ьно: - Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались? В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон обступала ее - такую грациозную в обидчивом замешательстве. - Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент. - Дербент! - поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом "подруга" и горячо желая той всяческих благ. - Мы жили на квартире... - Она объяснила: три глинобитных постройки и ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним - крыша из виноградных лоз. - Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают наливные, увесистые... Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал. Она сказала: - Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая. Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым, розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба, заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она, извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды... - Где мы жили, ограда - настоящая каменная стена, оштукатуренная, - сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь. И я поразился. - Для Дербента это обычно - не забор, а беленая стена. - Правда? - Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к дереву ослик привязан... У ее квартирных хозяев осел в стойле отмахивался хвостом от мух. Любил хлебные корки с солью и сахар: больше - колотый, потверже, чем рафинад. Я представил, как осел большими губами глубокомысленно берет с ее ладони кусок сахара: - Дербент... - Какие удивительные памятники истории! - она обрадована моей заинтересованностью. - Крепостные стены, башни, ворота - шестого века! Здание мечети - восьмого. Караван-сарай, бани - тоже древние. - Это надо видеть... - умиленно говорю я и не сопротивляюсь предвосхищениям будущего, которые полнятся блеском героики. Воображение доставляет мне из прошлого превосходное горючее, и я стремлюсь на сверкающий пьедестал - покоряясь гармонии между ласковым бархатом и отточенным клинком. - У матери в письме... было про моего отца - он такой был силач! - я захлебнулся силой переживания. - В погреб провалился годовалый бычок - отец обвязал его веревкой и вытащил! Один! "Я выдержу ее взгляд", - подумал я, не подымая глаз. - Он убивал их... - прошептал я, сладко ужасаясь безумию моей храбрости. - Он восстал... * * * Бессолнечно-сырой, знобкий день весны. Тучи быстро скользят пластами скопившегося холодного дыма. Беременная крестьянка бежит от усадьбы через серое хлюпкое поле, и все пусто и напряжено вокруг. Взбежав на скат лесистого холма, она едва устояла, разъезжаясь башмаками по талому снегу. На округло-лысом взлобке высится состарившаяся сосна: сама внимательная и сочувствующая отстраненность. Женщина обхватила дерево руками, как большое, мирное, понятливое существо, и, словно убеждаясь в его отзывчивости, вдыхает весенний чуть мозглый запах. Ей надо видеть хутор, и она поворачивается неловко, трудно: сосна не дает ей упасть навзничь, поддержав спину. Подрастающий нечастый сосняк не скрывает усадьбу внизу на равнине: дом, коровник, другие хозяйственные постройки. Открытая раскисшая земля по сторонам, овраг далеко справа, лес еще дальше слева - все это безлюдное пространство оглаживается ворчанием мотора, злящегося на унылое недружелюбие дороги. Грузовик, чей кузов тесно усажен автоматчиками, похожими на слипшиеся торчком личинки, направляется к хутору, расхлябанно раскачиваясь в зыбучей колее. Проговорила безукоризненно внятная очередь - кузов выбросил обильную россыпь личинок; над равниной заспешили коротенькие чеканные стуки. Они оказались в ладу с посвистом ветра, что принялся ударять густыми рывками: тучи, не поспевая за ним, рвались в клочья. Пули тихо-явственными щелчками, твердыми и красивыми, впивались в поперечные жерди, в колья изгороди. Разнесли в щепки ставни окон. Но в них все проблескивают почти невидные нежно-бледные полоски - и на поле еще одна, а за нею другая личинка, беспокойно повозившись, замирает скрюченно. Следящую с холма крестьянку душит звонкий груз мгновений, разрывая напором крови жилы висков. С остановившимся взглядом она осела к земле, сползая спиной по коре дерева, и легла набок. Вблизи занято и отчужденно шушукнула шальная пуля и унеслась с отзвуком заунывного напева. Неведомая сила внутри женщины встревоженно действовала, создавая плотское