рное, приехали на танцы в общежитие", -- подумал Дюжиков и, не вставая с места, протянул поперек пирса ногу, преграждая путь идущим. -- Отбой, -- сказал он. -- Я запрещаю увольнение... Матрос, который шел впереди, остановился, зажег спичку и стал подносить к его лицу просвечивавшие розовым ладони, словно совершал какой-то торжественный ритуал... Дюжиков ударил матроса по рукам -- спичка погасла. Это были ребята с танкера "Уран", который привез китовый жир на витаминный завод. Матрос тоже сумел его разглядеть. -- Генка, ты чего здесь? -- удивился он. Остальные моряки столпились на краю пирса, и Дюжиков слышал, как рулевой, который остался в боте, спрашивал у них, что случилось. В начале сезона, после того как они сдали танкеру тюлений жир, случилась неприятность: на витаминном заводе часть жира признали негодным -- в нем обнаружили солярку (впрочем, специальных приборов, фиксирующих брак, на заводе не было, девушки определяли качество жира по вкусу), и было неизвестно, по чьей вине попала в жир солярка. Ребята с танкера свалили вину на них, а они, естественно, на танкер -- чуть было не подрались из-за этого. Дюжиков решил, что подраться с ними и сейчас не поздно, и, чтоб побудить ребят к решительным действиям, он, приподнявшись, толкнул переднего матроса ногой. -- Генка, -- сказали ему. -- Нас пятеро, накостыляем мы тебе по первое число... Лучше отойди, чего привязался? Дюжиков задумался. "Разве они виноваты, что со мной случилось такое? -- думал он. -- Только испорчу им выходной день... Запомнят, что сидел тут и мешал, и то ладно..." -- Не трогайте меня! -- проговорил он и убрал ногу. -- Да мы и не трогаем, на кой ты нам сдался... Они зашагали по берегу, обсуждая этот инцидент, -- решили, что человек выпил и не знает, куда себя деть, а матрос, которого Дюжиков толкнул, задержался перед освещенным окном дежурки и потер загрязнившиеся брюки. Некоторое время были слышны их шаги, а в море стучал двигатель уходившего бота, а потом все стихло. "Здравствуй! -- сказал Дюжиков мальчонке, которого видел в окне дежурного помещения. Мальчик к этому времени оставил палец и разглядывал какой-то предмет на полу, свесившись с кроватки настолько, что был виден его младенческий и словно помятый задик. -- Игнорируешь? -- усмехнулся Дюжиков. -- А того не понимаешь, что можешь запросто вывалиться из кроватки, и мамаша не узнает об этом, охраняя свои дурацкие склады, которые не нужны никому на свете... Вот ты родился, когда я был в море, даже не дождался моего прихода, -- говорил ему Дюжиков. -- И много девушек не дождались меня -- почти все вышли замуж, только девчонки с витаминного остались, но и они завтра уезжают... А тебе на это плевать, ты даже знать не хочешь, что какой-то дядя сидит под твоим окном и ведет с тобой разговор..." Ему в конце концов удалось закурить, и он смотрел, как ветер выдувает из папиросы искры, уносит в море и гасит на лету. Наверное, было холодно, но Дюжиков этого не чувствовал. Было время темных ночей, луна только родилась и еще не давала света -- ее тоненький серп был обращен к востоку, а лед у берега тускло блестел, уходя в темноту, а потом открывался взгляду далеко впереди, где его освещали стоявшие на рейде пароходы. За пароходами начиналась морская кромка с туманными завихрениями над остывающей водой -- там происходил процесс льдообразования, и сквозь толщу тумана размыто проступали береговые знаки: маяк де-Кастри на левом мысу и треугольный огонь на правом -- сигнал, предвещавший непогоду. Дюжиков спустился с пирса на лед и, поскользнувшись, едва не упал в воду -- то был след бота, который уже затянуло шугой. Придерживаясь за пирс рукой, он попрыгал на месте: лед был крепкий, даже не треснул. Он шел, ориентируясь на огонь первого судна, которое находилось намного ближе остальных, -- это особенно стало заметно сейчас, когда он смотрел на пароходы со стороны, -- и боролся с ветром, который был особенно силен здесь, на открытом месте. Иногда ветер просто тащил его по гладкому льду и норовил опрокинуть, и тут Дюжиков сообразил, что сам помогает ему, вернее, помогает его распахнутый плащ болонья, и уменьшил его парусность, застегнув плащ до последней пуговицы, а концы засунул в карманы брюк. Если ветер и представлял противоборствующую сторону, то основной противник -- лед -- только подавал голос: трещал и гнулся под ногами. Огни судов уже горели, казалось, в нескольких шагах, и Дюжиков даже забеспокоился, что доберется до кромки без приключений. А на кромке что ему делать? Не прыгать же сдуру в воду, он еще в своем уме... Дюжиков уже хотел повернуть обратно, как вдруг лед как-то молча, без треска, осел под ним, прогнулся и стал всей массой уходить из-под ног, набирая скорость, но, достигнув мертвой точки, лед не проломился, наоборот, стал стремительно выпрямляться, а потом снова уходить... Это были такие захватывающие падения и