ообще, съездить в тыл интересно. Но не сейчас. Подремать бы..." Взбегаю на крыльцо штабного дома. В коридоре натыкаюсь на командира дивизиона. Он курит. Докладываю, как положено: - Товарищ майор! По вашему приказанию прибыл! Он рассеянно машет рукой на дверь: "Заходи". Собирают командиров батарей и офицеров управления. Вдоль стены на разномастных стульях сидят почти все "управленцы": начальник боепитания, помпотех, начфин, он же начальник ОВС-ПФС (обозно-вещевое и продовольственно-фуражное снабжение), командир взвода управления и "начмед", точнее, фельдшер - старший лейтенант медслужбы. Затем входят начальник штаба и заместитель командира. Командиры батарей на месте. Задерживается замполит, и нет командира роты ПТР - убит. Да и роты нет - всю разобрали по батареям. Командир дивизиона у нас давно, с 1942 года. Он человек смелый, решительный, толковый, но не без слабостей. Охальник, бабник, а главное, - большой любитель выпить и при этом покрасоваться на людях. Не пил - был бы идеальный командир. Но идеалов, увы, не бывает. Не раз случалось, под обстрелом, когда мы с ходу разворачивались на самом "передке", под носом у противника, его громогласные команды и изощренная хмельная брань далеко разносилась, так сказать, над полем брани Возможно, и до немцев долетало: - Смотри, пехота, как истребители воюют! Не прячьтесь по кустам! В штаны напустили, трясогузки! В душу! В бога! Мать-перемать!.. И гнал свой "виллис" вперед до упора, а мы, само собой, летели за ним Конечно, часто "залетали", и многие ни за что сложили головы. Часто, слиш ком часто. Несмотря ни на что, все его любят за честность, за благожелательность, за душевность и за эту его бесшабашную отвагу. Говорят, что и начальник артиллерии дивизии очень уважает нашего командира, считает настоящим истребителем. Из-за необузданной лихости командира летом ранило, правда, легко, а его водителя тяжело - две пули в грудь получил. Много приключений мы с ним пережили... Сейчас, возвратившись из штаба артиллерии, майор поставит нам задачу. Так положено. Сидим, ждем... Наконец он входит. Начальник штаба, любитель и блюститель порядка и старший по должности, вскрикивает: - Товарищи офицеры! Мы встаем, а командир устало сипит: - Садись, братцы, - и сам тяжело плюхается на стул. К нему подходит Макухин и что-то шепчет. Наш ОИПТД не обычное линейное подразделение, а самостоятельная воинская часть. Мы понимаем это и обращаемся к Макухину уважительно: "Начальник штаба", хотя официально его должность называется "старший адъютант". Наш командир, когда чем-то недоволен, в наказание выговаривает: "Опять ты, адъютант, напутал!" Майор некоторое время молчит, смотрит вдаль поверх наших голов, собирается с мыслями. Потом тихо - такая привычка - начинает: - Значит, так. Будем пополняться. Времени в обрез. Дали два дня сроку. Нужно идти вперед, быстрее добираться до Одера и Нейсе, захватывать плацдармы и врываться в самое логово. Начальник артиллерии обещал все для нас подготовить: личный состав, матчасть, боепитание. В полках дело хуже, а нам идут навстречу... Только с водителями и сержантским составом будут, возможно, затруднения. Вы с Макухиным сейчас же уточните потребность по батареям, по взводу управления и остальной ... братии. Командир начинает воодушевляться, говорит громче. Чтобы подчеркнуть важность сказанного и углубить наше понимание сущности поставленной задачи, важные места своей речи он усиливает командирским матом, знатоком и почитателем которого является. Я привык уже, так что особого впечатления на меня это не производит. А поначалу, после училища, меня, наученного строгой уставной форме общения, разговорная манера командира дивизиона шокировала. Было очень стыдно за него. Теперь я вместе со всеми слушаю спокойно, пропускаю мимо ушей изощренную матерщину и разный языковый мусор. Вникаю исключительно в суть дела. - Думайте головами, а не... Пополнение сырое, молодняк. Немедленно организовать занятия, без раскачки. Макухин, завтра к утру - расписание! Знаю, у кого-то в голове другое: поспать, по бабам сбегать... Смотрите, не распускайтесь и дисциплину не разлагайте. Это вам, комбаты! ... С вас... строго спрошу. Взаимодействие будем отрабатывать на марше, в боевой обстановке. Готовых истребителей не бывает. Из госпиталей к нам не возвращаются... Получим западников ... пехоту... С ними... нужно работать спокойно, уважительно. Тогда будут стараться и нашу простую технику освоят... Летчиков, танкистов - этих трудно готовить. Время ответственное - впереди Германия. Он обвел тяжелым взглядом присутствующих и остановился на начальнике боепитания капитане Череване и помпотехе - старшем технике-лейтенанте Острякове. - Черевань! Капитан вскакивает. - И ты, Остряков! Огненно-рыжий помпотех медленно поднимается. - Чтоб сегодня же в дивизии всю заявку