уворачиваются от грубых слов. Тоболевский сорвался с места и стал стаскивать их со сцены, раздавая пинки. Распорядитель стоял по стойке смирно и угодливо улыбался: "Ну, будет вам, Микула Антонович, хватит с них!" "Нет, не хватит! - рычал разбушевавшийся Тоболев-ский. Он взобрался на сцену, поймал за загривок бессильного пиа-ниста и принялся тыкать его носом в клавиши: - Это не твое место, погань!" Пианист капризничал и вырывался, что приводило Тоболевского в еще большую ярость. Он уже собрался прибить бедного лабуха рояльной крышкой, но вдруг передумал. Он ослабил хватку, вздернул беднягу, как марионетку и, управляя его кукольной головой, развернул ее в мою сторону: "Вот, кто здесь сидеть должен!" Пианист, соглашаясь, закивал, неизвестно - по своей воле или по распоряжению руки Тоболевского. На его счастье, расторопный распорядитель, не спускавший глаз с Микулы Антоновича, организовал общую просьбу: "Просим, просим!" - и из разных углов зала послышались редкие всплески аплодисментов. Я встал, чтобы проследовать на сцену. Из-за соседнего столика неожиданно свесился мужик и, поймав меня за рукав, сказал, явно от переизбытка хамства: "Давай, скрюченный, слабай что-нибудь!" Новый опыт подсказывал мне, что человека с такими замашками можно ставить на место без боязни последствий. Я ударил его ребром ладони по горлу, он подавился разбитым кадычным хрящом и рухнул на пол. Падение сопровождалось колокольным звоном битой посуды. К нему подскочили несколько охранников, переодетых a lа Садко и вынесли из зала. Я триумфально сел за освободившийся инструмент и, учитывая специфику публики, стал наигрывать вариации на цыганские и бандитские шлягеры. Мне устроили бурную овацию. Я довольно быстро сдружился с Тоболевским. Драка в ресторане этому только способствовала. Со временем я кое-что узнал о его жизни. Тоболевский работал финансовым магнитом или магнатом. Деньги шли к нему отовсюду. По-настоящему его звали Николаем. Микулой он назвал себя сам, по каким-то соображениям. Я относил Тоболевского к тому удивительному типу русских людей, способных проиграть в карты жену и погибнуть на баррикадах, отстаивая независимость отсталой африканской республики. Иногда мне казалось, что он воевал в Афганистане, но возраст его не вполне соответствовал этой войне. Было в нем что-то и от уголовника, но Тоболевский не сидел. Он производил впечатление образованного, нахватанного во многих областях, но иногда поражал вызывающей детскостью своих суждений и поступков. В такие минуты я задумывался, как он сумел заработать миллионы и, кроме того, сохранить их. Объяснения не подворачивались, и приходилось признать, что все его великорусское кликушество, экстравагантность, парадоксальность - только части хитрой, тщательно, до мелочей просчитанной игры. А может, просто всемогущий фарт вел Тоболевского. В народе его любили, прощали ему и богатство, и лимузин, и трехэтажный дом, и, по слухам, виллу в Ницце. Тоболевский нарочито не сторонился простого люда. Он выходил из машины поболтать с народом о тяготах и скорбях, при этом, разумеется, плакал. Давал деньги на строительство приютов, больниц и храмов. Для таких акций он всегда подключал телевидение, выступал с обличительными речами, а по бокам ставил либо старух, либо кресла с паралитиками. Однажды власти захотели его привлечь за какие-то грехи, так за народного горюна вступились тысячи. Тоболевского отпустили. Не минуло и недели, как Тоболевский возглавил акцию невнятного протеста. Утром, в февраль-ский мороз, он пришел во главе толпы к дому губернатора области босой, без шубы, в одной рубахе. Встав под окнами, он звал губернатора "встречать утро боли народной". Тот не высунулся, Тоболевский картинно побушевал, устроил митинг, на котором говорил понятными народу словами, потом замерз, сел в машину и укатил. После этого Тоболевского стали называть отцом-благодетелем. Ко мне Тоболевский отнесся со всей самоотверженностью своей темпераментной души. Для начала он пригласил ребят из какого-то телеканала, и обо мне сняли довольно слезливый сюжет: я в комнате с Бахатовым - вопиющая нищета; я за роялем - неумирающая гармония; я с Тоболевским - восторжествовавшая справедливость. В конце передачи назвали номер моего расчетного счета, на который Тоболевский перечислил вполне округлую сумму. Потом мне пошили фрак. В этом произведении искусства я выглядел подчеркнуто горбатым, но предельно элегантным. Я еще надеялся, что умелые руки портного, если не скроют, то хотя бы смажут мой жуткий ущерб. Но ни чуть не бывало. Тогда я понял, что Тоболевский ни за какие там верижки и коврижки не променяет меня на стройного, без изюминки, гения. Через короткое время мы поехали в Англию. В городе