взлеты, что Дюжиков совсем ошалел от радости: он бежал и бежал вперед, по волнам льда, сердце у него колотилось... Первый пароход, углевоз "Пржевальский", он проскочил бы, наверное, с ходу, если б вдруг не увидел вахтенного матроса на подвеске -- тот обдирал сжатым воздухом старую краску. Дюжиков крикнул ему, и матрос, раскачиваясь на доске за бортом, оглянулся и затряс головой -- наверное, решил, что почудилось, а потом снова принялся за работу. След бота оканчивался здесь, и Дюжиков понял, что ребята, с которыми он повздорил на пирсе, не с "Урана", а вот с этого углевоза, и засмеялся: хоть появилось какое-то оправдание тому, что он притащился сюда, -- не разобрался в темноте, подумал, что ребята с "Урана", и нагрубил им, а они, оказывается, с углевоза, и он признает свою ошибку... Танкер "Уран" был следующий по очереди. Дюжиков видел его огромный трюм, путепровод и помповое отделение с грузовыми насосами. Он обошел танкер с кормы -- здесь, у борта, лед был прочный, словно его приварили к железу. Одна каюта была освещена, и Дюжиков, подтянувшись на руках, заглянул через толстое стекло. Он увидел женские волосы, рассыпавшиеся на подушке, и голую руку с оттиском пружин на коже -- милую, родную руку буфетчицы Вали... И его вдруг, как тогда, на пирсе, когда он смотрел на мальчонку, поразила какая-то открытость людская, их беззащитность в этом мире: вот спит девушка, и ее далеко видно в темноте, а рука подвернута, и она ее даже поправить не может... "Валя, роднуленька моя, -- проговорил он. -- Спишь, дурочка, и даже не догадываешься, что я смотрю на тебя..." Он обошел еще два судна: "Алданлес" и большой учебный парусник. На "Алданлесе" крутили фильм, и он видел людей в кают-компании -- на их лица падали свет от экрана и отражение событий, которые они сейчас переживали; на паруснике рубились в домино: были видны только кулаки с зажатыми в них костями домино, кулаки обрушивались на стол, но ударов не было слышно -- тоже кино, только немое... Впереди оставалось одно судно -- его зверошхуна, и туда не было смысла идти, потому что на судне сделали дегазацию -- травили крыс и тараканов цианистым водородом, каюты были опечатаны, вся команда на берегу, там ни одной души не было... Но он все-таки пошел туда и в каких-нибудь десяти метрах от шхуны провалился в воду: лед разошелся с грохотом, словно его раскололи изнутри, Дюжиков ощутил ногами бешено несущуюся воду, судорожно ухватился за ледовую кромку, поранив руки о ее рваные края, а отколовшиеся осколки течение словно выстрелило в океан. Течение тянуло его -- казалось, оторвет руки, и Дюжиков понимал, что не выдержит, что течение сильнее его, что его унесет к чертям... "Анна, -- сказал он, -- почему ты топишь меня, зачем тебе надо меня погубить?.." Вдруг захотелось закричать кому-нибудь, что он здесь, тонет, что все случилось так, как показала карта, и он в нее поверил... И он закричал -- ребятам в забегаловке, мальчонке, тянувшемуся к игрушке на полу, буфетчице Вале, которая спала в нескольких метрах от него... Он закричал всем, кого любил, и ему хотелось, чтоб откликнулся кто-нибудь, чтоб услышать человеческий голос, чтоб увидели, что он здесь -- тонет, а потом пускай его уносит, уносит к чертям... Ему откликнулся медвежонок. Он висел на обдуваемом борту шхуны, вцепившись когтями в планшир, и тоже боролся с судьбой и тоже открывал пасть -- звал на помощь... "Забыли Катьку, -- тоскливо подумал Дюжиков, -- вот ведь везет ей..." Этой Катьке, лопоухой, с белой грудкой, которая выдавала ее гималайскую породу, в самом деле везло на приключения: за свою крохотную морскую жизнь она уже несколько раз падала за борт и каждый раз ее чудом замечали и чудом ее удавалось спасти. В последнее время у нее пропал голос -- от судового магнетизма, не помог даже медный ошейник, и Дюжиков удивился, что она кричала. Наверное, голос у нее появился от страха... Между бортом шхуны и матросом была неширокая полоса воды, если б не течение, он одолел бы ее в два-три гребка, а забраться на судно было нетрудно: как раз с этого борта в воду свешивался веревочный трап. Но он знал, что, если разожмет пальцы, он пропал, течения ему не одолеть, и вспомнил, как погиб его товарищ в Антарктике: тоже думал, что переплывет вот такой ручеек, но не переплыл, вода остановила сердце, а здесь вода была как вода и все было бы нормально, если б не течение... И тут он увидел, что кромка, за которую он ухватился, уже не кромка, а огромный отвалившийся кусок льдины -- наверно, где-то во льду была трещина и течение размыло ее, -- и эта льдина наклонилась, ее разворачивает и начинает крутить, устремляя в водоворот, в толчею волн, и расстояние между бортом шхуны и ею сокращается... Он отметил это сразу и сразу понял, что спасен, что, наверное, сама Анна протягивает ему руку, и если он не ухватится за нее, то грош ему цена как моряку... ...