воплощение упрека и жестокого голода по выстрелу. Аппаратик души с первого дня заключал в себе след прекрасных и непреходящих вещей и перерабатывал то, чем его потчевали, не в шлак, а в отрицание, увеличивающее силы переносить его. Письма матери поставили меня у истока радуги, переброшенной в необычайное, и появилось, где брать блеск и цвета, чтобы не чувствовать себя ничтожным перед дрянной мутью потемок. Из развалин остановленных туч вышло светило, и на стонущее задымленное поле пролился солнечный ливень. Я был на холме и превратил старую безучастную сосну в маяк отчаянного дерзновения. Устроившись высоко на ветви, я скрыт стволом. Мягко нажав на спуск, вызываю маленькую малиновую вспышку: прозвучав тонко и томительно, крупица ярости убила сержанта на грязной равнине... При помощи снайперской винтовки я аккуратно прекращаю жизнедеятельность личинок и гусениц. Старшина-гэбэшник укрывался за кузовом машины - от огня, что вели из дома. Но мне с моего дерева видна сжавшаяся фигурка... Он вздрогнул и, согбенный, посунулся в землю. Я попал ему пулей под дых, куда умелые столь впечатляюще бьют кулаком. Торжество, подобно возникшей в реке воронке, расправляло в моей душе свою глубину, и я сосредоточенно тонул в ней. Вокруг меня привлеченно собирались умершие, снисходительно отдавая должное неподдельной задушевности моей священной игры. * * * Наверно, претенциозность моих домысла и вымысла не вырывалась из оков естественно верного тона, и у нее не хватало духа прервать меня. Но я почувствовал предельное натяжение струны и в панике, что она сейчас уйдет, ухватился за то, что сделало бы такой оборот некрасивым в ее глазах. Я прибегнул к неотстранимой правде, взыскующей отзыва. - Вы думаете - вот... треплется как ненормальный... а ведь... а ведь... - начал я, прерываясь и желая говорить возможно проникновеннее, - о другом, как другие, я мечтать не могу. Ну, там - что "на Марсе будут яблони цвести" или - "до Сатурна дойдем пешком и цветы принесем для суженой..." Мы... в имени Николая Островского... мы там поклялись на всю жизнь... Ее болезненно-натянутое огорчение сменилось невеселым вниманием. - Там были хуже, чем я, - достало у меня отчаяния продолжить, - вообще были лежачие, и мы все дали клятву... если кого случайно какая-нибудь полюбит... он не женится - чтобы другим не обидно... - я осекся: в ее взгляде была такая явная ненавистная мне жалость, что под сердцем судорожно шмыгнул холодок, а лицу стало горячо до зуда. Не знаю, поняла ли она, что мое злорадство жалило меня самого, когда я сказал: - Клятва, чтобы всем - безнадежно! - У меня вырвался отвратительный смешок. Ее глаза были почти черные, непрозрачные. - Это ошибка. Случается самое разное... - произнесла она, и я услышал в голосе остроту причастности. - Безнадежно, - повторил я, улыбаясь от самотерзания. - Не надо, перестань. - Безна... - Перестань! - Она вдруг схватила меня за волосы, сунула носом в песок раз, другой - мгновенно и непостижимо мир стал совершенным. - Ой-ой-ой, Елена Густавовна! Сдаюсь! - завопил я, осчастливленно обалдев. * * * Я изливаюсь ей о Черном Павле, о дворняге Джесси, о нашей компании. Какую в степи мы устраиваем пальбу из "поджигов"! Поджигом (ударение на первом слоге) называется самодельная огнестрельная штука, состоящая из металлической, чаще медной трубки, сплющенной, загнутой и залитой свинцом с одного конца, и деревяшки, к которой она крепится. Взамен пороха используется сера, соскобленная со спичек. Выстрел происходит от воспламенения опять же спички, помещенной вплотную к боковой прорези трубки. Чиркнешь коробком - и быстрое шипение оборвется характерным самодостаточным звуком, который бесполезно с чем-либо сравнивать, потому что никакой щелчок кнута, при всей его резкости, не передаст исполненной вкуса значимости выстрела. Она меня охладила. - Война опять? - произнесла с чувством обременительно-привязчивого недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а если задевала землю - дымком вспыхивала сухая легкая пыль. Я несколько изменил течение словесной приподнятости: - У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерется, в лицо не бьет - только в корпус. И первым ударом - в отключку! А Гога на велосипеде наравне с мопедом выжимает - шестьдесят километров в час! Мы купались, я все болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не начал почти наезжать на меня велосипедом: на всем пляже остались три-четыре человека... От протоки мы пошли втроем - Гога, я и она, - вскоре я выдохся, хромал все сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время рядом с ней - я бы хотел, чтобы он вез меня так, возле нее, до самого ее дома, - но Гога не знал об этом. Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась все дальше - одна на дороге, идущая непринужденной сильной походкой. 11. Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами, покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной выразительностью: Больше мне волос твоих не гладить, Алых губ твоих не целовать... Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живет. Саня поделился с нами, как исключительно серьезно размышлял, пока не удовлетворился фразой: "Наш поселок находится в зоне пустыни..." А Гога влюблен в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках ее голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку. Последствием стала игра растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла ее фотография, на обороте было выведено волосными линиями "Гоге на память". Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними - жеманно-небрежная роспись. ...В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на покровительственно-томный пожар звезд. Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же запрокину голову и свалюсь без сознания? * * * Валтасар ходит по комнате. - Звоню сегодня в школу, - говорит негромко, напористо, - попадаю на Гречина... Гречин - наш учитель физики. Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми силами пытается придать проницательность: - Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки. При словах "звоню в школу", произнесенных, я почувствовал, не на шутку взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко. Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк. Вчера я получил тройку - шестую с начала школьной моей жизни и уже вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин, к счастью, вызвал меня вторым - первым минут пять безрезультатно протоптался у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как наскреб на тройку. Я знаю - Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе ее высказать? И я молчу, побито потупившись. - Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не ошибаюсь, рассказывать мне почти все. Когда по тому темному делу меня приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как все было, умолчав, кто вывихнул тому типу руку - Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия, Коза Ностра, триада - любимые его словечки в отношении нашей, в общем, безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она безобидная). - Я понимаю, как ты ценишь свое имя в этой вашей ложе, - он опять ходил взад-вперед по комнате. - Да, авторитет - это много! Но скажи - я подводил тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня участвовать в вашей пиратской круговой поруке! - Я не виноват, что меня запомнили... - Знаю - ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был заявить: "Вот он, мой сын, скрывает виновных - берите его!" Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую - все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка Котенок... - Тройка по русскому, теперь - физика... Пятерки за четверть аукнулись? - Ничего не аукнулись, - я чувствую, как равнодушно я это произнес. - По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: еще только двадцать первое сентября. - Арно, мы с тобой договорились... Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. "Мы с тобой договорились?.." - она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости, растерянно и щемяще. Передо мной стоял твердый овал ее лица; словно требуя не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним порывисто прижат палец. Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя ее рот, который кажется мне и страстным и суровым, я творю ее бесподобное заразительно-смелое выражение... мне и сладостно и неизъяснимо-горько: ужасаюсь - вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно... Нужно невыносимо. "Мы с тобой договорились? - она сказала. - Да?.. Я тебе велю, понял?" Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадежный, будто меня никто не полюбит... С притворно сердитым лицом дернула меня за нос - я засмеялся взбудораженно до помутнения. Она радостно шепнула: "Вот и хорошо!" И сама расхохоталась. Хохотала, лежа на животе, болтая ногами, как маленькая. 12. Валтасар выяснил, в кого я влюблен. Вскоре в субботу приехал из города Евсей. Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть ее, с вожделением поглядывая на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея. ...На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со мной. Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится рассмотреть меня с пристальной основательностью. Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе, где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул: - Но ведь это же химера! Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная - почему) подставил мне плетеное детское креслице Родьки, которое тот презирал, так как "уже не маленький". - В следующий выходной поедем к Илье Абрамовичу - у него будет гостить внучка его друга... э-ээ... Виолетта! Твоя ровесница. Чудесная девочка! У нее ревматизм, она болезненно выглядит, но учится прекрасно. Умничка. И какой голосок! Она станет певицей. - Пле-е-вать мне! никуда я не поеду - ни к какой Виолетте... Пр-р-ридумали... - бешенство не дало мне выкричать все, что хотелось. Родька, поедая ломоть арбуза, глядел с непередаваемой тревожной серьезностью. Евсей, демонстрируя сумрачную занятость, спросил Валтасара отвлеченно: - Хамса есть? Сооружу закусон. Без соленого - не дело... Валтасар с каким-то странно-таинственным видом, точно приоткрывая нечто крайне опасное, но ценное, зашептал мне: - Ты отлично развился! Сбереженные от грязи чувства скопились, поперли - и случился вывих. Это легко выправляется. Будешь переписываться с Виолеттой, встречаться, вы повзрослеете - переживете ничем не омраченный... э-ээ... не омраченное... черт!.. словом - момент... словом, как мы все мечтаем, создадите прекрасную семью... Меня поеживало биение удушливо-злой горячки, и внутренне зазмеившийся сарказм вырвался неполно, но жадно: - А я хочу... а-аа... создать семью с... с... - и я замолк. Он взял только оболочку слов, не тронув подспудного, и махнул на меня рукой с выражением: "После такой глупости о чем толковать?" Родька, по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдет, вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки - о штанины. Затем он приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло - пускать мыльные пузыри. Валтасар и Евсей делили застолье, ведя преувеличенно рассудительную, медленную, разделяемую паузами речь об уникальности Кара-Богаз-Гола, о том, как страдал на берегах Каспия Шевченко. Оба, выпивая, как-то странно заметно играли лицевыми мускулами; звякали вилки. В то время как надрывное оживление скручивало силу моих нервов в тугой жгут, нестерпимо болезненный при малейшем новом впечатлении, Валтасар потянулся ко мне с печально полураскрытыми губами. Он изнемогал в опьянении, что было так на него непохоже: - Только не пойми в том плане, что она не может тебя полюбить из-за твоей ноги. Суть совсем не в том. Просто не может же она ждать, когда ты повзрослеешь, получишь образование, начнешь самостоятельно зарабатывать... А ныне тебе доступна лишь любовь на расстоянии, в глубине души. Люби, пожалуйста! Но без троек! Любовь... э-ээ... в принципе, вдохновляет - так закидай учителей пятерками, посвяти своей любимой будущую золотую медаль! - он взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу: - Мысли о твоей ущербности утопи в мозговой работе. Учись и достигай, и тогда станет неважно, хром ты или у тебя ноги... я не знаю... как дубы... Будет важно, каков ты в твоем избранном деле, вот на что будет смотреть умная женщина. "Красивое ты явление, Пенцов", - она тогда сказала... Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам. - А если она сейчас смотрит на меня так... как ты хотел сказать? - адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией. - Сейчас?.. Когда ты еще... никто? Родион, не лей на пол - пузыри пускают на улице... Мое истомно замиравшее сердце пошло между тем стучать полным ударом, и каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом, заговорил я, она опять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня отвезет туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и уедет. А мы с ней станем купаться в море, ходить осматривать древние крепостные стены, ворота... Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой таблетку. - Там есть лезгинский театр. - Во-оо! - воскликнул я взорванно, в неистовой окрыленности таким доводом в пользу моего плана: - Мы будем с ней ходить в лезгинский театр! Я умоляюще смотрел на Валтасара: - Ладно? Ла-а-адно?.. - Но это из области химерического! Так не делается! Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком. - А-а-а... что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам все, все-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я поп-п-просил - не делается? - у меня прыгали губы. По его лицу как бы пробежала тень судороги - оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони. - Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили - сколько вы все говорили! - чтобы у меня была настоящая любовь... а когда... когда... - я немо зашелся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало. Валтасар, склонивший голову, развел пальцы, высматривая меж них, и мне показалось - глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дернул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шепотом: - Ты мужик или кто?! Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара: - Отвези его, куда он просит! Я был само ощущение ошейника с пристегнутым поводком, который тянут изо всех сил. - Забрали оттуда - и мне только хуже... там... там мне не было бы, как сейчас! - потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресекший голос. Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперед руками - он толкнул Евсея: - Спятил? Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном: - Ты - точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. - лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. - Я! Я! Я! - как бы передразнил он меня, кривляясь. - Тебе обещали! тебя отвези... - продолжил он, убыстренно двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. - А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнешь зарабатывать - загоришься на другие цветочки! А ее будешь гнать... Он жестикулировал все жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнес: - Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство... Ужас запустил клыки в мое сердце. - Не-е-ет!!! - я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан. Все вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии - поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров: - Успокойся! успокойся! успокойся!.. 13. Ночами я больше не спал - я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, она оказывалась передо мной. Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен... Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу. Она ко мне лицом. Спиной... Она на дороге... Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо - оно вбирало мою одинокую неумиротворенность и начинало пылать от угрюмо-черного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажженные спички - и все мое существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать. Гущина грез в их острой причудливости влекла меня по пестрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами. Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в середке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов. Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися морщинами льнули к ее ногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы предельной сказочной яркости и подносил ей букет за букетом. Я без конца защищал ее от кого-нибудь: каких только ни нарисовал я подонков! Ночь неслась в приключениях - в конце я неизменно нес ее на руках, и она обнимала меня, я осязал ее щеки, губы - целуя подоконник, графин с водой, штору... Мы с ней оказывались в моей залюбленной комнате Дербента, где я стоял во весь рост - великолепно стройный, с осанкой могущественного благородства, непринужденного в дарении и в нечаянном грабеже. Девственно белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали снежными изломами складок, мы обнимались, нагие, и она на коленках поворачивалась ко мне, как в свое время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару Марфа. Я исступленно опьянялся звуком сосредоточенного дыхания - тем, как в ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с ним принять смерть, слово "ходчей!" Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога - это появилось в последнее время - подергивала остатки мышц в моей искалеченной ноге. Чем ближе был ее урок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи, хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно... В перемену перед ее уроком меня как бы не было в классе: я жил в том пылающем дне, где: Она на золотой ряби песка - одушевленного ею, переставшего быть мертвой материей планет. Она в протоке, искристо трепещущей от ее задора. Она - ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами. Во мне, в безотчетной непрерывности внутренних безудержно-восхищенных улыбок, повторялись каждое ее слово, жест, поза, взгляд... уставившись на дверь, в которую она сейчас войдет, я осязал, когда ее пальцы снаружи касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но все равно увидел сквозь веки, как она входит. Я считал: "Один, два, три..." Если за эти три секунды ее глаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке, клянясь, что, если она еще раз войдет вот так - в первые три секунды на меня не взглянув - я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь. На ее уроке я ужасаюсь, что могу натворить все что угодно - погладить ее руку, берущую мой чертеж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко обращается ко мне: "Арно, у тебя это почти полужирная линия - надо волосную..." - я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в ее тоне. Я представляю, в какой позе она останавливается у меня за спиной, какое у нее выражение, и рисуется она нагая: "Ходчей-ходчей!" Я хочу, чтобы ее урок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его - руки не слушаются, трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с каким-то еканьем. Чертежи у меня выходят скверные - я вижу ее смиренное сожаление и стараюсь, стараюсь... Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на ее уроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом. 14. В одно утро я почувствовал - все: я не смогу сегодня чертить. Вообще не смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал насморк - был октябрь. Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть - вот-вот дом подымется. Стало нежно-грустно, жалко себя. Как она огорчится, увидев, что я не могу чертить! Огорчится и не будет знать, что я не могу чертить из-за любви к ней... Пусть знает! Мне захотелось этого во всей безысходности, во всем восторге жажды - угождать ей с верностью, не имеющей ничего себе равного! Написать?.. самыми пленительными, патетическими, трогательными словами!.. На мою страстность, однако, мало-помалу лег пожарный отблеск: вообразилось - с каким лицом она прочитала бы то, из-под чего неизбежно проступила бы скупая определенность, отдающая застенчивой вульгарностью: "Извините, пожалуйста, я не могу чертить, потому что..." Я поморщился. Вдруг меня пристукнуло мыслью послать ей рисунок. Лучше даже не рисунок - чертеж, из которого она бы все поняла... Прикнопив к чертежной доске лист, я увидал на нем величавый замок, чьи решительные очертания дышали повелевающей внутри оригинальной, невероятной жизнью: ее желтым светом, похожим на одуванчики. Не успев ничего подумать, я моментально наполнил золотыми кубками с алым вином, разноцветным бархатом, слоновой костью, лилиями - замок, в котором должна жить она, только она!.. Карандаш стал послушно вычерчивать башенки, эркеры, балконы, терраску, окаймленную колоннами... Как стремительно, непринужденно перенесся на лист мой замок! Ее замок. * * * Я придумывал, как показать ей чертеж вроде б нечаянно. Решил - когда она приблизится к моей парте, уроню лист. "Что это?" - она спросит. "Да так, - я буду "не в настроении" и слегка чванлив, - один мой чертежик..." Но вдруг голос сфальшивит? Меня мучила предательская открытость панике. В конце концов можно просто написать под чертежом мою фамилию. * * * Сегодня я за партой один - Бармаль сбежал с урока. Она вот-вот войдет. Суетливо перекладываю, перекладываю лист - все кажется, не сумею его уронить как нужно. Вошла. На этот раз тотчас встретилась со мной глазами - невольно я перевел взгляд на лист передо мной, а когда опять на нее взглянул, она тоже смотрела на него - я не успел ничего сделать. Поздоровавшись