аться! Так и записывайте". "Где же вы ее сожгли?" - спрашивает. "У себя дома, - говорю. - А где же еще". А он смотрит на меня и произносит, очень четко выговаривая каждое слово: " Я перепишу этот протокол. Но учтите, если выяснится, что и в этот раз вы мне морочите голову, будете отдыхать рядом со своей матерью". А я почти криком кричу, что, мол, много раз я их обманывала, но вот именно сейчас чистую правду говорю. И уже сама даже начинаю верить, что это я ее сожгла. Всю картину сожжения мгновенно даже перед собой нарисовала для своей же собственной убедительности. Успокаивало меня только то, что они ее все равно никогда не найдут. Короче говоря, подписываю протокол о том, что я скрипку сожгла, прибегаю домой и лихорадочно начинаю жечь в ведре какую-то деревяшку, игрушку Анрюшину. Ведро это, понятно, не мою. И понимаю в душе, что если они сделают экспертизу, то тут же меня и разоблачат. Но напряжение настолько велико, что сидеть сложа руки невозможно. К счастью моему, обыска по поводу скрипки у меня не было. Через несколько дней меня снова Новиков на допрос вызывает и среди прочего говорит: "Ну, что ж, Елена Марковна, я допускаю, что вы отдали нам все скрипки. И поверьте мне, что пока бы я их не получил, легко бы вам не было. Завтра мы уезжаем в Москву и будет у меня чем порадовать вашу маму". У меня аж в глазах потемнело, как я представила себе маму, из которой они сначала вытянут жилы, добиваясь сказать, где и сколько у нас было скрипок, а потом, когда она будет совсем обессилена, с улыбочкой ей их покажут. Меня вообще все время преследовали картины маминых допросов, и ночью я не могла заснуть, все время о ней думала и знала, что она тоже не спит. День пролетел,как угар Ночь на смену пришла. А в сердце моем пожар, Сгорает оно дотла. Челюсть до боли свело, Звенит, звенит слеза. А сон, как рукой, сняло, Хоть выколи к черту глаза. Я знаю, ты тоже не спишь, Ты думаешь обо мне. Не спишь, и молчишь, и молчишь... С тобой говорим лишь во сне. Но сон, как рукой, сняло, Хоть выколи к черту глаза. И челюсть до боли свело. Звенит, звенит слеза... Ночей я боялась ужасно, да и днем не намного легче было. Ходила по улицам бесцельно, просто чтобы отвлечься от своих мыслей. Смотрела на людей и думала, как они могут смеяться, ходить в кино, покупать какие-то вещи? Мне казалось, что все должно замереть от горя. Я, знаете, через две недели после ареста мамы взглянула на себя в зеркало и ужаснулась - я стала совсем седая. В тридцать три года. Итак, возвращаюсь я домой после этого допроса и вдруг Вера Михайловна, няня Андрюшина, которая осталась помогать мне время от времени без всяких денег - дело в том, что ее мужа в тридцать девятом году арестовали, и больше она его никогда не видела, так она очень сочувствовала мне и понимала мое состояние - так вот, Вера Михайловна вдруг говорит мне: "Леночка, вам звонил какой-то ваш приятель, он попросил меня записать номера камер хранения на Московском вокзале, куда он свез какие-то вещи". Можете себе представить, что я почувствовала? Я-то прекрасно понимала, что наш телефон прослушивается. Мне в тот момент захотелось завыть, исчезнуть, мне хотелось проснуться и убедиться, что это сон. В ту минуту я поняла, что это конец. Я поняла, что завтра утром ко мне придут. Но у меня еще вдруг появилась надежда, что если я рано утром поеду на этот вокзал, я их опережу. Собственно, мысль такая появилась у меня на рассвете, в пять часов утра, и я вскочила и начала судорожно одеваться. А четверть шестого раздается звонок в дверь. Входят следователь и два оперативника. Новиков ко мне обращается, можно сказать, прямо в дверях: "Ну, Елена Марковна, мы видим, что вы уже готовы". Я отвечаю: "Я, к сожалению, уже несколько месяцев, как готова. И со дня на день вас жду и не раздеваюсь". А Новиков говорит: "Вот и хорошо. Вот и скажите своему ребенку, - а Андрей проснулся от звонка, увидел чужих людей и заплакал, - чтобы он успокоился. Если вы не вернетесь, его воспитает другая мама. Он один не останется. Государство у нас гуманное и позаботится о нем". Андрюша кричит: "Мама, не уходи, мамочка, не оставляй меня". Он один, пятилетний, в квартире, муж