивал на ладони брикет взрывчатки. -- И что же я тебе петь должен? "Мурку"? Или ты больше по Пугачевой? -- Не, -- признался коротышка, -- я Пугачеву как раз не очень. Это для баб. Ну, Розенбаум -- хорошие песни... -- Розенбаум, Вилли Токарев... -- Длинный символически плюнул. -- Мало я наелся за девять лет в кабаке такого дерьма. -- А ты небось романсы всякие уважаешь? -- Вот что я буду с тобой говорить, а? Ты хоть имена слышал: Колтрейн, Майлс Дэвис? -- Так это, поди, из новых. Хэви-метал. -- Мудило ты, -- сочувственно сказал длинный.-- Колтрейн умер, ты еще под стол пешком ходил. Великий джазовый музыкант. -- Ну ты даешь! -- неподдельно изумился коротышка. -- Джазовый! Вроде Утесова, что ли? Была охота... Тоска зеленая. Длинный набрал воздуха и медленно выдохнул. -- Ладно, все. Кончай базар. Повернулся к Андрюхе: -- Детонаторы. Андрюха хлопнул себя по лбу и полез в шкаф. Запалы у него оказались завернуты в мою любимую летнюю футболку. Длинный размотал, посмотрел, завернул опять -- и футболка легла в ящик. -- Э... -- сказал я. -- Что? -- спросил коротышка. -- Нет, ничего. -- Складывай, -- распорядился длинный, -- и тащи в машину. -- Я один? -- растерялся Андрюха. -- Я не подниму... -- А вон друган твой тебе подсобит. -- Я капканы-то беру, -- напомнил коротышка. Длинный с ним посоветовался, ткнув ящик носком модного ботинка: -- Войдет? -- Куда он денется! -- А деньги? -- Андрюха сглотнул. -- Лучше бы здесь... -- Боится, кинем в темноте, -- определил коротышка и подморгнул мне по-доброму, словно давний приятель. -- А на свету, думает, не сумеем. Длинный медленно опустил пятерню в боковой карман. Но вынул не пистолет -- к чему, все еще без каких-либо признаков страха, я почти приготовился, -- а небрежный пук зеленых банкнот: десять или пятнадцать. Достоинства со своего места я не различал. -- Проверишь? Андрюха помусолил углы, сбился, начал заново. Поискал в бумаге волоски. -- Тут не хватает... -- Много? -- Пять долларов. -- Не мелочись, -- сказал длинный. Мы погрузили ящик в кузов пикапа. Водитель грыз яблоко и помыкивал, балдея, в такт французской песенке по радио: "Вояж-вояж..." Фары он так и не выключил, не ослабил. Под радиатором, грациозно укрыв хвостом лапы, грелась белая в подпалинах кошка. Гости не попрощались. На выезде машина чиркнула скулой горбатый "Запорожец" без колеса, поставленный на вечный прикол у края площадки, -- дверцы у него не запирались, и внутри раздолье было играть детям. Мы следили за ней, пока она не миновала перекресток и не пропала из вида. Стало тихо. -- Все? -- спросил Андрюха у тишины. -- Если ты больше никого не пригласил... -- Все. Подумал. Добавил: -- Уф... Надо бы выпить. Мне передалось его облегчение -- и только теперь пробежал по коже запоздалый холодок. -- Может, и надо, -- сказал я. -- У кого флаг? -- Ах да... Под лампой на козырьке подъезда он отделил себе какую-то часть денег и мне вручил остальное. -- Что, вовремя? -- Не то слово. Раньше, чем я надеялся. -- Я же обещал. Ночное окошко от магазина на Тишинке мы нашли заколоченным -- пункт упразднили. На Красной Пресне торговали, но когда Андрюха положил на прилавок десятидолларовую купюру, продавщица молча кивнула в направлении двух патрульных, передававших друг другу литровый пакет кефира около побитого автомата для кофе-эспрессо, -- запрещено. Андрюха утверждал, что у нас нет причины отчаиваться. Теперь по всему Арбату частные киоски со всякой всячиной -- какой-нибудь будет работать и ночью. Покупать там излишне дорого, мы загоним немного зеленых и вернемся сюда по пути домой. Явления гостей нежданных и денег подняли уровень адреналина в крови: об усталости я уже не вспоминал, и ночная прогулка даже радовала меня -- тем более, что Андрюха не приставал с разговорами. Я не огорчился, когда выяснилось, что и на Арбат мы пришли зря: прочесали его из конца в конец -- палатки, закрытые ставнями, бездействовали. Андрюха выдвинул гипотезу о Смоленском гастрономе: там, не исключено, тоже есть круглосуточная секция. Мы никого не встречали. Кое-где фонари горели через один или не горели совсем; в темном пятне я споткнулся о блок, вынутый из брусчатки, и сильно ушиб колено. Подковылял к близкому ларьку -- опереться, пока