выбили. С полковником (это начальник артиллерии дивизии) я обо всем договорился. Вечером доложите мне. Все! У нас возникает несколько мелких вопросов. Командир решает их быстро, толково. Совещание окончено. Задача ясна. Я остаюсь ненадолго, чтобы оставить Макухину заявку батареи. Он сверяется со своими записями, отмечает что-то, потом говорит: - Слушай, мы получили новую кухню. На нее нужно двух солдат. Хотя бы один должен понимать толк в вареве. Понял? - Понял, конечно, товарищ капитан. Но Ковалев - наводчик. Хороший наводчик. - Другого научишь. Смотри шире! Повара не найти - специальность редкая у нас. - Да, лучшего повара вы не найдете. И он очень рад будет. Выходит, нужно отдавать. Прошу вас дать мне из пополнения артиллеристов, не сплошь пехоту. Учтите. - Рассуждаешь правильно. Учтем. Отдыхай пока. Не спеша выхожу на площадь. Мороз ослаб. Ярко светит солнце. Появились прохожие. Два польских солдата в смешных четырехугольных фуражках-конфедератках о чем-то увлеченно беседуют на ходу. Они проходят мимо и, не глядя на меня, небрежно отдают честь двумя пальцами. В ответ и я прикладываю руку к шапке. Захожу во двор. У пушки прохаживается Ковалев, автомат положил на сидение машины. Я останавливаюсь и от удивления развожу руки. Он догадывается, хватает автомат и вешает на шею. Улыбается. Я молчу. Пока ничего не скажу о возможном повороте его судьбы. Мало ли что может случиться? Дома суеты уже нет. Все поели и улеглись на полу. Связистов, конечно, тоже накормили. Дежурный телефонист догребает из котелка баланду. Заглядываю на кухню. Здесь стало хорошо: чисто, тепло. За столом сидят Никитин и Кириллов. Входит Пирья: - Что сказали в штабе, комбат? - Завтра, наверно, привезут пополнение и матчасть. А потом будем наступать на логово врага. Вот и все. Меня никуда не посылают - и на том спасибо. - А сколько простоим здесь? - Недолго. Нельзя давать немцам передышку, чтобы не укрепились на Одере. Нужно форсировать с ходу и врываться в Германию. Такая задача у нас. Отдых будет короткий. А пока - всем отдыхать! Говорю громко в полуоткрытую дверь, чтобы все слышали. Доносится голос водителя Сидельникова, дежурные слова: - Порядок в танковых частях! Червяка заморили - и спи мертвым сном. Солдат спит - служба идет. При чем тут танковые части? Но слов из песни не выкинешь. - Ты, Сидельников, замовчы вжэ, - вмешивается Ковтун.- Годи тэрэвэни правыть (хватит чепуху молоть)! Сидельникова, однако, не так просто остановить. Через минуту он снова заводится, не может удержаться: - Эх, братцы, мне бы сейчас молодуху на денек! Хотя бы на часок! Сил нет. У нас на селе до войны ох и хороши были девки! Бывало, вечерком... Его грубо обрывает Батурин: - Заткнись, жеребец стоялый! Уснуть не даешь! - А что, Батурин, забирает? Разговоры все же затихают. Сон берет свое. Подходит Никитин: - Давайте завтракать, комбат. Все уже поемши. Я осматриваюсь, где бы устроиться. А Никитин, оказывается, уже решил: - Пойдемте в хозяйскую комнату. Пусть народ отдыхает. Там спокойно будет, удобно. Он показывает на дверь между кухней и нашей комнатой: "Там есть стол и все. Я договорился с хозяином". Он берет с плиты котелок, идет вперед. За дверью - продолжение прихожей и выход на заднее крыльцо. Слева - лестница на мансарду. Я открываю дверь справа, и мы входим в небольшую, очень чистую, хорошо убранную комнату. Книжный шкаф, два кожаных кресла, красивая люстра. В центре комнаты под люстрой - стол, накрытый белейшей скатертью. На столе приготовлены тарелка, чашка с блюдцем, ложка, вилка, нож, еще блюдце с тремя кусочками сахара. Смотрю вопросительно на Никитина: "По какому случаю такая торжественность?" А он улыбается: - Я только намекнул, а они сами предложили вам тут поесть. Чего отказываться-то? Во как тут чисто, покойно. Давно ведь в такой чистой горнице не сидели. Славно. Неожиданно. Пусть будет так. Скидываю с плеча сумку, полушубок, шапку. Бросаю все на стул в углу. Подпоясываюсь, подвигаю пистолет к боку, причесываюсь - обстановка обязывает. Сажусь и предлагаю Никитину: - Может, за компанию подзакусите? В котелке - большой запас есть. - Нет, я поемши. Кипяток на плите стоит. Возьмете для чаю. - Спасибо. Отдыхайте. Я поем и приду. - Ваше одеяло я на диван положил. Так что пойду отдыхать. - Идите, конечно. Культурно наливаю из котелка в тарелку свою баланду. По привычке поднимаюсь за сумкой, чтобы достать свою заслуженную самодельную литую алюминиевую ложку, но замечаю, что все уже приготовлено и годится для самой изысканной еды. Приятно. Не успеваю доесть баланду, как дверь осторожно открывается, входит хозяйка, а за ней - хозяин. "Пшепрашэм, пан офицер", - они просят извинить за беспокойство. Интересуются, сколько мы проживем у них. Если бы я и знал, то все равно не сказал. Какая-никакая тайна. Но я и не знаю. Вместо