Лидсе проводился музыкальный конкурс, где я стал лауреатом. Очевидно, выбор страны тоже был продуман Тоболев-ским. Как прирожденный импресарио, он выжал все возмож-ное из моей внешности и королевской фамилии. Обо мне появились первые заметки в зарубежной прессе, которые с удовольствием собирал Тоболевский. Рядом с моим именем упоминалось имя русского мецената Микулы. Рецензии существовали в диапазоне от фельетона до панегирика. Какой-то газетный шутник сравнил меня с куклой Петрушкой, ярмарочным атрибутом. По его словам, я, крутогорбый и скоморошный, олицетворял соединенный образ старой и новой России. Разумеется, все эти измышления подавались в весьма корректной форме. Из приятных гордыне сравнений наиболее лестное уподобляло меня великому скрипичному горбуну девятнадцатого века, Николо Паганини. Как ни странно, я почти не вынес впечатлений от дороги и от страны. В новинку был для меня воздушный перелет да волшебно комфортабельное купе английского вагона. Когда мы возвратились на родину, меня ждала собственная квартира, если это можно было так назвать, скорее, огромная студия. Под нее перестроили целый этаж. Тоже позаботился Тоболевский. Среди прочих вещей и необходимой мебели был прекрасный рояль, концертная модель, взятая в бессрочную аренду из музея. Мельком оглядев новое жилище, я тут же понесся к Бахатову. Он встретил меня, как будто мы только вчера расстались, и выглядел чуть изможденным. Эмоции его были сдержанны, но я видел, что он рад за меня. Я взахлеб рассказывал ему о самолете, о замысловатом умывальнике в номере гостиницы и тут же распаковывал сумки с гостинцами. Вскоре на полу образовалось несколько куч из одежды и обуви. Естественно, по магазинам ходил не я, а кто-то из прислуги Тоболевского. Я только на бумажке указал, что следует взять. Бахатов сразу разделся, чтобы примерить вещи, и я увидел на его груди знакомые, недавно подсохшие кровоподтеки. По числам выходило так, что начало конкурса совпадало с ритуалом обгрызания. Заметив мой взгляд, Бахатов понимающе усмехнулся, а мне в который раз стало очевидным, почему Бахатов не сомневался в благополучном исходе моей поездки. Он предвидел его, потому что готовил. Все обновы ему понравились, особенно джинсы и кожаная куртка с множеством змеек. До полуночи мы рассматрива-ли мои фотографии с конкурса, яркие проспекты и подарочные наборы открыток, купленные уже в аэропорту. Конечно, я сразу предложил ему переселиться ко мне и не очень удивился, услышав отказ. На лице его изобразились смущение и мука, он забормотал что-то бессвязное, но при этом решительно качал головой, и интонации были просящие. Я все понял и поспешил сказать, что я не настаиваю. Так Бахатов отстоял свое право на тайную жизнь. В остальном ничего не изменилось. Мы по-прежнему виделись почти каждый день. Бахатов работал в своем ЖЭКе, я, подстрекаемый Тоболевским, готовился к грядущему конкурсу. Так мы перезимовали. Моим совместным проектом с Бахатовым стал поиск родителей. Влияние многочисленных латиноамериканских сериалов сказалось на наших впечатлительных умах. Мы подключили газеты и радио. Я не особенно верил в успех предприятия, но поскольку Бахатов - натура не романтическая - занялся поиском, я сдался и тоже начал ждать и надеяться. Бахатов аргументировал тем, что раньше мы были невыгодными детьми, нахлебниками, а теперь с нашими заработками составим счастье любым родителям. Действительно, через пару недель я получил письмо. Родная мать писала мне издалека. На двух листах она плакала и просила то прощения, то денег на дорогу, чтоб побыстрее увидеться с сыночком. Я просто покоя лишился, а Бахатов многозначительно потирал руки. Мы неоднократно перечитывали письмо, пытаясь составить по нему образ матери, но получалась клякса, слезливая и расплывчатая. Непонятным из письма оставалось, как она меня потеряла. Объяснение заменял трогательный абзац о выплаканных глазах. Вначале я решил срочно выслать ей денег, благо, сумма не представлялась для меня проблематичной. Бахатов переубедил меня, настаивая, чтобы я съездил прямо к маме домой. Я уже начал собираться в путь, но меня вдруг смутила одна деталь. Мама писала, что "Глостер" была ее девичья фамилия. По маминым словам выходило, что мой папа нас бросил, и она мне дала свою. В этом-то и была загвоздка. Я почти на сто процентов знал, что проименован искусственно. При мне не находили никаких документов, просто подобрали, может, на помойке, может, в парке на скамейке или из реки выловили - кто упомнит. Поэтому я на день отложил отъезд, до выяснения происхождения. Я позвонил Тоболевскому, он подключил свои возможности, и к вечеру меня оповестили, что под фамилией "Глостер" я был записан с легкой руки