ме, где я впервые увидел открыто Рыгора, он задел словами меня и Жору Колоса. Жора Колос стал меня неумеренно хвалить. Нельзя было остановить словоизвержение театрального критика. Жоре не только были по душе мои книги. Меня с ним, эстетом, притворявшимся рубахой-парнем, связывала неожиданная встреча во Владивостоке. Жора Колос, единственный из всех членов СП СССР, побывал на зверобойной шхуне. Тогда мы зашли на сутки в порт, чтоб похоронить Кольку Помогаева. Встретил Жору, мы были едва знакомы, и он напросился на "Крылатку". Генка Дюжиков, когда ехали с морского кладбища, снял какую-то девку, шатавшуюся среди судов. Привел и уложил на койку, разрешив поиграть с ней боцману Сане. Пили, Саня играл с девкой, а она, миловидная, лет 18, подмигивала Жоре, чтоб и он не робел. Жора, импозантный, в дорогом костюме, делал к ней шаг и отступал. Мы Жору, пьяного, нагрузили рыбой, яйцами с птичьих базаров. Держа в зубах подаренный зверобойный нож, он, как пират, начал карабкаться на плавбазу "Альба". Надо было перевалить эту скалу из металла, у борта которой стояла "Крылатка", чтоб ступить на землю. О том, что Жора Колос пережил тогда, в двух шагах от причала, он рассказывал все эти годы в любой компании, куда ни попадал. Я узнал в море, что он умер, и горько вздохнул. На первом Президиуме Жора, расхваливая меня, пытался достать до нутра этих бумагомарателей, впервые слышащих такое слово, как "бот". Вот Бородулин и съязвил насчет нас обоих: "Два боты - пара", перефразировав русскую пословицу: "боты" - на мове - сапоги. Надо было "заткнуть фонтан" в Жоре, сколько я уже горел от таких похвал! Рыгор же, ради красного словца, не пожалеет и отца. Я ему простил. Геннадь Буравкин, поэт и министр, зная цену таким вот, к месту выстреленным пословицам, мне объяснил: оттого, мол, и вышла "ничья", что Бородулин неосторожно спугнул кого-то, кто собирался проголосовать "за". Да таких, пугливых, уже не могло быть! Я мог бы, грешным делом, причислить к испугавшимся самого Буравкина, хотя не имел причины усомниться в его порядочности. Буравкина же не было на первом приеме. Это он мне звонил, и я ему сказал: "Обойдусь". Просидев после первого Президиума битый час над расчетами, я в отчаянье развел руками: кто мог так запрятаться! А сейчас, когда ластился Рыгор, как молнией озарило: а что, если он и есть скрытый матерый враг? Взял да и явился с обрезом за пазухой? Все были в сборе, я пересчитал с поправкой на Рыгора. Снова получалась "ничья". Все сходилось. Можно уходить - новый роман писать. Неужели заставят? Какой им навар от того, что я напишу еще один роман? Уж если они разозлят, то я могу и про них написать! Хватит мне брать пример с Джойса! Я возьму пример с Миколы Хведоровича. Микола Хведорович уже не мог продолжить свою судьбоносную книгу: умер, надорвавшись их хоронить. Вот и стану его последователем и учеником. Кажется, еще кто-то вошел, поднимается... Геннадь Буравкин! Прошлый раз отсутствовал Геннадь Николаевич, и я про него забыл. Подсчитал сейчас без него... Подсчеты окончены: считай, я уже принят в Союз писателей БССР. А ведь мог бы получить билет еще в прошлый раз, если б не оказался таким ротозеем... Ну и что, если жена Рыгора - еврейка? Что такого, что гостил в Израиле? Конечно, мог бы после такой поездки предупредить: "Нет у меня совести, ничем не разбудить". Разве не понял бы, не пожалел такого человека? Уж лучше бы притворился больным, или занятым, как Адамович! Нет же: на все приемы ходил - член Приемной комиссии и член Президиума. Каждый раз с отрезом за пазухой. Вот ведь как запрятался, Штирлиц! Может быть, отозвалась далекая драка, тянется след от нее? Тогда на квартире Бородулина пьяный Геннадь Клевко ударил Федю Ефимова... Я знал только одного врага, которого нажил из-за Феди, - Нила Гилевича. Федя написал рецензию на стихи Нила Семеновича. Остановил меня: "Можно, поставлю твою фамилию? Мне надо, чтоб две рецензии прошли в одном номере". Рецензия - опасное дело. Я из-за рецензии испортил отношения с белорусским классиком Пилипом Пестраком. В хвалебном монологе о Пестраке допустил одно неосторожное слово. Старик много лет не мог простить: "Балюча лягнув ты мяне, Барысе!" - но Федя успокоил: "Рецензия совершенно безобидная". Я торопился на пьянку, Федя стоял в своей зимней офицерской шапке, которую опять начал носить, покинув "Неман", и я сказал, понимая, как ему нужны деньги: "Ладно, подписывай". Потом прочитал: там против Нила Семеновича ощетинилось не одно слово, как у меня против Пестрака, а проскочила целая колючая фраза! Как нельзя кстати: Нил Гилевич стал на 10-12 лет Первым секретарем СП БССР. Можно сказать, я поставил крест на своем приеме одной рецензией Федора Ефимова. Федя же так и не обнародовал публично, что рецензия его, а не моя. Выходит, опять от него ноги растут? Когда на квартире Бородулина Клевко ударил Ефимова, тот снес оскорбление. Шкляра