Дюжиков свалился на палубу и лежал, не в силах подняться, примерзая одеждой к доскам настила, а потом вспомнил про медвежонка и, шатаясь, поднялся на ноги, подошел к борту. Он или потерял координацию, или пальцы его не слушались -- никак не мог ухватить Катьку за бортом, и та, поторапливая матроса, укусила его за палец... Держа Катьку на руках, расшвыривая ногами пустые жестяные банки с красными наклейками, Дюжиков поднялся в рубку -- только она не была опечатана. Он стащил с себя мокрую одежду, развесил ее на компасе, на рулевом колесе, на двери. В штурманской он увидел рабочий костюм капитана, который висел на гвоздике над столом, а в углу, под грелкой, обнаружил свитер без рукавов, который еще не успели использовать в качестве половой тряпки. Костюм пришелся впору, так обтянул его, словно давно ожидал той минуты, когда Дюжиков его наденет. Дюжиков пожалел, что нет зеркала -- щеголять в капитанской форме ему еще не приходилось. "Если попаду сегодня на танцы, все девчонки будут мои!" -- неожиданно подумал он и на всякий случай проверил карманы, чтоб быть в курсе капитанского имущества, но ничего не обнаружил примечательного, кроме квитанции из вытрезвителя, двухлетней давности. "Зачем он ее сохраняет?" -- удивился Дюжиков, а потом подумал, что с этой квитанцией, по-видимому, связаны у капитана какие-то воспоминания: дурные или хорошие -- это теперь не так важно, главное, что запомнились... Окликнув Катьку, он спустился на палубу и вдруг увидел бот с молодыми моряками, который отходил от парусника. В том, что он не проворонил этот бот, Дюжиков увидел для себя какое-то радостное предзнаменование. "Теперь все, -- подумал он весело. -- Раз переломил судьбу, значит, все пойдет, как я хочу..." ...В окне дежурного помещения по-прежнему горел свет, но мальчонки в кроватке не было, и со смятением в душе Дюжиков открыл дверь. Мальчик спал на полу, крепко прижав к груди надувную резиновую лягушку. Из-за этой лягушки он, наверное, и вывалился из кроватки, но следов ушиба Дюжиков на нем не увидел... "Молодец, -- подумал он. -- Настоящий мастер высшего пилотажа!" Он перенес спящего мальчика в кроватку, потом развернул плащ и выпустил из него медвежонка. "Это тебе подарок от меня", -- сказал он мальчику. Подошел к зеркалу и пожалел, что мальчонка спит и не видит, как он стоит здесь, красивый, в капитанской форме, -- такое ему, наверное, запомнилось бы надолго. -- Много ты потерял, это я тебе дружески говорю! -- сказал он. -- Но не переживай: у тебя еще все впереди... В Анне, в общежитии витаминного завода с портретом И.В.Мичурина -- великого преобразователя природы -- на стене, в обществе дурашливых девчонок, которые уезжали на материк, в сутолоке и криках товарищей, с которыми Дюжиков вернулся с промысла, маленькая гадалка Аня предсказала ему долгую жизнь -- или забыла, что уже гадает ему во второй раз, или у нее плохие карты кончились, -- и он, засмеявшись, поцеловал ее в смуглую щеку, а потом, подойдя к столу, грохнул кулаком. -- Генка, ты чего? -- спросил у него товарищ. -- А ты чего? -- Я -- ничего... -- Вот и хорошо! -- засмеялся он. АФОНЯ Памяти А.Н.Белкина Всю ночь Афоня пробыл на Нерпичьем мысу. В полсотне шагов от него на широкой галечной лайде лежало стадо тюленей. Афоня наблюдал за ними, делая записи в тетрадке. Едва начало светать, как зверь ушел в море. Тогда Афоня направился к своей лодке. Лодка стояла в небольшом заливчике, образованном осохшими камнями. Афоня спустился к ней, прыгая с валуна на валун. Со всех сторон поднимались в небе черные зубы скал, кричали птицы. На берегу лежал якорь от лодки. Афоня нагнулся, чтоб поднять его, и отпрянул назад -- со скалы прыгнул зверь. Это был сивуч -- морской лев весом с трех здоровенных быков. Он угодил прямо на якорь и тотчас уснул, не обратив на Афоню внимания. "Лодка пришвартована надежно", -- усмехнулся Афоня. Он вытащил из кармана тетрадку, карандаш и записал: "Должен отметить про сивуча, который свалился со скалы". Потом он залез в лодку и закурил, не зная, что делать: он не решался разбудить зверя. "Чтоб тебе сгореть!" -- разозлился Афоня и обрезал якорный линь ножом. Обогнув мыс, Афоня некоторое время шел морем и вскоре добрался до бухты. Это был небольшой ковш с бочками для швартовки мелкосидящих судов. Впереди стал виден поселок: выгон с конями, желтое здание метеостанции и две серые полосы изб, разделенные широкой улицей. За выгоном, на мостках через речку, Сашка, двоюродная Афонина сестра, полоскала белье -- он узнал ее по розовой рубахе. На метеостанции заговорило радио: московский диктор пожелал всем спокойной ночи, а потом заиграли гимн. "Скоро Марьюшка выйдет огород полоть", -- вспомнил Афоня. Он заглушил мотор и выволок лодку на берег. По отливу бродили собаки, оскальзываясь лапами на мокрых голышах. Галька была усеяна обглоданными остовами рыб и серо-зелеными трепещущими пластами осохшей