ь о сыне, о том, как трудно было его растить, о Гарри, который умудрялся из своего далекого Синая присылать посылки и даже деньги передавал, и о том, что она напрасно воспитала сына в любви к отцу, которого сын и не помнил вовсе, это главная ошибка, и вот теперь результат.-- Он хочет отнять у меня сына, -- сказала она, -- знаешь, он предлагал и мне уехать, но не обещал там жить со мной... Очутиться в чужой стране, опять одной, сын -- он быстро устроится, он молодой, а я... Скажи, что мне делать, скажи... Я молчал. Что я мог ей посоветовать? Я понимал, что жизнь ее с отъездом сына потеряет всякий смысл, и в то же время имею ли я право отговаривать сына, искать новые доводы, чтобы остановить Гарри, убеждать его, что бессердечно лишать свою бывшую жену главной опоры в жизни. На следующее утро я стал собираться в дорогу. Гарри не удерживал меня. Простились мы сухо, писать друг другу не обещали. Надеяться на новую встречу нам, обитателям разных миров, было почти бессмысленно... На этом можно было поставить точку в повествовании о моем бывшем товарище, если бы не еще одна встреча, совсем непредвиденная. Спустя два года после описываемых событий я ушел в промысловую экспедицию и мне удалось побывать на "земле обетованной", хотя захода туда и не было обозначено в нашем рейсовом задании. Просто мы двигались к Суэцу и нам срочно потребовалось переправить на берег больного, неожиданно был разрешен заход в Хайфу, именно там находился госпиталь, где нашего больного могли спасти. Я вспомнил о Гарри и дал ему радиограмму, но, видимо, моя весточка не застала его, наверняка путешествовал где-нибудь по Европе, было лето -- время отпусков. Во всяком случае, в порту он меня не встретил. Стоянка была кратковременной на берег сходить не рекомендовалось, но я все же упросил капитана разрешить мне пару часиков побродить по городу. Жара стояла невероятная, ослепительно белые дома на уходящих в гору улицах, казалось, таяли в дрожащей дымке. Пахло аптекой, гниющими фруктами. Казалось, все вымерло вокруг. И только пройдя два квартала, у здания синагоги я заметил молчаливую толпу. Составляли ее в основном пожилые мужчины, бородатые, в ермолках и белых накидках. Я подошел ближе и вдруг почувствовал, что один из бородачей пристально смотрит на меня. Что-то знакомое мелькнуло в чертах его лица -- глубокие морщины и синева в глазах. Чем-то неуловимо он отличался от остальных. Я подошел ближе. -- Привет! -- крикнул он на чистейшем русском языке. И я к глубокому своему удивлению узнал Чермака. Мы бросились друг к другу, от он души был рад встрече, но попросил отойти в сторону и объяснил, что ему надо незаметно оторваться от своих коллег. Потом, когда он дождался общего движения к дверям синагоги, когда сумел отойти в сторону, мы сошлись в дворике за синагогой. Через полчаса на причале мы взошли по трапу, ощущая на себе неодобрительные взгляды капитана. Я махнул рукой своему шефу, мол, потом объясню, и увлек Чермака вниз по корабельным сходням. В моей каюте на полную мощь была включена кондишка, нашлась бутылка "баккарди", и мы провели с Чермаком несколько часов, пытаясь понять друг друга. Говорили мы на одном языке, но найти общих точек для согласия не смогли. Я узнал, что ему удалось выпустить несколько книг, прославляющих историю древнего народа. -- Мы народ книги, нами создана Библия -- источник разума и света для всего человечества, -- провозглашал он после первой рюмки, -- только здесь я понял, что такое единение народа. Ты читал мои речи на еврейском конгрессе? Пришлось признаться, что я не читал его выдающихся речей, но наслышан о его подвигах от Гарри. -- А-а, -- протянул Чермак, -- этот фотограф, мокрица, в нем ничего не осталось еврейского, он настолько обрусел, что и здесь пытается жить по российским рецептам! Представляешь, до сих пор не смог купить квартиру. Уличный фотограф! Его выперли даже из музея. Ведь он и там, среди национальных святынь, пытался выставить свои опусы! Такие, как он, хотят развратить нацию. Мы очистимся от их влияния, мы вырастим новое поколение, оградив его от эротики и рок-музыки. Что может быть блистательней фрейлихса! Он напел мелодию праздничного танца, повел в такт ей плечами и снова потянулся к бутылке. И столько типично еврейского было в его лице, что я удивился, как раньше я мог это не заметить. И еще я подумал, что Чермак вовсе и не изменился, замени в его рассуждениях евреев русскими -- и все дела. Ведь нечто подобное я слышал от него еще в далекие студенческие годы, когда он только начинал пробиваться в писатели, хотел стать оракулом и к цели мчался на белом коне шовинизма, изничтожая по пути тех, кто подозревался в инородстве. Не все ли равно за чистоту какой расы бороться -- конь остался прежним. И вот уже совсем захмелевший он долдонит свое: засилие арабов, инородцев, в литературу лезут те, кто пишет на русском, нужно очищение... Он весь в борьбе, он