начал науськивать постоять за офицера. Шкляра хотел проверить меня как боксера. Может, уже не гожусь в его защитники? Все ж я не тронул первым здоровенного Клевко. Пытался урезонить словами. Знал, что с ним дружат Рыгор и Валя. Даже был готов простить неудавшийся удар ногой. Простил бы, если б он своим неухоженным ботинком с отставшим гвоздем не порвал мой единственный костюм, что я с таким трудом купил. Тогда я ему влепил. Клевко упал, лежал, ему терли уши. На второй день подошел, извинился. Больше ничего не было между нами. Федя же не поблагодарил. Не подходил ко мне несколько лет, пока ему не понадобилось, чтоб кто-то подписал рецензию. Почему не Кислик, не Тарас? Рыгор Бородулин не заметил ни гнусного поведения Клевко, ни подстрекательства Шкляры. Зато не мог, как я понимаю, простить, что ударил белорусского поэта. Рыгор мог быть врагом без видимой причины, как Максим Лужанин. Но хоть что-то надо отыскать? А если опять вернуться в тот день, когда мы увиделись возле "Немана", то тогда только-только давала себя знать беспрецедентная месть Рыгора Бородулина. Я не принимал всерьез его приставаний. Рыгор меня обнимал, называл "сябра". Дарил свои книги с трогательными надписями. Только через много лет, и то с подсказки, я сообразил, каким врагом обернулся этот "сябра". Обещавший стать национальным гением, но с годами стершийся творчески, Рыгор Бородулин сделался величайшим завистником и интриганом. Его опасались даже свои, близкие по духу люди. Любой чужой успех вызывал в нем приступ злобного острословия. Понимая уже, что он мне не друг, я все ж полагался на его порядочность: что он не даст себя вовлечь в заговор против меня. Трудно вообразить, что Бородулин, народный поэт, к тому же родственный евреям, может унизиться до подлой травли человека, беззащитного из-за своей национальности. Рыгор Бородулин оказался способен на это, став одним из черных апостолов в моей судьбе. Постигший игру без всяких правил, я сейчас получу, что хотел. Могу уже сойти в апрельский вечер. Понедельник, 13 апреля - памятный день... Кому поведать о своей победе-беде, о том, что я победил их? Закончил, наконец, битву, начатую с Рясны? Ничего никому я не смогу объяснить. Только скамейке в парке, она одна поймет. Деревянная скамейка, и та поймет: если родился среди них, то надо за это платить. Я заплатил своими ненаписанными книгами. Пусть меня утешит членский билет СП СССР. "Утешение печали - печалью более глубокой" (А.Блок). 39. Приезд Шкляры Шкляра любил всякие розыгрыши. Не обошлось без представления и на этот раз. Я расслышал стук в окно, встал со стула. Мне мешал смотреть букет на подоконнике. Шкляра в своем светло-сером с красной искрой пальто с поднятым воротником, в вязаном кепи стоял ко мне спиной, рядом с шофером. Водитель, улыбаясь, смотрел в мое окно. Если б я получше пригляделся к "Шкляре", используя подсказывающую ухмылку водителя, то обнаружил бы, что пальто на нем сидит не по фигуре. Да и кепи натянуто, как для смеха. Не сообразил я и того, что из переулка Шкляра никак не мог дотянуться до моего окна. В окно же именно постучали, а не бросили камешком. Со мной случилось полное выпадение из обстановки, так как все мои чувства устремились в центр: Шкляра приехал! Но что выговаривать себе уступки? Я лажанулся на примитивном розыгрыше, приняв девицу Шкляры за его самого. Крикнул ей в форточку: "Чего ты стоишь? Заходи, я здесь!.." Девушка обернулась и передала мне привет ладошкой. Шкляра же, без пальто и кепи, высунулся из гладиолусов в палисаднике, где прятался на корточках, и заплясал от веселья, что обман удался. Я не сомневался, что Шкляра, вовлекая в розыгрыш свою девушку, не поскупился разрисовать ей, какой я есть, а я соответственно и высунулся с оригиналом. Теперь последует второй акт, и он последовал, когда Шкляра, увидев заспешившую, чуть ли не бегущую на рысях Веру Ивановну, начал обеспокоено выяснять: что со зрением у Бори? А как у него со здоровьицем вообще?.. Вера Ивановна, подстраиваясь в тон, отвечала со смешком: одичал, сидит взаперти, еле уговорила выйти из дома. Да я не прислушивался уже! Быстренько избавил комнату от лишних вещей, затолкав их, как попало, в чемодан. Не пожалел и лучшего платья Натальи, висевшего на плечиках. Тоже сунул в чемодан, отчего крышка так отскочила, что еле защелкнул на замки. Разостлал на кровати белое с розами покрывало. Выкинул в форточку увядший букет. Букет стоял давно, я вылил затхлую воду из кувшина. Принялся облагораживать свой бедный, в чернильных пятнах, стол. Занятый этими суматошными приготовлениями, я услышал, как Шкляра, подойдя к двери, давал распоряжения моей хозяйке: "Сыр нарежьте тоненько, Вера Ивановна..." - "Конечно, Игорь! Или я не знаю, как подают сыр?" - "В этом я не сомневаюсь, - отвечал Шкляра. - Это Боря привык резать кусками, по-матросски..." - "Да у него и сыра нет, - продавала Вера