камбалы. Течение речки здесь останавливалось, образуя широкую пресноводную затоку. Вода в ней была мутной от рыбьих молок и так воняла, что стало трудно дышать. Афоня опустился у воды на корточки и, отворачивая лицо, принялся мыть сапоги. Возле ног плеснула рыбина. Афоня, изловчившись, поймал ее. Это был отнерестовавшийся толстолоб -- белобрюхий, с оголенным до ребер боком. Он глядел на Афоню, раскрывая пасть, -- будто что-то говорил ему... "Вон как его ободрало на гальке! -- думал Афоня. -- Надо ж было целый океан перебежать, чтоб пухнуть в этом вонючем месте... Неужто нельзя его жизнь по-другому переделать?" -- И он выпустил рыбину и достал свою тетрадку. Афоня шел к поселку и думал про ученого Белкина. Ученый Белкин изучал и рыбу, и птицу, и зверя так, словно имел дело с людьми. Афоня подружил с ним прошлой весной, когда ученые зафрахтовали на сезон зверобойную шхуну, на которой Афоня работал. Шхуна пошла по Курилам: они кольцевали котика на лежбищах, изучали миграцию зверя, отлавливали птиц на базарах. А в рулевой, возле компаса, лежала толстая тетрадь, и Белкин заставлял вахтенных вести в ней записи: какой зверь прошел? Какая птица пролетела? В каком направлении? -- в тетради вопросов было много. Афоне нравилось отвечать на эти вопросы. Он был зверобой и раньше смотрел на море с одной стороны: удобно оно или неудобно для промысла. Теперь он начал понимать, что море существует не только для того, чтобы стрелять, зарабатывать деньги, умирать в нем, а что живет оно своей жизнью, похожей на человеческую, и убивать эту жизнь постыдно для человека. В конце концов Афоня бросил работу и вернулся в родной поселок. Но жизнь у него в поселке не ладилась, и Афоня думал сейчас: "Запишу чего побольше и поеду во Владивосток к Белкину. Пускай берет к себе". По правую сторону речки был луг. Он тянулся, огибая поселок, через широкое плато, за которым чернела вырубка. На лугу косили траву женщины. Они разделись до лифчиков, ритмично и одинаково махали косами. Их головы и розовые спины будто плавали, то исчезая, то появляясь на седом, клубящемся под ветром лугу. Потом разом засверкало что-то... "Косы вострят", -- догадался Афоня и невольно потер одна об одну ладони, будто уже водил бруском по кривому полотну косы... В двенадцать лет, оставшись без отца-матери, начал он ходить в море вместе со взрослыми мужчинами, и с той поры не мог увидеть ни косьбы, ни сева, ни жатвы. Уходил в море с ранней весны и до поздней осени -- только вода и лед были у него перед глазами. Вода и лед. И сейчас они стояли перед глазами -- мешали смотреть... Афоня обернулся, услышав шум за спиной, и увидел паренька -- тот брел по речке, выгоняя из воды морских уток. Утки неуклюже побежали по берегу, пытаясь выбраться через гребень к морю. Паренек бросился им наперерез, подбивая камнями. Когда Афоня подошел, паренек уже потрошил добычу. Одна утка -- остроклювый крохаль -- ползала по гальке, выпустив крыло. Афоня хотел взять подранка, но паренек опередил его, наступив на птицу ногой. Это был Мулинка Аттэхе, отец которого утонул в прошлую путину. -- Зачем крохалей губишь? -- спросил Афоня. Мулинка не отвечал. -- Должен ведь знать, что запрещено, -- говорил Афоня. -- Станет на крыло, тогда бей, а теперь нельзя, потому что она необлетанная. -- Тебя где пропал? -- спросил Мулинка, не глядя на него. -- Ходил на мыс... Чего ж ты не зашел ко мне, вместе пошли б? -- Наша скоро ходи в другое место, -- ответил Мулинка. -- Это куда? -- поинтересовался Афоня. Мулинка заколебался, не решаясь открыть свой секрет: -- Тебя будет смеяться... -- Разве я посмею? -- удивился Афоня. -- Афоня нету труса, -- сказал он. -- Мулинка тоже нету труса... -- И, недоверчиво глянув на Афоню, спросил: -- Тебя наша друг? Афоня кивнул. -- Мулинка будет выручить друга... -- Он остановился и набрал в легкие воздуха. Афоня непонимающе смотрел на него. Мулинка продолжал, возбуждаясь: -- Афоня нету виноватый! Марьюшка виноватый, орленка виноватый... Орленка наша кишки выпущу! -- прибавил он со злобой. -- Это зачем? -- удивился Афоня. Мулинка исподлобья смотрел на него. Он стоял против Афони, засунув руки в карманы дырявых штанов. Штаны до колен покрывала рубашка из грубого полотна с косым воротом и с застежками на боку. Ее опоясывал широкий матросский ремень. На ремне висело два ножа в деревянных ножнах. Смуглое грязное лицо Мулинки с заветренной кожей на скулах, с пухлым ртом и круглым нежным подбородком будто освещалось черными, косо разрезанными глазами; черные волосы были, как у большинства орочей, заплетены в маленькую косичку... "Красивше его в поселке не найти! -- подумал Афоня. -- Ни в чем его природа не обидела, так разве не должен он блюсти ее!" -- Мулинка, -- сказал он, -- а помнишь, как ты жеребенка приметил в небе? -- Какой жеребенка? -- Малой еще был совсем, -- засмеялся Афоня радостно. -- Посмотрел на облако -- будто красный жеребенок стоит! -- и как заорешь на весь поселок... Эдак ты сообразил тогда, я б и теперь не догадался! Мулинка переступил с ноги на ногу. -- Тебя понимай нету, -- ответил он. -- Э-эх! -- Афоня плюнул в сердцах, достал тетрадку и записал: "Возмущался всей душой, наблюдая, как бьют уток камнями. В этом деле участвовал Мулинка Аттэхе..." В тетрадке остался один чистый листок. "Пойти к Марьюшке, чтобы взять тетрадок", -- решил Афоня. Он двинулся дальше. Мулинка долго смотрел ему вслед. На выгоне стоял сарай для соления икры, подпертый столбом от ветра. Он был пустой, без двери, и весь проем занимало разросшееся паучье гнездо... После того, как вырубили вокруг поселка лес, как обмелела бухта, он потерял промышленное значение. Засолочный пункт перенесли в Крестьяновку -- районный центр, который находится в восьми километрах отсюда к югу. Там теперь швартовались рыболовные и зверобойные судна. И давным-давно стоял этот поселок у всего света на краю, только вертолет раз в месяц привозил почту да метеостанция работала -- давала сводку побережным рыбакам, ловившим рыбу ставными неводами. Кони шли по мосткам. Афоня протерся среди конских боков на мостки, набрав на одежду линялого конского волоса. "Кони слиняли!" -- обрадовался Афоня. Для него это была великая новость. Он остановился и посмотрел вверх. На горе виднелись просторные пятистенные избы, повернутые торцами от моря, с далеко отходившими по скату огородами. Афоня увидел русую Марьюшкину голову, склоненную спину и руки, быстро сновавшие в грядке. Он крикнул ей, чтоб подошла. Марьюшка спустилась к мосткам и остановилась в нескольких шагах от него, спрятав руки за спину. На ней была белая рубаха, украшенная на груди разноцветными лоскутами. Гладко причесанные волосы открывали невысокий крутой лоб. Ее лицо, плоское и чуть выдававшееся вперед нижней своей частью, казалось некрасивым, но трогало какой-то доверчивой, полудетской серьезностью. Была она маленькая ростом, с широкими большими ступнями, с серьгами в ушах. И было Марьюшке пятнадцать лет, на три года меньше, чем Афоне. Училась она в седьмом классе в Крестьяновке, а сейчас у Марьюшки были каникулы. -- Позвал, чтоб тетрадок купить, -- сказал Афоня в большом смущении. -- Исписал свои: вот, один листок остался... -- Зачем покупать? -- ответила она, и у нее что-то хрустнуло за спиной. -- Я тебе так дам. -- Сколько у тебя есть? -- Четыре штуки. Да еще маманя взяла одну на письма. -- Все равно не хватит мне, -- подумав, сказал Афоня. -- Забегу как-нибудь в крестьяновский магазин... Она ничего не ответила. Афоня прислушался, приставив к уху ладонь: -- Должно, вертолет везет почту... -- Не видать ничего... -- Так его не увидишь сейчас... Это я по мотору распознал, -- ответил Афоня и рассмеялся. -- Пойду я, Афанасий, -- сказала она нерешительно, -- а то маманя заругает, велела на огороде быть. "Чегой-то она вертит в руке?" -- заинтересовался Афоня. Он глянул в воду под мостками, увидел тяжелый узел Марьюшкиных волос с вонзившимся в них красным гребнем, загорелые крепкие лодыжки, округлые Марьюшкины руки с ямочками на локтях и перепачканные землей кулачки, откуда на длинном хвостике свешивалась репка... "Чудно как!" -- встрепенулся Афоня. Он достал тетрадку и записал: "Наблюдал Марьюшку под мостками. Заметил в ее руке репку"... И с радостно бьющимся сердцем посмотрел на нее. -- Ты чего записал? -- встревожилась она. Афоня прочитал. -- Эх ты, Афанасий! -- только и сказала она. Помолчала и добавила, отворачиваясь:-- Я маманю просила вчерась, чтоб заговорила она тебя. Сильно упрашивала, только маманя отказалась. -- Зачем ты? -- не понял Афоня. Он думал о другом и все глядел в воду, но вода теперь была пустая. Тут Марьюшка обернулась и, словно пересилив себя, посмотрела на него. -- А где твоя рубашка морская, с якорем? -- спросила она. -- Ну, в которой ты на танцах был? -- Суконка? -- догадался Афоня. -- Так я ее оставил Ивану. -- Верно, ни к чему тебе теперь, -- сказала она, оживляясь, с какой-то мрачной радостью. Афоня насторожился, почувствовав в ее словах что-то неладное. -- Пойдем рябину собирать? -- предложил он, чтоб перевести разговор на другое. -- Афанасий, -- сказала она, -- ты ко мне не приходи. Маманя сказала, чтоб не приходил больше. -- Маманя? -- переспросил он, недоумевая. -- Не приходи, -- повторила она твердо. -- Так что прощай, Афанасий... -- Марьюшка... -- растерянно проговорил Афоня. Она пошла огородами обратно, вначале медленно, опустив голову, размахивая невпопад руками, потом побежала и пропала в воротах. На мостках осталась лежать репка. Афоня с минуту смотрел вслед Марьюшке, потом перевел глаза на репку, поднял ее и положил в карман. "Должно, плачет сейчас... На людях не позволит себе... Гордая!" -- подумал Афоня о Марьюшке и задумался. Он не думал о том, что случилось между ними, потому что его внимание было