воды или пирожок с картошкой. Обилие транспорта, виденного только на картинках или по телевизору, совершенно очаровало нас. Мы несколько часов просто катались на трамвае. Я сидел и на красном кресле, и на сером, то возле окна, то рядышком с окном, и на двойном, и на одинарном сиденьях. Мы бы и больше катались, но на нас слишком обращали внимание. На перекрестках мы едва не сворачивали шеи, провожая взглядами машины иностранных марок. Каждую такую машину Бахатов называл "мерседес-бенц" - единственное название зарубежной марки автомобиля, которое он знал. Удивительно, как мы не попали под колеса - правила дорожного движения ассоциировались у меня с иллюстрацией в дет-ской книжке: очеловечившийся светофор в форме регулировщика переводит через дорогу отряд малышей и подмигивает зеленым глазом. Ночевали мы на новом месте, в уютном подвале старого дома. Город был настолько удивителен, что сам, без преду-преждения, карал и миловал. В сухих углах подвала лежали старые матрасы, на гвоздях висела ветхая одежда. Мы нашли даже посуду и остатки еды. Ночью нас разбудили пришельцы, несколько человек. Когда они зажгли свечу, я увидел, что хозяева подвала - немолодые или преждевременно состарившиеся люди. Среди них находилась женщина, но она мало чем отличалась от своих кавалеров. Они действительно были все на одно лицо. Так похожи между собой бывали только дауны. Странные люди не разозлились и не обрадовались нашему появлению. Мне показалось, что они не до конца поверили в наше присутствие. Их сознание находилось где-то далеко и оттуда изредка руководило телом; в поведении и в полусонном отношении к жизни чувствовалась немыслимая умственная запредельность. Рано утром они поднялись и ушли, тихо переговариваясь на своем курлыкающем голубином языке. Вечером их число уменьшилось на одного, и голоса зазвучали печальнее. Мне хотелось насыпать им хлебных крошек, как птицам. Бахатов отнес страдальцам полкулька пряников. Пряники они взяли, а его не заметили, точно глаза их потеряли оптиче-скую способность различать человека. Да и в самих обликах существ жила глубокая ископаемость и древность. В тот же вечер в наш подвал заглянул кто-то главный. Он еще с улицы крикнул: "А ну, пошли отсюда, козлы вонючие!" Пинками он поднял прилегшее стадо человекозавров, и они безропотно встали. Я был уверен, что в головах ископаемых не было и тени мысли, что гнал их из подвального оазиса человек. Кричащий и дерущийся, он определялся, наверное, как метеорологическое бедствие. Он уставился на меня и Бахатова и сказал, с веселой ноткой: "А вы, два котяха, чего расселись? Особое приглашение нужно?" Я тоже улыбнулся, голосом успокоил Бахатова, сунувшегося было с пряником к незнакомцу. Он казался самым обыкновенным, с плутоватым лицом, как у сказочного солдата. Меня он сразу окрестил Карпом, Бахатова - Рылом, а себя назвал дядей Лешей. Я начал рассказывать ему о наших злоключениях, стараясь преподать все случившееся в ироническом ключе. Я усвоил это нехитрое правило с глубокого детства. Если подо мной меняли обмаранную постель, я не хныкал, а деловито вздыхал: "Не обессудь, сестричка, обосрался", - и медсестра, посмеиваясь, а не ворча, продолжала работу. Мужик тоже слушал и посмеивался. Я дошел до момента, когда выхватывал у парня, лупившего Бахатова, резиновую палку, и для наглядности подхватил с пола какую-то трубу, но, естественно, не порвал, а согнул ее. Дядя Леша даже привстал, повертел согнутую железяку и поощрительно сказал: "Молодцы, ребята, киоск бомбанули". Узнав, что мы ничем не воспользовались, дядя Леша просто руками развел. Я еще сказал, что в киоске осталась наша инструкция по питанию. Дядя Леша прямо из себя вышел. "Да что же это такое в мире творится! - он возбужденно мерил подвал большими шагами. - Сирот грабят!" Потом жалостливо спросил: "Как вы теперь жить будете, если не знаете, что кушать?" Это прозвучало так тревожно. Мы даже забыли, что не умерли от голода, а нормально питались. "Что делать, что делать? - задумывался вслух дядя Леша. - А может найти этот киоск проклятый да потребовать от них: возвращайте, мол, наше, сиротское..." Дядя Леша лукаво и бодро посмотрел на нас: "Заметано, ребята, идем искать киоск!" На всякий случай дядя Леша принес короткий ломик, пояснив: "Вдруг в киоске никого не будет, а мы что же, даром приперлись". Действительно, куда бы мы ни приходили, везде никого не было. Я не помнил точного местонахождения киоска, и дядя Леша предложил искать наугад, причем настаивал, что лучше искать ночью. Он придерживался одной неизменной схемы: устанавливал Бахатова неподалеку от киоска со словами: "Если кого увидишь, со всех ног к нам". Я должен был открывать дверь, а бумажку искал дядя Леша. Меня смущал только один момент, что дверь приходилось взламывать. "Давай, Карп, давай, - шепотом увещевал дядя Леша, - они, куркули, себе