Ивановна. - Он вообще в магазин не ходит." - "Привык к судовым камбузам, тяжело отвыкать", - посочувствовал мне Шкляра. Вот он появился на пороге, ухмыляясь, ставя брови углами, напуская на себя ребячье выражение шкодливой невинности... Эх, что говорить! Все еще любивший Шкляру, я все его ужимки перетолковывал в его пользу. Ни с кем до и после не возникало у меня таких чувств, когда я мог, лишь его завидев, так просто отбросить все, что скопил о нем. Но так ли на самом деле? Начав анализ наших отношений с рыбалки на Соже, я еще не добрался до того, что случилось, когда уехали москвичи, и мы, прогулявшись по городу, вернулись в его дом в Буденновском переулке, напротив кинотеатра "Родина". Я откладывал это главное место до его приезда ко мне? Тем не менее, как только Шкляра ступил на порог, я почувствовал с ликованием, что я избавлюсь от Шкляры. Не может такого быть, чтоб я ему простил и эту рыбалку, и то потрясение, что пережил у него дома! Я вырву его из сердца. Сегодня будет последний день его властвования. Шкляра и не предполагал, какие у меня мысли. Оговорив меня у Заборовых, он заявился ко мне со своей девчонкой, чтоб уже оговаривать при ней: - Что ж ты молчал, что давно знаком с Тоней? - пошутил он так. - Зачем об этом распространяться? - Тогда ей придется в тебе разочароваться... - Что ж, посмотрим, - ответил я легкомысленно. Посторонившись, он дал первой войти Тоне. По-видимому, это была та девица, из-за которой он меня вызвал в Могилев под предлогом рыбалки на Соже. Стройная по своим молодым летам, она показалась высокой в маленькой комнатке. Повыше меня, как все девушки Шкляры, которых он выбирал себе вровень и даже позволял выходить за планку своего роста. У него был вкус собственника: брал незавидных, но незаигранных, сохранявших природную непосредственность. Выуживал из них именно то, что самому не хватало. Тем самым обогащал свою любовную палитру. Такой и была Тоня, простенькая, в красном плаще, слегка подкрашенная и подсиненная. Вошла без застенчивости и без стрельбы глазами: вот как, мол, живут бедные писатели, которым ничего не светит! - а легко и как своя. Подобная естественность, и не только в таких простеньких, как Тоня, вызывает успокоение насчет их доступности. Все ж доступность их, хоть и не обманывала, зависела как бы не от них самих. Такие девчонки доставались тому, кто был способен доказать, что он не шит лыком. Шкляра действовал способом, до него не использованным в Могилеве. Там и не было такой неординарной фигуры. Он брал девчонок своей поэтической вольностью, удачливостью в сферах, далеких от Могилева и от этого впечатляющих новизной. Ведь он уже москвич, везде на слуху его стихи. Девчонки, не особо вникая в поэзию, не могли устоять перед загадочным обаянием Шкляры. В Могилеве он, поэт, уже побивал боксера. А если конкретно, то мой успех, добытый на ринге, там таял за дымкой лет. Я помнил Шкляру по "Брянску", где он боялся девчат - тех грубых, языкастых, которым сам черт не брат. За эти годы он преуспел на качественно иных, ни в чем себя не уступив, кстати. Если говорить о его могилевских друзьях, Петруше и Вадике Небышинце, околачивавшихся то в Москве, то в Минске, то они, бывая в Могилеве, играли роль каких-то марионеток, которыми Шкляра управлял, как хотел. К примеру, они начинали ухаживать за той девчонкой, которую выбирал для себя Шкляра и бросал им на раздор. Перевирая их заочно перед очередной своей обожательницей, Шкляра заранее заготовлял в ней образ каждого из них, выгодный для себя. Вадик и Петруша знали прекрасно, как непривлекательно выглядят в его описаниях, и пытались себя отстоять. В этом и заключалась их ошибка: они только и делали, что оправдывались: мы не такие, какими он нас представил!.. а для чего? Чтоб над ними же и потешался Шкляра. Я поцеловал руку Тоне, ощутив по руке летучесть ее фигуры, а также учащенный пульс в ней. Прикоснувшись губами, запустил в нее импульс своего желания, и почувствовал, что импульс прошел, затронул в ней какой-то центр, пусть и периферийный. Шкляра сострил насчет матросской галантности, а Тоня не стерла поцелуй. Наоборот: покраснев, прикрыла ладошкой, как бы приобщив к себе. Уже по этому я понял: что бы ни говорил обо мне Шкляра, я Тоне не безразличен. Она могла стать моим подспорьем, так как бороться со Шклярой один-на-один мне не по зубам. Освободясь от плаща, Тоня осталась в широкой грубой юбке, красившей ее гладкие колени, и в пуховой розовой кофте, бросавшей отсвет на юное лицо. Она заерзала попой на кровати, усаживаясь надолго, распустив волосы в живописных колечках. Попросив позволения закурить, Тоня вынула из сумочки шикарный "Кент" по рубль сорок - сумасшедшие деньги! Шкляра, усевшись рядом, у боковой крышки стола, достал трубку, атласный кисет с капитанским табаком. Трубки входили в моду в Москве среди литературных курильщиков, как грубые юбки среди девиц, а