не уймется боль. И вдруг кто-то спросил у меня спички. На пластмассовой гиперболической тумбе из кафе, раскачивая ногой приотворенную дверь киоска, сидел губастый парень и щелкал выдохшейся зажигалкой. Андрюха бросил ему коробок. -- Стережешь? Да ты оставь у себя... Парень поблагодарил. Маялся бы до утра без курева. -- Паршиво, -- кивнул Андрюха. -- И свечка, главное, в палатке потухла... Нет, доллары его не интересовали. Зато он был не прочь поболтать и убить время. Чтобы удержать нас, предложил по банке пива. И тут же они с Андрюхой втянулись в обсуждение сортов баночного. Я благоразумно помалкивал, ибо из банок, за вычетом тех, что применялись в пивных вместо дефицитных кружек, пивал до сих пор только однажды, еще в Олимпиаду, отечественное "Золотое кольцо". После "Тьюборга" с вытирающим лысину толстяком на картинке взяли для сравнения голландского, послабее. Андрюха клонил к тому, что все это, спору нет, неплохо, однако далеко не высшая марка. Действительно, отборное пиво в жестянки не разливают, обязательно в стекло. И перечислил названия. Парень полюбопытствовал, москвичи ли мы и чем занимаемся. Я замялся, почти как Джим Моррисон (известный эпизод, заснятый в Лондонском аэропорту). -- Крутимся, -- содержательно ответил Андрюха. -- Туда-сюда, с переменным успехом. В общем, пивом нас не удивишь... Парень скрылся в палатке и вынес полновесную бутылку "Смирновской". Мы опустились на корточки возле тумбы; со свечкой в центре, бликующей на неотменимых пластиковых стаканчиках -- теперь голубых, -- очень уютно. Он рассказал, что родом из Удмуртии, а в Москве после армии. Ларьком владеют его кавказские товарищи по оружию. Кореша настоящие, и всем, что им принадлежит, он волен пользоваться свободно, как своим. В доказательство выставил армянский коньяк в подарочной упаковке. Пока он искал на полках эту коробку, подсвечивая спичкой, я заметил в киоске множество самых разнохарактерных предметов вплоть до школьного телескопа-рефлектора на штативе. -- Стоп! -- предупредил Андрюха. -- Просто так не осилим. Был трудный день. Пожевать бы чего-нибудь... Мигом образовались крабовые консервы -- в стране чудес все доступно. Но мне и под царскую закуску пить уже сделалось невмоготу. А встать и распрощаться -- неудобно, не хотелось обижать человека. Я шепнул Андрюхе: принимай на себя. -- А домой-то доволочешь? -- Ну, постараюсь. Парень провозглашал тосты. За нас с вами и хрен с ними. И про козу, купить которую имею возможность, но не имею желания. Потом количественные изменения у него скачкообразно перешли в качественные -- тормоза отказали бесповоротно, добрая натура развернула крылья. Он всучил нам по пачке каждого имевшегося в ларьке вида сигарет. Когда я неосторожно спросил, сколько стоит телескоп, вскинулся мне его подарить. Я, разумеется, не взял, о чем и доныне вспоминаю с печалью. Тем не менее он телескоп из палатки вытащил и наводил на редкие горящие окна дальних домов, в надежде известно что подглядеть (удавалось же, в скучном соответствии с законами геометрической оптики, где фрагмент люстры, где ковра, где натюрморта в раме...). Он угощал нас икрой, расфасованной в стеклянные плошки, -- и еще нужно было изобрести, как с ней управиться: мы тщетно пробовали набирать черные зерна на лезвие красного Андрюхиного ножа, пока не догадались зачерпывать узкими шоколадными вафлями. Икра, очевидно, перележала, и вкус у нее был затхлый. Наш гостеприимец отключился, махнув полстакана миндального ликера -- хотя Андрюха отговаривал. Через минуту он сполз по стене, повалился на бок и, скрюченный винтом, смежил веки на брусчатке. За руки, за ноги мы втащили его в киоск и сунули ему в карман рубашки две десятки -- на случай, если кавказские братья все же предъявят счет. Дверь снаружи подперли тумбой. Андрюха сперва еще крепился, но скоро тоже совершенно поплыл -- и не сумел одолеть ступеньки, ведущие в арку и на проспект. Мы сели передохнуть. Он терял очки, промахивался, подбирая их, и важно бубнил что-то бессвязное. Оставшиеся часа три до рассвета нам, судя по всему, предстояло торчать здесь -- как раз чтобы Андрюхе худо-бедно прочухаться. И я уже сам задремал, когда он внезапно перестал бормотать и огорошил меня внятным