ответа я заговариваю о другом: - Мне странно. Дзивне, что вы называете меня паном. У нас панами называют помещиков, капиталистов. Одним словом, богачей. У нас писали о польских панах, как о богачах, магнатах. Называли их белополяками. Какой же я пан? На вид они люди интеллигентные, немного понимают по-русски. С ними интересно поговорить. Любопытно. Хозяин меня понимает, улыбается: - Я вем, вы не паны. Вы вшистци товажиши. Знаю. Але ж у нас воспитанные люди называют друг друга "пан". Так принято: и магнат, и бедняк -одинаково паны. В этом они равны. У вас в России раньше тоже все называли один другого "господин". Культурные люди, не хамы. Вы этого уже не застали. Але "товажиш" - тоже уважительно. Хозяин терпимо говорит по-русски, лишь немного используя польские слова. Высказывается корректно, высокомерия не замечаю. И я стараюсь проявить воспитанность. Отвечаю, что понимаю смысл этой традиции и ничего против нее не имею. Пусть будет так: пан - так пан. Интересуюсь, как зовут их. Имена у них простые: Богдан и Мария Шавельские. Мне неприятно, что я не ответил на волнующий их вопрос: - Вы спросили, сколько мы у вас пробудем? - Так, так. Иле дни? Сколько дней? - Не переживайте. Мы пробудем недолго. Точней не знаю. Хозяин удрученно кивает головой, он расстроен. Они не уходят. Я выяснил, что пан Богдан и его жена - оба врачи. Что жене чудом удалось спастись, бежав из немецкого концлагеря. Оказывается, что хозяин еще "за России", то есть до нашей революции, учился в Варшавском университете на медицинском факультете и поэтому знает немного русский, хотя порядком подзабыл. А жена по-русски почти ничего не понимает. После "первой войны", "за Польщи", они одно время жили в Люблине, потом переехали сюда, под Краков, работали в больнице и имели частную практику. В сентябре 1939 года на фронте погиб их сын Юзеф - офицер польской армии. Потом была оккупация, преследования. Жизнь разрушилась. Хозяин заинтересованно, но ненавязчиво расспрашивает о моей жизни. Рассказываю, что родители - учителя, а я хотел стать инженером. Но успел лишь закончить школу и - война. Нашей семье в конце июля 1941 года удалось бежать из-под Одессы аж на Урал. Получается приятная, почти домашняя беседа. Чувствую, что хозяину хочется поговорить, и он заводит политический разговор. Считает Пилсудского великим патриотом и спасителем Польши, а последних правителей Рыдз-Смиглу и Бека - карьеристами и предателями. Находясь между Германией и Россией, Польша была обречена, тем более без надежных союзников. Англия и Франция бросили Польшу на произвол судьбы. Польское правительство дезертировало, и Польша погибла. Я пытаюсь убедить хозяев, что все обстоит хорошо. Красная Армия освободила обе столицы - Варшаву и Краков. Скоро восстановится независимая Польша, и все будет лучше, чем до войны, гораздо лучше: - Для поляков самое страшное позади. Война почти закончилась. Радуйтесь, что у вас уже мир! Покуй! - Покуй! Покуй! - продолжает ныть хозяин. - Какое может быть спокойствие, когда дом полон солдат! Мы, обыватели, не чувствуем себя в безопасности. Как и вся Польша. - Наши солдаты не обижают население. Нечего бояться! - У нас много страшного рассказывают о "советах" (советских гражданах) и о ваших солдатах. Есть насилия и в нашем городе тоже. К сожалению. - Немецкая пропаганда запугала вас. Геббельс всю Европу запугал большевиками и "советами". Вас тоже. - Так, так. Але мы боимся. Посмотрите на тэн образек (эту картинку). Он достает из книжного шкафа и протягивает мне картинку побольше почтовой открытки. Картинка красивая, цветная, на странной, очень плотной и толстой бумаге. Изображен на ней изнутри высокий средневековый храм, возможно, костел. Классическая готика: узкие высокие окна, красно-золотые витражи, много колонн, роспись, богато убранный алтарь, огромные люстры... У алтаря с поднятой рукой стоит старый благообразный священник, по бокам - молодые служки в белых накидках. Происходит венчание. Священник благословляет стоящих перед ним красивого молодого человека в черном костюме с белым цветком в петлице - жениха и ослепительную красавицу -невесту в белом платье и фате. Позади молодых - представительные, хорошо одетые мужчины и женщины, видимо, родственники, знакомые, свидетели, гости. Я внимательно рассматриваю карточку. Что ж, красиво, даже умилительно. Величественный храм, мягко улыбающийся священник, молодые люди с торжественными, счастливыми лицами. Запомнится на всю жизнь. - Очень красивая картинка. Бардзо пьенкный образек. Дзинкую, - говорю я и возвращаю карточку. - А теперь, пан офицер, посмотрите еще раз на свет. Он берет у меня картинку, подходит к окну, смотрит ее "на просвет" и отдает мне. Я тоже смотрю и вижу другую - страшную картину. Через выбитые двери в этот же храм ворвалась толпа, нет - орда