доктора, принявшего меня в распределитель для грудных детей. Ошибки быть не могло - значит, напутала мама. Все-таки я съездил бы к ней, но в течение нескольких дней мне пришло еще с полдюжины писем от нескольких родителей, мам и пап. Вся родня отличалась бедственным финансовым положением - беженцы или погорельцы - и стремлением получить по переводу денег, до востребования. Все казались такими сердечными, что я никому не отдал предпочтения и остался сиротой. Бахатову вообще писем не поступило. Я очень разозлился из-за этого на всех близких родственников и сказал обескураженному Бахатову, что мы прекрасно проживем без них. Для успокоения, я предложил ему навестить родной интернат и, заодно, Игната Борисовича. Тоболевский выделил нам машину, и мы, чуть волнуясь, поехали. Я ожидал перемен, но не таких. Интерната больше не существовало. Остались только стены, да и те отреставрированные. Из окон исчезли решетки. Игровые площадки обрели новую, свежеокрашенную жизнь, на стадионе не пасли коз. Высоко в небе развевался флаг оранжевого цвета с непонятной эмблемой. Все извращалось на круги своя. На месте интерната, бывшего пионерского лагеря, находился лагерь бойскаутов, еще пустой, как очищенный желудок. Эта картина подействовала угнетающе - интернат казался нам незыблемой твердыней. Наш Игнат здорово сдал за минувший год. Он одряхлел, и в пьяненьком взгляде появилась потусторонняя мечтательность. Встретил он нас приветливо, как выходцев из забытого доброго сна. Глотая обиду, Игнат рассказал, что когда интернат признали нерентабельным и закрыли, его вытурили на пенсию. Потом какая-то организация выкупила у города здание и прилегающую к нему землю. Игнату некуда было деваться, и он попросился завхозом, аргументируя, что хозяйственник старой закалки, проработал на этом месте двадцать лет. Игната оставили, и он жил, лишенный своего сумасшедшего королевства, одинокий Лир. Ведал простынями и резиновым спортивным инвентарем. Памятуя о хмельной его слабости, я привез спиртных подарков. Игнат даже прослезился от умиления. Мы устроились в комнатушке, заменявшей ему кабинет - там Игнат накрыл стол, и мы выпили за прежние совместные дни. Вдруг Игнат встрепенулся: "Пойдем", - сказал он мне и потащил на двор. У меня слегка сжалось сердце, едва я понял, куда он идет. Мы обогнули интернат, Бахатов вяло плелся вслед за нами. Нашего кладбища тоже не было. Юные скауты умирать не собирались, и надобность в кладбище отпала. Земельное детище Игната перекопали в чудный парк. По ухоженным дорожкам мы вышли к недавно разбитому цветнику. Он представлял собой узор из ромбовидных клумб, расположенных правильным квадратом. Игнат подвел меня к ромбу, содержащему незабудки вперемешку с анютиными глазками, и сказал: "Здесь. Я специально сохранил место, знал, что ты захочешь посидеть у нее на могиле. Видишь, как тут красиво". Я не понимал, как он проник в мою тайну. "И еще не то знаю, - словно отвечая моим мыслям, сказал Игнат Борисович, - про тех, что пропали. Ну, да ты не бойся, я молчок, - он заметил мое смятение, - я что, мне на них плевать.... Лишь бы на стаканчик хватало, а остальное гори огнем..." Слова сами по себе казались бескорыстными, но в голосе звучала разумная алчность. Я оплатил будущее молчание. Денег должно было хватить аж на белую горячку включительно. Мы немного постояли возле клумбы с тряпичным прахом моей жены Настеньки и вернулись допивать бутылку. От привалившего богатства Игнат Борисович развеселился. Он сходил за местным первачем, и мы до вечера пели детские хоровые песни. Потом мы засобирались, Игнат Борисович вышел нас проводить и долго махал рукой вслед нашей машине. Так мы посетили отчий дом и, надо сказать, успокоились. По крайней мере, я. Вскоре мне подвернулась вполне сносная практика. Знаменитый бас Андрей Запорожец предложил гастролировать с ним в качестве аккомпаниатора. Он готовил камерную программу из сочинений Мусоргского, циклы "Песни и пляски смерти" и "Без солнца". До этого он отверг все ранние обработки. По задумке Запорожца, преобладать в оркестре обязан был орган - инструмент, легко воссоздающий погребальную атмосферу. В дополнение к органному звуку Запорожец хотел использовать различные световые эффекты, люмине-сцентные декорации и костюмы в готическом стиле. Произве-дение превращалось в некий диалог между исполнителем и органистом - двумя основными действующими фигурами, символизирующими жизнь и смерть. Мне создали очень интересный костюм. За основу взяли гравюры Дюрера. Костюмер достал ткань, фактурой передающую тусклый блеск рыцарских лат, и пошил мне подобающее средневековое облачение. Гример тоже постарался и сделал мое лицо костлявым обличьем Смерти. Остальных ребят из