новую сделают..." Я брался за висячий замок и выворачивал его, пока не лопались петли. "Руки у тебя, Карп, золотые, дал же Бог", - бормотал дядя Леша и проскальзывал в киоск. Там он возился минут десять, вываливался нагруженный, мы относили добычу в наш подвал. За ночь мы обошли пять киосков, но бумажки не нашли. Дядя Леша дал нам денег и еды, пообещав следующей ночью зайти за нами, чтобы возобновить поиски. Целый день мы гуляли, объедаясь мороженым, катались в парке на каруселях, опробовали все игровые автоматы. За вознаграждение город становился добрым, веселым и гостеприимным. А вечером пришел дядя Леша, и мы отправились в ночной рейд. Дядя Леша был в прекрасном настроении, он переименовал Бахатова из "Рыла" в "Бахатыча" и вообще вел себя, как настоящий родственник. Признаться, дядя Леша несколько озадачил меня тем, что вместо киоска он указал на магазин. В нем-то мы точно не забывали нашей бумажки. Дядя Леша без труда переубедил меня, что ее могли спрятать в этом магазине. Мы подкрались с черного хода. Дядя Леша сказал, что там нет сигнализации. Я очень мягко открыл ломиком дверь, она вывалилась из трухлявой стены, и замки остались целыми. Бахатов остался на входе, а я и дядя Леша зашли внутрь. Дядя Леша первым делом кинулся к агрегату, похожему одновременно на печатную и счетную машинку, выломал ножом у него дно, выбрал содержимое, и мы пробрались по коридорчику к какой-то двери. "Давай, родимый", - сказал он. Дверь выглядела хлипкой, я просто толкнул ее плечом. Комната, куда мы попали, напомнила мне кабинет Игната Борисовича: такой же большой стол и телефон, был телевизор, в углу стоял сейф, но не большой и двухэтажный, а простой. "Сможешь?" - с надеждой спросил дядя Леша. Я вогнал плоский конец ломика между стенкой и дверцей сейфа - она прилегала довольно плотно, но маленький зазор все же был - хорошенько порасшатывал, потом повторил эту операцию с верхним зазором. Дверца чуть ослабла. Я минут десять возился с ней, вскрывая по периметру. Наконец, я расшатал ее настолько, что смог поддеть ломиком сбоку, где замок, и открыть. В сейфе, кроме толстых папок, было несколько пачек с деньгами, их взял дядя Леша. "А теперь мотаем отсюда", - быстро сказал он. На выходе дремал Бахатов. Дядя Леша страшно разозлился, даже хотел треснуть его, но посмотрел на меня, остановил руку и усмехнулся: "Устал, наверное, твой дружбан. Понимаю..." Остаток ночи и следующие два дня мы провели в гостях у друзей дяди Леши. Пока мы ехали к ним на квартиру, дядя Леша предупредил, чтоб мы больше помалкивали, а говорить будет он. Машина привезла нас к частному дому. Дом окружал высокий забор из железных прутьев. Вместо калитки стояли солидные деревянные ворота с врезным окошечком и, даже, с кнопкой электрического звонка. У дяди Леши, когда он расплачивался с водителем, было щедрое лицо. Машина уехала, дядя Леша еще раз напомнил нам о правилах хорошего тона и позвонил. Человек, впустивший нас, вначале посмотрел в окошко, а только потом открыл дверь. Мы прошли по асфальтовой дорожке к дому. Во дворе был накрыт стол, за ним сидели многочисленные друзья дяди Леши. Двое поблизости жарили на костре мясо. Женщина, может, жена хозяина, вынесла блюдо с новой едой и опять ушла в дом. Наше появление вызвало некоторое оживление у сидящих за столом. Дядя Леша развязно представил нас: "Вот Карп, вот Храп", - так он переименовал Бахатова, и мы сели на пустые места. Дядю Лешу друзья называли тоже по-другому. Памятуя о просьбе, мы не задавали вопросов, а больше налегали на незнакомые бутерброды. Нам налили по полстакана водки, дядя Леша незаметно кивнул, чтоб мы выпили. Водка, как ножницами, отрезала меня от общего разговора, я расслабился и отделался от мыслей. У Бахатова с лица сошло напряжение, но выглядел он каким-то зловещим. Дядя Леша, тем временем, смеялся и хвастал. Что-то он рассказывал и про меня, поглядывал в мою сторону и подмигивал. Тогда все друзья дяди Леши тоже смотрели в мою сторону, посмеивались и недоверчиво качали головами. Кто-то протянул мне металлическую монету и сказал: "Согни!" Я взял монету, а Бахатов неожиданно запел: "Советский цирк, он самый лучший в мире цирк", - выбивая на столе маршевую дробь. Это было очень на него не похоже. Я сложил монету пополам и, поскольку от меня не отводили глаз, поднапрягся и сложил вчетверо. "А, ты, Карп, не карась", - весело сказал друг дяди Леши, и нам опять налили водки. Я захмелел, но все-таки успел заметить, что люди за столом сменились. Появилось несколько женщин, молодевших с каждой минутой. Потом начался какой-то бред, я зажмурился, но продолжал видеть. Окружающее окрашивалось только в синий фон. Вскоре синева сошла, и я забыл и запутался, какой мир за-жмуренный, а какой настоящий. Если бы я чувствовал веки, то разобрался, где что. Но я не ощущал их, а просто смотрел изнутри