счастлив... Но я ошибся, вряд ли он был уж настолько счастлив. После пятой рюмки глаза его повлажнели, он заговорил о том, что человека, как личность, образует не только общество, его создает ландшафт. Я сначала не понял его, и только потом, когда он стал расспрашивать меня о моем отпуске, о том, собирал ли я грибы, я догадался -- и ему ведь несладко, и его гложет ностальгия. -- Здесь тошно, -- пьяно бормотал он, -- Вавилон, проклятый Вавилон, из которого не выбраться. Смешение всех народов. Мы все вечные эмигранты! В пьяном его бормотании было много истины. Он прав, думалось мне, все началось с Вавилона. Бог, видя, что люди могут достичь неба, выстраивая свою огромную башню, испугался и придумал коварную шутку -- он смешал все языки. И теперь, когда опять пытаемся мы достичь неба, войдя в космос, Бог тоже не дремлет, он насылает на нас шовинистов. Он поощряет их. Он не наказывает зло. Здесь, может быть, я оказался не совсем прав, потому что, когда мы сходили по трапу на причал, Чермак поскользнулся и всей тяжестью своего тела шмякнулся на свежеостругаyные доски, лежащие на берегу. Хорошо, что я сумел немного задержать его падение -- иначе не миновать бы ему морского купания. Вахтенный, заметив нашу возню подле досок, смачно выругался и бросил вслед удаляющемуся Чермаку: "Ходят здесь всякие пархатые! Мать их в качель..." Был ли вахтенный антисемитом или это просто вырвалось у него от тоскливого стояния на жаре, не знаю. Чермак, он не вызывал симпатий и у меня. Когда-то он был мне близок, а теперь все перевернулось, и рушатся башни Вавилона. ВОЗВРАЩЕНИЕ Расстояние между судами все увеличивалось, Последний швартовный конец шумно плюхнулся в воду. Стоял абсолютный штиль и чайки, сидевшие на зеркальной поверхности воды, казались вылепленными из воска. Плавбаза "Кронштадт" начала подрабатывать винтом и разворачиваться на правый борт, на транспортном рефрижераторе "Колпино" вахтенный врубил тифон, нарушив тишину утра протяжными гудками. Суда расставались в океане. Транспорт, перегрузив в свои трюма рыбу с плавбазы, снимался с промысла. Туман, стоявший всю ночь, рассеивался, и над водой стелилась легкая белая дымка. Тропическое солнце поднималось все выше и ощутимо накаляло палубу. Все вокруг было залито ярким светом, Люди, стоящие на палубе, были отчетливо видны на фоне ослепительно белых судовых надстроек. На "Колпино" уходила в порт буфетчица плавбазы Катя Астахова. Она стояла одна на палубе носовой надстройки и пристально смотрела на отходившую плавбазу. Человек, которого без труда отыскала взглядом, не поворачивался в ее сторону и ни разу даже не взмахнул рукой на прощание. Он стоял на мостике, окруженный своими помощниками, возвышаясь надо всеми. Недаром за рост его еще в мореходке прозвали фитилем, вот и прилепилось к нему с тех пор это прозвище. Конечно, в глаза называть его так никто не решался. Начальник промысла он, Вагин, был облечен здесь почти безграничной властью, все то, что связывало его с Катей Астаховой, никого не должно было интересовать. Начальник промысла должен быть во всем безупречен. Катя заметила, как Вагин отделился, отошел от своих помощников, спустился на шлюпочную палубу и здесь, скрытый от посторонних взглядов корпусом разъездного катера, поднял руки над головой. Этот жест был предназначен ей, и что-то дрогнуло, оборвалось внутри... Она замахала рукой: ей некого было стесняться, ее никто не знал на "Колпино". И кому какое дело с кем она прощается. Может, просто со своей плавбазой. Четыре месяца она работала там: изо дня в день ранние подъемы, камбуз, салон, подвахты и авралы, затаренные остро пахнущие пряностями бочки, и рыба, рыба беспрерывным потоком, не дающая рукам ни минуты отдыха, скользкая, бьющаяся в последних судорогах... И соленые шутки матросов -- обработчиков в рыбфабрике. Молодые, здоровые мужики. Мужчины без женщин. После каждого рейса она решала твердо -- пора списываться на берег, а теперь тем более пора -- уже за тридцать. Женщина должна сидеть дома, это удел мужчин -- странствовать по морям, что-то искать всю жизнь. Это в их натуре -- непостоянство... Но на берегу она чувствовала себя чужой, неприкаянной. Близких подруг не было, а те мужчины, которые на судах подолгу смотрели ей вслед и пытались добиться ее благосклонности, здесь старались ее не замечать, при встречах лишь сухо кивали, а если шли с женами, то вообще делали вид, что не узнают. За какой жар-птицей носило ее по морям? Заработок -- ну что ж, это конечно тоже нужно, но теперь -- кооперативная квартира, ковры, японская аппаратура -- все есть, а до чего тоскливо среди всего этого сидеть и ждать неизвестно чего и смотреть, как меняются светящиеся цифры на электронных часах. И если бы не Вагин, не их любовь, разве прошли бы эти годы в морях... И теперь, когда она приходила после рейсов домой, оставалась без него, все теряло для нее смысл. Город после ухоженных