гориллоподобных, разъяренных, заросших до глаз солдат. Лица их отвратительны: уродливы и тупы, скорее, морды животных. Они в длинных шинелях, на головах - буденновки с большими красными звездами. В руках ворвавшихся ножи и винтовки с примкнутыми штыками - наперевес. Один из красноармейцев всадил штык в живот недоумевающему добродушному священнику, и тот падает, роняя крест. Жених лежит в луже крови с перерезанным горлом. Русский наступил ему ногой на грудь и растоптал белый цветок в петлице. Убегают служки, один из них уже сбит с ног ударом приклада по голове. Рядом трое красноармейцев повалили невесту на пол и готовятся насиловать. Они обнажили ее ноги выше колен и рвут свадебное платье. Другие красноармейцы добивают убегающих в ужасе людей. Картина написана талантливым художником. Она впечатляет и может вызвать антипатию к русским, большевикам, "советам". Я несколько обескуражен и, естественно, возмущен: - Ложь и грубая немецкая пропаганда. Наши солдаты ничего подобного не делали и не сделают, даже в Германии. А за Польшу они кровь проливают. Не бойтесь их. Страхи хозяина я не развеял: - Война. Люди обозлились, одичали. Многие жаждут мести. Солдаты, особенно пьяные, часто обижают людей. Знаете, темные инстинкты... Рассказывают, что насилия бывают часто. Мы боимся вашего унтер-офицера или, не знаю, плютоновэго (взводного). Выясняю, что он имеет в виду Батурина. Хозяйка согласно кивает головой: - Проше пана, накажице ему, жэбы он нас не тревожил (прикажите ему, чтобы он нас не беспокоил). Нам страшне. Он злостит сен на нас. Он злой. Пан Богдан что-то шепнул хозяйке. Она вышла и скоро вернулась с бутылкой вина. Они предлагают выпить. Я отказываюсь. Мне неприятны их недоверчивость и это бестактное подношение. - Нет-нет! Не нужно вина. Дзинкуе. В другой раз. Благодарю. Хозяйка как будто не понимает. Потом, спохватившись, отливает немного в стакан и выпивает, глядя мне в глаза. Я стою в недоумении, а хозяин, смутившись, поясняет: - Вино доброе. Старое венгерское. Не сомневайтесь. Выпейте. - Странные люди. Я верю вам, не сомневаюсь, что вино хорошее. Тут открывается дверь, и в комнату заглядывает девочка. Нет, - это молоденькая девушка. Оказывается, она принесла бокалы, которые хозяйка то ли забыла, то ли не захотела взять. Хозяева молча переглядываются, а девушка с минуту стоит по ту сторону двери, держа перед собой подносик. Затем, как бы решившись, она неуверенно входит в комнату. Хозяйка берет из ее рук подносик, ставит на стол, достает из буфета хлеб, кусок какой-то красноватой колбасы, нарезает и раскладывает на две тарелки. А девушка стоит у двери, с любопытством и достоинством разглядывая меня. Довольно высокая, белокурая, волосы до плеч, розоватые щеки. У нее большие темные печальные, как у хозяйки, глаза, красивый рот, детские, еще пухлые губы, несколько удлиненный, прекрасный овал лица. Величественная ее красота поражает. Именно такой представлялась мне когда-то юная королева. Я, потрясенный, стою, не спуская с нее глаз. Молчу. Девушка подходит к столу. Строгая, холодная, даже надменная. Потом она снимает наброшенную на плечи темную кофточку. Сразу бросается в глаза ее стройность, плотно облегающее красно-белое платье, яркое, чем-то даже вызывающее. До меня Доходит: "Да ведь это - польские национальные цвета. На ней польский флаг! Так она, оказывается, патриотка!" Время остановилось. Постепенно строгое выражение ее лица смягчается и появляется неожиданно добрая, доверчивая, детская улыбка. Глаза и лицо начинают излучать мягкий, теплый свет. И от этого в комнате все меняется, становится светло и радостно. Не представлял, что возможна на свете такая живая красота! Хозяйка приглашает к столу: "Прошэ! Проше, сядайте!" Хозяин представляет меня: "То пан росийський офицер",- и, повернувшись ко мне: "Моя цурка". Еще добавляет зачем-то: "Дочерь". Она улыбается мне свободно, искренне: "Эва". Руки не подает, отмечаю это. Чувствую себя скованно. О чем говорить, не знаю. Хозяин разливает вино, а я стою и смотрю на Еву с нескрываемым восхищением... Тогда пан Богдан нарушает затянувшееся, неловкое молчание: - Выпьем, чтобы скорее закончилась эта ужасная война и наступил мир. Чуть помедлив, он добавляет: - Хотелось бы и справедливости, но я не верю, что Польше суждена справедливость. Так пусть будет хотя бы мир! Тост мне не понравился, но хозяин выпил, и я - за ним. Ева о чем-то быстро говорит отцу. Я не понял, вопросительно гляжу, и он объясняет: - Моя цурка сказала, что надо выпить за то, чтобы все присутствующие остались невредимы в этой войне. Так она сказала. Тост замечательный. Значит, Ева подумала и обо мне. Приятно. По-видимому, правила хорошего тона требуют от них еще некоторого, хотя бы короткого, продолжения беседы с гостем, пусть даже с непрошеным. И Ева спрашивает, скоро ли, по моему