вопросом: -- По-твоему, и мы умрем? -- Прямо сейчас? -- удивился я. Теплый ветер, настороженная тишина, необычная для сердцевины города даже посреди ночи, уснувшая на перилах птица. Большей частью я, должно быть, досочинил подходящий антураж -- но за давностью уже не развести: вот -- память, вот -- фантазия. -- Не сейчас, так завтра. Не завтра, так в старости... -- Он делал усилие, чтобы говорить разборчиво, артикулировал, как комедийный инопланетянин. -- А какая разница... Все равно не понимаю, что это значит... Настроенный на пьяные речи, я отшутился: мол, и не стоит, может, слишком задерживаться, а то совсем ничего не сохранится вокруг... Пропустил мимо ушей слова, которых не повторит мне никто и никогда. Повторить нельзя (разве я не пытался!) зазвеневший в них мимолетный резонанс наших существований: творилось с нами одно и чувствовали мы одинаково. Будто неведомо чем, но выкупили себя наперед, и долго теперь не полагается нам слышать ледяное дыхание -- ни в затылок, ни где-либо рядом. Конечно, мы ошибались. Срок понадобится ничтожный, чтобы удостовериться в этом. Но именно в нашей ошибке я вижу единственное подтверждение тому, что все, бывшее с нами, было хоть отчасти не даром. Те времена канули -- и я о них не жалею. С тех пор, как мне впервые улыбнулся произошедший от меня младенец, я знаю, что любить можно иное и иначе. Ищу способ уберечься, если по стране -- а то и не по ней одной -- покатится очередная красная волна. Говорят, рубеж тысячелетий обещает великие перемены; они уже идут. Новые истины вроде бы и слову не по зубам, слово уступает языку образов, -- идеи, которые некогда мой друг азартно и одиноко преследовал даже на белых полях Антарктиды, успели стать общим местом салонных рассуждений. Говорят, тут есть логика катастрофы. Философствую я, словно старая дама, то и дело что-нибудь теряющая и вынужденная разыскивать: очки или связку ключей. Но готов согласиться, что и собственный, выражаясь высокопарно, жизненный путь нахожу куда реже размеченным оформленными мыслями и завершенными действиями, нежели пейзажами, картинами и мизансценами... Я начинал это повествование как цепочку забавных историй. Не подозревал, что, разрастаясь, оно превратится в мое прощание с молодостью. В середине мая, когда, по всем подсчетам, возвращение хозяина с подругой, настоящей полярной бородой и чучелом пингвина под мышкой ожидалось со дня на день, я получал первые гонорары за свои компьютерные труды, хотя на "ты" с техникой будущего еще не стал: мне нужны были советы, и я теребил одного за другим прежних знакомых, с этими делами связанных. Звали в гости -- не кочевряжился. Жил теперь открыто, насколько это было возможно при том, что минимум три раза в неделю я строго отправлялся на работу: туда -- часов в девять вечера, оттуда -- где-то к обеду, чтобы рассосалась утренняя толчея в транспорте. Уже определилось -- и весьма удачно, -- куда мне предстоит переехать. Каждую весну я навещал на даче в близкой подмосковной Немчиновке свою пожилую родственницу. Она проводила там круглый год, поскольку серьезным ничем не хворала и дом был теплый, а московскую квартиру оставила тоже давно не молодой бессемейной дочери. Собравшись в Немчиновку на майские праздники, я решил справиться у дочери, нет ли каких перемен и что еще помимо торта и цветов необходимо привезти, -- и узнал, что старушка зимой еще переселилась обратно в Москву, здоровье больше не позволяло удаляться от аптек и ведомственной поликлиники. Меня пригласили на домашние пироги. Мне понравилось у них -- лампы под абажуром, старые весомые книги и фарфор с внутренним светом. Наконец-то я вел разговор, который никого ни к чему не обязывал, -- так беседуют с хорошими попутчиками в поезде -- людьми милыми и случайными. Рассказывал о себе. Объяснял, что компьютер -- не робот-убийца, а похож скорее на телевизор. Я только вскользь упомянул, что должен сейчас срочно подыскивать себе жилье. И тут они стали обсуждать друг с другом: ведь я мог бы занять опустевшую дачу. Они опасались надолго бросать ее без присмотра. Пока что весь дом в моем распоряжении; если же летом они все-таки отважатся пустить дачников -- какую-нибудь интеллигентную семью с детишками, -- мне придется