европейских портов, где доводилось ей побывать, казался заброшенным и вымершим. А ведь он мог быть таким же, к примеру, как Любек или Гамбург, ведь был когда-то не хуже. Но никто не захотел восстанавливать его прежний облик. Жили здесь будто временно, как бы в ожидании очередных рейсов. Когда ее привезла сюда тетя Зина, вытащив из захудалого и грязного детдома, о как она радовалась... Перед ней открылся совсем другой мир, дом -- где можно было сытно поесть, двор, где можно выбирать друзей. Вокруг было полно развалок, заброшенных полупустых домов, мальчишки находили там патроны, каски и всякие другие диковинные вещи. В этих развалках она пряталась, когда тетя Зина в первый и последний раз отлупила ее ремнем за разбитую чашку, а потом ходила всю ночь и кричала: Катенька! Катюша! Катюша!.. Сейчас разобрали эти развалины, и киношники перестали приезжать в город, не устраивают уже своих выдуманных боев, да и не хотят люди смотреть фильмы о войне. Нет уже тети Зины, не перед кем поплакаться, да и стоит ли, кто на берегу поймет, что такое морская жизнь... Морская жизнь. Как давно она началась. Тогда, в самом ее истоке, еще ничего не понимала -- принимала каждое слово на веру, проще все было, и чувства были ярче, светлее. Пятнадцать лет назад. Целая жизнь вместилась в эти пятнадцать лет -- три океана и морей без счета. Застенчивый штурман превратился в грозного начальника промысла. А она осталась судовой буфетчицей. Надо было родить раньше, сразу. Испугалась, что скажут люди: одна, с ребенком, как вырастить его без отца?! А Вагин ведь тогда остался бы с ней -- стоило захотеть... Он ведь не на виду еще был, не как сейчас, да и с женой своей хотел разойтись, ничего их вроде не связывало: случайно, как бывает в молодости, расписался, сразу после окончания мореходки, потом, уж видно, раскусил что к чему. Вот тогда-то и надо было не таиться, не скрытничать, пойти к его жене и открыть все. Не решилась -- и ушли, убежали, растаяли как след за кормой те годы, и вроде бы, к ним не должно было быть возврата. Но жизнь идет по спирали, как говорит Вагин, и вот все повторяется, словно бобину с пленкой перекрутили и запустили фильм сначала -- так обычно делают киномеханики в судовом салоне, когда наступает тоска от безрыбья, в тягучие дни проловов. И опять новый виток. Опять Вагин, только она уже не та восторженная девочка, только теперь не промысловый траулер и поцелуи украдкой на палубе верхнего мостика, теперь -- плавбаза и каюта-люкс, куда никто не может зайти без приглашения. Но кому нужны эти апартаменты, если не вернуть уже того Вагина -- молодого нескладного штурмана и их первый совместный рейс к берегам Сьерра-Леоне... Ведь тогда она, хотя и была моложе Вагина, уже не раз прошла Атлантику и опекала его, оберегала... Уже тогда видела -- какой напор в нем, какое честолюбие, и сама разжигала это честолюбие. Зачем? Нужно ли было это? Ему, может быть, да, а ей? И вот теперь он такой, каким хотела его видеть когда-то, -- и в то же время совсем другой... ...База медленно ложилась на курс, уменьшалась в размерах, и Катя уже не могла различить лица Вагина, его продолговатых глаз под сросшимися бровями, его высокого лба, вьющейся, жесткой шевелюры... Транспорт вновь загудел, прощаясь с промыслом, загудел хрипло, отрывисто. База ответила протяжным сдавленным гудком. Солнце заметно приближалось к воде -- заканчивался промысловый день. На горизонте сейнера, взявшие уловы и лежащие в дрейфе с кошельками, полными рыбы, мигали прожекторами. Они ждали базу, манили ее к себе, чтобы поскорее сдать рыбу, и база, освобожденная от груза, разворачивалась к ним. С транспорта было видно, как бурлит вода за ее кормой, как изгибается на ровной глади вечернего океана ее след, белая с голубоватыми переливами пенная полоса. База медленно разворачивалась, и рубку ее заслоняли грузовые стрелы и бочки, сложенные на палубе. Различить людей на ее борту было уже невозможно. -- Ну что Вагин, прощай, -- тихо сказала Катя, и к горлу подступила тошнота, как будто и не в полный штиль расходились суда, а швыряло транспорт на крутой волне. Старший помощник на "Колпино" был совсем молодой, с холеными бакенбардами и большими, почти немигающими глазами. Он провел Катю вниз, открыл предназначенную ей каюту и пожелал спокойной ночи. Каюта была просторной, четырехместной, но, видимо, пустовала с начала рейса, и хотя все было прибрано, чисто кругом, -- ощущался нежилой, какой-то больничный запах. Мерцали, отражая электрический свет, переборки, покрытые зеленым линолеумом, вдоль переборок стояли широкие, совсем не морские койки, свежие хрустящие простыни были аккуратно сложены в изголовьях, подушки она обнаружила в рундуке и одну из коек застелила. Сразу же стало в каюте привычней -- появился какой ни есть, но свой угол. Катя решила не ходить на ужин, ей не хотелось никого видеть, ни с кем не хотелось разговаривать. Ход у транспорта