отвлечено другим, еще более необъяснимым происшествием, которое непонятно взволновало его. Это была запись в тетрадке о Марьюшке и репке. До этой поры Афоня записывал свои наблюдения за зверем, птицей, рыбой, а тут ни с того ни с сего записал нечто совсем другое. И хотя Афоня не смог бы объяснить, зачем ему надо было писать это, но чувствовал в нем какой-то тайный радостный смысл. И его обидело, что Марьюшка ничего не почувствовала в этих словах: "Не сумел ей душу перевернуть! А ведь все здесь по мне, все перед глазами стоит... Это чтоб красоты такой не видеть, уток бьют камнями... Э-эх!" Над Нерпичьим мысом показался почтовый вертолет. Почтальонша -- она работала на огороде, -- завидев вертолет, опрометью бросилась в избу, вытирая на ходу о передник руки. Через минуту она выскочила оттуда с мешком, прыгнула на неоседланную лошадь и погнала ее к лугу. Вертолет тем временем уже перевалил ковш и пополз над поселком, сотрясая мощным винтом воздух. Он закружил над лугом, но груз не сбрасывал, ожидая, когда доскачет верховой. В поселке затявкали собаки, заскрипели ворота и калитки -- народ заспешил к почте. Когда Афоня подошел туда, почтальонша уже выдавала конверты. Люди потрошили их, выхватывая заветные листки, тут же читали, не отходя, словно застывали на месте. Которые еще не получили письма, напирали на передних, нетерпеливо лезли к окошку, лягая шнырявших под ногами собак, не обращая внимания на орущих детей, цеплявшихся за материнский подол. Которые не умели читать, суетились больше других, отыскивая тех, кто поскорей освободится... Афоня стоял и смотрел во все глаза -- он будто впервые видел такое. "Сбежались, ровно на. пожар! -- удивлялся он. -- А чего в тех письмах? Ведь в них и нет ничего!" Он увидел Марьюшку, приметил на ней выходную блузку и мокасины. Руки у Марьюшки были чистые, волосы заколоты по-другому ("И когда только успела!"), но стояла она в стороне и была здесь словно чужая. Взгляды их встретились. Афоня увидел в ее серых глазах такую страшную, непоправимую обиду на него, что тотчас отвернулся. "Марьюшка письмо не получила, некому ей писать теперь... Она мне этого никогда не простит!" - думал он, быстро поднимаясь к дому. Жил Афоня у Сашки - она у него одна осталась из родни. Отец у него умер, а мать погибла в осенний паводок, шесть лет тому назад. Тогда с неделю беспрерывно лил дождь, речка вздулась и вода ее, перемешанная с плавником, пошла валом сверху, ломая живой лес, избы, лодки... Много она народа погубила. Теперь поселок перенесли повыше в горы - хоть и вертолет летает, и метеослужба рядом, а мало ли что может случиться? Афоня открыл калитку, вошел во двор. Двор был обнесен плотным забором из двухдюймовых досок с номерами - такие доски возили на крестьяновский рыбокомбинат пароходы. Через двор были протянуты веревки с мокрым бельем. Афоня добрался до сарая - там тяжело воняла медвежья солонина. Возле порога лежала растянутая на клячах (палках) сеть, валялись аккумуляторные ящики. Афоня споткнулся, постоял, привыкая к темноте. И тут opленок позвал его. Афоня сел на корточки и вытянул перед собой руку. Орленок подбежал к нему, вскочил на ладонь и замахал крыльями, усаживаясь поудобнее. Афоня пошарил рукой вокруг себя, отыскал черепок с водой и поднес ему. Орленок отвернулся и обиженно ударил Афоню крылом. Афоня довольно рассмеялся. Он набрал в рот воды и заклекотал по-орлиному. Тогда орленок прыгнул к нему на грудь и стал пить у Афони прямо изо рта, погружая туда клюв на самую малость. "Уважает человека", -- подумал Афоня. Это был совсем еще маленький орленок из породы белоплечих орланов. Афоня подобрал его недели две назад -- тот выпал из гнезда, сильно ушибся. Афоня вылечил его, но все не решался выпустить на волю, потому что привязался к нему, словно к другу. И в то же время Афоня понимал: орленок должен лететь к своим. "Пущу его сейчас", -- решил Афоня, вспомнив, что Мулинка грозил убить орленка. Он поднялся по лестнице на крышу сарая и сел там, свесив ноги. За сараем был громадный обрыв, заросший рябиной и кедровым стлаником, спускавшийся выступами к морю. Афоня посмотрел на маленького орленка, и сердце у него сжалось: "А что, если разобьется?.." Он снял орленка с груди и далеко бросил вперед. Орленок камнем полетел вниз, он падал так долго, что у Афони перехватило дух, но тут поток воздуха подхватил орленка, он расправил крылья и взмыл кверху, плавно набирая высоту... Афоня долго-долго глядел ему вслед: "Полетел друг милый, теперь не догонишь..." Спугнув кур возле крыльца, он отворил дверь в избу. Она была не отштукатурена внутри, с русской печью, с большим окном, выходившим на север. На стенах висели рамки с фотокарточками и льняные вышитые полотенца. Весь угол занимал деревянный, окованный медью сундук. Остался он от первых переселенцев -- предков Афони. Афоня слышал, что переселенцы ехали сюда на быках, а в