мнению, закончится война. - Посмотрите на карту. Германия уже окружена нами и союзниками, а Гитлер не сдается, потому что знает наш лозунг: "Смерть немецким захватчикам!". Немцы - фанатики, а фанатики не сдаются. Их надо уничтожать. За несколько месяцев мы с ними справимся. Хозяин мыслит иначе: - Как верующий человек и как врач я убежден, что убивать людей, даже фанатиков, нельзя. Это - зло. Одно зло порождает другое. Одна жестокость порождает еще худшую. Я отвечаю решительно, не задумываясь: - Ваша религия лицемерна. Ваша "святая инквизиция" пытала и убивала людей за убеждения или просто ни за что. Почему ваша церковь, или там костел, не выступили против Гитлера, против еврейских погромов, против концлагерей? Ваша религия не милосердна, как вы считаете, - она лицемерна и лжива. Хозяин отрицательно машет рукой и вертит головой: - Нет, то было давно. Инквизицию отменили четыреста лет назад. Сама церковь! - А теперь еще хуже. Невинных людей - поляков, русских, особенно евреев - церковь не защищала, а вы хотите простить заведомых убийц. Проповеди читать им. - Нельзя убивать всех согрешивших. Заблуждавшихся нужно простить. И проповеди им читать нужно. Тогда они покаются в своих грехах. Неожиданно вмешивается Ева: - Не, ойтец. Я с тобой не згодна (согласна). Немцы не заблуждались. Они все поддерживали Гитлера и все знали. Они радовались, когда убивали поляков, евреев. Они даже собак на улицах перестреляли. Немцев надо наказать! Всех! Вшистцих! Мне приятна поддержка Евы, а пан Богдан сразу как-то сникает: - Может быть, вы, молодые, в чем-то правы. Раньше Германия считалась очень культурной страной. Кто бы мог подумать? - Я тоже слышал о немецкой культуре. Говорили. Но раз Гитлер сумел за несколько лет превратить почти всех немцев в убийц или их помощников, значит, не было у них культуры. У Гитлера была сильная пропаганда. Может, она свернула мозги всему народу? - В этом вы правы, пан офицер, И русская пропаганда тоже сильна! Очень! Ева пристально смотрит на меня и, кажется, одобряет. Ее внимание очень поощряет меня к дискуссии: - У немцев была лишь внешняя культура и еще образование, манеры и все такое. А главное в культуре, наверно, - свобода, свобода мысли, что ли... % % % Во время этого разговора вспомнилось зловещее, пугавшее неизвестностью лето 1941 года. В середине июля родители получили наконец "разрешение на эвакуацию". Без этого разрешения не отважились уезжать. Как можно без бумаги?! Однако к тому времени пассажирские поезда из Одессы на восток через нашу станцию Голта уже не шли. Станцию непрерывно бомбили, а я ежедневно бегал туда, бродил по путям, высматривая эшелон, на который могла бы пристроиться наша семья. В один из таких суматошных дней на привокзальной улице Революции я столкнулся с нашей учительницей немецкого языка Анной Францевной Рудик. Это была немолодая, полная, спокойная женщина, натуральная немка, знакомая моих родителей. Она обрадовалась встрече, спросила о здоровье "стариков", поинтересовалась моими планами. Я ответил, что в армию меня еще не берут, мне 17 лет. Сообщил, что выслал документы в Ленинградский военно-механический институт, а теперь боюсь, как бы они не затерялись. И еще я пожаловался: "Никак не удается попасть на эшелон для эвакуации". - А зачем эвакуироваться? - удивилась она. - Как это - зачем? Если немцы займут город, то расстреляют евреев, комсомольцев... - Какая дичь! Какая чепуха! Не верьте всему, что говорят. Вспомните: злые языки страшнее пистолета. Наши газеты, как всегда, сгущают краски. Специально, чтобы разорить приграничные области и нанести урон Германии. Не верьте этой пропаганде! - Как же не верить, Анна Францевна? По радио передают, газеты пишут, беженцы из Львова рассказывают ужасные истории. Немцы же - фашисты! Они убивают евреев! - Нет. Все это выдумки и пропаганда. Майн гот! Германская армия и правительство не допустят беззакония. В конце концов, они тоже социалисты, а не анархисты какие-нибудь! Я видела своими глазами германские войска на Украине в 1918 году. Добропорядочные, воспитанные люди. Они защищали наших мирных жителей от грабежей и погромов. Грабили не германские солдаты, а наши местные банды: зеленые, белые, красные. Германцы - очень культурные, честные люди, особенно офицеры. Западная цивилизация! Германия всегда помогала России. И, вообще, внесла огромный вклад в мировую науку! Нам есть чему у них поучиться. Не бойтесь! Да, недавно наши артисты устроили в Берлинской опере концерт, давали "Пиковую даму". Там Германа пел... Я слушал молча эту речь и думал: "Плохи наши дела. Наверно, немцы уже близко, и она не в состоянии сдержать своей радости. Ждет прихода". А она все говорила: - Все образуется. Страсти улягутся. Все - к лучшему. Вам не следует из-за каких-то нелепых слухов бросать свой дом, имущество и бежать в