бойкий, узлов двадцать. Каких-нибудь восемь суток -- и уже на берегу. Кому какое дело до нее: в порт идет пассажиркой, с работами судовыми не связана, почему возвращается -- мало ли какая может быть причина. Ночью Катя проснулась от того, что почувствовала -- транспорт остановился: не ощущалось вибрации от работы главного двигателя, и было непривычно тихо. Она с трудом отвернула барашки задраек иллюминатора, и теплый тропический воздух наполнил каюту запахом рыбы. За бортом была такая плотная, почти осязаемая тьма, что казалось, мир заканчивался за круглым овалом, что там вовсе нет того широкого простора, который днем был залит слепящим солнцем и казался необъятным. Был просто провал, черная дыра -- даже ни одной звездочки. Она догадалась, что каюта расположена на самой нижней палубе -- видна только вода -- и она, эта ночная вода, выдавала себя легкими всплесками и журчанием у борта. Катя осторожно протянула руку к иллюминатору, словно опасаясь наткнуться на твердую и таящую опасности тьму, и придвинувшись вплотную, выглянула наружу. Вдали, в темноте проступали слабые, вздрагивающие огоньки сейнеров, а это значило, что "Колпино" еще не ушло из района промысла, значит еще не все... Можно подняться в рубку, попросить радиста вызвать начальника промысла. Вот удивится Вагин, услышав ее голос в эфире, и все вахтенные на судах вольно или невольно станут свидетелями их разговора. Но будет ли он, этот разговор? Никто, конечно, не решится ради нее поднимать, беспокоить начальника промысла. Спросят: по какому вопросу? А что она ответит? Мол, решила вернуться и нужно его согласие... Почему же его? Разрешить возврат буфетчице может и старпом, сейчас ведь его вахта... Но как раз с ним-то, со старпомом плавбазы, ей говорить не о чем. С самого начала рейса терпеть не могли друг друга, Старпом считал себя неотразимым. Да и уж так повелось на рыбацком флоте, имел старпом право на всех буфетчиц, кастелянш и прачек. Писал для них характеристики в конце рейса, попробуй откажи -- так изобразит все, что прощай виза и не видать тебе загранплавания. Так и с уродцем пойдешь, куда прикажет, а этот даже очень ничего был. Может, кому-то и нравился, но только не ей: уж больно улыбка слащавая... Мужчина всегда должен оставаться мужчиной, а не превращаться в лакея. Пожалуй, она больше уважала его в начале рейса, когда угрозами он пытался получить свое... Ну а потом -- стал смешон. Когда заметил, что она иногда возвращается от Вагина ночью в кормовую надстройку, стал угодливо заискивать, понимающе посматривать. И не выдержал -- отомстил на прощание. В самый последний момент, когда она шла к сетке на пересадку. Вагин не спустился вниз проводить, помочь донести вещи... Сослался на то, что у него срочный промысловый совет, хотя никакого совета в этот час не было, просто не хотел, чтобы видели их вместе. Она сама несла чемодан, и сопровождающий ее старпом даже не предложил помочь. А когда засунула чемодан в сетку и ухватилась за вздрагивающие троса, процедил презрительно: "Фаэтон подан, отгуляли мадам. Долго таких никто при себе не держит! Да и партком всегда начеку!" "Пишите письма!" -- ответила ему и подивилась своей дерзости, раньше бы смолчала, а теперь -- терять нечего... Проснулась Катя рано. Она привыкла к тому, что в море буфетчица должна подниматься раньше других. Сегодня впервые никаких судовых забот и обязанностей у нее не было. Место за столом ей определили в салоне комсостава -- таков уж порядок в море: если ты пассажир, независимо от ранга, завтракаешь, обедаешь и ужинаешь вместе с судовыми командирами, на правах гостя. Буфетчицей на "Колпино" была милая совсем юная девочка, похожая на стрекозу. Действительно -- глаза выпуклые, черные, высокий узорчатый кокошник короной украшает смолистые волосы, а главное -- движения легкие, быстрые -- так и летает от стола к столу. Буфетчицу звали Милой, Кате она сразу понравилась. Было только непривычно и неудобно сидеть без дела, смотреть, как Мила работает, как подносит и ей, Кате, еду наравне со всеми. Катя опять вспомнила тот рейс, когда впервые она встретила Вагина, тоже ведь была в те времена такой же подвижной и легкой, как Мила. И каким желанным и прекрасным все было в море, и первая любовь, любовь -- для нее на всю жизнь, а для Вагина? Ведь, как было потом, по году не виделись, так получалось -- на разных судах в разных районах, и как проблески счастья -- встречи в океане, совпадение рейсов. Искал ли он этих встреч? Его ведь тоже надо понять -- всегда найдется недовольный тобой или штатный стукач, донесет куда следует -- и конец морям-океанам... Рядом с Катей за столиком сидели радисты. Один из них молодой, но слишком уж располневший, ел быстро, как будто кто-то его торопил, ел и успевал говорить. Как и все радисты на флоте -- соседи по столику знали обо всем. Двое других молчали и лишь изредка с любопытством поглядывали на нее. -- Вот