таких сундуках везли камни для придавливанья капусты, и думал одно время, что оттого у них столько камней на побережье -- переселенцы привезли... Предки Афони, разорившиеся ростовские мужики, ехали сюда в надежде разбогатеть на вольных землях, но не сумели справиться с хозяйством и постепенно становились моряками. Видно, причиной тому была не столько неурожайная, неласковая земля, сколько влияние туземного быта. Быстро возникали смешанные поселки, где с каждым годом трудно стало отличать туземца от русского. Афоня же, несмотря на некоторую примесь туземной крови, больше походил на русского: рослый, грузный, желтые плоские волосы, крупные губы и нос. Сашка была внешне похожа на Афоню, но была она по-девичьи стройная, белозубая, с круглой налившейся грудью, с румянцем на круглых щеках. Афоня умылся над ведром, поливая себе из кружки, вытерся насухо и сел за стол, расстелив полотенце у себя на коленях. Сашка поставила перед ним миску с окрошкой. Окрошка была приготовлена из хлебного кваса и густо усеяна поверху черемшой -- диким чесноком. Афоня принялся хлебать, громко чавкая. Сашка села напротив, глядя на него. -- Ты б Мулинку к себе взяла, а то уток бьет камнями -- мало ли до чего сумеет дойти! -- сказал Афоня, припоминая. -- Все равно у вас детей нету с Иваном... Сашка покраснела, губы у нее дрогнули. Она помяла пальцами скатерть, ответила робко: -- Мне б маленького взять, чтоб одежонку ему шить, чтоб купать его в корыте... Афоня перестал хлебать и удивленно посмотрел на нее. Сашка, словно спохватившись, громко засмеялась, сказала: -- Попробуй возьми Мулинку, если он от третьей семьи убегает! -- А мне знаешь чего говорил? -- встрепенулся Афоня. -- Убью, говорит, орленка -- вот тебе раз! -- Любит он тебя, -- ответила Сашка. -- Он тебя больше всех любит в поселке. -- Чего ж он тогда? -- А орленка он ревнует к тебе, у ребятишек это бывает. -- Она усмехнулась. -- Надумал вроде Мулинка на промысел уходить. Место после тебя осталось, вот ему и не терпится... "Может, он уток этих на дорогу припасал? -- подумал Афоня, но сразу отбросил свое предположение. -- Глупости это, -- решил он. -- А твердая рука ему надобна". -- Разве дойти ему туда? -- не согласился он. -- Больно далеко... А от тебя он никуда не убежит. -- Иван раз попробовал... -- вспомнила Сашка мужа и захохотала, шутливо ударив Афоню по плечу. Он тоже засмеялся -- с Сашкой они были большими друзьями. -- С Марьюшкой у меня нескладно вышло, -- Афоня облизал ложку, ожидая добавки. -- Сказала, чтоб не приходил больше. -- Смеются над ней, -- вздохнула Сашка. -- Говорят: с юродивым, мол, связалась... Жалко девки! -- Дружба у нас с ней хорошая, -- ответил он. -- Надобно тебе уехать отсюда, Афанасий, -- осторожно начала Сашка. -- Не хотишь на море работать -- твое дело, только не место тебе жить тут. Афоня не отвечал, задумавшись. Перед его глазами мелькали картины: лежбище тюленей, кони на мостках, Марьюшка с репкой, Мулинка, орленок... "Должен я все это каждый день наблюдать, -- думал он, -- потому что мне как бы и не жить теперь без этого... А к Белкину всегда успею". -- Узнавала у крестьяновского радиста насчет работы, -- говорила она. -- Монтеры нужны на линию. -- Что мне до того? -- отмахнулся Афоня. -- Верно, не для мужика работа, -- сразу согласилась Сашка. Сашка, как и другие жители поселка, не могла представить всерьез, чтоб у такого здорового парня, как Афоня, могло быть какое-либо другое дело, кроме как ловить селедку или стрелять тюленя. А Афонино писание казалось и вовсе странным. Но она, в отличие от многих других, не думала, что Афоня испугался моря, -- это считается в морских поселках большим позором, -- а объясняла Афонин приход по-своему: "Может, поссорился с кем или с пьянки случилось -- разве от него узнаешь правду? Как прибегал сюда, так и убежит..." -- Афанасий, что скажу тебе... -- Сашка перегнулась к нему через стол. -- На поселке говорят, что балуемся мы с тобой, -- сама слышала... -- Как это? -- не понял Афоня. -- А так, что дети получаются от этого... -- Ты ч-чего, Сашка? -- растерялся он. -- Я ничего! -- расхохоталась она. И тут неожиданно для самого себя глянул Афоня через оттопыренный край ее розовой рубахи, застыдился и подумал испуганно: "Эдак до чего может дойти, истинный бог!" -- Если в тягость я тебе, то уеду я... -- с трудом выдавил он из себя. -- Нешто я выгоняю тебя? -- изумилась она. -- Прямо удивительно слышать такое... Живи, сколько влезет: перемелется -- мука будет!.. К слову сказать, -- спохватилась она, -- съездил бы ты в Крестьяновку за мукой, а то в нашем магазине последнее подобрали. Афоня кивнул, соглашаясь. Сашка прибрала со стола, нагнувшись над зеркальцем, повязала платок -- ей надо было идти дежурить на метеостанцию. Уже в дверях весело сказала молчаливо сидевшему Афоне: -- Надобно тебе проветриться, Афанасий. И сводка на сегодня для тебя как