неизвестность. На чужбине беженцев ожидают большие лишения. Я знаю,- большое несчастье не иметь своего крова над головой. Передайте это своим родителям и, конечно, привет от меня. Она вдруг, как бы внезапно испугавшись чего-то, умолкла, засеменила прочь, оглянулась, крикнула: "Ауф видерзейн!" - и скрылась за поворотом. Больше мы, однако, не встретились. Усталость и заторможенность прошли. Я любовался Евой. Ее поощряющая улыбка возбуждала во мне энергию и будоражила мысль. Мне хотелось высказать веское собственное мнение, заинтересовать Еву, завоевать ее симпатию. Тогда я без колебаний брался судить обо всем бескомпромиссно, решительно, окончательно. Лишь много лет спустя я осознал пользу сомнения и открыл печальную истину: чем меньше человек знает, тем решительнее и строже судит обо всем. Теперь многое видится по-иному: потускнели яркие молодые краски, рассеялись иллюзии, притупилась боль ошибок и разочарований. Бог милостив. Он наделил время способностью притуплять чувства, утишать скорбь. Иначе жизнь превратилась бы в муку. В те немногие часы, даже минуты общения с Евой я впервые, еще неясно, ощутил магическое обаяние женщины, ее великую таинственную силу. Потом, много лет спустя, пришло осознание того, как велика может быть эта сила, способная творить с нами чудеса: наполнять сердце смелостью, заставлять ум яростно трудиться, воодушевлять на большие дела. Последующий жизненный опыт лишь укрепил меня в этом убеждении. Не всех Бог наградил талантом любить, не каждому дал способность пробудить в женщине ответное чувство и испытать его благотворное влияние. Счастлив, кто испытал это... % % % Некоторое время мы молчим. Ева смотрит на меня широко раскрытыми глазами. Ее лицо одухотворено. Ощущаю ее интерес ко мне и продолжаю: - Фашисты ненавидят культуру. Геббельс писал, что, когда слышит слово "культура", хватается за пистолет. Потому что культура - это свобода. Чехов говорил, что человек становится свободным, по капле выдавливая из себя раба. - Вы интересно говорите, - дарит мне радость Ева, - а Чехова я не читала, к сожалению, но слышала о нем. - Немецкие философы, у которых Гитлер кое-что позаимствовал, утверждали, что война необходима, что она якобы очищает и укрепляет народ, что в войне гибнут самые слабые и не приспособленные к жизни и, таким образом, происходит естественный отбор, как у животных. Это большая ложь. В войне гибнут самые смелые, самые честные и добрые. А лучшие места в жизни захватывают хитрецы, пройдохи и карьеристы. В этой войне уже погибли самые благородные. Они были лучше нас, оставшихся. Я знаю. Ева печально поджала губы: - Мой брат погиб в 39-ом. Всегда гибнут лучшие. Вы правы. Да. В разговор опять включается хозяин: - Я врач. У меня свои аналогии. Фашизм, может быть, не просто опасная, а неизлечимая болезнь человечества. - Вы пессимист, пан Богдан. Фашизм почти уничтожен. Мы, как хирурги, вырежем все язвы и болячки фашизма. Останется здоровый организм. Нормальное человечество. - Вы знаете, что такое канцер? - Да. По-русски - рак. Вообще-то фашизм сравнивали с коричневой чумой. - Чума может иметь разные цвета, не только коричневый, но и красный, зеленый, белый. Чума излечима. Все сложнее. Канцер дает метастазы. Ну, в других странах... Если так, то лечение лишь продлит агонию, но не вылечит. Не улыбайтесь. - Мы сразу вырежем все. Не оставим метастазов. Уверен. - Намерения у вас хорошие. Дай Бог, чтобы вам удалось. А я пессимист. Ева сидит рядом. Очень хочется погладить ее по голове, убедиться, что это не сон. - Мне было бардзо интересуенце. Мы вшистко розумеме. Ойтец добже пшетлумачиць. Хорошо переводит. Хозяйка направляется к двери, за ней - не спеша - Ева. Она откровенно дружески улыбается мне и волнующе, оставляя надежду, прощается: "До видзенья!" Я, можно сказать, галантно встал и сказал, что мне было очень приятно встретиться и поговорить с ними. И еще добавил: "Ваше "До видзенья!" означает по-русски: "До свидания!" Поэтому надеюсь, - мы еще увидимся". Ева оборачивается и еще раз улыбается мне: "А цо то ест "свидание"?" Объяснить легко, а устроить трудно... Они уходят. Я сгребаю в охапку свою одежду и выхожу на нашу половину. % % % Здесь тихо. Все уже угомонились. Бодрствует лишь подсменок - заряжающий Кириллов. Он стоит на кухне у стола и, чтобы не уснуть, старательно протирает промасленной тряпкой свой карабин. В орудийном расчете его главная обязанность проста: готовить снаряды к стрельбе и заряжать пушку. Делать это нужно быстро и аккуратно, потому что мы открыты и "кто кого" решают секунды. Заряжающий должен установить взрыватель и одним точным и сильным движением втолкнуть снаряд в казенник, не задев взрыватель. И тогда затвор автоматически закроется. Услышав от заряжающего: "Готов!", наводчик, если успел навести пушку, давит на спуск. Свое дело