наружу. Иногда я натыкался взглядом на Бахатова, на дядю Лешу, и по лицам их пробегала водяная рябь, пока они не растворились, и воздух замер, чуть покачиваясь. Оставшаяся картина представилась мне управляемым сном. Для пробы я запустил в него Игната Борисовича, только тихого и совсем пьяненького. Потом я позволил появиться убиенным Вовчику и Амиру. Они уселись, скромные и сте-снительные, даже не взяли себе поесть и выпить. Женщину напротив я преобразовал в Настеньку. Она все смеялась и вдруг побежала, я за ней. Она скрылась в доме, я вбежал туда и увидел ее на винтовой лестнице. Не попадая ногами на ступеньки, я продолжал шуточную погоню. Моя случайная Настенька увлекла меня в какую-то каморку на верхнем чердачном этаже и, изможденная, рухнула на скособоченный диван. Я упал на нее сверху. Она начала отпихивать меня и заговорила хрипловатым, грубым голосом: - Отстань, дурак, я пошутила! Я задрал ей платье, она шикнула: - Я мужиков позову! Меня рассмешила эта угроза, я уточнил: - Муравьев позову? Настенька сразу притихла. Из-под дивана показались Вовчик и Амир, я только глянул на них, они съежились от страха и попрятались. - Ну же! - торопила, ставшая смирной Настенька. - Кто-нибудь придет... - я освободил от штанов мою жилистую страсть и наступило беспамятство. Проснулся я потому, что кто-то тряс меня за плечо. Это была полная немолодая женщина, и она говорила с легким испугом: "У кореша твоего, кажись, белка началась, пойди посмотри!" Мы спустились во двор. Я сразу понял, что взволновало ее. Бахатов в профиль действительно напоминал белку. Он стоял лицом к заходящему солнцу и читал нараспев, подсматривая в обрывок газеты, об экономических достижениях новых фермерских хозяйств Черкасской области. Бахатов закончил читать и начал обкусывать ногти, от чего сходство с белкой еще более усилилось. Чтоб не мешать Бахатову, я увел женщину в дом. Там я поинтересовался, где дядя Леша и остальные. Она сказала, что все разошлись еще с прошлого вечера, а я проспал почти сутки. Показался чуть измученный Бахатов и сказал, что нужно уходить. Я уловил в его голосе двусмысленность - ногти что-то подсказали ему, и он торопился. Мы простились с хозяйкой и куда-то заспешили. Бахатов уверенно вел меня по одноэтажным улицам, пока дома не выросли до размеров городских. На шумном транспортном перекрестке Бахатов остановился, как будто пришел. Мимо проехал троллейбус, за ним милицейская машина, которая и тормознула возле нас. Милиционер спросил, кто мы, и что здесь делаем. Я, на-верное, в тысячный раз достал бумажку с адресом общежития. К нам отнеслись сочувственно и пригласили сесть в машину. Мы ехали, Бахатов глазел по сторонам, а я рассказывал, как мы заблудились, и никто нам не хотел помочь, что ночевали в подвале. О дяде Леше я благоразумно не упоминал. Тогда пришлось бы признаться, что мы, разини, потеряли пищевую инструкцию. И про вечеринку у друзей дяди Леши тоже не хотелось говорить, впутывать, пусть мертвую и призрачную, Настеньку. Нас привезли в отделение, разместили в пустом изоляторе, принесли поесть. Через некоторое время за нами пришел охранник и отвел в кабинет к начальнику. Там уже находился взволнованный и такой родной Игнат Борисович. При нашем появлении он даже подскочил на стуле и вздохнул прямо сердцем. - Ваши? - спросил из кресла начальник. - Мои, - ответил Игнат Борисович. Начальник сделал знак, чтобы мы вышли. Из коридора было слышно, как он отчитывает Игната Борисовича, а тот деликатно оправдывается. Минут двадцать они искали виноватых. Игнат Борисович звонил в психоневрологический диспансер и выяснял, почему нас не встретили. Там понерв-ничали и быстро нашли козла отпущения. Кому-то пообещали строгий выговор, кого-то лишили копеечной премии, и на этом дело закончилось. А нас доставили в психиатрическую больницу для проживания и очередного переучета мозгов. Полагалось, что мы не оправдали доверия, оскандалились, хваленые умники. Потянулись долгие дни очередного врачебного освидетельствования. В этот раз за нас взялись основательно - тестировали по полной программе. Впрочем, процедура была знакома нам с детства. Многие задания мы давно выучили наизусть. На каждый вопрос я имел по несколько ответов, от явно безумных до парадоксальных по глубине мысли. Я мог манипулировать вариантами и, в зависимости от преследуемой цели, прикинуться или, наоборот, произвести хорошее впечатление. Поначалу мне задавали вопросы типа, кто я: мальчик или девочка, у кого больше ног: у собаки или петуха, когда я завтракаю: вечером или утром, какое сейчас время года и другие глупости. Дальше вопросы пошли интересней: что такое кибернетика, из чего делают бумагу, сколько существует континентов, кто написал музыку к балету "Лебединое озеро", чем объясняется смена дня и ночи. Нам пока-зывали картинки и силуэты, а мы отвечали, что на них