Выгребными ямами советский актив занялся в "Неделю чистоты". Затем была объявлена "Неделя фронта", когда принялись собирать гостинцы для "родных фронтовиков, которые в окопах страдают без самого необходимого". Над окопами в напирающем жаре солнца крепчал дух испражнений, и обычный гость этих краев суховей не мог его разогнать. Горячие порывы проносились по желто-бурой прошлогодней стерне, по осыпающимся хлебам. Время от времени отстукивал свое послание пулемет - и перед окопом красных или траншеей белых протягивалась над землей кисейная ленточка пыли. Но цепи не поднимались в атаку ни с той, ни с другой стороны. Оренбургское начальство телеграфировало требовательной Москве, что "все силы сосредоточены на задаче обороны города любой ценой", и не высылало войск занять даже те поселки, из которых белые ушли без боя. Фронтовики тянулись в Оренбург на побывку. Имея первоочередную цель - постирать обмундирование, - они спешили в армейские прачечные, которые хотя и не работали из-за отсутствия мыла, но были полны тружениц. Охотно посещались общежития боевой молодежи, откуда с вечера слышались баян, гитара или мандолина, пение, смех. Правда, тут самыми ценимыми гостями были не фронтовики, а обосновавшиеся в городе пилоты воздухоплавательного отряда. Ночь принадлежала и гостям незваным, которые в квартирах простукивали стены и топором расщепляли подоконники, ища тайники. Хотя таковых они не обнаруживали, хозяев тем не менее сажали в кузов грузовика, а потом грузовик доставлял на кладбище груду тел, раздетых, окровавленных. ЧК очищала город от уцелевших "прихлебателей царизма". Люди имущие покинули город при белых, и теперь ЧК забирала бывших служащих присутственных мест, адвокатов, мелких домовладельцев, всех тех, кто, по воспоминаниям соседей, еще недавно носил шинель с меховым воротом или люстриновое пальто. Поскольку у белых в это лето сохранил воинственность только Отдельный Сакмарский казачий дивизион, состоящий из бородачей-старообрядцев, ЧК проявила интерес к староверам Оренбурга. Пахомыч узнавал от Мокеевны имена старожилов общины, за чьи души надо молиться. Община, где страдание за веру всегда вызывало трепет, еще теснее сплотилась. Евстрат, который прежде не слишком проникался ее заботами, теперь был одним из тех, кто продолжал переговоры с кладбищенским сторожем о выкупе убитых. Наконец сторож не вынес искушения мздой и занялся торговлей. Тело то одного, то другого расстрелянного единоверцы тайно выкапывали из общей ямы и перевозили на старообрядческое кладбище. x x x В конце августа войска Колчака, разбитые на других участках, тронулись в отступ и от Оренбурга. Крепнущая советская власть расширила штаты ЧК, пристраивая тех, кого ранее отвлекала оборона города. Аресты, расстрелы участились. Рядом с Евстратом оставалось все меньше людей, кто ночами вместе с ним брал в руки лопату. Хорунжий попросился в помощь, несколько раз принял участие в секретных ходках - а потом расстреляли сторожа. Оказалось, что, помимо предложенного ему, он имел и свой собственный промысел: откармливал покойниками свиней в сарае на слободской окраине. Скороспелые свиньи сальной породы, чье наличие владелец тщился скрыть, были учуяны обостренным, по-пролетарски голодным чутьем соседей, и ЧК получила сигнал. Той же судьбы не избежал, пойдя проторенным путем, и новый сторож. А жизнь продолжала искушать соблазнами, прежде неслыханными. В двадцать первом году народ до того очумел от голода, что то одна, то другая мать останавливала на ребенке долгий, особенной внимательности взгляд, после чего дитя исчезало... Истина страшная, а глаза на нее не закроешь: спрос разнообразит предложение; очередной кладбищенский страж принялся продавать пирожки, начиненные фаршем из покойников. Когда стало известно о его расстреле, Пахомыч навестил Евстрата. День был на исходе: в небе на западе чуть держалась выстуженная блеклая алость, а очертания предметов уже начинали рассасываться в ранних осенних сумерках. Хозяин во дворе сжигал опавшую листву тополей и пригласил гостя присесть у костра на поставленный стоймя чурбан. Разговор пошел о том, насколько оно действительно нужно - с такими ухищрениями сопряженное перезахоронение убитых, когда свою смерть катаешь на собственных плечах. Говоривших обволакивал, напоминая о ладане, аромат жженых листьев, Евстрат стоял, опираясь на палку, которой время от времени "кочегарил" в костре. - Я не верю, что это их душам надо... - он чуть поморщился, словно в расстройстве от своего неверия. - Но делаю в пику красной нечисти: так моей душе легче... Я по прежней жизни