Кириллов выполняет мастерски. Еще он умеет ловко бороться с загораниями, когда пулеметной очередью или осколком мины пробивает гильзу и воспламеняется пороховой заряд. Нередко случается у нас и такое. Кириллов ставит карабин на предохранитель, ударом ладони загоняет обойму в магазин, обтирает ложе. По лицу вижу, что трудно ему бороться со сном, сидя в теплой кухне. Он неторопливо закуривает и протягивает мне свой кисет: - У меня хорошая махорочка, духовитая. Угощайтесь. Я закуриваю. "Духовитая" махорка здорово дерет горло. Кириллов замечает: - Все уже давно повалились и пузыри на середину выгнали. По-артиллерийски это означает: "Все лежат горизонтально животами кверху, как уровни механизма наведения пушки при точной наводке, когда их пузырьки наводчик выводит на середину". - Хорошо бы, - продолжает он, - с недельку здесь позагорать. Как у тещи на блинах. Эх, отоспались бы на месяц вперед. Сколь нам здесь кантоваться? - Сегодня остаемся - это точно. А что дальше, известно только генералам. Скоро большое наступление начнется. Нельзя немцам давать передышку. - Да, генералы знают. Они высоко сидят - далеко глядят. - Конечно, подальше нашего. Ну, не уснешь? - Нет, комбат. Не сомневайтесь. Не первый год замужем. - Ладно. Пойду и я посплю, пока время есть. Открываю дверь во двор, выбрасываю окурок. По привычке отмечаю про себя, что часовой на месте. Вижу поваленный забор. Со двора в дом входит Сидельников. Заметил, видимо, что я смотрю на забор. - Негоже, комбат, что мы разоряем людям двор. - Конечно, негоже. Повалили зря, без надобности. Никто в шею не гнал. - А война, она балует людей. Им чужого добра не жалко. Вот оно и безобразят солдаты маненько. Не на себя, - на войну все списывают. Как это поляки говорят? - Поляки говорят: "Вшистко едно война". - Ну, да мы этот забор подымем. Не сомневайтесь. Надо по совести. С Никитиным на пару и подымем. Токо сперва кернем часок-другой. Открываю дверь в нашу комнату. Пробираюсь к дивану, переступая через ноги лежащих на полу солдат. Сворачиваю свой полушубок, кладу под голову, туда же - ремень с пистолетом. Снимаю сапоги - пусть ноги отдыхают тоже. Тишина. Устало и размеренно посапывают мои товарищи. Мерно тикают часы. Вижу через окно часть хозяйского садика, ясное небо. От тишины в голове начинается легкий звон. Закрываю глаза. Приятно лежать, ощущая, как расслабляется тело. А мозг возбужден, мысли скачут, возвращая в прошлое. Хорошо, что в эту зиму нет вшей, и можно спокойно отдыхать в тепле, не испытывая мучительного зуда, как было в прошлую зиму под Корсунь- Шевченковским и Лысянкой. Тогда вши заедали! На холоде еще терпимо. А чуть согрелся - никакого спасения: все тело невыносимо зудит, и кожа расчесана до крови. Грустно и смешно вспоминать: неистово и свирепо, как гладиаторы, сражались мы "вручную" с гнусными насекомыми, проявляя настоящие охотничьи качества: быстроту, ловкость и точность. Наши руки были обагрены собственной кровью, а достичь решительной победы никак не удавалось. Вши завелись везде, даже в шинелях, полушубках, погонах, пуговицах. Когда становилось совсем невмоготу, мы выползали из укрытий, встряхивали нательные сорочки, гимнастерки, шапки, - и белый снег делался серым. Тогда нам очень повезло - обошлось без тифа. Правда, медики старались: делали прививки, посыпали одежду каким-то порошком, устраивали "прожарки". Вспомнились эти "прожарки". Они несовершенны, не удается в самодельных "жарилках" поддерживать необходимую температуру. Однако даже примитивные санобработки приносят облегчение, хотя и временное. Из "жарилок" одежда вынимается совсем сырая. На воздухе все смерзается, затвердевает. Поэтому для бодрости духа и предотвращения простуд нам после санобработки выдают по "наркомовской" норме спирта. Часто получается больше, так как старшина сведения о потерях батареи направлять в ПФС не торопится. Впрочем, спирт на морозе согревает слабо. Хорошо, если удается погреться и подсушиться у костра. Вспоминая ту "вшивую" зиму, испытываю теперь особое удовольствие от отдыха. Эх, сейчас бы еще баню устроить, чтобы ощутить телесную чистоту! Человеку всего мало. Сон не приходит. Стоит закрыть глаза, как сразу же возникает Ева. Она манит к себе, и мысль о ней радует... Надо поспать! Стараюсь отвлечься, думать о чем-то другом... Вспоминается наш довоенный город, школа, друзья, соученицы, танцы и разные дорогие сердцу мелочи жизни. Мы, старшеклассники, устраивали по выходным танцы в своем классе. Моя соседка Аня Любарева приносила из дома старый патефон и пластинки: "Брызги шампанского", "Рио-Рита", "Кукарачча". "Вам возвращая Ваш портрет, я о любви Вас не молю. В моих словах упрека нет, - я Вас по-прежнему люблю" или "Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой. Все для тебя...", "За кукараччу, за кукараччу я отомщу. Я не