так нас, дурачков, нажгли, -- продолжал толстяк, -- на черта нам это мизер пресервов! Так нет, стоп машина, и догружайся! Теперь жди эту "Яшму", будь она неладна! -- Двое суток, как пить дать, теряем, -- поддержали его с соседнего столика. Катя прислушалась к разговору. О задержке на промысле уже говорили почти за всеми столиками. Потом и на палубе она слышала, как недовольно чертыхались матросы, настроенные на скорую встречу с берегом. Ей было уже все равно -- днем раньше, днем больше, значит небесам так угодно, чтобы зародилась жизнь. Это Вагин торопил, все подсчитывал дни. Понял, что она уже не та влюбленная девочка, которая во всем с ним соглашалась. Четвертый месяц, времени в запасе нет... Думать о том, что произойдет, ей не хотелось. Пусть все идет, как идет. Хорошо бы, "Колпино" оставили на промысле еще хоть ненадолго, тогда и решать ничего не надо, не один знакомый врач не поможет. Она смотрела с высокого борта транспорта на утреннюю зеркальную поверхность океана, на силуэты промысловых судов, тающие вдали, за линией горизонта. Среди сейнеров медленно передвигалась база, собиравшая утренние уловы. Все это было ей знакомо -- и то, как база осторожно подходит к сейнеру, прикрывая его подветренным бортом, и как на сейнере начинают стягивать, а по морскому -- подсушивать невод, а в этом неводе стиснутая сетями бурлит и бьется рыба, задыхается, трется чешуей друг о друга, застревает в ячее, пытаясь вырваться. На сейнерах всегда с нетерпением ждут подхода базы: быстрее сдашь улов -- быстрее пойдешь в новый замет, да и вообще стоянка у базы праздник для матросов, каждый из них ждет предлога для того, чтобы попасть на борт базы, ведь на сейнерах нет женщин... У нее никогда не завязывались знакомства с матросами кошельковых судов-ловцов: во-первых, за ее спиной, как тень, всегда был Вагин, даже если в это время он занимался промыслом совсем в другом океане, во-вторых, это не для нее -- случайные суетливые встречи... Сейнер сдавал рыбу обычно часа четыре, потом отходил об базы и торопливо бежал искать новые косяки, а женщина оставалась на базе, где все знали о ее встрече и нередко зло подшучивали над ее увлечением. Наверное, и на "Колпино" тоже нашлись бы остряки, узнай они истинную причину ее возвращения в порт. Катя напряженно вглядывалась в силуэт базы, подошедшей к сейнерам, стараясь угадать, ее ли это "Кронштадт" или это другая однотипная база. Как там сейчас Вагин? Успокоился, наверное, доволен, что вышло так, как он захотел, что добился своего и сейчас занят, как всегда, суматошными делами промысла: уговаривает "Колпино" принять дополнительно груз пресервов, ругается с промысловиками, норовящими сдать улов без очереди, распределяет топливо с очередного танкера... Он всегда делился с ней своими заботами, и она уже не мыслила его без этих забот, и очень понимала, как необходимо ему перед кем-то исповедоваться. Он вслух взвешивал свои действия, решения... Она всегда принимала его сторону, так, по крайней мере, наверное, казалось ему. Катя боялась ссор -- они виделись не так уж часто, и было бы глупо омрачать встречи размолвками. Но когда он бывал слишком крут, несправедлив, -- она старалась исподволь, осторожно повлиять на его решение, смягчить его, успокоить. Помнится, лет пять назад, в Северном море он принимал на борту своей плавбазы высокое начальство. Дела на промысле складывались не ахти как, и вот сам Тубенко, начальник управления, решил навести порядок. По характеру еще более горячий, чем Вагин, он стал резко вмешиваться в работу капитанов, принимал решения сам, ни с кем не советуясь, -- промысел будоражило. И вот этот Тубенко прибыл на плавбазу. С необычайной легкостью, несмотря на тучность и возраст, вскарабкался по раскачивающемуся трапу, и сразу же , едва ступив на палубу, накинулся на Вагина. При людях Вагин смолчал, а потом у себя в каюте высказал своему шефу все, что о нем думал. В общем, нашла коса на камень. "Завтра же подам рапорт, пусть этот чиновник сам встает на капитанский мостик, пусть загонит и базу, и весь флот в полный прогар! -- кипятился Вагин. -- Он ходил в море, когда сети вручную трясли, когда СРТ считались крупными судами! Представляешь, дал команду переходить к вестовым банкам... Он угробит там флот в первый же шторм! Это раньше там ловили -- тогда какая осадка у судов была -- два-три метра! А сейчас уже все -- финиш! Сейчас на глубинах надо работать!" "Ты прав, -- успокаивала она его, -- ну хорошо, подашь рапорт, спишешься, флот будет, как ты говоришь, в прогаре. Кто от этого выиграет? Промысловики тебя знают, тебе доверяют, у них у всех семьи... Подожди два-три дня, вот увидишь, Тубенко долго не пробудет здесь, он не глупый человек, просто у него свои амбиции..." Вышло, в конце концов так, как она и предполагала. Тубенко покинул борт плавбазы, смолк его голос в эфире, флот заработал спокойно, без нервотрепки, и план взяли, и