следить за порядком из просторного мезонина с отдельным входом. Само собой, я ответил -- да. И мне бы не медлить с переездом, но я все тянул, все еще будто надеялся не трогаясь с места дождаться -- бог знает чего... Однажды позвонила прикатившая из Риги двоюродная сестра хозяина. Была удивлена, услышав о путешествии брата: не то чтобы она вовсе не общалась с родней, а вот за пять месяцев ее эти новости так и не достигли. Я предложил ей, если ее не смущает моя компания, остановиться здесь, как она это делала и раньше. Мы подружились год назад: она работала редактором архивного отдела рижского радио и ее командировали в Москву. Днем она копалась в архивных пленках, по вечерам мы что-нибудь посещали втроем: шумные театральные постановки или в Музее кино смотрели "Нибелунгов" и "Доктора Мабузе" под живого тапера, или просто садились на прогулочный водомет и плавали по реке. В череду культурных мероприятий я вклинил скромный день рождения. Кроме нее с братом заманил попить-поесть бывшего сокурсника -- накануне мы повстречали его в театре, -- не особо компанейского, но интересного уже тем, что из всех моих институтских знакомых он единственный оказался инженером по призванию и продолжал самозабвенно корпеть в НИИ, не соблазнившись ни свободными искусствами, ни дозволенной коммерцией, ни должностями и зарплатой в новых фирмах. Он и рижанка явно положили глаз друг на друга. Но инженер, увалень, -- хоть бы свидание ей назначил! А впоследствии оба расспрашивали меня: кто да что... Вообще я равнодушен к чужому счастью. Однако у меня есть вкус к совпадениям. Ее звонок раздался всего за пару часов до того, как мы с инженером должны были пересечься, -- он скопировал мне фирменные руководства к издательским программам. Выловить его на службе стоило труда -- меня отсылали с номера на номер. В помещении, где он взял трубку, что-то отчаянно и часто пищало -- словно раненая мышь. Я сообщил, кто придет сегодня. -- А мне, -- спросил он, -- можно? Я дал адрес. -- Как там у тебя? Притон? -- Почему притон? -- оскорбился я. -- Вполне прилично. Правда, краны текут. Прокладки менял. Не помогает. Мне, конечно, было известно, что мой однокашник -- мастеровой от природы. Но я не предполагал, что он примчится с набором инструментов и электрической дрелью, дабы пыточного вида сверлом яростно растачивать вентили в смесителях. Даже слив воды в унитазе он отрегулировал. Прибалтийская муза застала его на коленях с отверткой в руках -- возле искрящей розетки. Нам выпала незабываемая ночь. Мы от души веселились. Инженер, в ударе, представлял пантомимически триггер с мультивибратором и разыгрывал в лицах анекдоты из жизни трех поколений своей чудаковатой фамилии. Мы с ним вспоминали институт, странности преподавателей; она -- Тартуский университет, брошенный на втором курсе. Выпивали умеренно. Уже под утро я спохватился, что им пора побыть наедине. Сказал: пройдусь, куплю растворимого кофе к завтраку. Теперь удобно -- на привокзальной площади ночных ларьков пооткрывалось не меньше десятка. Я шел дворами, начинало светать. В скверике, по двое, по трое на лавках, подложив под голову обувь и предъявляя миру дырки на носках, спали люди, приехавшие торговать на здешней толкучке: у вокзала, на Тишинке или на окрестных улицах. Во сне они чмокали губами и ощупывали подле свою поклажу: сумки, узлы, мешки. Я взял в палатке кофе, взял банку югославской ветчины. И себе -- чекушку: посидеть еще на кухне, когда мои влюбленные уснут. Заморосил дождь, чуть ли не первый нынешней весной, пригрозил ливнем (так новорожденный ужонок, пугая присунувшихся к нему любопытных мальчишек, кидается во все стороны и страшно разевает пасть, притворяясь гадюкой) -- но через пять минут перестал. Я боялся нагрянуть раньше времени и по пути обратно делал лишние крюки. Тяжелая ветчина оттягивала карман и стучала в печень. Я перекурил в песочнице, покачался на детских качелях. К дому попал с тыла и огибал его по асфальтовой дорожке под самыми окнами. И тут сзади кто-то окликнул меня: -- Эй! Из углового окна, всклоченный, в майке, свесился по пояс долларовый сосед. -- Я смотрю, ты круги закладываешь... -- Он покрутил пятерней возле уха. -- Мысли? Покоя не дают? -- Мешаю