с классом, она подошла, наклонилась над чертежом. - Откуда это? - не отрываясь от него, села за мою парту. - Нет... это не твое... Скопировал? Откуда? Я пробормотал, что это я сам, из головы. - Перестань. - Говорю вам. - Нет, действительно? Помедлив - но не долее трех биений сердца - я кивнул. - Арно, ты открытие!.. Если это только правда твой... Парта качнулась, защипало в мочках ушей, на меня тронулась светлая лавина, устремляя прекрасные копья наступающего пламени. - Если ты это все сам, у тебя архитектурное мышление! Как ты чувствуешь объем!.. Арно, ты сюрприз! - она сжала мое плечо: это был кроткий удар по сердцу молотом, приблизивший меня к трансу. - Я никак не думала... долго работал? Я зачем-то соврал, что чертил три недели. - А заданное лишь отвлекает, не так ли? - она улыбнулась, не оставляя сомнений в удовольствии находки. - Да, тебе надо серьезно думать об архитектурном институте. Я пока возьму эту виллу, ладно? - и все разглядывала чертеж. - Обязательно в архитектурный! Я поговорю с твоими. * * * На следующий день об архитектурном институте со мной беседовала классная руководительница: в учительской был показан мой замок. Валтасар достал какую-то усовершенствованную готовальню, отвалил треть зарплаты за великолепный альбом по средневековой архитектуре; пачки ватмана, рулоны кальки завалили мой шкаф. Теперь я чертил ежедневно. Никто не имел понятия, что, вычерчивая капитель или фронтон, я думал об архитектурном институте так же мало, как об исчезновении неандертальского человека. На каждом ее уроке меня ждала пятерка, ждали ее улыбки, похвалы: трогали не столько сами слова, сколько нотки в голосе, в которых мне мнилось что-то сокровенное... Если бы я знал, что она не догадывается, для кого мой замок... что она просто рада за искалеченного подростка, который, как она сейчас верила, может стать архитектором... Я был всем сердцем убежден, будто она понимает, почему у меня открылся вдруг дар. Чудилось несбыточное. Улыбочки, с какими на ее уроках стали посмеиваться надо мной девчонки, питали фантастическую мою надежду. ...Катя, когда мы оказывались одни в нашей коммунальной кухне, метая в меня хитрющими глазами, наслаждалась: - Ты ей любовные записки по почте посылаешь или молоком пишешь на чертежах - для конспирации? Я бросал в нее тряпку. - Она дождется - я с ней по душам поговорю: чего она наших парней охмуряет? Надо по своим годам иметь. - Катька, кончай! - Нет, ну ты глянь - разлагает подрастающее поколение! * * * Сегодня Катя вошла ко мне в комнату. - Ты один? Прошлась, повертела логарифмическую линейку. - Знаешь... - и замолчала. Я смотрел на нее затуманенно и сонно, как гляжу последнее время на всех. За единственным исключением. - Арно, она ходит с одним... Тоже учитель. В первой школе. И Гога видал. Ой, у меня чайник! - и выбежала, шаркая расстегнутыми босоножками. 15. Гога, Тучный, я - напротив дома, где она живет. Земля вдоль заборов утоптана до чугунной твердости; отполированная подошвами, в сумерках глянцево светлеет, будто эмаль. Неподалеку жгут траву: налет горького дымка льнет книзу, похожий на терпеливо-злое мозжение. Гога сегодня видел этого учителя в клубе покупающим билеты: значит, она пойдет с ним в кино. - Вон... По отбеленной тропе идет вдоль заборов кто-то с непокрытой головой: подпоясанный плащ, поблескивают лакированные ботинки. Войдя в ее калитку, он пересек прогал уныло-лижущего света из окна. Сжимаю обеими руками раму Гогиного велосипеда - приказывая тучам сгуститься с глухой мрачностью нападения. Мысленно швыряю в ее двор пылающие факелы. Гога, Тучный, я на конях перескакиваем через забор, спускаем курки карабинов, роднясь с густыми толчками выстрелов, преданно отдающимися гулкой силой. Кони встают на дыбы. Фигура в плаще, низко пригибаясь, уносится прочь путаной, трусливо вихляющей рысью. Они вышли из калитки, он взял ее под руку - отняла; он что-то ей втюхивал, они пошли, он опять взял ее под руку и болтал, болтал. Она больше не высвобождалась. Тучный бросил сигарету. - Я его отметелю! - произнесенное передало безупречное внутреннее равновесие. В свирепой муке стискиваю зубы, мотаю головой. Хватаю его за руку, которую он легко выдергивает. Долговязо-сутуловатый, поджарый Гога - со зловещей веселинкой: - Выступлю на него у кино. Я сейчас обгоню их, у кино отзову его в