все было в порядке. Недаром Вагина считали удачливым капитаном, был у него особый нюх на рыбу и только одному ему известные приметы. Но море есть море, всякое бывало, были случаи похлеще, чем с Тубенко... И пожары вспыхивали, и на мель выскакивали -- все было, и всегда она старалась быть рядом с ним, Вагиным, и старалась сделать так, чтобы он верил в свои силы, и свою удачливость. И потому любил он повторять: "Ты для меня, Катюша, как талисман!" И о чем только не переговорили они в долгие рейсы, каждый из которых по-своему запомнился ей. Раньше, в первые рейсы, для таких разговоров им не хватало времени. Редко выпадало остаться наедине. Каждой встречи она, тогда еще совсем девчонка, ждала с замиранием сердца. Но с самого начала их отношений все время надо было таиться. Ведь на каждом судне обязательно кроме капитана был еще и первый помощник, человек обычно не сведущий в морском деле и не занятый никакими судовыми работами, но бдительно подсматривающий за всеми. От него зависело -- выпустят ли тебя в следующий рейс или вызовут на комиссию в партком, где любопытствующие старцы будут, истекая слюной, выспрашивать подробности твоей любви. Да и кроме первых помощников были доброхоты, обделенные жизнью, и готовые все сообщить, куда следует. Все зависели от этих наветов... Но теперь это ушло, теперь Вагин был не для их зубов... В этом рейсе у Вагина, как у начальника всего промысла, была на плавбазе самая просторная каюта-люкс, отделанный под ореховое дерево кабинет, спальня с такой широкой кроватью, что и на берегу не в каждом доме встретишь, а главное ванна -- о чем еще мечтать?! И никто не мог зайти, не предупредив заранее, правда часто звонили по судовому телефону. Звонок был резкий, похожий на сигналы аврала. Поначалу он очень пугал ее -- хотелось быстро вскочить, сжаться в комок, стать невидимкой. В принципе, ей нечего было бояться, просто, видимо страх этот уже въелся в кровь, да и Вагин всегда слишком нервничал, ей всегда передавалось его настроение...Власть не раскрепостила его, напротив, он стал в отношениях с ней, Катей, еще более осторожным, и это теперь не только раздражало, но и злило... Уже не екало сердце, не томило сладкое предчувствие в день свидания, что-то отошло в прошлое, что-то стало привычным... И надо было очутиться в его объятиях, почувствовать крепкие руки на плечах, чтобы опять все растаяло и налилось нетерпением... Любовь требует встреч, ей вредны долгие разрывы во времени... Может быть, если бы они были вместе на берегу, все было бы по-другому, но Вагин всякий раз, когда об этом заходила речь, объяснял, что сейчас не время: то долгие годы болела его жена, то теперь сына надо поднять на ноги, вот окончит институт, тогда... Все он объяснял убедительно, но только теперь, в этом рейсе, Катя, как совершенно очевидное, осознала, что нужна Вагину только в море. Встречи на берегу, убедилась она, не много значили для Вагина. Вся их настоящая жизнь проходила здесь, в Атлантике. И получалось, что только в море Катя и чувствовала себя человеком, необходимым в общем течении событий... Она всегда четко выполняла свою работу, была обходительна, терпелива, старалась не поддаваться сиюминутным настроениям, старалась быть ровной со всеми. Мужчины, как дети, требовали постоянного ухода. На малых судах-ловцах, где обычно не было женщин -- царили хаос и запустение, люди не брились, бродили по палубам почти нагишом, через слово -- мат, на базах же и транспортах присутствие женщин заставляло почти всех соблюдать приличия, ежедневно бриться, гладить рубашки, застилать койки в каютах. По заведенной традиции она, Катя, буфетчица верхнего салона, убирала каюты комсостава, следила за чистотой и при помощи старпомов добивалась наведения почти идеального порядка. Такая уж была ее планида -- ухаживать за другими. Обычная детдомовская девчонка, которую приютила и пригрела крикливая, но добрая тетка Зина, у которой своих детей было полно. И оказалось, что лучшей няньки, чем Катя, не сыскать. Давно уже нет тетки Зины, обзавелись семьями ее дети, разъехались кто куда, осталась здесь только Варя, у которой тоже полно детей. Живет она в поселке, что образовался на месте старого немецкого городка, имеет свой дом, и кажется все у ней есть, но гложет Варю какая-то зависть, все ей кажется, что обделила ее жизнь. Про таких Вагин говорит: человек очереди -- все время чего-то ждет, все жалуется -- не досталось, не хватило. Совсем чужой она стала, ближе даже матросы, с которыми ходила Катя в очередной рейс. Любит Варвара лишь подарки, жадно рассматривает заграничные одежки, благодарит подолгу, и в душе, конечно, осуждает, да и открыто злословит, стоит только выйти за порог. Единственным дорогим для Кати человеком был сынишка Вари -- большеголовый Даня. С ним любила играть, когда тот еще был совсем малышом, часами читала ему сказки, а потом, когда Даня пошел в первый класс, рассказывала