в командировке, Вера Михайловна еще не пришла. Я собрала все свое мужество, подошла к нему и спокойно, улыбаясь, говорю: "Андрюшенька, родной, я иду в больницу. К очень хорошему врачу. Я его очень долго ждала. Ты же не хочешь, чтобы мама болела? Скоро придет Вера Михайловна, а я может быть на операцию лягу. Так Вере Михайловне и передай". При этом прошу следователя, чтобы он разрешил мне остаться с сыном до приходя няни, а он даже не слушает меня и говорит, чтобы я скорее собиралась и прекратила это представление. Но спокойно говорит. Вежливо даже. Я вот вспоминаю, как обычно следователь звонил и вызывал меня на допрос. Всегда было одно и то же: "Елена Марковна, здравствуйте. Это вас следователь Новиков беспокоит. Не могли бы вы завтра к десяти часам подойти к подъезду номер сорок восемь. Пропуск вам будет заказан". И если я говорила, что в десять часов мне очень неудобно, можно ли придти в двенадцать, голос его становился железным, и он кратко так говорил: "Уж постарайтесь в десять. Я буду вас ждать". И вешал трубку. Ну, в этот раз оставила я плачущего Андрюшу дома, приезжаем в КГБ, заходим в кабинет, и Новиков мне говорит: "А теперь, Елена Марковна, позвоните-ка вашему приятелю и еще раз уточните, в каких камерах хранения, на каком-таком вокзале спрятаны ваши вещички. И если вы хотите, чтобы ваш приятель продолжал жить спокойно, давайте сразу же и закончим с этим делом. Тогда я обещаю вам, что мы оформим все как вашу добровольную выдачу и не будем мешать вашему знакомому нормально работать. Вы же понимаете, что мы его и без вас найдем. Но нам бы не хотелось в его поисках приглашать сюда всех ваших знакомых. И в этом, я думаю, наши желания совпадают". Мне стало очевидно, что найти Анри - дело несложное. Тем более для КГБ. Но надо признаться, что я была такая злая на него, что в тот момент у меня и мысли не было его скрывать. Так что вся речь Новикова для меня никакого значения не имела. Сказать по правде, я до сих пор не могу простить Анри этого звонка. Я уверена, что именно когда они обнаружили все наши вещи и во что бы то ни стало решили их конфисковать, мамино дело приняло совершенно другой оборот. Я помню, что до обнаружения этих вещей на одном из допросов, когда я очень была расстроена из-за мамы и не смогла этого скрыть, Новиков сказал мне: "Ну, что вы так убиваетесь, Елена Марковна? Ну, получит ваша мама год тюрьмы, через год вы вообще забудете обо всем этом". И насколько изменилось их отношение к маме и ко всему этому делу после обнаружения вещей! Но в тот момент я ни о чем таком не думала, в моем мозгу только стучало, что ведь и коробочка с драгоценностями тоже была у него. Я ведь считала его очень надежным другом. Он же любил меня! А по моим понятиям, если любишь, то не трусишь. Тем более, что ему надо было просто ничего не делать. И все. В общем, звоню я ему на работу и прошу повторить номера камер хранения. И говорю с ним ледяным, официальным тоном, называю по имени-отчеству, что должно было, как мне казалось, хоть немного его насторожить. А Новиков слушает в параллельную трубку. И вдруг Анри говорит: "Кстати, когда я звонил тебе домой, я не все тебе перечислил. Наиболее ценные вещи я отнес в камеру номер такой-то". Я даже ответить ничего не смогла, просто положила трубку. А Новиков и говорит: "Ну вот, Елена Марковна, а теперь пишите заявление о добровольной выдаче". Я написала, он мне выписал пропуск на выход, и я ушла, как во сне. И не заезжая домой, поехала на работу. А надо сказать, что на работу я все это время не появлялась. До работы ли было мне. Подхожу к бюро пропусков, называю свой номер, а мне говорят: "Вам пройти нельзя. Вы уволены". Как потом я узнала, меня уволили под предлогом, что я не заявила, что моя сестра уехала в Израиль. Меня в тот момент это не обеспокоило и не удивило. Ни формулировка, ни сам факт увольнения. Я даже не задумалась, на что, собственно, мы будем существовать. На одну зарплату моего мужа далеко не уедешь. Но в тот момент я думала только о коробочке и всех выданных вещах. Вызвала Анри в проходную по местному телефону /он мне, кстати, сказал, что уже начальника моей лаборатории вызывали на