нарисовано. Некоторые картинки были с ловушками: водолаз, поливающий под водой морские цветы, женщина, говорящая по телефону без шнура. Мы указывали на нелепости в картинках. Потом, по просьбе врачей, я считал от единицы до двадцати, пропуская каждую третью цифру, называл месяцы в обратном порядке. Очень мне понравилось задание, в котором нам давалось начало предложения: "Уверен, большинство мужчин и женщин...", "Больше всего люблю тех людей, которые...", "Самое худшее, что мне пришлось совершить, это...", а мы заканчивали. Поэтичный Бахатов отвечал удивительно. Чего стоил его пересказ истории о человеке, у которого курица несла золотые яйца. Человек решил, что в курице полно золота и зарезал ее, а там было пусто - такие нам рассказики читали. Бахатов переиначил историю на свой лад: "Один хозяин - птицевод с собственническими тенденциями, невзирая на известный доход и тот факт, что курица несет золотые яйца - а золото имеет большое значение на мировом рынке и является большим подспорьем в сельскохозяйственной индустрии - зарезал ее, что противоречит морали, гласящей: не поступай как варвар в поисках того, чего нет". Из новенького было рисование пиктограмм. Нам предлага-лось сделать условный знак "безутешной скорби", "сытного ужина". Первое словосочетание я изобразил в виде могильного креста и циферблата часов. Для второго словосочетания я тоже взял циферблат, но в виде надкушенной тарелки, а в ней ложка и вилка. В обеих пиктограммах часы символизировали непрерывность и длительность. Вскоре до нас дошли слухи, что врачи склоняются к мысли вообще снять меня и Бахатова с инвалидности. "В городе они потерялись! Большое дело! Да я сам из деревни, - кричал председатель комиссии, профессор. - Я, когда впервые в город попал, думал, что по телефону можно звонить, номера не набирая - трубку поднял и все. А теперь ничего, освоился!" Вечером мы с Бахатовым держали совет. Нам совсем не хотелось полностью лишаться финансовой поддержки. Инвалидная пенсия, хоть и маленькая, могла кое-как прокормить, но, с другой стороны, перекрывала путь во многие сферы общества. После долгих раздумий мы нашли золотую середину. Бахатов решил остаться на инвалидности, для подстраховки. Я отважился идти в большую жизнь. Все точки над "i" мы расставили следующим утром, на задании по исследованию ассоциаций. Я старался пользоваться так называемыми высшими речевыми реакциями: мне говорили: "Стол", я отвечал: "Деревянный". "Река?" - "Глубокая". Или отвечал абстрактно: "Брат - родственник, кастрюля - посуда". Бахатов поступал по-другому. Ему говорили: "Карандаш". Бахатов, щурясь, спрашивал: "Где?" Ему говорили: "Мама", он рифмовал: "Рама". А потом сделал вид, что устал и на все вопросы урчал: "Мурка, мурка", - и пожимал плечами. Поскольку раньше он вел себя вполне адекватно, такое поведение было расценено как психопатическое. Только на силлогизмах Бахатов укрепил комиссию во мнении, что таки страдает легкой олигофренией. К примеру, давалась следующая посылка: "Ни один марксист не является идеалистом. Некоторые выдающиеся философы не являлись марксистами, следовательно..." Я отвечал: "Некоторые выдающиеся философы не были марксистами". Бахатову говорили: "Все металлы - проводники электри-чества. Медь - металл, следовательно?" И вместо очевидного: "Медь - проводник электричества", - Бахатов выдавал: "Надо расширять добычу металлов, меди, чтоб промышленность развивалась". Своего мы добились. Меня, в статусе абсолютно нормального, приписали к ПТУ при строительном комбинате. Бахатову сохранили инвалидность и записали на тот же первый курс, что и меня. Нас не хотели разлучать. Предполагалось, что летом мы будем постигать сантехническую премудрость в местном ЖЭКе на должности подмастерьев, а осенью приступим к учебе. Комната, которую нам выделило общежитие, была просто замечательная. Там даже стоял телевизор. С утра мы подходили в ЖЭК к мастеру Федору Ивановичу. В первую встречу он принял нас по-стариковски сварливо, но скоро выяснилось, что это сердечный человек, хоть и горький выпивоха. Мы сработались. Старик не докучал нам теорией и не злоупотреблял практикой. Иногда он брал нас на вызовы, и если за труд ему давали зеленый трояк или синюю пятерку, всегда делился. Наука, что он преподавал, казалась нехитрой. Я быстро овладел сборкой-разборкой кранов отечественных конструкций. Бахатов предпочитал финские и чешские системы. Но это была верхушка профессии. Суть дела, не сразу понятная, была в том, чтобы починять, ломая. Именно эту концепцию ремонта терпеливо, но твердо вдалбливал наш учитель. Подлинное мастерство состояло не в халтуре: старая прокладка вместо старой или подтекающий стояк на место исправ-ного. Федор Иванович учил нас презирать такой труд. Сам он работал виртуозно и от нас требовал фантазии и полета. Я хорошо запомнил характерный пример. Федора