я - что делать? - распечатал пачку "Примы" - в соответствии со своим имиджем матроса. Почти две недели я не курил в комнате, как и обещал Наталье, и сейчас мог себе позволить за столом. Я вкушал кайф от того, что нарушил запрет и что курю у ящика с рукописями, о которых Шкляра ничего не знает. Заборовых нет, а то, что я ляпнул в "Немане", - не в счет. Весь этот обряд раздевания, усаживания, курения проходил под болтовню Шкляры, который вспоминал всякие диковинные случаи обо мне из тех, что еще не передал Тоне, и сейчас передавал, безбожно утрируя. Как будто он рассчитывал на мою забывчивость или стеснительность, - что весь этот забор, что он городил, я не сумею разрушить, или хотя бы оставлю пару палок из его городьбы. - Помнишь того хромого усатого учителя, могилевского писателя, Шульмана... Я тебя с ним знакомил у Киры Михайловны? Так Боря однажды спутал его со своей Наташей... Тоня, уже втянув в себя дым и перебив его судорогой смеха, поперхнулась. Откашлявшись, расхохоталась до слез: - Игорь, хватит выдумывать! - Спроси у Бори. Недоумевая, Тоня посмотрела на меня: неужели я такой идиот, каким меня выставляет Шкляра? Да, был розыгрыш на "Брянске", когда Шкляра с судовым доктором Кирюшиным, таким же бездельником, как он, к тому же занимавшимся утонченными эротическими экспериментами над сезонницами, вырезали из журнала "Неман", обнаруженного в судовой библиотеке, портрет Михаила Шумова (Шульмана) и сунули под стекло поверх фотографии Натальи в моем судовом номере. Но это вовсе не значило, что я не сумел отличить Наталью от Шульмана. После этой проделки Шкляра с Кирюшиным прятались от меня весь день. - Пришлось скрываться от матроса Бори Казанова, - Шкляра милостиво назвал меня по псевдониму, хотя на "Брянске" я был еще под собственной фамилией. - Как не прятаться, если он до этого упал головой в трюм с двадцатиметровой высоты, представляешь, Тоня? - сообщал Шкляра очередную подробность обо мне, придавая двусмысленность иронической интонацией и особой паузой при знаке вопроса. - Ведь доктор Кирюшин, что Боре невдомек, использовал розыгрыш с фотографией не просто так, а в целях медицинской проверки... Ничего не стоило разрушить и этот бред, поскольку в нем не было ни одного слова правды, начиная с того, что я не "упал головой" в трюм, а просто чересчур быстро спустился, положившись на чьи-то замасленные рукавицы. Выбрался оттуда самостоятельно, отказавшись от медицинской помощи. А розыгрыш с фотографией, что Шкляра связывал воедино, вообще не относился к этому случаю. Но был ли смысл втягивать себя в подобные объяснения, вроде Вадика и Петруши? Или так важно мне разрушать стереотип дебильного матроса, внушаемого Шклярой Тоне? Меня и раньше удивляла способность Шкляры на всякие перестановки и соединения, извращающие настоящий смысл. Или он не бежал, крича, размазывая, как ребенок, по лицу слезы: "Боря разбился!" - это и был смысл, на котором держалось все и там и здесь. Глупо обижаться, но после рыбалки я начал всерьез опасаться злоязычия Шкляры. Положим, он, известный поэт, прославившийся и стихами о море, мог себе позволить такое лицедейство. Тем более, что моря не любил и, как признавался в стихах, "заставлял себя им любоваться". Разве он впитал в себя море, как моряк? Там ему никто б не доверил даже обычный пожарный шланг, хоть Шкляра и описал, как врывался со струей наперевес в гальюны и кубовые. Я мог бы выдать Тоне, каким матросом в океане был этот великий рыбак на Соже. Но, если сказать словами Уильяма Стайрона: "У меня годы ушли на то, чтоб научиться упрекнуть человека в лицо", - вот такого, как Шкляра, которого я еще любил. Во мне уже срабатывал тормоз, когда он начинал так говорить. Пропадала связная речь, охватывали тоска и одиночество. Уже б сник, если б не сочувственный нейтралитет Тони, с интересом приглядывавшейся ко мне. Я приглядывался к Шкляре, ощущая в себе ноющую рану от нанесенного предательского удара. Буду я с ним бороться за Тоню! Пусть говорит, я послушаю... Вошла Вера Ивановна, принесла на подносе тонко нарезанный сыр, лимон, копченную краковскую колбасу, шоколад, яблоки с базара. Никогда еще не было, чтоб Шкляра привозил что-то, кроме вина. Обычно мы выпивали, поговорив полчаса, и ехали куда-нибудь. Тарелочки, не умещаясь, выступали за край круглого подноса, делали его похожим на ромашку. Вера Ивановна и детей не баловала такой роскошью. Шкляра, он был щедрый по натуре, снял для нас только три тарелочки. Все остальное, в том числе и торт в коробке, передал Вере Ивановне. Он еще принял из рук хозяйки стакан воды и спросил, вылущивая из целлофана таблетку: "Вода отстоянная, как я просил?" - "Да, Игорь, я чайник перед этим почистила", - и Шкляра, прикидывавшийся желудочником, запил таблетку отстоянной кипяченной водой, хотя я видел на рыбалке, как он хлебал воду почти что из болота. Встав, он вынул из пальто бутылку "Твиши", начал выкручивать пробку штопором, сказав со значением, что зря не взял шампанское, так как "Боря мастер его открывать". Тут была еще одна злая подколка, быть может, известная и Тоне, если она побывала с ним у Киры Михайловны. Шкляра не стал уточнять про шампанское, а свел к тому, что некоторые люди, которым не достает столичного шика, теряются в особых компаниях. В качестве примера он взял могилевского доктора Карлушу, примазывавшегося к таким замечательным личностям, как Шкляра, вроде доктора Вернера к Печорину. Выпили, и он, сидя в своей позе: нога на ноге, руки под мышки, покручивая бокал из круглого стекла с каплей красного вина на донышке, рассказывал, преображая поэтически, как его рыбацкая компания, пережидая на Соже грозу под березами, увидела в небе самолет, который швыряло среди молний, как бумажный листок. Выяснилось: то был санитарный АН-10, в нем летел на операцию Карлуша. Не зная, кто там сидит, они перекинулись словами, что, должно быть, лететь в грозу не сладко. Не успели они, то есть Шкляра и остальные москвичи, вернуться в Могилев, как прибежал Карлуша. Он был в катастрофическом расстройстве; Карлушу угнетал страх: он не сумеет убедить их, что летел в том самолете в жуткую грозу, зная их недоверчивость. Должно быть, и домой не забежал, вернувшись с операции, - прямо к ним, пока не угас пыл. От этого бессвязно завосклицал междометиями, боясь, что сейчас прервут: мол, все это ты, Карлуша, присочинил, приняв дозу наркоза вместе с больным, удаляя матку любовнице или вполне годный член, как грозился удалить, недругу-невропатологу... Такую реакцию ожидал Карлуша, а тут, едва он начал, они сразу и согласились: точно, видели, как ты летел! - и Карлуша, уразумев, что нечего было бежать и стараться, и что такого в том, что он попал в грозу? - объяснив их спокойствие, как дьявольскую насмешку, выбежал удрученный, в слезах: "Ну что за народец такой, выдающиеся московские поэты!.." Шкляра замечательно это передавал; слушаешь и сам становишься счастлив, что был к ним причастен: тоже постоял под теми березами, пока они не уехали, про тебя забыв. Однако Шкляра, выдающийся рассказчик, обманулся, уверовав, что все у него пойдет само и в жанре прозы. Я видел его первые страницы, покрытые размашистым почерком, как для стихов. Пусть я был там лично задет, могу сказать без предвзятости: Шкляра проявил себя в прозе серой посредственностью. Я так и не сумел в "Юности" осилить до конца его "дебют" с описанием рыбалки на Соже, как потом дочитать повествования о новых рыбалках, в Грузии и Карелии. Везде серость, сырость и тля на бумаге, прямо свертывавшейся в трубочку от его наглости и лицемерия. Только в поэзии, в короткий и счастливо выбранный миг сотворения, Шкляра себя забывал перед Богом. Однако рассусоливание про Карлушу не относилось к прозе. Это был шедевр устной речи. Уже готовился высказать Шкляре свое восхищение, как Тоня, отсутствуя в мыслях, держа в них свое и боясь упустить, тотчас, как он закончил, спросила: - Это тот самый Карлуша, что оглашает списки венерических больных? Шкляра, ожидавший аплодисментов, был сокрушен. - Существует врачебная тайна, как он может оглашать? - ответил он раздраженно, отодвигая от себя Тоню. - А если ты в списке, то нам все равно будет известно. Признавайся лучше сама. - Мне не в чем признаваться. - Надеюсь, что ты не лжешь. Ведь Карлуша может пролить свет и на прошлые грехи. Тоня, отвалясь на подушки, беспечно пустила дым в потолок: - Нет у меня никаких грехов... - Тогда предупредила бы, что ты святая... - Шкляру вдруг взорвало: - Ты вообще... как ты сидишь? Развалилась как... Ты у моих друзей, не у своих! А ну сядь нормально! Тоня, вольно было развалясь, повиновалась и содвинула бедра. Шкляра, искусно обхаживая девчонок, становился с ними беспричинно жесток, как только удавалось переспать. Ничего хорошего сегодня не ждет Тоню в квартире Заборовых. Я увидел в окне, что шофер не уехал, читал газету: - Зачем ты держишь такси? - Пусть подождет, что в этом такого? - Шкляра капнул нам вина, приучая пить маленькими глоточками. - Не бойся, матрос! Я рассчитаюсь. Пусть тебя не волнует такси. - Зачем мне волноваться? Тот, кто ездит, тот и рассчитывается. - Конечно. Ты же не ездишь на такси. Нужда, вечно без денег. Я не упрекаю, это не грех. Не так давно Шкляра, имея большой опыт голодания, учил меня: "Из двух блюд выбирай первое: борщ или суп. Первое дольше подкрепляет." Олег Пушкин рассказывал, как накормил в Москве голодного Шкляру. Тот окосел от еды, едва не попал под машину. А сейчас, едва начал зарабатывать, явился богачом и расселся благодетелем. - Если "вечно", то на чьи деньги ты прилетел из Владивостока? Те деньги, Шкляра, кстати, ты мне до сих пор не вернул. - Мальчики, вам больше не о чем разговаривать? - вмешалась Тоня. - У меня уши вянут от ваших разговоров. - Боря сам начал подбивать бабки, - ответил Шкляра, усмехаясь, раскуривая трубку, довольный, что я отважился на упрек. - Да, ты помог мне во Владивостоке, есть такой долг. Но чем столько лет стесняться и помнить, что помог, не лучше ли было сказать: "Верни долг!"