сторону... - Не надо ничего!.. Она сама с ним... - мотаю головой с загнанностью, до которой меня довела лихорадочная жажда убить реальность. Забрасываю ее двор факелами, мы проносимся на конях мимо них, идущих под руку; проносимся мимо и не оглядываемся. Молчим. - Все равно я его отметелю, - с угрюмой заботливостью обещает Тучный. - Не надо, Сань... она ведь учительница, Сань, и он учитель, а я ведь кто... сам знаешь, Сань... - Короче, - Гога категоричен, - короче, у моей сестры одна подружка: она будет с тобой ходить. Точняк, Арно, она согласится. Мне еще никогда не было так паршиво. Никогда-никогда - нигде. - Она по правде с тобой будет ходить, ты не думай... Я не думал. Я слушал дергано-пульсирующий психический шум, отлично обжившийся во мне. - Ты видел - она сама с ним... Ты видел?.. 16. В темноте начинает медленно проступать голубовато-бледное окно. Сегодня воскресенье: нас с Родькой не будут будить. Надежды заснуть у меня нет - изнываю в мечте отупеть так, чтобы сознание ушло в бессмыслицу. Постепенно свет тяжелеет, все более напоминая холодный взгляд исподлобья. Но меня, наконец, касаются персты сострадания: во тьме закрытых глаз стало благостно путаться, как вдруг мозг принялся царапать голос, пробираясь какими-то покапывающими периодами. Он странно полон и скорби, и высокомерия. Кажется, некто вещает в огромном пустом театре. Вижу одновременно и нашу комнату, и этот театр. Слова гулко, торжественно в нем отдаются. Черный Павел расхаживает в своей искрящейся ризе, речь мало-помалу просачивается ко мне в сознание: - Женщины... женщины - это алчность! Будь мужчина выше ее хоть на дюйм, она сделает все, чтобы принизить его до своего уровня! - он виден мне в профиль, обрюзгшая щека подпирает глаз; лицо поворачивается ко мне, играют резкие, глубокие складки лба. Мне мнится, вся вселенская скорбь засела в этих морщинах. - Я живу с Агриппиной двенадцать лет, мы сменили три радиоприемника, она погрязла в вещах, она привержена к одним лишь предметам! вещизм - вот явление... "Красивое ты явление, Пенцов..." Мычу, изгибаюсь на кровати, призывая чувство конца предельной убойностью воображения: учитель обнимает, целует ее... - Беги. Беги от женщин, юный мой Арно! - возглашает Черный Павел. О моей драме знает весь барак. - Он не может бегать - не знаете, что ль?! - разбуженный Родька возмущен. ...После завтрака со мной беседует Марфа. Сижу в их с Валтасаром комнате, Марфа - в кресле напротив меня; положив подбородок на ладонь, глядит ревниво-настороженно. - Теперь, мой милый, я не беспокоюсь за твое развитие. Когда я влюбилась в учителя физкультуры, мне было пятнадцать. Ты более ранняя пташка. О, как безумно я была счастлива, когда он после моей записки пришел на свидание и меня поцеловал! Но, представляешь, что было со мной, когда он на другой неделе женился? - Зачем ты это выдумала?! - я силюсь показушно-злобным смехом перебросить в нее мое взгальное неистовство правды. - Ты выдумала-выдумала-выдумала!!! * * * Я сбегаю с уроков черчения. Валтасару об этом известно. Вижу - ему хочется мне помочь, но он пока нерешителен: он не знает еще окончательно, что предпринять. Как-то из их комнаты донеслось: "Перевести в школу в город..." - Марфа Валтасару. Он что-то отвечал... "Евсей восхищен - дар математика!.." Я торчал за письменным столом, уткнув лицо в стирательные резинки, карандаши, прочую разбросанную по столу мелочь; мне было абсолютно наплевать, во что уткнуто мое лицо. Подумал - хоть бы меня действительно перевели в городскую школу, чтобы я никогда не видел ее... Еще думал, что скоро школьный вечер... Болезненно тянет увидеть ее танцующей, посмотреть, как она веселится. * * * Смотреть из угла на танцующий зал - мне станет от этого еще хуже. Но я собираюсь: Валтасар, Марфа грустно наблюдают. - Конечно, развейся! - Валтасар напутствует нарочито бодро. - Только, пожалуйста, не задерживайся. - Я пойду с ним! - требует Родька. - Я хочу танцевать! * * * Выпавший днем снег смешался с грязью, и вечером застыло. Впотьмах подхожу к школе задворками, продираюсь сквозь омертвевшие ноябрьские кусты: сейчас я почему-то не могу войти, как все, в школьные ворота. Ковыляю в темноте по бездорожью, спотыкаюсь об острые мерзлые кочки. Окна школы сияют: чем дольше гляжу на них, тем алчнее воображаю себя обладателем разящего удара Саней Тучным - вз