допрос и спрашивали обо мне/ и плачу, и сквозь слезы говорю ему: "Ну, что же ты сделал?! Ну, зачем мне звонил?" А он отвечает: "А что? Ведь я же звонил из автомата". Я говорю: "Ты же инженер-электронщик, ты разве не понимаешь, что если мой телефон прослушивается, то уже не имеет значения откуда ты звонишь?!" Но не было ни сил, ни времени, ни желания объяснять ему, что произошло. Я только спросила: "Коробочка тоже там?" Он ответил: "Нет, она при мне. Я могу тебе ее отдать". Какое это было облегчение при всей этой ужасной ситуации узнать, что драгоценности, которые мама поручила мне хранить, не в руках кагебешников. В общем забрала я эту коробочку и больше не могла его тогда видеть. И сколько раз я потом думала бессонными ночами, что все могло сложиться по-другому в маминой судьбе, не выдай он эти вещи. И еще раз я убедилась, что один поступок /или проступок/ в одно мгновение может изменить всю жизнь. Драгоценности я отнесла бабушке, и она их спрятала и держала до того момента, пока я своими уже руками не отнесла их в КГБ. Но об этом позже. Все это время и даже когда уже приехал папа у нас не было никаких контактов с мамой и, естественно, никаких сведений о ней. Как известно, в период следствия по советскому законодательству адвокат к обвиняемому не допускается. Само следствие - его продолжительность - практически ничем не ограничено. Я знала случаи, когда следствие продолжалось более трех лет, и все это время подследственный находился в тюрьме без всякой связи с родными или адвокатом. Раз в месяц во время следствия родственникам разрешалось послать в тюрьму одну пятикилограммовую посылку. Причем в эти пять килограммов входили и одежда и еда. Выбор еды был тоже строго ограничен и должен был соответствовать определенному перечню. Продукты или вещи, не перечисленные в этом "черном" списке, изымались при проверке посылки. Поэтому единственный человек, который был в это время "связным" между мамой и мной - это следователь Новиков. И каждый раз я спрашивала его, как мама, как она себя чувствует, не надо ли ей что-нибудь. И каждый раз с присущим следователям терпением и привычкой к подобным вопросам Новиков отвечал: "Ваша мама чувствует себя прекрасно, и ей ничего не надо. Мы обеспечиваем ее всем необходимым". И только через полгода, когда адвокат был допущен к делу и ознакомился с этим многотомным "трудом", я узнала страшную правду о мамином состоянии. А где-то в начале мая мне приходит повестка с указанием приехать на допрос в Москву. Тут следует отметить, что на последнем папином допросе /которых в общей сложности было не очень много/, уже получив пропуск на выход, он услышал реплику Новикова, брошенную ему вслед: "Кстати, Марк Соломонович, передайте своей дочери, что у нас уже накопилось достаточно материала на нее. Я советую вам ее образумить, если вы не хотите взять на себя заботу о посылках как для своей жены, так и для дочери". Помню, папа вернулся с этого допроса страшно угнетенный и испуганный за меня. Рассказав мне все, он только молча умоляюще посмотрел на меня, так и не решившись убеждать меня быть "благоразумной". Даже он понимал, при всей его любви ко мне, что есть вещи, на которые я не соглашусь и которые, ради мамы, он не вправе требовать от меня. Итак, получив повестку из Москвы, я, естественно, подумала, что щедрость КГБ вряд ли будет столь безгранична, чтобы оплачивать мне билеты в оба конца. Я была уверена, что меня посадят. Дело в том, что на последних допросах в Ленинграде они без конца меня спрашивали: "Елена Марковна, подумайте хорошенько, вы ничего не забыли нам отдать? Учтите, что вы проходите по делу не просто свидетелем, а соучастником преступления". Напомню, что письмо в Югославию было написано мною. И черновик этого письма был у них в руках. Когда папа узнал, что меня вызывают на допрос, на нем лица не было. Он постарел буквально на глазах. И мне было страшно, жутко страшно. Что уж скрывать. Но про себя я уже решила, что ничто не заставит меня отдать им эту коробочку. Я и так чувствовала себя бесконечно виноватой за всю эту цепь ошибок моих и чужих, которые поставили маму в безвыходное положение. Ведь от нее они ничего не узнали ни о чем и ни о ком! Вобщем иду я к Татьяне, одалживаю /на какой срок?!