переживаю, - сказал он тоскливо-жалко, - и когда мы э... везем, чтобы упокоить, как положено, прежнее мне в душу заходит. Пахомычу вспомнился, как уже не раз вспоминался, священник, с которым перед уходом белых довелось повстречаться на почте. Тот сокрушался, что в госпитале умерших складывают под лестницы. "Вы думаете, - спрашивал, - вывезти и предать земле - рук не хватает? Другого не хватает, сударь, другого, и не след нам заблуждаться - что будет". Не первый день видится это самое "что"... Сочувствуя Евстрату и откликаясь на собственные мысли, Пахомыч сказал рассуждающе: - А если наше дело поможет тому, куда разуму не проникнуть... В памяти осталось, как он спросил священника, что же делать, и тот - словно опомнившись и не желая углубляться, - ответил без воодушевления: "Верить надо". Не сказало ли небо его устами о том, что они и исполняют: рискуя головой, по-христиански погребают невинно казненных? Хозяин ворошил концом палки костер, чтобы листья лучше прогорали: - Душа вусмерть заголодает - все видеть и терпеть измывания. Она тоже требует подкормиться. - Требует! - охотно согласился хорунжий. - Но с кем приходится дело вести... - добавил он с отвращением, имея в виду сторожей. Евстрат скрипнул зубами и быстро перекрестился: - Прости меня Бог, но красные правильно их шлепнули! Они помолчали. - Я чего хотел-то, - начал Пахомыч голосом, отразившим трудно давшуюся обдуманность, - попытаться мне самому в сторожа... Евстрат стоял недвижно, вникая в услышанное. - Если бы вышло, - сказал хорунжий, - сколько бы сбереглось денег. С негодяями не надо было б договариваться. - И то ведь! Не ждал только я, что вы это предложите... Они потолковали, что в мысли есть явный резон и она могла бы прийти и раньше. Правда, при всеохватной безработице не больно-то пристроишься даже кладбищенским сторожем: тем более что должность показала свои выгоды. В связи с этим у ЧК (ныне учреждение именовалось ГПУ) определилась стойкая недоверчивость к кладбищенской жизни. Однако небу угодно, чтобы полезное прорастало и на склоне огнедышащего вулкана. Евстрат стремился душой к Богу, плодами же его трудов завладевал Вельзевул - не было ли это обстоятельство плодородной вулканической почвой на краю кратера? Недавно мастеровой стал небесполезным человеком для нового начальника ГПУ. Тот, рыболов и вообще поклонник выездов на природу, хотел иметь большую по тем временам редкость в провинции: легкий моторный катер. Евстрат соорудил его, приспособив к лодке мотор от заграничного мотоцикла. - Попрошу-ка я за вас, - сказал хорунжему, утверждаясь в надежде, - пойду проверить мотор и попрошу. x x x Мотор служил исправно, начальник собирался на пикник и рыбалку, столь желанные в преддверие ледостава, - и Пахомыч без проволочек заполучил ключи от домишки на кладбище. До чего же оно раздалось за последние годы! Не так давно, кажется, не доходило до оврага, а и овраг уже превратился в огромную братскую могилу - но кладбище раскидывалось дальше и дальше. Над ним по временам с разрывным всеобъемлющим, из края в край шумом подбрасывалась к небу тьма ворон, ястребов-стервятников и прочей прожорливой птицы - то вносили тревогу грузовики похоронной бригады. Недолго повисев низкой ненастно сотрясающейся тучей, мрачный легион вновь оседал наземь. По кладбищу рыскали, с лаем, с рычанием бросаясь в грызню, стаи диких собак. Пахомыч попугивал их пальбой из доставшейся ему по должности берданки. У недремлющего ока ГПУ, которое ничего не упускало, его фигура стала вызывать вопрос. Чересчур уж старик отличался от предшественников: никакой живности не откармливал (хотя бы кладбищенской травой), ничем не приторговывал. Но должна же была быть какая-то лазейка у корыстолюбия! Однажды чекистов взял задор: они оставили неподалеку от домишки пиджак, положив в карман часы. В следующий приезд пиджак нашли на прежнем месте, и даже часы не пропали. Что за эдакой вызывающей совестливостью крылось? По-видимому, богобоязнь. 