ему всякие морские истории, которые он слушал, затаив дыхание. И вот сейчас Даня в пятом классе, и не только внимает ее рассказам, но и сам делится заботами -- школа, друзья, волейбол. Ей все интересно, и Даня это чувствует ведь! Даня, Даня -- добрая душа!.. Говорит как-то: "Переезжай к нам, ты, наверное, устала от своей работы, будешь жить в моей комнате, места хватит!" Как ей приятна его забота, если бы он знал. Значит, не из-за подарков прикипел к ней пацан, каждый раз ведь привозит ему из далеких рейсов то кубик-рубик, то компьютер миниатюрный, то магнитофон --видит, как горят глаза у мальчишки, и вот выходит, не нужны ему в будущем никакие дары -- лишь бы была рядом... Варвара занята, работает сутками на мукомолке, муж непутевый -- вечно пьяный, она устает, на сына кричит. Как-то остановила ее, пытаясь защитить Даню, та вспылила: "Своих воспитывай! Небось, слаще в морях с мужиками болтаться на всем готовом, чем обузу на себя взваливать!" Попробовала бы сама эту сладость! Разве объяснить, как трудно перенести изматывающую тело качку, как трудно привыкнуть к бездомью, к житью с напарницей в одной каюте, к едкому запаху аммиака в рыбцехе, а главное к тому, что вокруг тебя сплошь большая вода -- без конца и без края... Если бы не Вагин! Давно бы все бросила, давно бы прибилась к своему берегу... ...К полудню на "Колпино" просто некуда было деться от жары. Что-то разладилось в системе кондиционирования, и в поисках прохлады люди потянулись на верхние палубы. Солнце повисло над головой раскаленным сгустком, палубный настил жег ноги. От глянцевого пространства воды солнечные лучи отражались, как от зеркала, и океан, который, казалось, должен был приносить прохладу, сам превратился в источник тепла. На юте был бассейн, Катя слышала, как плещутся там свободные от вахты матросы, как звонко они перекликаются. Зажмурь глаза и представится озеро в лесу за поселком, где живет Варвара, и уже не матросы, а дети барахтаются там в живительной и прозрачной воде. Катя подошла ближе к бассейну. Вода в нем была притягивающей и манящей и сквозь ее голубизну было видно дно, выложенное кафелем. Захотелось сбросить липнувший к телу сарафан, окунуться, плавать и смеяться во всеми, но мысль, что могут заметить, понять по ее полнеющей фигуре причину полноты, эта мысль остановила ее. Она решила, что в душевой вода много холоднее и решила спуститься туда. Катя не ошиблась. Колкий живой поток прохлады хлынул на разгоряченное тело. Она откинула голову, чтобы не мочить волосы, подняла руки. И вдруг стало на душе спокойно, как будто водяные струи уносили куда-то все ее огорчения и сомнения. Холодная вода, прямо как из родника, -- подумала она, -- удивительно, как это вода, пробежав по судовым системам, не нагрелась. После такого душа хорошо будет забраться в постель, забыться, не думать ни о чем. Каких-нибудь два-три дня на перегрузку с "Яшмы", потом самый полный ход, неделя -- и берег... Может быть, это наконец-то последние десять суток ее морских странствий! Но уснуть ей не удалось, -- кто-то тихо постучал в дверь. Катя накинула халат и открыла. В каюту осторожно впорхнула Мила. Она была в очень короткой юбке, открывающей тонкие стройные ноги, и в цветастой кофточке с оборками. Совсем юное создание, девчонка -- школьница, да и только. -- Ах, боже мой! -- воскликнула Мила еще с порога. -- Я смотрю, нигде вас нет, поначалу даже испугалась, всех спрашиваю -- никто не знает! Да и я толком ничего не знаю! -- Садись, буду рада познакомиться, -- сказала Катя. Мила не заставила себя упрашивать и непринужденно уселась на койку, поджав одну ногу под себя, и начала говорить без остановки... Катя слушала, кивала, изредка поддакивала. Раньше она вот так же, как Мила, была готова открыть душу первому встречному, обожала своих кратковременных подруг на судах, готова была все для них сделать, пока несколько раз не обожглась. Разные бывают женщины в море, что греха таить: кто за легкой наживой в путь пускается, кто личную жизнь устраивает, да мало ли какие причины в море гонят! Ей вот в одной рейсе "повезло" -- попалась напарница -- с виду, вроде, душа-деваха: и простая, и случайных связей сторонится, хотя многие к ней клинья подбивали. А она хоть бы что, усмехается только: "Я уже десять лет хожу в моря, у меня на мужиков аллергия!" И Катя раскрылась перед ней, разоткровенничалась, так захотелось поделиться с кем-нибудь, а после этого - житья не стало. Как будто подменили напарницу -- пошли намеки, подковырки, даже угрозы. А всего-то и нужно было этой соплавательнице -- ее, Катю, запугать, чтобы молчала, потому что обнаружилась и у нее тайна: приспособилась на камбузе брагу варить, да матросам за заграничные шмотки сбывать. Не выдержала Катя, про совесть ей напомнила. "Кто бы мне указывал!" -- рассмеялась в ответ напарница. И вот впервые пошла Катя на открытую схватку... Что тогда началось! Война