ударно-духовой группы гримировали под висельников и могильщиков. Я очень увлекся этой новаторской идеей и предложил Запорожцу не разделять между собой произведения, а без пауз нанизывать их на непрерывную музыкальную нить. Я продумал все тематические связки, за время которых Запорожец успеет сменить костюм, а зритель не вывалиться из концепции цикла. Запорожец с готовностью принял мое предложение. Работали мы быстро и дружно, за месяц программа была подготовлена. Премьера состоялась в малом зале оперного театра. Конечно, не обошлось без помощи Тоболевского. Неизвестно, какими правдами или неправдами он достал орган удивительного тембра. В течение нескольких дней его перевезли и установили на сцене. Вообще Тоболевский решил почти все технические и административные проблемы. Когда наш триумф состоялся, в интервью телевидению Тоболевский сказал, что очень подумывает о возрождении "русских сезонов" в Париже. Я, признаться, был уверен, что следующим городом, который мы посетим, будет Париж с его Нотрдамским собором, где Тоболевский организует русскому Квазимодо органный концерт. У меня не вызывало сомнений, что подсознательная мечта Тоболевского - создать русский паноптикум, труппу монстров и уродов, пляшущих или пиликающих. Искусство как самоцель его мало интересовало. Эту невеселую догадку о наличии у Тоболевского тайных наклонностей компрачикоса подтвердил следующий факт. Мотаясь по сибирским дебрям, он нашел новую забаву - глухонемого борца Кащеева, двухметрового исполина чудовищной силы. Я даже заревновал, главным образом потому, что представлял себе сидящего в раздевалке мокрого Кащеева - свернул кому-то шею и доволен, а в коридоре уже голосит Тоболевский: "Да где же этот ваш новый Герасим, покажите же мне его!" Как это не забавно, я оказался поразительно близок к истине. Чтобы подключить Кащеева к денежной турбине, Тоболевский организовал соревнования имени легендарного Поддубного с увесистым призовым фондом. На такую приманку съехалось много именитых бойцов, к акции присоединился муниципалитет и ряд ведущих телекомпаний. Кащеев знал свое дело. Он без разбора заламывал своих противников. На торжественной церемонии закрытия соревнований Тоболевский произнес длинную речь, а под занавес сказал, что нашему чемпиону, кроме кубка и денег приготовили еще один маленький подарок. На тамтам вышла миловидная девушка, а в руках у нее был щенок спаниеля. Зрители взвыли от умиления, когда гигантский Кащеев, полчаса назад свирепо крушивший хребты, осторожно взял щенка и прижал к груди. Тоболевский поглаживал свою тургенев-скую бороду и улыбался. На достигнутом он не остановился. Сразу же после нововведенных соревнований Тоболевский организовал по западному образцу бои без правил, с Кащеевым-фаворитом. И, разумеется, пока Кащеев на ринге крушил и членовредительствовал, за канатами стоял человек Тоболевского с собачкой. В перерывах между раундами Кащеев брал ее на руки и гладил. Действительно, как явление коммерческое он превзошел меня. Кащеев был зрелищней и потому прибыльней. В этом заключалась реальная опасность. Тоболевский в любой момент мог прекратить мое финансирование: и не из-за того, что пожадничал, а элементарно забыл о моем существовании. Я загрустил и даже собирался предложить Тоболевскому устроить турнир между мной и Кащеевым. Я очень рассчитывал на свою силу. У меня был шанс проверить свои борцовские возможности на одной из вечеринок, которые устраивал Тоболевский для близкого окружения. Мы как-то засиделись на даче Тоболевского. Хозяин накрыл шикарный стол, и большинство приглашенных к вечеру уже были основательно хмельны. Все, кроме меня и нового любимца - Тоболевский не позволял ему прикасаться к спиртному. Тоболевский опять принялся расхваливать своего Кащеева, похожего на огромный обтянутый кожей валун, пока это счастливое бахвальство не перешло в демонстрацию физической мощи Кащеева. Я старался не отставать, то, скручивая в узел гвоздь толщиной с палец, то, сминая пустую канистру на манер пивных импортных жестянок. Гости, Тоболевский и Кащеев страшно разгорячились. Я понял, что нужный момент настал и вызвал Кащеева побороться. Тоболевский подумал и разрешил. Мы перебрались на поляну за домом. На ней обычно играли в лапту и городки, то есть только в русские игры - так хотел Тоболевский. Поляна вполне подходила, как он выразился, и для "кулачного боя". Кащеев снял рубаху, я тоже, следуя его примеру, разделся до пояса. Вдвоем мы составляли более чем контрастную пару. Я выглядел в половину меньше его. Конечно, если бы меня распрямить, во мне набралось бы достаточно роста - мы выяснили это, когда портной измерял мою спину матерчатым метром. И я всегда был каким-то иссохшим и