? Я тебе тоже напомню "кстати": ты проиграл ящик шампанского Кире Михайловне. Ты думаешь отдавать? - Спор пустяковый, не стоил и бутылки. - Спор есть спор. Ты обиделся на Киру Михайловну, что она больше твоего разбирается в марках шампанского. Как до этого обиделся на меня, что я лучше тебя пишу в прозе. Кстати, последняя твоя повесть в "Немане" - плоха. Да... Не предупредил никого - и ушел! Так не делается в интеллигентных компаниях. Я потом выгораживал тебя. - У меня было плохое настроение. Увижу Киру Михайловну, извинюсь. - Это как тебе угодно. Деньги я тебе верну, не сомневайся. А сейчас выпьем по последней - и нам пора. Мне было стыдно, что затеял спор из-за старого долга, который он в самом деле вернет. Ведь Шкляра не раз рассчитывался за меня и сейчас вон сколько навез. Правда, как я узнал после, с этим угощением они уже побывали в больнице. Навестили девчонку, которую пытался изнасиловать Южанин Леонид. Подарили ей журнал с моей повестью и вырвали-таки согласие не подавать в суд! Журнал девчонка взяла, а от угощения отказалась. Не зная ни о чем, я переживал за плохую прозу и за то, что сорвался. Добавив ко всему и мой долг Кире Михайловне, Шкляра, можно сказать, меня свалил... Я лежал на лопатках! Тоня уже не могла меня защитить. До этого Шкляра и ее не пожалел. Тоне захотелось высказать победителю собачью преданность. Придвинувшись вплотную к Шкляре, обняла его своей округленной рукой с утопающими в припухлостях косточками пальцев. Положила голову на плечо и подмигнула мне, так как она одновременно той рукой, что обнимала Шкляру, толкала его под локоть, мешая разливать вино. Они сейчас этим забавлялись, а я вспоминал, как глупо вел себя у Киры Михайловны, пышнотелой еврейки, устраивавшей литературные вечера. На вечере том, когда ушел отдыхать старый муж Киры Михайловны, написавший чуть ли не в прошлом веке известный исторический роман, началось царствование Шкляры. Неловко откупорив среди чтения стихов бутылку шампанского, как это делал на Камчатке, в ресторане "Вулкан", стреляя в спину пробегавшим официантам, я прервал сон мужа Киры Михайловны. Тот прибежал, Шкляра оборвал чтение стихов, а Кире Михайловне пришлось с досадой подтирать пол. Я не выносил Киру Михайловну еще со студенческих лет. Тогда собирался писать дипломную работу о Константине Георгиевиче Паустовском. Никак не мог засесть: соревнования, спортивные сборы. А тут подходит профессор Луферов, доцент, белорусский литературовед: "Мне понравилось, что ты написал о Пимене Панченко. Хочешь, зачту твою рецензию за дипломную работу?" - а Кира Михайловна объяснила, что, дескать, побоялся писать про критикуемого тогда Константина Георгиевича! Кого и чего я мог бояться в те годы? Раз Толик Йофа зашел на посиделки, удивился: "Что вы молитесь на Киру? Где ваши глаза?" - и две недели, пока не уехал Йофа, никто не приглашал Шкляру со стихами. Я вел себя по-хамски, но вовсе не из-за Киры. Меня бил озноб из-за того, что Шкляра прочитал у себя дома. Заспорил насчет шампанского, хотя знал, что проиграю. Потом смылся под видом, что знаю магазин, где можно шампанское купить... Одним этим вечером у Киры Михайловны Шкляра мог меня доконать. - Ты мог ответить Кире Михайловне: "Я проиграл спор, и я рассчитаюсь за это хорошим рассказом", - объяснил мне промашку Шкляра. - Ты просто заплавался, перестал улавливать стиль отношений между друзьями. Вот тебе показательный пример: Валера Раевский, то есть Петруша. Захожу с Евтушенко в театр на Таганке. Петруша встречает у дверей: "Проходите, Евгений Александрович! вот раздевалка". Я целую минуту ждал, пока Петруша обратит на меня внимание! Говорю ему: "Петруша, я думал, что ты стажер у Любимова, а ты, оказывается, у него при гардеробе:Скинь-ка с меня пальто!" - и даю ему троячку. - Взял троячку? - А как же! Теперь буду ходить к нему в театр Янки Купалы, там тоже будет брать, увидишь. - Кто он там? - Там он главный режиссер. Актеры ходят и говорят, как он. Копируют все его жесты. Так что туда теперь ходить - одно разорение. - Вчера получила от него письмо, - засыпающим голосом сказала Тоня. - Умоляет сыграть роль в спектакле по Брехту. - Там есть женские роли? - Есть, какая-то маркитантка. Шкляра живо осведомился: - У тебя сохранилось письмо? - Где-то валяется. - Отлично! Подловлю его с поличным... - Шкляра сиял. В тоне его голоса проскальзывало любование Петрушей, которого он, высмеивая, любил. Так что назидательный урок с троячкой, по-видимому, мне уже не подходил, как бутафорившему Петруше. Я видел Петрушу в Доме искусств. Прямо державшийся, с горбоносым породистым лицом, вибрируя ноздрями, словно от постоянно сдерживаемого смеха, Петруша