настоящая. Пришлось все-таки рассказать Вагину, надо было, спивались матросы. Он, конечно, сразу все на свои места поставил: напарницу эту списал, отправил в порт. Мало этого, -- вслед за ней послал рапорт и требование: передать дело в суд. "Я в партком пойду, все узнают чем вы здесь занимаетесь!" -- угрожала напарница, уже когда у трапа с вещами стояла. "Не бойся, -- сказал Вагин Кате, -- пусть идет, куда хочет, на флоте ей делать нечего!" Смелее он был тогда, за себя не опасался... Вот так она, Катя, в первый раз получила урок от жизни! Вспоминала она сейчас все это, слушая Милу, которой все в новинку, все кажется прелестным и чудным -- и океан -- ах, какая ширь! -- с ума можно сойти, и матросы на "Колпино" -- ну просто один к одному парни, и особенно старпом -- это только по большому секрету: влюблен в нее начисто, настаивает даже, чтобы расписались после рейса и жили вместе и на берегу. -- А там, на берегу, его никто не ждет? -- спросила Катя. Мила будто споткнулась на бегу, покраснела: -- Там не в счет! Он ведь не знал, что встретит меня, он уже и радиограмму ей дал, что между ними все кончено... "Странно как все повторяется, -- подумала Катя. -- Вон ведь сколько матросов на "Колпино" -- молодых, неженатых, так нет, почему--то именно старпом..." -- Идемте ко мне, -- предложила Мила, -- кофе попьем, посмотрите как живем: с кастеляншей в одной каюте. Она добрая такая, только старенькая, лет сорок наверно... Ходит в море очень давно, а все привыкнуть к качке не может. А я вот сразу поняла, как надо переносить болтанку: я в шторм ем много и пою. Все песни, что помню, перепою! Меня морская болезнь и не берет! -- Ты молодец! -- похвалила Катя. -- А я поначалу никак не могла приспособиться. На траулерах ходила, а те как с волны опустит -- все внутри обрывается. А посуда!.. летит со стола, как живая, хоть и скатерть заранее намочишь, и штормовки по краям стола поставишь. Тарелок за рейс разобьется -- пропасть, попробуй на берегу списать... -- Меня звали на траулеры, а я испугалась: говорят, там так бывает, что женщина одна на судне! А с Вагиным вы тоже на траулерах встретились? Мила почувствовала, что спросила что-то не то, и заторопилась: -- Идемте же, да не слушайте вы меня! И только не обижайтесь, пожалуйста! Катю словно водой холодной окатили. Вот такие секреты на промысле, а Вагин надеется, что никто не знает! На палубе их ослепило яркое солнце, на небе по-прежнему не было ни одного облачка. "Колпино" лежало в дрейфе. У носовой тамбучины они заметили группу судовых командиров, смотревших на воду. Матросы, игравшие в волейбол на кормовой надстройке, прекратили матч, столпились у лееров и тоже вглядывались в океанский простор. Вдали, на зеркальной поверхности прыгал, как водяная блоха, юркий разъездной катер. Он ходко бежал к "Колпино", на глазах превращаясь из едва различимой точки в нечто рельефное. Вот уже стали видны люди на его борту, и Катя смогла прочесть надпись -- "Кронштадт". Значит, вестник оттуда, с ее плавбазы. -- Идем же, ничего интересного! -- протянула Мила. -- Опять продукты станут выпрашивать, знаю я их! Но Катя как будто прилипла к палубе, что-то захолонуло внутри. Вдруг Вагин опомнился, понял все... С борта "Колпино" спустили трап, старпом подергал, проверил - прочно ли закреплен, что-то сказал пожилому матросу, по-видимому, боцману. Похожий на тюленя капитан "Колпино", не вынимая изо рта коричневой трубки, подошел вплотную к фальшборту. Катер притирался к борту, на вираже взметнул веер брызг и замер точно в том месте, где был опущен трап. Катя шагнула к леерам и сразу увидела Вагина. Видимо, до этого он стоял за рубкой катера, а теперь перебрался в нос, готовясь ухватиться за трап. Катя видела, как ловко он поймал канат, подтянулся, точно встал ногой на перекладину, а через мгновение уже показался над планширем. К нему потянулись руки -- помочь, но он опередил всех и легко прыгнул на палубу. Катя замерла. Взгляды их встретились, и она поняла, что Вагин заметил ее, даже не сейчас, а еще раньше -- с борта катера. -- Катя, Катя, я зову, зову тебя, а ты? -- Мила дергала ее за рукав. Но в это время Милу отвлек старпом, подозвал к себе, что-то долго объяснял. А Вагин улыбался и здоровался с судовыми командирами. Мила кивнула головой, мол все ясно, отошла от старпома и сказала: "Катя, дорогая, поможете мне стол накрыть, это же сам Вагин!" Стол сервировали в просторной капитанской каюте. Неведомо откуда появились ярко-желтые апельсины, на камбузе срочно отваривали креветок, технолог принес сочные рулеты из скумбрии, но главным украшением стола была красная икра. В последний момент хватились -- нет салфеток. Мила побежала к себе в каюту, за ней неотвязно, как тень, последовал старпом: он отвечал за подготовку стола и это давало ему повод быть все время рядом с Милой. Катя смотрела на них и казалось ей, что видит она самою себя, ту очень давнюю, вышедшею в первы