Ивановича вызвали осмотреть газовую колонку - у хозяев не нагревалась вода. Старик внимательно оглядел аппарат, разобрал, постоял, крепко задумавшись. Потом вздохнул и сказал, что имелся-де у него финский металлизированный гибкий шланг - "для себя покупал". Хозяева дают ему червонец. И вот мы втроем идем за чудо-шлангом, не спеша, с достоинством, туда и обратно. Обрадованные хозяева благоговейно глядят на этот фирменный шедевр. Федор Иванович смотрит на часы, говорит: "У нас обед, шланг поставим завтра". Хозяйка проворно накрывает на стол, Федору Ивановичу подкидывают еще пятерку за труды, и он быстро и без-упречно ставит шлаг на колонку. Вода нагревается. Мы выходим на улицу, Федор Иванович смеется: "Учитесь, - мы недоумеваем, а он объясняет: - Гибкий шланг от горячей воды деформируется, вроде как засоряется, мы еще не раз придем его менять!" В такие удачные дни старик бывал счастлив. Мы накупали гору вкусных вещей, водки, пива и устраивали настоящий пир. И тогда я верил, что мы - одна семья. Федор Иванович частенько поругивал меня за бесхитрост-ность, хоть и уважал мою способность отвинчивать без ключа сорванные гайки. "Ты, Санек, - говорил он мне, - на таких фокусах много не заработаешь, ты глобальней мысли". Когда через год я навестил его, он сказал мне: "На свою пианину особо не рассчитывай, мало ли что. По клавишам стучать - дело глупое. Главное, чтоб в руках профессия была!" - поучал чудный старик. Благодаря Федору Ивановичу, телевизору и газетам, мы быстро освоились с правилами жизни в городе - они постепенно усвоились нашим сознанием. В свободное время мы гуляли и не боялись заблудиться. Стояли жаркие дни, мы ходили на реку, загорали, неумело бултыхались. Вечера проводили в кинотеатре или в видеосалоне. Случилось так, что я однажды без Бахатова поехал в центр. Я искал универмаг и, случайно проходя мимо какого-то здания, услышал, что оно просто начинено музыкой, звучавшей из каждого окна в исполнении различных инстру-ментов, духовых и смычковых. Доносились поющие голоса - красивые и не очень. На первом этаже играл рояль, через окно еще один, их исполнение накладывалось друг на друга. Это были не связанные между собой отрывки, но они сплетались в специфический оркестр. У меня даже зачесалась спина от возбуждения. Я, от природы ужасно стеснительный, не смог побороть искушения и зашел. Внутри царила неразбериха. Носились молодые люди: парни и девушки, наэлектризованные и быстрые, шумели всклокоченные взрослые дядьки, басили исполненные особой важности дамы. Над всем этим пиликали сотни скрипок и виолончелей, тренькали мандолины, гнусавили далекие и близкие баяны. Я, как обычно, вызвал к себе интерес, но не пристальный, и мне удалось затеряться. Гул носился по коридорам, точно поднятая пыль. Я выделил из него рояль и устремился на звук, пока не вышел к хвосту людной очереди, упирающейся в большую черную дверь. Оттуда пробивались дивные пассажи. Рояль смолк, дверь приоткрылась - приглашали нового исполнителя. Тот, кто играл раньше, вышел весь взмокший. Его облепили нервные молодые люди и стали засыпать завист-ливыми от страха вопросами. Не знаю почему, я решил остаться, и принял вид причастности к этому конвейеру испол-нителей. Никто из присутствующих не возражал. По мере того, как подходила моя очередь, мне прояснилась суть про-исходящего. Я понял, что попал на вступительные экзамены. Я смутно представлял себе, что буду делать и говорить, если меня спросят, по какому праву я ввалился. Но очень хотелось сесть за рояль. Такой возможности могло долго не повториться. Я решил, что, независимо от дальнейших событий, успею поиграть на настроенном профессиональном инструменте. Я приготовился подскочить к роялю, быстро поиграть, извиниться и уйти. Свои музыкальные силы я оценивал трезво. Я не касался клавиш с момента нашего отъезда из интерната, то есть, почти два месяца. О хорошей беглости нечего было и говорить. Вдобавок ко всему, я не знал ни одного музыкального произведения в оригинале - все подбиралось по слуху и, наверное, с некоторыми отступлениями от нотного текста подлинника. В импровизациях собственного сочинения я почему-то засомневался. Я остановил свой выбор на произве-дениях, которые играл до меня один парень. Мне показалось, что я запомнил их до единой нотки, а какую-то пьеску я неоднократно слышал по радио. Наконец дверь открылась, и мне разрешили войти. Я про-следовал в угловатую комнатку с занавесом вместо боковой стены. Через высокий, будто юбочный разрез просматривалась сцена с роялем. Зал был почти пуст. Стояли два сдвинутых стола, за ними сидело человек шесть комиссии. Над их головами нависал балкон, я глянул на него и похолодел - там было полно народу. Я вышел, как из плюшевого чума, и каким-то мятным от волнения голосом выговорил: "Абитуриент Глостер", - и резво проковылял к роялю. Чтобы