нехотя подошел. Подал свою вялую руку, ленясь напрячь даже для пожатия. Зато ел охотно, сразу беря из нескольких тарелок, в своей манере: одновременно есть все, что поставлено. Впервые услышал от него о "зажиме", который устроили ему евреи. Я не верил в антисемитизм Петруши, но мне надоело его слушать. Не выдержав, я спросил: где его могли зажать евреи? Пусть укажет место. В Министерстве культуры их нет, в ЦК - тем паче. Толя Сакевич, сидевший со мной, тоже посмеялся над страхами Петруши; тот смутился и слинял. Уж, видно, он чем приглянулся товарищам из ЦК и пел с чужого голоса. Петруша все ж был талантлив, его продвижение стоило приветствовать. - Недаром, выходит, вы потрудились из-за него с Толей Йофой... Шкляра, шевельнув бокалом, чтоб отстранить Тоню, сказал резко: - Не хочу слышать про Йофу! Никакого Йофы больше нет. - В каком смысле? - В любом! Во-первых, изменил фамилию: Анатолий Куклин. Есть такой слабенький ленинградский поэтик - Лев Куклин. Теперь Толя - через свою жену - стал ему родней. Произошел скандал: поэтик Куклин возненавидел полуеврея Йофу. Поскольку тот может бросить тень на его чистокровность. Три года добивался Йофа ленинградской прописки. Прописка доконала его. Великого Йофы больше нет. - Откуда ты знаешь? - Был в Ленинграде, на литературном вечере. Толик вычитал из афиши, пришел. Я понял, что заблуждался насчет своего друга детства. Жалкая, ничего не значащая фамилия "Куклин", кстати, полуеврейская, оказалась жизненно важной для Толика Йофы. Для чего? Чтоб снять "Ночи Кабирии" в русском духе? Нет. Чтоб отираться неприметным экскурсоводом в Эрмитаже, возле великих полотен. Я ему все сказал открытым текстом. - А что он? - Слушал, кивал. - Кивал? - Представь себе! Я ему сказал: "Ты - никто, пустое место". - А он? - Лебезил... - Лебезил? - Да, Боря, да! Чтоб гордый Йофа пошел на такое унижение! "Кивал", "лебезил"... Нет, я такое не мог представить!... - Кстати! Можешь еще с одним попрощаться... - Да? - С Изей Котляровым. - А с этим что? - Жуткая история... Да, в жуткую историю попал поэт Изяслав Котляров по дороге из Минска в Могилев. Водитель такси, в котором они сидели, подбил женщину на дороге и оставил ее там, истекающую кровью. Упросил пассажиров, и Изю в их числе, молчать, никому не говорить о случившемся. После того, как они приехали в Могилев, один из пассажиров тотчас позвонил в милицию. - Кто, думаешь, это был? - Изя? - К сожалению, не он. Уже известно, что если б эту женщину отвезли сразу в больницу, ее удалось бы спасти. Начали искать, кто ехал в такси, и обнаружили Котлярова, который, ко всему прочему, и поэт. Готовится разгромная статья Самсона Полякова в "Знамени юности". Целиком о поэте Изе Котлярове. Не знаю, как ты, я ему больше не подам руки. - В "Немане" - ни слова. Ведь Григорий Соломонович его высоко ценил!.. - Боря, я понимаю, что ты здесь соскучился по людям. Однако ты отнимаешь время у русской литературы... - Шкляра, вставая, вдруг обратил внимание на список моих рассказов, приколотый к стене. - "Москальво", откуда такое название? - Москальво - поселок на Сахалине. - Звучит загадочно. Можно озаглавить книгу. О чем рассказ? - Так не перескажешь. - Да? Ну прочти, если не боишься. Как удержишься! Я открыл ящик с рукописями, завозился там. Шкляра толкнул Тоню, которая незаметно прилегла за его спиной: - Спишь? Боря собирается читать свой рассказ. - Я все слышу. - Если плохой рассказ, - поставил условие Шкляра, - платишь обратную дорогу на такси. - Как мне ответить? - "Буду должен тебе троячку". - После рассказа. Как только пошла первая сцена: Генка Дюжиков, забыв про рулевое колесо, рассматривает в бинокль голых женщин на засыпанных песком кунгасах, - у Тони затряслась спина от смеха, и ее милый смех почти не смолкал при чтении, придавая мне уверенность, что рассказ понравится и Шкляре. Тот слушал молча, углубленно, не выдавая своего отношения ни одним мускулом, но и не отвлекался, даже чтоб раскурить трубку. Я замолчал. Тоня повернулась, захлопав в ладоши: "Я не представляла, Боря, что ты сочиняешь такие забавные рассказы!" - и прошла еще минута после ее восклицания. Шкляра раскурил трубку и хлебнул остаток вина: - Теперь я буду всем говорить, что ты написал отличный рассказ. - Вправду понравился? - Меня поразила одна строка, фрагмент предложения, точнее, звуковой эффект, аллитерация: "...