69 Между тем подошло лето, Евстрат ремонтировал мотор лодки, принадлежащей главе местного ГПУ, и тот вспомнил: - Ваш знакомый или родственник... по твоей просьбе он в сторожах - религиозный фанатик? В ту пору религиозные люди, тем паче фанатики, советскую власть не боготворили, и определение (да из чьих уст!) обещало последствия маловеселые. Мастеровой, побледнев, сказал со взволнованным упрямством, что "богомольства" за Пахомычем не знает. Вечером разговор был передан хорунжему, и тому стало очевидно: до разрешения вопроса уже не уйти из-под невидимой лампочки. Тайные перезахоронения исключались: их прекратили еще раньше и, как оказалось, не напрасно. Совершая обходы вверенных ему пространств, осматривая однообразный намозоливший глаза ландшафт, хорунжий знал, что в его домишко заглядывают - пошарить по углам, запустить щуп под гробовые доски пола, - и размышлял над положением. В мороз ранней зимы, когда крики воронья разрезали стеклянную стынь воздуха донельзя отчетливо, в домишко вбежал парень с малиновыми петлицами ОГПУ на шинели. Пахомыч узнал в нем шофера одного из грузовиков, чьи рейсы способствовали расширению кладбища. Парень смотрел с нехорошим цепким лукавством: - Погреться я, - и уселся на табурет у печки, с развязной щеголеватостью вытянув ноги в яловых сапогах. Пахомыч, учтя, что в кабине грузовика, нагретой мотором, не холодно, понял: шоферу скучновато ждать в одиночестве, когда привезенная бригада завершит свое дело. - Что, дед, вымаливаешь царствие небесное? - парень хохотнул натянутым горловым смешком. - Надеесся из могилы туда скакнуть? - Сапоги от печного жара отпотели, шофер игриво подергивал ногами. Хорунжего проняло трепетом того решающего момента, когда надобно откликнуться на тихий зов наития и, положась на волю Божью, сорваться в риск. Он открыл дверцу печи, лопаткой отправил в жерло порцию угля: - Вот что я скажу тебе, молодой человек. Когда я занимался истопкой, товарищ комиссар Житор Зиновий Силыч надо мной насмешкой не баловался. Лицо парня стало глуповатым от неожиданности: - А?.. Он знал тебя? Первый вожак красного Оренбурга был чтимой легендой, а Пахомыч произнес его имя и отчество с такой убедительностью родства. - Знал он меня серьезно и внимательно - как я протапливал печи в его кабинете и заседательном зале, - проговорил растроганно хорунжий. - И какой он из себя был? - копнул шофер в желании услышать общие разглагольствования. Ему было бы приятно, обнаружься, что старик привирает о знакомстве с прославленным комиссаром. - Какой из себя? - хорунжий задумчиво улыбнулся, видя запечатлевшееся в памяти. - Ростом в меру, на ногу легкий, скорость у него во всем... Взволнуется, заговорит... и возле рта - морщинки. А видом - моложавый. Опускаясь на табуретку, Пахомыч качнул головой, словно в ожившем восхищении тем, о ком рассказывал: - Втолковывать умел горячо - аж на подбородке жилочка дрожит! Он руку к тебе вытянет: "Я прошу вас поня-а-ть..." - К тебе? И чего - понять? - вырвалось у парня с досадливым изумлением. - А то, что мы, старые люди, можем беспримерно помочь заре нового, то есть освобождению сознания. Гость оторопело шмыгнул носом: "Старику таких слов не надумать - слыхал вживую! Набрался около комиссара политграмоты, ухват печной". Пахомыч сидел на табуретке напротив, глядя мимо пришельца, будто в дальнюю свою даль: - Если мы, старики, при нашей долгой жизни в обмане, его, обман-то, выведем на свет - как тогда и молодым не освободиться? Именем Бога сколько попы ни прикрывай подлог и фальшь, сколько ни делай святых - а убеждение стариков будет бить метко. Надо только понять весь вред фальши - как от нее шло и обострялось разделение, умножалась несправедливость, делалась тяжелее отсталость... - Это перед тобой Житор такие речи держал? - воскликнул шофер в недоумевающей искренности. - Надо очень понимать важность его жизни и как он не мог, чтобы само его сердце передо мной не выразилось, - проговорил хорунжий со значением, словно в строгой почтительности к памяти комиссара. "Еще б не важность жизни, если человек в своей руке весь митинг держал! - подумал шофер, чьим ярко-врезавшимся воспоминанием отрочества остались революционные митинги. - Ему и минута служила в угоду: видать, делал репетицию, когда старик печи топил". Пахомыч будто заглянул в мысли гостя: - Да... бывало, так же с ним сидим друг перед дружкой, и он мне втолковывает - надо, дескать, вопреки внушениям попов возмутиться на обман всем своим нутром, и через это придет вера в зарю... "Пламенная вера в зарю новой жизни", - вспомнились шоферу слова выступавшего на недавних политзанятиях. У парня возникло к старику подобие симпатии: из-за того что дед, оказавшись "правильным", ему первому поведал то, чем теперь можно будет впечатлять слушателей. Гость склонился на табуретке слегка набок, положил ногу на ногу; сапоги просыхали в тепле, и домик наполнился приятным душком дегтя. Настроенный душевно-пытливо, шофер намеревался обогатиться занимательным для слушателей. - Вы вот скажите, - перешел он на "вы", - как товарищ комиссар стрелял из маузера? Хорошо? - Этого я не видел и не знаю, - ответил Пахомыч с твердостью человека, крайне щепетильного в отношениях