чем-нибудь? -- Чем ты можешь мешать? Наоборот. -- Он на мгновение пропал, вынырнул опять и показал мне непочатую узкую бутылку "Белого аиста". -- Присоединиться не желаешь? Я пожал плечами. -- С удовольствием. Открывай дверь... -- Не, погоди. У меня там жена спит в комнате. Она нервная. Услышит замок -- вскочит. -- Не понял, -- сказал я. -- Тогда не пойду... -- Трубу видишь? Кусок чугунной трубы стоял прислоненный в нужном месте к стене. Судя по всему, соседу уже доводилось им сегодня пользоваться. Я хмыкнул, поддернул штанины и полез. Кухня точно такая же, только почище и холодильник посовременнее. Оклеена обоями под изразцы. На холодильнике двухкассетный магнитофон тихонько воспроизводил "Дип перпл". Сосед отправил в раковину немытые тарелки. Стакан с остатками красного вина опрокинул в горшок, под корень воскового дерева. Потом пошуровал в шкафчиках и вынул для меня пиалу. -- Нет рюмки. Тоже в комнате. Сгодится? Я выложил ветчину на стол. -- Тебе, -- спросил он, орудуя консервным ножом, -- квартира не нужна? -- Нужна. То есть в каком смысле? -- Купи мою. Я засмеялся. -- Ясно, -- сказал сосед. -- Ну, вздрогнем. Вздрогнули. Закусили. И он разговорился: -- Вчера утром ответ получили в посольстве. Все, положительное решение... Так-то вот. Значит, не позднее августа -- фьють... -- В Америку? -- Ну да! Америка пустит, жди! Сперва попробовали в Германию -- бесполезно. Что остается русскому человеку? Палестины... -- Анкета позволяет? -- У жены. У нее родственники в Хайфе. Магазин имеют, канцелярские принадлежности. Сик транзит глория мунди -- буду ластики продавать. Нет, ты вообрази: она достаточно еврейка, чтобы жить в Израиле, и недостаточно -- в Германии! Гитлер в гробу ворочается! Он плеснул себе в стакан воды из чайника. -- Ребенок у нас -- аллергик. В школу здешнюю вряд ли вообще сможет ходить. Краску понюхает или там пыли наглотается -- уже дышать тяжело. К тому же он "р" не выговаривает. Да его заклюют! Он отпор никому не способен дать -- сразу спазм, он пугается, паника, чуть не обморок... Жена говорит: мы обязаны обеспечить ему нормальную среду и медицину... Мы должны знать, что он в безопасности. Говорит, устала думать, что будет момент -- и она не сумеет его защитить... Тебе сколько лет? Я назвал сколько. -- А мне -- почти сорок. У меня был бизнес, когда здесь и слова такого не слыхали. И я ни разу не сел. Нюх, стало быть, на месте. Я тебе вот что скажу... -- Вдруг он грузно навалился на стол, выдав, что принял уже и до меня немало, хотя отлично держится. -- Я тебе скажу: она права. Вся эта нынешняя мельтешня, демократия, развал системы -- сплошное фуфло. С виду только что-то подвинулось. В этой стране слишком многие как не сомневались, так и не сомневаются, что им положено забраться тебе на хребет и погонять-командовать. Никто их не тронул. А тронут -- новые народятся, земля рожает. Дай срок -- они еще учинят баню. Я признался, что у меня нет интереса различать политические силы и их противостояния. Естественно, одно -- предпочтительнее, другое -- недопустимо; я, пожалуй, мог бы даже прилепиться к кому-нибудь -- от противного. Но цели, которые они заявляют, я не способен считать своими. Потому что не верю в возможность общих решений. И тогда за любыми их словесами -- ничего, пустота. По-моему, перед каждым свое пространство, свое время -- свое огромное поле, которое следует пересечь, чем-то жертвуя и чем-то не поступаясь. А вот чем -- все равно придется всякий раз определять заново. В том-то весь и фокус... Впрочем, мы в разных категориях. Ему есть о ком заботиться, за кого отвечать. А я -- что: меня не зацепишь, нищим пожар не страшен. Если оправдаются его прогнозы -- пережду, вывернусь. -- Детский лепет. -- Он потянулся за коньяком. -- У человека всегда есть что отобрать. Понадобишься для кайла с лопатой. Или под ружье. Коридор оставался у меня за спиной, и я не заметил, как на кухню вошла женщина в халате с драконами поверх голубой ночной рубашки. Она убавила звук магнитофона до нуля, достала из холодильника тюбик с кремом и выдавила себе на ладони. Сказала без раздражения, но твердо: -- Шесть утра. Вали отсюда. -- Через окно? -- Через дверь. Я встал. Она выглядела моложе мужа, на щеке еще держа