болезненно белым. Торс Кащеева не отличался античной красотой, но вы-глядел варварски мощно, как художественно опиленный ствол дуба. Мы сошлись, и я сразу понял, что представляет собой любимец Тоболевского. Мои руки еще могли тягаться с ним, но шейные и спинные позвонки ходили ходуном, как баранки на шнурке. Я видел, что у Кащеева на коже, там, где ее сжали мои пальцы, выступила кровь. Он был намного дюжее меня и привык терпеть боль. На какую-то секунду я зазевался, и, не останови Тоболевский поединок, Кащеев, по всей видимости, сломал бы мне шею. Мы вернулись к столу. Остаток вечера я разминал ноющие суставы, а Кащеев, потирая пунцовые кровоподтеки на плечах, тихонько гудел на ухо Тоболевскому свои грустные мысли. Имелся, конечно, и другой шанс потягаться с Кащеевым. Для этого пришлось бы отыскать двухголового скрипача, припадочную виолончелистку, флейтиста с картофельными отростками вместо ног - то есть сколотить коллектив, сродни цирку лилипутов - к чему, собственно и стремился Тоболевский. Ходили слухи, что он собирался везти Каще-ева на какие-то престижные соревнования в Афинах. Сроки совпадали с моей поездкой на конкурс в Италию. Я позвонил Тоболевскому, чтобы обо всем договориться и узнать, на каком свете нахожусь. Разумеется, я не выдвигал условий, боже упаси, просто поинтересовался, когда мы летим в Болонью. Тоболевский погрустнел и сказал, что не сможет в этот раз сопровождать меня, но пообещал все уладить с билетами, гостиницей, переводчиком и прочими дорожными мелочами. Сама собой закончилась школа. Я сдал выпускные экзамены, отыграл концерт и получил соответствующие документы. Мой добрый ангел - декан Валентин Валерьевич ждал меня в консерватории с распростертыми объятиями. До нового конкурса оставалось три месяца, и я подумал, что единственным нашим с Бахатовым упущением остался непосещенный детский курорт. Я уговорил Бахатова, он взял отпуск, и мы укатили в Евпаторию. С утра до вечера мы сидели на пляже возле воды, рядом торчали плоские головки зарытой по горло "пепси-колы". Невдалеке копали в песке свои миниатюрные катакомбы полиомиелитные дети, и чайки, глядя на нас, кричали от ужаса. Непостижимое море раскачивало мутные волны, огрызки фруктов прыгали на волнах, как поплавки. Несколько раз в день на горизонте показывался белый профиль лайнера. Тогда всем мерещилось скорое счастье, которому хотелось помахать рукой. От этой поездки сохранилось несколько фотографий, моих и Бахатова. На одном снимке Бахатов стоит у кромки моря, под мышкой у него облупленный пенопластовый дельфин. По приезду я начал усиленно готовиться к конкурсу, включил в программу произведения Листа, Скрябина, Равеля и Рахманинова. Накатывал я их публично, дал восемь концертов в филармонии, и критики писали, что никогда еще я так хорошо не играл. Наверное, они были правы. За последние полгода я очень наловчился налаживать прочную связь с моим внутренним музыкантом. Раньше только на середине произведения ощущались его позывные, и я настраивался на нужную волну. Когда же он брал управление на себя, я отключался, он проникал в мои пустые руки, и тогда я играл лучше всех. Он был настоящий псих - тот, кто сидел в моем горбу, и настоящий урод. Каждая секунда его жизни заполнялась адовой мукой, о которой ему приходилось молчать - у него отсутствовал язык. Я знаю, что он не смог бы жить вне меня - у него от рождения не было кожи. Он играл голыми, мясо на костях, пальцами - так он общался - и это тоже причиняло ему чудовищные страдания. Но, жаждая поведать миру о них, он превозмогал болью боль. Результат превосходил все мыслимое. Это были слезы высшей пробы. Может поэтому, стиль моей игры многие определяли как депрессивный. Но предельно индивидуальный. Тоболевский проводил меня до аэропорта. Я летел в столицу, и там пересаживался на "Боинг", следующий в Болонью. Тоболевский пожелал мне удачи и дал два небольших долларовых рулончика, перетянутых резинкой. Уже в Италии я развернул их. Первый состоял из пятидесятидолларовых купюр - на крупные и непредвиденные расходы, второй, из мелких купюр - на чаевые и всякую чепуху. В Болонье меня встречал заказной автобус, который и доставил к месту назначения. Мы ехали в город Больцано, что на севере Италии. Отель был по-прежнему коньячно "пятизвездочным". Тоболевский выделил мне двух сопровождающих: тихого, как мышь, переводчика и телохранителя, компанейского парня, одновременно выполняющего обязанности камердинера. Пока решались все административные вопросы, мне устроили экскурсию по городу. Через день состоялось открытие конкурса, я чувствовал себя легко и даже согласился позировать фотографам. Я позже видел свое журнальное, глянцевое лицо, выбеленное, с будто прилипшими