раз подходящая... Афоня вышел следом за ней. В Крестьяновку он пришел после обеда и привязался к пирсу, словно утонув между высоченных бортов торговых пароходов. Он купил мешок муки на пароходе, погрузил его в лодку, выбрался наверх и пошел вдоль причалов, глядя по сторонам. Грузчики орудовали на палубах, сбрасывая на причал пустые бочки, -- они катились юзом по наклонным подпрыгивающим доскам. По бухте разносилась музыка с "селедочников", которые стояли на рейде в ожидании разгрузки. На городской башне звонил штормовой колокол. Из столовой к баракам шли девушки-сезонницы с большими буханками хлеба под мышкой. У нефтебазы Афоня повернул направо и дворами, мимо старых корейских фанз, выбрался на городскую улицу, пересек ее, увязая по щиколотки в песке, и толкнул дверь голубого павильончика. В ноздри ему ударил запах скисавшего ячменного пива, жареной трески и махорочного дыма. За круглыми деревянными столами, врытыми в землю, толпились портовые рабочие и рыбаки. Афоня добрался до пивной бочки, но выпить пива оказалось делом нелегким из-за отсутствия кружек: если владелец приносил ее, то лишь для того, чтоб наполнить вновь. Афоня повернул обратно, и тут его окликнули. Это был Христиан -- штурман со спасателя "Атлас". Одно время он плавал на зверобойной шхуне, и Афоня был у него на боте стрелком. -- Пей, это все мое... -- Христиан пододвинул ему левой рукой целую дюжину кружек с пивом, правая рука у него была на перевязи. -- Здравствуй, -- сказал он. Афоня не рад был встрече, знал: сейчас пойдут всякие расспросы и тому подобное. Но Христиан ни о чем не спрашивал. Они долго пили молча. Афоня спросил первый: -- Ты сюда как попал? -- Японца приволокли, загорелся в лимане, -- ответил он. Афоня посмотрел на его серое осунувшееся лицо: -- Всех спасли? -- Один утонул: прыгнул за борт с кругом на шее... -- Задушило? Христиан кивнул. -- Плохой моряк, -- заметил Афоня. -- Надобно в таком случае круг в руке держать -- первое дело. Христиан положил ему руку на плечо: -- Помнишь, как разбился бот возле Рейнике? Как дрейфовали на льдине? Хорошее было времечко, а? -- Ушел я оттуда совсем, -- признался Афоня и нерешительно взглянул на Христиана. -- Вот почему ты здесь... -- Только сейчас начал догадываться Христиан. -- Ведь ваши же все на промысле... А где ты теперь? -- Живу в поселке, и все тут, -- ответил Афоня. -- А я не сумел море бросить, -- сказал Христиан и заслонил кружкой лицо. -- И тогда знаешь, что произошло: Аня умерла, невеста моя. С тоски. Не могла моей работы выдержать... -- Чудно как-то, -- проговорил Афоня, отворачиваясь. -- Чудно, -- согласился Христиан. И сказал вдруг: -- Мне один японец попугая подарил. Я его теперь русскому языку обучаю. Толковая птица. Они допили пиво, вышли из павильончика и остановились на крыльце, прикуривая один у другого. Со стороны моря нарастал однотонный томительный гул. -- Штормяга идет, -- сказал Христиан. -- Все нам работа... Ты куда сейчас? -- В магазин, -- ответил Афоня, -- надобно тетрадок купить. -- Возьми у меня денег, -- попросил Христиан и вытащил из кармана бумажник. -- Бери, сколько хочешь. -- Мне свои некуда девать, -- ответил Афоня. -- Ну, ладно, -- Христиан неловко сунул бумажник обратно и подал ему руку. -- Если что, приходи на "Атлас". Место для тебя найдется. Магазин был уже закрыт. Ветер усилился настолько, что останавливал дыхание. И дома, и улицы -- все потонуло в желтой песчаной буре. Афоня кое-как добрался до порта, ориентируясь по звуку беспрестанно звонившего колокола, прыгнул в лодку. Лодка у него была надежная: широкобортная, с воздушным ящиком и сильным челябинским дизелем. Дубовый киль был обит по носу стальной шиной, так что даже во льду на ней можно было ходить. Выйдя из горловины бухты, он взял мористее, подставив ветру корму. Вскоре он попал в отливное течение, которое следовало на север, и лодка понеслась во весь дух. Справа от себя Афоня видел материковый берег -- ясеневый лес на холмах, пустые тюленьи пляжи, базальтовые глыбы, над которыми взлетали фонтаны брызг. А слева было море с полузатонувшим солнцем, с дымящей на горизонте трубой лоцманского судна. На воде мелькали черные спины плавниковых бревен, которые выносило течение из Сахалинского залива. По бревнам прыгали топорки -- Афоня узнал их по широким клювам. Он сидел возле фыркающего двигателя, привычно ворочал румпальником, а разговор с Христианом не выходил у него из головы. Афоня вспомнил, что Христиан, когда работал на шхуне, ни разу не взял отпуска во время промысла -- теперь это казалось Афоне странным. А на боте от него спасения не было: раньше всех уходили в море и позже всех возвращались на судно. И ночью заставлял охотиться: винтовочного ствола не видишь перед собой -- не то что тюленя, -- а стреляешь... "Нешто ради денег Христиан работал?" -- размышлял Афоня и чувствовал: нет, не из-за этого. "Работал ради р