с правдой. - Верхом он ездил хорошо - было на моих глазах. Сказал мне, что выучился в ссылке, в деревне. - А шашка у него была? Рубился? Ответа на вопрос гостю услышать не дали - снаружи разнесся призывно-раздраженный крик. Похоронная бригада возвратилась к грузовику. Парень, махнув Пахомычу рукой на прощанье, выскочил из домика так поспешно, что и дверь не затворил как следует. Когда старший бригады, недовольный его отлучкой, влез в кабину, шофер незамедлительно начал с услужливой улыбкой: - А старика этого я размота-а-л!.. Он у Житора, у Зиновия Силыча, - имя, отчество постарался произнести непринужденно привычно, как их произнес Пахомыч, - у товарища комиссара в обслуге служил истопником... Храня вид презрительного равнодушия, слушатель, на самом деле, был развлечен рассказом: - Я деду запустил про религию, а он ее, религию, как пошел крыть в душу, в мать!.. Я сам матершинник, но таких скверностей и похабства не слыхал. Во-о смехота-аа... - С чего он так расходился? - не стерпел собеседник. - От злости, что вся его жизнь, как он в церкву ходил, ушла в обман. А товарищ Житор, говорит, мне открыл глаза, старому дураку. К ночи от дел освободится, комиссар-то, и сядет разутый - ноги к печке, - я ему портяночки чистые, и он мне втолковывает... Во-о человек был! Выезжал на фронт и после просит ему шашку поточить. Я гляжу - на ней кровь присохла. Он мне скажи: водил эскадрон в атаку. Пришлось показать ребятам рубку на скаку. Семь беляков порубил... 70 Хорунжий понимал, что ГПУ в силах выяснить, разводил ли он огни в печах губкома. Хотя и то учесть: просто ли отыскать бумажку, в которой мог числиться истопник? Притом что с бумагами не первой важности вообще вопрос: сколько их пожгли при скоропалительной эвакуации, когда город почти на год отходил к белым... Можно, по-видимому, направиться путем розыска свидетелей: помнят ли, нет - такого истопника?.. Да, но по какому поводу производилась бы вся эта работа? Проверить, не врет ли старик, кладбищенский сторож, о том, что его одарял парой слов комиссар Житор? Большую для того надобно иметь склонность к анекдоту - а анекдот без запаха трупа был для ГПУ не анекдот. В чем оно увязло по холку - и, похоже, увязнуть ему глубже - так это в делах о трупах. В крае глумливо буйствовал бандитизм - вернее, антисоветское сопротивление новой окраски. Милиция с ним не справлялась, да и за самой милицией требовался глаз и глаз: до того ее ряды изобиловали взяточниками, алкоголиками, психопатами, людьми, расположенными к дружбе и сотрудничеству с бандитами... В круг всех этих вопросов следственный аппарат ГПУ не внес проверку стариковской правдивости. Не внес - и Пахомыч определился в разряд несерьезных, занятного характера фактов, каковые находят свое местечко в жизни даже таких тяжеловесных учреждений, как ГПУ. Здесь оценили достоинства образа: кладбищенский сторож - богохульник! О нем стихийно распространилось и, при общем благожелательстве, устоялось: "Слово "церковь" скажи - и какие посыплются маты! Вот кто любому похабнику сто очков вперед даст! Хоть в женский монастырь вези и любуйся, что с монашками будет..." О том, как и почему безбожие приняло у старика столь непристойные формы, рассказывали: "Это еще когда комиссар Житор выступал в зале заседаний... выступает, а дед - он истопник был - печь топит и слушает... Особенно, если про опий для народа. Кладет в печку уголь и: "В огонь попов! В огонь попов!" Матерка подпустит. И так, по малости, свихнулся. Положи ему перед порогом золотые часы, а он: "Поповна бы сцапала! Попадья б схватила! Поп бы взял. А я - не трону!" И действительно не тронет". Последнее неминуемо вызывало снисходительно-забористый ретивый смех, который выражал приблизительно то, о чем сказано пословицей: "Научи дурака Богу молиться - он и лоб расшибет". Когда, таким образом, истоки стариковского бескорыстия выявились с подкупающей ясностью прибаутки, можно было бы осторожно возобновить то дело, ради которого Пахомыч обратил себя в столь любопытно-бедовую фигуру. Помешало, однако, необратимое обстоятельство - некуда стало перевозить казненных. Кладбище старообрядцев закрыли. При вести об этом хорунжий направил внутрь мысленное око, следя за началом смертельного вихря тоски: подобное пережил пять лет назад, знойно-кипящим днем, на могиле Варвары Тихоновны. Где и каким оставался теперь для него - и оставался ли? - путь, который говорил бы нечто душе? В том дне, на далеком кладбище, ему привиделся единственный уголок, куда бы он устремился и бегом и ползком в желании жить - намоленное место. И вот сейчас, в