ко лбу и щекам длинными черными прядями. Это произошло на втором туре. Внезапно и болезненно. Как хорошо мне игралось, но вдруг в голове оборвалось что-то кровяное и сосудистое. Запекло в глазах. Угольные пальцы зарисовали их. Мне перестало хватать воздуха, я жадно тянул его и не мог выдохнуть. Меня разнесло, как шар. Схватило позвоночник, под лопатку со стороны сердца вонзилась спица. От крестца вверх поднималась гипсовая волна немоты, и вместе с ней спинной мозг превращался в железный, обледеневший стержень. Я попробовал переключить ум на музыку и не услышал ни звука. Подумал, что просто перестал играть, потому что в рояле лопнули или испарились все струны. Рояль оглох. В опустевшем горбу завывал кладбищенский ветер. Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически. Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом, за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование. Камердинер, бледный от нагрянувшей ответственности, бегал по номеру и конопатил щели в окнах, точно собирался травиться газом: - Это все сквозняки ебаные, - успокаивал он меня. - Что ж ты свое сомбреро не носишь, - сокрушался, имея ввиду мою старенькую вязаную шапочку, и заботливо повязывал ее вокруг возможного очага остеохондроза. Он кутал меня в одеяло, хотя на улице стояла тридцатиградусная жара. Приложив ладонь к моему лбу, на ощупь измерял температуру. Качество тепла удовлетворяло его, тогда он заворачивал мне веки: - Красные. Плохо, - хватался за телефон и вызванивал русское консульство. - Да все нормально со мной, что вы беспокоитесь, - говорил я ему. Из консульства прислали машину и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьезных изменений. Мой опекун расцвел и тискал на радостях всех и каждого: - Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона.... Нет? Ну, слава Богу! Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже не мало - только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся. Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело - не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щелкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмел все приглашения. Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболевским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой. Я сразу сказал ему: - Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим. - Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека попустить! - ругнулся Тоболевский. Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить. Тоболевский сделал паузу и сказал: - Тут у твоего друга неприятности большие. - Какие неприятности? - я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял еще в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число - день моего провала: - Я не ошибся, Микула Антонович? Тоболевский грозно зыркнул на моего камердинера: - Я же просил тебя не говорить ему ничего, дурак! - А что я? Я, как рыба, - обиделся тот. - Сашка, скажи! - Правда, Микула Антонович, он ничего не говорил, я сам догадался. Вы лучше скажите, что случилось с Бахатовым?! - Человека он убил, - как бы удивился событию Тоболевский, - причем не просто убил, а голову отгрыз. Вот такое, бля, зверство совершил, - сказал Тоболевский и спрятал шею под воротник. - Он же вроде у тебя нормальный был, да? Тоболевский был знаком с Бахатовым, приезжал к нему, может, в надежде открыть очередной уродливый талант. Иногда Тоболевский пользовался Бахатовым для благотворительных нужд. Передачу благ - денег и продуктов - он производил из рук в руки и всегда для объектива. Я ничего не понимал. Бахатов не мог совершить такого. Убийство противоречило его натуре, пусть холодной, но не жестокой. Бахатов в тот день не работал. На районе вечером произошла авария, и за ним послали напарника. Тот прибежал к Бахатову на квартиру, но не застал. Старший мастер вспомнил, что Бахатов по выходным пропадает на заброшенной стройке, торчит на крыше и до захода солнца будто поет непонятные песни. Напарник пошел туда за Бахатовым и не вернулся. Их обнаружили только к ночи: напарника с отчлененной головой в луже крови и рядом с ним обеспамятевшего Бахатова. Я и не знал, как может болеть та часть души, где хранится любовь. Я ощущал этот орган живым кусочком страстного теста, и чья-то злая воля раскатывала его в блин шипастым валиком. В конце концов, случилось то, чего так боялся Бахатов. Его потревожили в момент ритуала. Он и раньше предупреждал меня об опасности вмешательства, но я не предполагал, что это настолько чревато. - Где он сейчас? - спросил я. - В отделении судебной психиатрии. Он в коме. Его вначале в изолятор отправили, там он сознание потерял, а оттуда уже в больницу. Я едва сдерживал слезы. Одна мысль