а водопроводные трубы лежали прямо на песке..." Это "а" в сочетании четырьмя "о" сделало чудо: поэзия растопила железо. Строчка великолепная. - Шкляра, это проза. - Как-то тебе еще удалось совместить: "На ее форменной рубашке проступило два мокрых круглых пятна", - так ты сказал о женщине-милиционере. Получилось грубовато, но поэтично. Я только не понял, почему в конце рассказа все смеются, когда теткины домашние гуси улетают с судна? - Смех от тоски. - Тогда надо объяснить. - Объяснение есть, это рассказ из цикла. - Придется тебя поздравить... - Шкляра обнял меня, глаза засветились любовью. - Собирайся, поедешь с нами. - Не могу. - Боря, не ломайся! - взялась за меня и Тоня. - Скажи Боре, - передал ей Шкляра, одеваясь, - что я опишу в повести, как он спас от браконьеров мои жерлицы. Тоня отмахнулась, не заметив, что он держит за спиной плащ: - Не хочу я слышать о каких-то жерлицах!.. Тогда я еще не знал всей повести Шкляры, только один абзац о себе. У него герой - деревенский подросток Ленька: "Вся надежда на Леньку", название повести. "Гвоздем" стал эпизод, когда Ленька садится в протекающую лодку и гонится за браконьерами : Я подумал, читая: "Все же ты не последняя скотина, Шкляра. Присваиваешь своему положительному герою то, что делал я". - К "высоколобым" я не поеду. - "Высоколобые!" Кто им мерил лбы? Достал свою новую книгу, только что вышедшую в "Советском писателе". Это была стихотворная "Лодка", бело-голубая, набранная своеобразным крупным поэтическим шрифтом. Я знал в ней каждое стихотворение. Положив книжку Тоне на плечо, Шкляра писал на суперобложке слова о любви ко мне и нашей дружбе. Я оставил все книги с надписями, кроме "Лодки". Эти строки я выдрал, изорвал в клочки. - Дарю сигнальный экземпляр, оцени! : - Я хочу подумать, Шкляра, над тем, что ты написал обо мне в Могилеве. - Да? Тогда подумай еще вот над чем: если все рассказы на таком уровне или близки к "Москальво", то ты уже перешагнул журнал "Юность". Никто их там не напечатает. "Новому миру" они тоже не подойдут. Уже по другой причине. Издательство "Советский писатель", одно-единственное, что их может взять, тебе не пробить во всесоюзной очереди. Ты проваливаешься, как в "черную дыру", между журналами и издательствами. Что тебя может спасти? - Если ты поставил вопрос, то и ответь на него. - Тебя может спасти только случай, какое-то роковое везение. Вроде того, как ты сорвался в трюм и остался жив. Но это не море, а литература. Стихия другая, ее не пробьешь наобум. - Боря все пробьет и все у него получится, - не согласилась Тоня. - Мне по душе слова Тони, - сказал я. Шкляра рассмеялся, как Куняев, и мы вышли из дома. По очереди сходили в уборную, крытую цинковым железом. Вовремя успели, так как уже готовился приступить к очистке Александр Григорьевич. Вернувшись из трамвайного парка, он прилаживал веревку к ведру, стоя в офицерских старых галифе, в галошах подвязанных тесемочками. Тоня шла между пухлых гряд с поздними, пригнувшими палки помидорами; не такая уж высокая во дворе. Ее полные в коленях ноги были стройны. Тотчас, как вышли в переулок, появился сластолюбивый Пиратик. Обнюхав Тоню, побежал дальше. Все ж Пиратик не принял ее за потаскушку, и я был рад. А если бы принял, то получил бы от меня увесистый "комплимент". Из дома Люды вышел ее муж - школьник, с пробором в волосах. Держал в руке большой портфель, который он, для придания солидного вида, набивал газетной бумагой. Муж Люды воспользовался свободным местом в такси. Тоня, подавая руку, сказала глухо, покраснев: "Боря, я благодарна тебе за Могилев. Ты вытащил меня из плохой компании". Несколько лет я не мог объяснить, что она имела в виду. Ведь я впервые видел Тоню и не знал ее компании. Объяснились ее слова, когда меня свел случай с одним могилевским знакомым в Хабаровске. Этого знакомого я видел, прогуливаясь со Шклярой по городу, перед тем, как мы пошли на литературный вечер к Кире Михайловне. Я вернулся на "Колхиде, Шкляра был один и обрадовался мне. Он признался, что влип в заварушку из-за одной девчонки. Нет Леньки Южанина, а вокруг него что-то затевается: "Давай погуляем, пусть увидят, что ты со мной". Мы прогулялись - ничего такого. Лишь из группки ребят, стоявших на тротуаре, мне кивнул один знакомый, тоже в прошлом боксер. Вот этот знакомый, заметив меня в Хабаровске из проезжавшего такси, придержал водителя и вышел: длинное пальто, белое кашне, перстень на пальце, трость и цилиндр - законченный тип могилевского джентльмена. Теперь это был знаменитый картежник. Он имел холеные руки, натирал подушечки пальцев толченным кирпичом, чтоб они приобрели особую чувствительность при улавливании крапленых, наколотых иголками карт. Знакомый сказал, что уже не ездит в старинный город Могилев. Умерла мать, которой он так и не создал хорошую жизнь, имея большие деньги. Мать отказывалась брать, подозревая, чем сын занимается. Картежник всегда меня отличал в Могилеве. Даже в Хабаровске, торопясь на игру, вышел, чтоб дружески перекинуться словами. Только один раз я встречался с ним на ринге. Победил за явным преимуществом, воздержавшись от нокаутирующего удара. Поговорив, протягивая на прощанье руку, знакомый сказал, что мой друг, теперь известный поэт Игорь Шкляревский, был проигран в карты, - в отместку за одну девушку, за которой увязался. Его бы не стало в тот вечер, когда он увидел Шкляру со мной. Спас его я, а, точнее, тот