домишке кладбищенского сторожа, то же переживание подтолкнуло его, и он словно перешагнул препятствие к осознанию самого себя - войдя в смысл молитвы: "Всели в меня упованье твердое, что умягчится жестокое и обновится лик земли - к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мертвых, но все - живые". Он дерзнет сделать намоленным местом это кладбище с тысячами бессудно убитых... Перед тем как отправиться сюда на службу, он в своей квартирке во флигеле стал доставать сбереженную икону "Воскрешение Лазаря". Она была мало того что стародавняя, но и редкостно необычная. На других подобных - значимой подробностью выступала темная пещера. На иконе же, перед которой замирал Пахомыч, Лазарь, восставший из гроба, стоял в огромном луче света. Хорунжий понимал этот поток сияния как Божье благоволение: мгла пещеры должна смениться светом близости Бога, гроб и воскрешенный Лазарь явятся среди свинцово-давящей действительности невидимо-действенным, живым узелком небесных энергий... Он вызывал в себе ощущение открытости Божьего неба и шел на кладбище, чувствуя под одеждой на груди другую, совсем маленькую иконку. На черном шнурке, вместе с серебряным крестиком, она была с ним всегда. Он, прежде всего, обходил свежие братские могилы, прося у Бога за убитых прощения, напоминая о принятых ими страданиях, и прижимал руку к тому месту на груди, где ощущалась иконка. Он обращался к Никодиму Лукахину, чьи останки истлевали здесь, затерянные среди таких же останков, и память повторяла слова Никодима: "Не стоит село без праведника!" Выходило так, что уж не оказывалось ли тем самым селом это страшное кладбище?.. Как ни гляди - но оно помогло ему сжиться с состоянием постоянного общения с Богом, когда словно бы небесная музыка говорила ему, что в его жизни был и есть смысл, что теперь душа очищается - он становится средством Бога. x x x Меж тем росту кладбища сопутствовало появление новых административных единиц, кладбищенской конторе стало тесно прежнее помещение, и домишко сторожа был освобожден от старика, которого спровадили на пенсию. В ГПУ, однако, не расставались без нужды с полюбившимися привычками. На дальний край кладбища пригнали зэков, и они соорудили будку для Пахомыча, в придачу получившего еще и старую шинель. Жизнь шла, по-советски матерея - подсекая жизни. Учреждение принял молодой начальник Марат Житоров. Ему рассказали о неповторимом в своем роде характере - о знакомом его отца, - и Марата Зиновьевича, эффект понятный, взяло за ретивое. Он не стал откладывать встречу. Привезенный Пахомыч, нимало не оробев, так описал внешность Зиновия Силыча, что у сына не могло быть сомнений: старик видел комиссара вблизи. Причем в минуты глубокого и яркого самовыражения души... Расчувствовавшийся Марат жарко обнял (соответствующим порыву воображенным движением) памятливого человека, который донес до него дорогое, и с внушающей уважение проникновенностью спросил, как тому живется? К сему времени Мокеевна давно уже не служила в столовой, замененная гораздо более молодой, с белыми пухлыми локтями и с румянцем на щеках поварихой, пенсии старикам хватало перебиваться с хлеба на воду. Пахомыч врать не стал, что возымело своим последствием открытый ему доступ в столовую НКВД. Пора приспела такая, что старый не на даровщинку питался горячим. Появившийся здесь московский журналист не промахнулся в догадке: дед мешал бродячим собакам разрывать совсем уж наспех присыпанные землей тела и растаскивать их части по округе. 71 "Части круга не всегда образуют круг", - Юрий Вакер пытался отвязаться от этой втемяшившейся в голову дурацкой фразы. Раздраженный ею, ступил он в знакомый арочный ход, направляясь к жилью Пахомыча. Обдумываемый роман можно было начать с дней нынешних, когда московский журналист берется расследовать, кто погубил легендарного комиссара Житора. Затем перед читателем должна была предстать сумрачно-яростная, дымная весна восемнадцатого года. Завершало бы круговую композицию разоблачение врага в нашем сегодня. Сегодня - накаленном обострившимся сопротивлением недобитков... В другом варианте предполагался "огненный" зачин. Комиссар Житор в седле, за ним вытянулся по степи отряд, покачиваются в такт шагу сизые штыки, отпотевшие в весенних лучах, на лицах красногвардейцев - печать суровой жертвенности. И вдруг - частота малиновых вспышек, певучие веера очередей... Исход боя скрыт траурным занавесом, который срывают в наши дни. Первый вариант сразу погружал читателя в близкую ему обстановку, создавая эффект присутствия, чем обеспечивалось общее - и от дальнейшего - ощущение достоверности. Плюс немаловажный. Зато второй вариант взвихривал воображение динамикой, завораживал эпической зрелищностью... Размышляя над тем и над другим, Вакер вошел во флигель, и тут его развлекло мелькнувшее в голове. Приехав в Оренбург, он увидел старца - и теперь перед отбытием увидит, опять же, его. Круг! Пахомыч стоял перед гостем - внимательный, странно не производивший впечатления ветхости. Распушившиеся пегие усы в сочетании с длинными седыми волосами сейчас придавали ему вид старчески-воинственного благообразия. Как и в прошлый раз, он был в светло-серой холщовой толстовке, перехваченной ремешком. Вакер, ожидая просьбы похлопотать в столице о какой-либо нужде старика, улыбнулся без особой теплоты, произнося строго и не без развязности: - Передали, передали мне ваш призыв! Ну что? что-нибудь еще расскажете о комиссаре? - Да вы раздевайтесь, - сказал хозяин, стоя недвижно и глядя в самые глаза гостю. Тот заметил, что хозяйки в комнате нет, а на столе курится парком самовар. "За водкой послал... чего раньше не позаботился? Час поздний..." - предположение было опровергнуто словами Пахомыча: - Мы с вами теперь одни побеседуем. Устинья Мокеевна ночует у дочери. - Он вытянул руку к столу: - Прошу! Жест и это "Прошу!" - носили характер некой барственной внушительности. Будь Вакер не Вакером, у него вырвалось бы: "Хм..." Перед ним был никак не бывший истопник или дворник. Думая о себе: "Ни один мускул на лице его не дрогнул!" - гость, уколотый подозрением о чем-то горячеватом, сел за стол и остановил взгляд на своем отражении в самоваре. - Чаек, значит, - сказал он, дабы что-то сказать в щекочущем азарте интриги. Рядом с самоваром стояла миска, прикрытая полотенцем. Пахомыч удалил его: в миске возвышалась горка масляно лоснящихся пончиков. - С начинкой? - полюбопытствовал Вакер. - С яблочным вареньем. - Пахомыч налил в чашки заварку и жестом пригласил гостя самому долить себе кипятку. Быстро проделав это, Юрий взглянул на старика вопросительно и как бы с затруднением, будто тот был неясно виден. Сидя напротив, хозяин в старомодно-светской манере повернул руку ладонью вверх и указал на пончики: - Попробуйте. Вакер взял один и стал жевать, улыбаясь улыбкой, от которой его заинтересованно-жесткий взгляд не помягчел. Хозяин не опустил глаз, они поблескивали из-под старчески-морщинистых век неярким твердым блеском. В лице выражалось высокомерие. - Вы что для вашей книги ищете? Никак, правду? Вакер на сей раз хмыкнул. - Почему же - "никак"? - встречный вопрос не затронул старика. - Комиссара Житора я видел не в губкоме, - проговорил он с какой-то сухой односложностью. - Комиссара Житора я видел в станице Изобильной. Вот так, как вы теперь, он был передо мной. Но не сидел, а стоял. Упал на колени... Я велел его казнить! У Вакера напряглись лицевые мускулы, выражение любопытства сделалось откровенно грубым. Мысль о старческих причудах, о сумасшедшей тяге к россказням не вязалась с тем впечатлением, которое сейчас производил Пахомыч. Однако Юрий изобразил полноту сомнений: - Вон даже как!.. Казнить велели... - он издевательски усмехнулся и доел пончик. - Лошадь его убило, - тоном формального отчета продолжил старик. - Он остался лежать, думая: авось примут за мертвого... Но кто же такого комиссара без осмотра оставит? Подвели его ко мне, и он стал убеждать, чтобы ему сохранили жизнь. Его, дескать, можно выгодно обменять: в Оренбурге среди арестованных есть важные персоны. Если этого мало - убеждал меня - то он готов объявить, что переходит на нашу сторону... Вакер смотрел с нарочитым презрительно-мрачным неверием, словно говоря: "Не хватит комедиянничать с трагедией?!" Пахомыч ушел в себя, словно щепетильно стремясь передать все возможно точнее: - Я не отвечал, и он упал на колени. Призывал: живой - он будет нашим козырем! Его имя знает весь край! - старик повернулся на табуретке вполоборота к гостю и простер руку вперед и вверх: - Вот так он руку протянул ко мне... убеждал, как будет нам полезно, что он - на нашей стороне, какое это воздействие на массы... В глазах - жгучая мольба, на подбородке жилка бьется, и сколько задушевности в голосе: "Я прошу вас поня-а-ть!" "Было!" - полоснуло Вакера, который, впрочем, уже ощущал, что слушает не вымысел. Так и подмыла едкая, относящаяся к Марату ирония. Расчувствовавшись за выпивкой в гостинице, тот живописал, сколь трогательно-бережно хранит в себе образ его отца Пахомыч. Говорил Марат и об этой запомнившейся старику жилке на подбородке комиссара. И те же самые слова отца повторил: "Я прошу вас