о беспомощном мягком Бахатове, которого волокут на казенную койку, сжимала мои кисти в стальных спазмах. - Не переживай, - успокаивал меня Тоболевский, - ничего ему не будет - он же психически больной. Полежит годик под строгим надзором, а потом мы его вытащим. Мне не хватало подробностей, и я попросил Тоболевского подвезти меня к нашему с Бахатовым учителю, Федору Ивановичу, реальному свидетелю несчастья. Старик был вдребезги пьян. Он бросился мне на шею: - Горе, Сашка, какое! Хороший парень и такую беду учинил! Он рассказал мне почти то же самое, что и Тоболевский. Несколько кровавых уточнений не вносили ясности в общую картину. Получалось, что Бахатов в приступе болезненного гнева зверски убил приятеля по работе. Клянусь, я безразлично бы отнесся к тому, что мой Бахатов - убийца, если бы это могло быть так. Существовала другая правда, которую предстояло выяснить. Я умолял Федора Ивановича вспомнить, пытался ли Бахатов хоть как-нибудь объяснить свой поступок. Старик долго не давал вразумительного ответа, только плакал. - Он все о какой-то собаке говорил, просил оставить его хоть на пять минут, - сказал, наконец, Федор Иванович. - Оставили? - с малой надеждой спросил я. - Нет, он сопротивляться стал, ему по голове дали, и он затих. Теперь я ни на йоту не сомневался в непричастности Бахатова к убийству. Очевидно, что глупого и несчастного сантехника загрызла собака из колодца, и об этом Бахатов пытался рассказать пришедшим. Разговор с Бахатовым откладывался из-за его состояния, оставалось ждать, когда он придет в себя. Вдобавок, он нуждался в улучшенном уходе. Тоболевский обещал похлопотать. Наверное, я выглядел совершенно изможденным. Тоболевский подвез меня прямо к дому и велел отдыхать. Он рассчитывал уладить все проблемы за пару дней. Я свалился на свою кровать с мягкой панцирной сеткой и долго раскачивался на ней, приводя нервы в порядок. Неожиданно для себя я отметил, что мои переживания прекратились. Тревога ушла, оставив не успокоение, а странную зудящую пустоту. Я на время примирился с этим назойливым ощущением. Через час пустота рассосалась по всему телу. На секунду мне показалась безразличной судьба Бахатова - она представилась мне не присутствующей в жизни. Я почти насильно заставил себя сострадать и продолжал бодр-ствовать, пока эта эмоция не закрепилась. Но заснул я холодным и бесчувственным сном. Утром позвонил Славик, водитель Тоболевского, и сказал, что мы можем ехать к Бахатову, а Микула Антонович обо всем договорился, но сейчас занят и с нами не поедет. Чуть помявшись, он добавил, что не сможет забрать меня из дому - ему не с руки, а подберет в центре, возле универмага, ровно в одиннадцать. Я пришел раньше минут на пятнадцать. Вдруг меня осенило, что я забыл купить Бахатову вещевой гостинец. Баночки с икрой и фрукты уже лежали в кульке. Я пробежался по этажам универмага, размышляя, что бы купить, но так и не выбрал. Все вещи казались мне надуманными, бесполезными и совершенно неподарочными. Время поджимало, я заглянул в отдел хозяйственных товаров и понял, что попал по адресу. Мой взгляд сразу остановился на упаковке баночных пластиковых крышек. Это было то, что нужно. Во-первых, они напоминали о нашем детстве и первой Бахатова страсти грызть пробки и крышки, во-вторых, они являлись своеобразным реабилитационным тренажером, в котором, по всей вероятности, нуждался Бахатов. Я не сразу заметил Славика, потому что он был не на обычной легковушке, как я ожидал, а на служебном "рафике". Машина предназначалась для грузовых перевозок, так как в ней убрали сиденья, оставив одно, рядом с водитель-ским. Я досадливо подумал, что Тоболевский выделил неудобный транспорт - Бахатову даже присесть некуда. Но вспомнил, что он еще болен, нуждается во врачебной помощи и ехать не сможет. В половину двенадцатого мы подкатили к психиатрической клинике, где находился перевезенный из изолятора Бахатов. Оставив машину возле серых металлических ворот, сваренных из средневековых копий, мы зашли на территорию больницы. Там к нам присоединился еще один человек, парень из охраны Тоболевского. Он кивнул Славику, пожал мне руку и молча пошел вслед за нами. Я удивился и обрадовался одновременно тому, что территория больничного комплекса неохраняема и совершенно не казарменного типа. Но, возможно, Бахатов находился в особом корпусе под милицейским надзором. А в целом, если бы не решетки на некоторых окнах, все напоминало парк вокруг скромного санатория. Славик несколько раз шепотом уточнял у проходящих людей дорогу, и, наконец, мы подошли к двухэтажному старому зданию, стоящему особняком от остальных корпусов. Я не успел прочесть табличку на входе, удостоверяющую суть данного заведения. Меня