заплачу, нет, не заплачу, но обиды не прощу!". Крутили еще утесовского "Пожарного": "Но не знает, не знает пожарный, что горит в моем сердце пожар!" и, конечно, "Прекрасную маркизу": "Все хорошо, прекрасная маркиза, и хороши у нас дела...". Замечательно пели звонкая Эдит и ее отец. Пластинки вертелись, сменяя друг друга, а игла извлекала из них то печаль, то радость. Меня волновал существующий где-то, за пределами досягаемости, огромный, восхитительный мир, где люди поют, танцуют, объясняются в любви, веселятся... Анин патефон звучал тихо, глухо, потрескивал и поскрипывал. После ремонта его пружина оказалась сильно укороченной и заводить приходилось почти непрерывно. Поэтому у "аппарата" постоянно находился дежурный по "заводу", называемый иногда "крутилой". Воскресные танцы бывали, естественно, только днем. Наши партнерши- соученицы быстро взрослели и хорошели, в них появилось нечто новое, загадочное, притягательное. Эти встречи доставляли большое удовольствие... Через три часа появлялась "техничка". Мы возвращали на свои места парты, учительский стол и расходились. Никаких возлияний или других развлечений и в помине не было. Мы радовались тому немногому, что имели. А время было жестокое. Вокруг царили страх и дух насилия. Счастье, что мы еще не все понимали. У одиннадцати (!) из двадцати учеников нашего класса родители были "посажены" или, как говорили потом, - репрессированы. Но не было у нас к ним ни вражды, ни презрения. Никто и в мыслях не допускал, что среди нас могут быть враги. Мы не только танцевали, но и обсуждали школьные, а больше, конечно, мировые проблемы: например, события в Абиссинии, Испании, Китае. Там, далеко от нас, благородные и смелые люди с помощью Советского Союза защищали свободу и справедливость. Мы сочувствовали этим людям всей душой и готовы были ехать на помощь по первому зову. Вскоре бурные события приблизились вплотную к нам. Возникла неясно ощущаемая тревога. Она время от времени сменялась ликованием то по причине воссоединения западных областей Украины, Белоруссии, Буковины с "материнскими" Советскими республиками, то в связи с образованием новых прибалтийских Союзных республик. Приятно было думать, что страна крепнет, что ее границы сдвинулись на Запад. Война с Финляндией пресекла эйфорию. Было ясно, что напали не "белофинны", как писали газеты, а наши войска. Почему же могучая и непобедимая Красная Армия так долго не может победить маленькую и плохо вооруженную армию Маннергейма и захватить Выборг? Простая логика подсказывала, что причиной неудачи были не морозы, а слабость нашей армии и мужество финнов. Многих озадачил неожиданный союз с Германией. Поразила встреча главного фашиста Гитлера с помощником главного большевика Молотовым. "Дружба" с Гитлером расцвела удивительно быстро. Наши газеты вдруг стали "болеть" за немцев, сочувствовать борьбе немецкого народа с англо-французскими плутократами и империалистами. Недалеко, в Европе, Германия провоцировала один за другим свои победоносные блицкриги, а у нас продолжалась мирная жизнь. Многие радовались этому и вносили посильный вклад в укрепление советско-германской дружбы. ЗАГСы тут же начали регистрировать многочисленных юных Германов, Альфредов, Адиков, то есть Адольфов, а также Грет, Магдалин и Маргарит. Газеты предпочитали помещать на первых полосах сообщения агентств "Трансоцеан" и "Гавас"... Все чаще в душу закрадывалось ощущение неустойчивости мира и близкого взрыва. Отец повторял: "До войны - один шаг. Гитлер и Сталин - оба бандиты. Но Сталин, может быть, умнее". А мама пугалась: "Изя, замолчи! Ты совсем с ума сошел!" Мой школьный товарищ Костя Акулов, учитывая обстановку и перспективы, планировал поступить в летное училище, а я, по сходным соображениям, - в Ленинградский военмех. Так я и сделал: аттестат зрелости и заявление поспешил выслать в Ленинград, в ЛВМИ, - 20 июня 1941 года - за два дня до начала войны. Даже уведомления о вручении я не получил... Не спится мне. Нет в моем коротком прошлом ни крупных событий, ни заметных достижений. Вспоминаются только разные мелочи. Самыми интересными событиями моей скудной культурной жизни были кинофильмы. То было время еще несовершенной юности кинематографа. Фильмов выпускалось мало, зато каждый - на виду. Несколько картин оставили след в памяти: "Чапаев", "Огни большого города", "Новые времена", "Цирк"... Самое же сильное впечатление произвел "Большой вальс". Я увидел совершенно необыкновенный, не похожий на наш, мир красоты и любви, к чему так тянулась душа. Замечательная музыка и красавица Карла Доннер... Меня озаряет: "Ева - это же юная Карла. Нет, Ева несравненно красивее, лучше. Она живая, она рядом. Она только что улыбалась мне. Именно мне, не другому". % % % Мысли все скачут, путаются и опять возвращаются к Еве. Я ворочаюсь, прикрываю