поня-а-ть!" Впоследствии Юрий не раз повеселится над тем, как ему объяснил отцовский возглас Марат: "Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря". Пахомыч не спеша собрался с мыслями. - Не могли мы его обменивать. Отряд наш образовался только на момент. Да и не пошли бы коммунисты на обмен. У них... у вас, - уточнил он не без ехидцы, - незаменимых людей нет. Окружили бы и прихлопнули нас - пусть Житор и умри. Вакер, боясь помешать рассказу, окаменев во внимании, молчал, и Пахомыч продолжил: - Славу свою комиссар приукрасил. Кто бы ее простил ему, хоть и объяви он себя, из страха, на нашей стороне? Слава-то у него была такого убийцы кровавого и глумливого, какого и не знал наш край. Потому я сказал ему: "Сейчас вас казнят!" Он повел себя, как такому убийце и подходит: заюлил, с колен не вставая, заметался - к одному нашему, к другому, к третьему... за одежду хватает, вымаливает жизнь... Тут рассказчик сделал отступление: - А у нас старшой их конной разведки был. Житор впереди отряда разведку в станицу направил. Наши старики, с непокрытыми головами, встретили ее - пригласили выпить и закусить. Четверти с самогоном в руках. Разведчики не отказались. А как вошли во двор: попали под дула. - Пахомыч развел руки и изобразил объятие. - Вот так - со всех сторон - взяли мы их на мушку. Сдались они без лишнего слова. Вакер услышал, как командир разведчиков и один из его людей - за обещание сохранить им жизнь - согласились выехать с казаками к своим и издали просигналить: в станице безопасно, можно входить! Далее последовал рассказ о том, что уже известно читателю... Юрий воспринимал открывавшееся перед ним как удачу, от которой он буквально "очумел" (позднее в мозг впилось это слово). Кипятком дал бы себя обварить, лишь бы старик не замолчал! Все его существо испытывало такой восторг, что даже коже передалось ощущение торжества. Пахомыч довел повествование до эпизода, с которого начал. - Житор перед нами ползает, а старшой его разведки - тут рядом, под присмотром. Убийца тоже - хотя до Житора ему далеко. Однако и на этом - мерзости... человеку руку отсек шашкой. Я дал подлецу слово, что будет он жить. Но не мог я... - в глазах старика мелькнуло неутоленно-мучительное, - не мог я просто так его отпустить. Я велел, чтобы он казнил Житора. - И-ии?.. - не стерпел Вакер. - Дали ему карабин... руки у него тряслись... Стал садить в комиссара, всю обойму расстрелял... Убил. Я велел труп закопать. А бой еще шел, поехал я его докончить... Потом узнал: труп не зарыли, а сволокли к реке и в прорубь... - Вот ведь как! - неопределенно высказался Юрий, отдавая должное постулату римлян: "Горе побежденным!" - Разведчику тому дали мы отсидеться у нас до темноты, а там отпустили, - поведал Пахомыч. - А другие, люди-то его, - нарвались. Они были в амбаре заперты, но как следует не обысканы: у кого-то оказался револьвер "бульдог". Когда начался бой, они решили воспользоваться заварушкой, караульного убили. Но не удалось им разбежаться - положили их всех! - Все это о-о-очень интересно! - воскликнул Юрий с честностью, столь непривычной, что возглас окрасился оттенком фальши. Рассказчика это не отвлекло: - Много позже, я уже на кладбище обжился, - вдруг вижу этого человека, старшого разведки. Бывшего. Огрузнел, брюшко несет с одышкой... Супругу он хоронил. Меня не узна-а-л... нет. А я на могильной тумбочке фамилию покойной прочитал: "Маракина". Сколько-то лет прошло, гляжу, на свежей могиле - памятник, а на нем: "Маракин". Было дано ему умереть своей смертью... - произнес Пахомыч тоном философского раздумья. Вакер приступил к тому, что стояло в сознании завораживающим вопросительным знаком: - Скажите, а куда ваши... кто бой выиграл, - подобрал он выражение, - скрыться сумели? Ведь никого из участников не нашли! Лицо старика стало загадочно-отсутствующим, глаза словно глядели мимо предметов. - Секрет взял вас за живое, а? - сказал Пахомыч так, что Юрий с нехорошей явственностью ощутил себя под зорким, прицельным наблюдением. - Когда мы ваших крошили, - произнес рассказчик, - они, может быть, в нас заметили странность... - Какую? - в чувстве, будто его щекочут между лопатками холодным пальцем, прошептал Вакер. - Да старики были-то мы! Самым молодым - за сорок пять. Вакер узнал, как казаки призывных возрастов, сытые войной кто на германском, кто на австрийском, кто на турецком, а кто - и на персидском фронтах, не захотели "вдругорядь от порога плясать". Вопреки доводам отцов и дедов, несмотря на вести о том, что красные учинили в станице Ветлянской, собрание молодых казаков порешило: "В нас большевики не стреляли - а мы первыми не станем!" Но и старики не отступились от своего: "Костьми ляжем, а казацкую честь отстоим!" Две стороны сошлись на таком уговоре: молодежь уедет в станицу Буранную, где будет устроено гулянье, и потом свидетели смогут удостоверить, кто во время боя гулял в Буранной и перед красными чист. А старики отправили по ближним станицам и хуторам посыльных созывать подмогу. Немало откликнулось - из пожилых казаков. Так и возник стремительно отряд "на момент". Покончив с красными, старики разъехались по домам. Понимали, что неминуемо явятся новые силы коммунистов - мстить. Но пусть-де сперва докопаются, кто изничтожал их братву... Не сжился еще народ с революционным, с небывалым - закоснело судил по прежним порядкам. О молодежи, к примеру, полагали: коли руки кровью не обагрены и очевидцы - не один, не двое, а станица вся! - подтвердить это могут: какой спрос с невинных? Держалось еще упование на стародавний, не одним веком проверенный прием: "Меня там не было - а потому знать ничего не знаю, ведать не ведаю!" Молодые казаки обязались на том стоять. Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут. Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож... Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он "в стороне". Благословив уговор молодежи и стариков, он во время дела оставался дома с семьей: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном - и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда - но никто их вины не открыл, а сами они не признались. Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провел день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, - ни словечка у них о стариках не вырвалось. 72 Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: "И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали - кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат - при всем его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора - не смог расколоть их". Юрия приводило в восхищенно-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь - после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их... скептицизму - выбрал он слово. Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие еще жили? Он с бесцеремонной быстротой упер в Пахомыча вопрос: - Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было - им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить... - Могли бы, - согласился хорунжий, - да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, - напомнил он гостю, - и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мертвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают. "Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? - отдал Юрий должное своей прозорливости. - Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, - понятно. А молодые казаки? Что-то еще другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское... Общинно-земляческая круговая порука!" - нашел он формулировку. - Могу я спросить... - обратился к Пахомычу со старанием соблюсти "беспристрастную", "чисто деловую" манеру, - я о молодых казаках... Они до боя, на митинге, - вы говорите - кричали: "За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!" Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением. - Явное, - подтвердил хорунжий. - Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю - дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, - мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть - чтобы выдержать э-ээ... суровое обращение... не отступить перед угрозой расстрела. То есть, - продолжал Вакер с ожесточенным увлечением, - они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти... - Вам угодно мое мнение выслушать, - терпеливо сказал хорунжий, - так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли - чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели. - Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, - проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники "перековывались" в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: "На обиженных х... кладут!" Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных. Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида. Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая - обиженный превращается в живую падаль. Вакер объяснил это Пахомычу с подчеркнутой - от сознания своего превосходства - любезностью. Тот не промешкал с ответом: - Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, - это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому - нет! Другое - уважать