опередить все уместные вопросы, я начал играть. Сразу же появилось первое неудобство. Строй старенького интернатского пианино разительно отличался от строя концертного рояля. В моей памяти за определенной клавишей хранился соответствующий звук. Здесь клавиши и прячущиеся за ними звуки не совпадали. В итоге получалось не совсем то, что я намеревался представить. Я растерялся, но, не прекращая игры, съехал на импровизацию, и кое-как на одном крыле дотянул до аэродрома. Меня не прервали. На второй вещи я вполне освоился с клавиатурой. Я разогнался мелодией до такой скорости, пока она не стала контро-лироваться спиной. Как слепой, я вскинул голову. Зрение ушло из глаз, но наладился умственный контакт с воображаемым музыкантом из горба. Он подхватил мелодию, повел за руки, и залежи моей грустной жизни брызнули новыми звуками, потекли через пальцы на клавиши спинно-мозговой сонатой. Я остановился, промокнул о штанины ладони. На балконе раздалось несколько хлопков. Женщина, сидящая в комиссии, сказала: - Я не нашла вашей фамилии в списках. В сущности, этим должно было кончиться. Я встал, мой скрюченный контур очевидно приняли за поклон, и на бал-ко-не снова зааплодировали. Я предпочел поскорее уйти, потому что и так удовлетворился. Женщина крикнула мне в след: - Наверное, какая-то ошибка! "Никакой ошибки", - полувслух, полумысленно ответил я, прибавил ходу и выскочил за дверь. К счастью, никто не выяснял у меня, как прошло выступление; провожаемый любопытными взглядами, я заспешил по коридору. Я хорошо помнил обратную дорогу и уже почти улизнул, но на выходе меня окликнул властный мужской голос: - Глостер, подождите! Я оглянулся. По центральной лестнице тяжелым галопом спускался крупный мужчина лет пятидесяти - один из тех, кто сидел за столом в зале. Он подошел ко мне и первым делом сердито выпалил: - Что я, мальчик, за вами бегать!? - Глаза его под очками сверкнули колючими искрами. В этот момент он окончательно разглядел меня и сказал на тон мягче: - Ну, чего вы испугались? Вы неплохо играли и понравились комиссии. Вам задали обычный канцеляр-ский вопрос, это совсем не значит, что надо срывать экзамен. Я промолчал, привычно чувствуя, как ползет по моей круглой спине его жалостливый и удивленный взгляд. - Что-то случилось? - спросил мой преследователь. - Вы передумали поступать? Нет? Тогда в чем дело? - А какие документы нужны, чтобы поступить к вам? - спросил я. У моего собеседника не только брови, но даже щеки изобразили глубокое удивление: - Вы не подавали документов? - Нет, - удрученно признался я. - Очень хорошо, - он снял на минуту очки и оглядел меня уже босыми и, наверное, поэтому беспомощными глазами. - Тогда зачем вы к нам пожаловали? - Я только хотел поиграть на рояле, - выложил я свою аляповатую правду. - Где вы раньше занимались? - Нигде. - Тогда с кем? Я имею ввиду, у кого вы учились? - Ни у кого. Я сам научился. - Изумительно, - мужчина деловито потер ладони. - Следующий вопрос: что вы играли? Шопена - не Шопена, Рахманинова - не Рахманинова. - Не знаю, - поскольку действительно не представлял, что изобразил. - Как же вы тогда играли? - Передо мной ребята кучу вещей исполняли. Что-то запомнил, что-то придумал. Мы продолжили разговор на улице. Мужчина сказал, что его зовут Валентин Валерьевич. Он размашисто разжег сигарету, затем посмотрел на часы и отмахнулся от них: - В двух словах - откуда вы приехали, в общем, коротко биографию. Я рассказал про интернат, без бытовых подробностей - в основном, про старенькое пианино в каморке папы Игната. Чуть-чуть о нашем переезде в город. Я не скрыл подозрений общества о моей нормальности и с тем большей гордостью заверил, что не псих. Валентин Валерьевич сразу успокоил меня, что никогда бы так не подумал. - А почему вы не подготовили какое-нибудь произведение конкретно? - вдруг спросил он. - Потому, что ничего конкретного я не разучивал, а играю только то, что когда-нибудь слышал и запомнил. - По слуху? - Да, а как еще можно... - Без нот? - как бы уточняя нечто абсурдное, спросил Валентин Валерьевич. Увы, я не знал нотной грамоты. Названия: до, ре, ми, фа были мне знакомы, но существовали без смыслового наполнения. Валентин Валерьевич за секунду принял какое-то решение и сказал: - Вот что, Глостер, приходите через два дня прямо сюда, когда закончатся экзамены, - он протянул мне картонный прямоугольник. На нем я увидел крупные позолоченные строчки "Валентин Валерьевич" и "Декан". - Здесь мой рабочий телефон, звоните, когда вздумается. Сегодня у нас что? Среда. Значит, в пятницу в десять утра я жду вас в своем кабинете. Спросите у вахтерши, как пройти. Договорились? Уверен, мы что-нибудь для вас сообразим. Кстати, - он достал из кармана блокнот, - как вас по батюшке? У меня и Бахатова имелись одинаковые, чисто формальные отчества: мы оба были Игнатовичи. Остроумный