лишь порадовало полное отсутствие охраны и даже вахтера. Мы прошли чуть вперед по сумрачному коридору в поисках административной двери. Из-за невидимого поворота появился доктор в зеленом переднике и спросил, что нам нужно. Славик неловко завозился с документами, потом он вместе с доктором отошел и стал под единственной на коридор лампой. Доктор бегло просмотрел бумажки и пригласил нас следовать за ним. Вокруг царила церковная тишина, только вместо ладана нестерпимо пахло дезинфекцией. Чтобы хоть как-то разрядить эту едкую тишину, я запустил шутку, натянутую, как резиновая перчатка: - А тараканов у вас точно не водится. От такого запаха все передохнут! Доктор с неожиданной прытью откликнулся на шутку: - Тараканов нет, зато крыс предостаточно! - и рассмеялся пугающим совиным смехом. Славик солидарно покряхтел, но на лице его был религиозный испуг. Охранник Тоболевского оставался египетски нем. Я вдруг спохватился, что веду себя фривольно и эгоистично и совсем не поинтересовался здоровьем Бахатова. Я выдержал паузу и степенно спросил: - А как чувствует себя пациент Сергей Бахатов? - Хорошо, - откликнулся частушечным голосом доктор. - Чаек попивает, газетку почитывает. - А когда его можно будет забрать? - Да прямо сейчас. Юморист! - доктор открыл дверь в палату. Я действительно ожидал увидеть Бахатова с чашкой дымя-щегося чая в руке, нежный свет настольной лампы и стопку газет на тумбочке возле кровати. Комната была черной и холодной. Доктор в два прихлопа нашарил выключатель, и на потолке вспыхнул тусклый медицинский плафон. Посреди комнаты стоял широкий оцинкованный стол, на котором лежал белый сверток размером с человека. Сам не зная почему, я ударил доктора в живот. Он влетел в стеклянный шкафчик, рассыпая трупные инструменты и выдавленные стекла. Я подскочил к доктору и несколько раз пнул его ногой. - Хватит с него, - вдруг сказал охранник. - Убьешь, а он нам еще пригодится. Дергающийся на полу доктор давился ругательствами, выдувающими на губах розовые пузыри. Скрюченной рукой он вытер со скулы кровавую липкость и посмотрел на охранника с вопрошающей ненавистью. - Это друг босса, - вяло объяснил мой срыв охранник, - у него горе. Право имеет. Доктор перевалился на колени и, опираясь на кулаки, попытался приподняться. В такой обезьяньей позе он восста-новил равновесие, встал и шатко поплелся к умывальнику. Я подошел к свертку на столе и распеленал в том месте, где угадывались очертания головы. На меня взглянул мертвый Бахатов. Он очень отличался от себя спящего. Новый профиль Бахатова был лимонно желтым, с оттопыренным, как у подстаканника, ухом. Я коснулся пальцами его лба и почувствовал холод внутри Бахатова. Этот холод показался мне единственно живым в Бахатове, потому что он, подобно электрическому току, проник в меня и подморозил мои внутренности. В одну секунду мы стали одинаково ледяными. - Когда он скончался? - спросил я. - Вчера ночью, - фыркая водой, сказал доктор. - От чего он умер? - Приступ гипертоксической шизофрении, - доктор уже умылся и смотрелся вполне сносно, будто измученный флюсом, - а проще говоря: отек мозга. - Его можно было спасти? - я спрашивал без провокационного подтекста. - Пожалуй, нет, - честно ответил доктор, - слишком поздно привезли. На открывшейся шее Бахатова я увидел синий полумесяц. Точно такой же, симметрично расположенный, я нашел с другой стороны шеи. По краям синяки были более крупными, посередине - мелкие и частые. Вместе они напоминали след от собачьего укуса. - А это откуда взялось? - Это? - доктор склонился над Бахатовым. - На укус похоже, да? Сосуды лопнули. Бывают и не такие узоры. Доктор повернулся к охраннику: - Вы труп сейчас заберете? Если заберете, мы его подготовим. - Готовьте, - сказал охранник. - Вот его одежда, - из своего кейса он достал черный костюм с разрезом на спине, - переоденьте покойника. Доктор вышел за помощниками и скоро вернулся в сопровождении двух санитаров. Они ловко обнажили Бахатова. После смерти ему не скрестили руки, а уложили по швам, как солдату. На правой руке ногти были полностью обкушены, на левой оставались два ногтя - на указательном и большом пальцах - адова мука Бахатова. Я не мог вернуть ему жизнь, но в моих силах было успокоить его на том свете, избавить от вечно грызущего пса. Благодаря проворству санитаров, Бахатов вскоре лежал нарядный, как жених. Доктор принес длинный полиэтиленовый мешок на змейке. - Подождите несколько минут, - сказал я, - если не трудно, оставьте меня с моим другом, я хочу побыть с ним наедине. Славик сразу убежал вместе с санитаром, чтобы тот показал, как подогнать машину прямо под морг. Доктор и второй санитар сказали, что сходят за носилками. Охранник собирался ех