Игнат Борисович, следуя традиции римских патрициев, дал нам, как вольноотпущенникам, свое имя. - Очень хорошо, Александр Игнатович, так и запишем, - сказал Валентин Валерьевич и впервые за нашу беседу позволил себе улыбнуться. - До встречи. Я сказал спасибо четыре раза и побежал искать универмаг. Дома я поделился впечатлениями с Бахатовым. Тот покивал и погрузился на дно своих мыслей. Бахатов умел быть иногда удивительно холодным. Впрочем, он готовился к завтрашнему дню и медитировал над ногтями. Я оставил его в покое и улегся перед телевизором тешить свою радость изнутри. Бахатов сидел прямой, как факир, и глаза его излу-чали змеиную мудрость. - В пятницу все будет хорошо, - неожиданно сказал он и улыбнулся родительской улыбкой. Тогда мне показалась ошибочным мое представление, что это я присматриваю за Бахатовым. Так и случилось. Валентин Валерьевич приветливо встретил меня утром, спросил о самочувствии и как я провел время, а сам тем временем поставил на стол магнитофон. - Вот послушай, - он нажал кнопку и заиграл быстрый рояль. Произведение закончилось, Валентин Валерьевич хитро посмотрел на меня и спросил: - Сможешь повторить? Мы прошли в кабинет, где стоял инструмент. Валентин Валерьевич снова прокрутил запись, но мне хватило бы одного прослушивания. Я сел за рояль и начал играть. - Фантазируешь! - крикнул Валентин Валерьевич. Я исправился, хотя мой вариант мне нравился больше. - А теперь верно! Я доиграл, Валентин Валерьевич выглядел очень довольным. - Ну что, поехали дальше, - сказал он. Вторую вещицу я исполнил с минимальными авторскими отступлениями, и Валентин Валерьевич похвалил меня. В общей сложности, мы прослушали пять композиций. - До понедельника отрепетируешь, - сказал Валентин Валерьевич. - Магнитофон, если хочешь, возьми с собой или оставь здесь. Ключ я тебе даю, приходи и работай. И начались замечательные дни. Я наслаждался по десять часов кряду. К необходимому понедельнику я наловчился так, что мог играть заданные произведения наизнанку. В понедельник меня слушали, кроме Валентина Валерьевича, внимательный человек из городского отдела народного образования и директор специализированной музыкальной школы-десятилетки, приятель Валентина Валерьевича. Я отыграл программу, меня поблагодарили и в коридор не отправили. Я почувствовал, что это добрый знак, раз моя дальнейшая судьба обсуждалась в моем же присутствии. Вначале высказался Валентин Валерьевич, потом директор школы. Они говорили обо мне только хорошие слова. Человек из отдела образования заявил, что не видит никаких препятствий тому, чтобы я учился музыке, и пообещал подписать соответствующий указ и все уладить. Валентин Валерьевич поздравил меня, а директор сказал, что я теперь учащийся девятого класса специализированной школы-интерната для музыкально одаренных детей. Все сложилось без моего участия. Документы из канцелярии ПТУ переслали в канцелярию школы, мне выделили койку в общежитии. До осени ребята разъехались по домам, и я жил в комнате один. Кто-то из преподавателей школы согласился подтянуть меня за лето по теории. Сам я взял в библиотеке "Практическое руководство по музыкальной грамоте" Фридкина и, на всякий случай, вызубрил. Единственной моей проблемой был Бахатов. Я просил у директора позволить Бахатову жить вместе со мной в общежитии музыкальной школы, но директор сказал, что это за-прещено законом. Я не представлял, как отреагирует Бахатов на разлуку, и осторожно сообщил ему, что нам придется впервые за долгие годы ночевать порознь и видеться только днем. Бахатов в очередной раз поразил меня своим спокойствием и даже некоторым равнодушием. Сантехнический гуру, Федор Иванович выхлопотал для него полноценное рабочее место в ЖЭКе, и, кроме этого, его временно прописали в незанятой дворницкой. У Бахатова появилось собственное жилье, с крохотным санузлом и кухонькой. Жизнь налаживалась. Больше, чем на сутки, мы не разлу-чались. Я приезжал к нему в гости, он ко мне. Я рассказывал о своих музыкальных событиях, он посвящал меня в приот-крывшиеся ему тайны финских рукомойников. Мне почему-то сразу вспоминались сказки Андерсена или хрусталь-ный и холодный скандинавский Север, а Бахатов представлялся пушкинским Финном, оперным волхвом. Я довольно быстро освоил игру с листа. Это оказалось не труднее, чем чтение вслух. Когда звуки обрели графические оболочки, я смог проигрывать произведение без инструмента, внутри себя. Ноты походили на кнопки, приводящие в движение потаенные клавиши, и внутренние молоточки стучали по внутренним струнам. Со временем, я пристрастился читать партитуры, как романы. Такое чтение дарило свою особую, неслышимую прелесть, сравнимую разве с оглохшим торжеством обладателя плеера. Я напоминал себе такого счастливого владельца пары невидимых наушников. Учебы, собственно, у меня уже не было. Меня не терзали общими дисциплинами. Основное время я проводил за роялем, даже не успел толком познакомиться с моими одноклассниками. Сентябрь и половину октября я посещал занятия, а потом совершенно случайно попал на конкурс местного значения. В первом туре я представил этюды Шопена. Сыграл недурно, чувствуя вдохновение из спины. Звенел каждый хрящик, пел каждый позвонок, звуки лились, как слезы. Мне очень долго хлопали. Растроганный приемом, я удалился за кулисы. Вдруг послышались чугунные командорские шаги, чей-то громовой голос, румяный богатырский бас пророкотал: "Да где же он, этот ваш новый Рихтер! Покажите же мне его!" Я увидел человека исполинского роста. Он тоже заметил меня: "Вот ты где, голубчик ты мой! - стремительно подошел ко мне и порывисто обнял, потом на мгновение освободил, чтобы погрозить кулаком невидимому врагу: - Нет, не вымерла еще Россия!" - и опять заключил в объятия. В глазах его стояли настоящие слезы. "Ну, здравствуй! - сказал он мне, как будто мы встретились после томительной разлуки. - Я - Тоболевский, Микула Антонович", - великан земно поклонился. Я заметил, что мы сразу оказались в центре внимания. Тоболевский, казалось, сознательно эпатировал закулисную публику. Он буквально стягивал взгляды. В его манере не говорить, а мелодекламировать, громогласно и вычурно, не чувствовалось особой фальши. В фактуре Тоболевского удивительно сочетались добродушие и мощь ярмарочного медведя с духовным порывом помещика, отравленного демо-кратической блажью. Сходство с добрым барином усиливала холеная, превосходной скорняжной выделки борода, черная, со змеистыми седыми прядями. На Тоболевском был фрак, но вместо фрачной рубахи он надел вышитую, русскую. Под горлом у него красовался атласный махаон с бриллиантовой булавкой. Тоболевский источал пряничную, с глазурью, энергию. Ей невозможно было не поддаться. Тоболевский тормошил меня, что-то спрашивал, я невпопад отвечал. За время нашей суматошной беседы он еще несколько раз грозил потолку, то коротко рыдал в кулак. Потом он вскричал: "Едем!" - и бесцеремонно выволок меня на улицу. Я не очень удивился тому, что самая роскошная из припаркованных машин - белый лимузин - принадлежала ему. Проворный водитель открыл нам дверь, и мы уселись на заднее бегемотообразное сиденье. Перед нами стоял столик, тисненный перламутровыми разводами, на нем поднос с графином и две рюмки. "Выпей, золотой мой человек", - жарко сказал Тоболевский, хватаясь за графин. Я выпил, чуть закашлявшись от спиртовой, на горьких травах удавки. "Полынь-матушка, - усмехнулся моей вкусовой гримасе Тоболевский, еще раз наполнил рюмки и крикнул водителю: - Жми!" Лицо его сияло вдохновением и благотворительностью. Мы приехали в ресторан под названием "Тройка". К Тоболевскому сразу подскочил прыткий администратор, одетый дореволюционным приказчиком, с прямым холуйским пробором: "Хлеб-соль, Микула Антонович, милости просим". Пока Тоболевский о чем-то договаривался, я осмотрелся. Зал ресторана был стилизован под русскую горницу, в золотых петушках, с многочисленными декоративными деревянными падугами. Стены и пол украшала мозаика, выложенная по сюжетам былин, с витязями, лешими и горынычами. Задник сцены изображал птицу Сирин с развратным женским лицом и вызывающим бюстом. Птица состояла из множества электрических лампочек, которые, то зажигаясь, то затухая, делали птицу живой. Она подмигивала, открывала круглый рот и шевелила грудью. Для поддержания стиля, девушки-официантки носили кокошники. Стыдливые, до щиколоток, рубахи им заменяла импровизированная конская сбруя. На сцене играл живой оркестр, но исполнял он вовсе не русские народные песни. Звучала современная эстрадная мелодия, и хрипучий солист утробно докладывал о любви. Он спел, и, поскольку дальнейших заказов не последовало, оркестр заиграл медленный мотив. На пространство перед сценой лениво выползли тучные пары и затоптались, поворачиваясь по кругу, как шестеренки в часах. Я помаленьку пьянел. Графинчик с полынной настойкой мы выдули еще в машине. Потом Тоболевский неоднократно заказывал выпивку, поднимая тосты один за другим. Скатерть не вмещала всей замысловатой снеди. Из многочисленных посудинок с остроконечными крышками выстроилось подобие кремля с курантами на литровой бутылке. Оскаленная пасть гигантской твари, наверное, осетра, напоминала лик дьявола из ночного кошмара. Тоболевский что-то выкрикивал, а я сидел, тупо уставившись в мерцающий контур сиринской груди. Лампочка, создающая эффект соска, перегорела, я смотрел в эту пустую точку и слизывал с пальцев прилипшие черные дробинки икры. Потом я понял, что Тоболевский скандалит с музыкантами. Он стоял возле сцены, нешуточно возмущался: "Бездари! Твари!" - и потрясал кулаками. Музыканты, тем не менее, продолжали играть. Они в такт пританцовывали, и создавалось впечатление, что они просто