/ халат. Я уже к тому времени "образованная" была и знала, что халат с поясом /который был у меня/ в тюрьму не пропустят. Так же как и туфли со шнурками. Они во время следствия очень заботились, чтобы вы не удавились. Вот я и одалживаю халат у Тани, собираю остальные вещи для отсидки - так сказать, сама себе передачу делаю. Ничего не забыла - от зубной щетки до комнатных туфель. И еду в Москву, садиться в тюрьму. Тут уже мы с папой поменялись ролями. И он меня провожает, и я ему обещаю позвонить при первой возможности. И не плачу, стараюсь его подбодрить. Я помню, как в поезде я смотрела на пассажиров и думала, что вот все они едут по своим делам, в командировку, в отпуск, в гости, а я - в тюрьму. И они даже не подозревают об этом, глядя на меня. А мне хочется крикнуть: "Люди, спрячьте меня, спасите меня. Я устала. У меня уже нет сил". Так весь путь и простояла, тупо глядя в окно. Но и эта ночь кончилась. Приехала в Москву, в грязном привокзальном туалете вымыла лицо, нарумянила щеки, подмазала губы, чтобы не заметили они, что я провела бессонную ночь. И явилась к ним. А следственный отдел, куда меня вызывали, располагался не в страшном, внушительном, имперского вида здании на площади Дзержинского с угрожающей надписью "Комитет Государственной безопасности СССР", а в очаровательных розовых двухэтажных особнячках неподалеку. И почему-то это еще больше напугало меня, была в этом какая-то зловещая несовместимость. Как будто вы видите прекрасное лицо, а опускаете глаза чуть ниже и в ужасе убеждаетесь, что тело, которому это лицо принадлежит, уродливое, вместо ног копыта и шерстью обросло. Я тогда об этом подумала и вот с таким ощущением вошла. И села ждать. И чувствую, что все дрожит у меня внутри. А может, я так же тряслась, как тот человек в приемной КГБ, о котором я уже упоминала и которого забыть не могу. И помню, что не от страха у меня эта дрожь была. Страх куда-то далеко ушел. В подсознание. А такое было напряжение внутреннее "не расколоться" на допросе, выдержать, не подвести маму, что нервы были, как струны, натянуты. И вот эти нервы и вибрировали. Правда, надо сказать, что как только вызвали меня, я мгновенно успокоилась. Абсолютно. Нечто сходное со мной бывало на экзаменах. Я всегда очень волновалась до того момента, пока в аудиторию не войду. А потом уж все волнения испарялись. Так было и тут. Кстати и сам путь в следственную комнату проходил по обычным коридорам. Полная была противоположность с ленинградским КГБ. Там допросы проходили в главном здании, огромном и хмуром, в котором окна начинались на уровне третьего этажа и про которое ходили легенды, что в подвалах этого здания пытают и уничтожают неугодных людей. И что именно на первых двух этажах находятся следственные камеры с окнами в закрытый внутренний двор. Так вот, в Ленинграде, когда вы идете, конечно, в сопровождении следователя, перед вами вдруг закрывается дверь, раздается сигнал сирены и на дверях возникает светящаяся надпись: "Стоять. Не входить". Надпись эта мигает, сирена воет, и вы ощущаете в полной мере свою полную беспомощность. Откроется ли эта дверь для вас с той стороны, или перед кем-то другим она будет вот так светиться, а вас в это время будут вести на допрос по унылым лестницам, снизу доверху обнесенным железной сеткой? Так всегда при закрытых дверях проводят заключенных, чтобы они, не дай Б-г, с кем-нибудь посторонним не столкнулись. Я помню свое первое жуткое ощущение, когда я шла по этим лестницам, обнесенным сеткой, и вдруг эти двери с надписью. И сирена. Страшно. Так вот, в Москве, в этих двухэтажных особнячках этого не было. Но двери за вами захлопывались автоматически. Привели меня в небольшую комнату, где был только письменный стол, два стула по разные стороны стола и сейф. Как только мы пришли, Новиков дает мне лист бумаги и просит переписать какой-то отрывок из книги. Говорит, что это нужно для экспертизы почерка на предмет подтверждения, что именно мной написано письмо в Югославию. Я говорю, я не отрицаю, что это письмо я написала. А он отвечает: "Для суда, Елена Марковна, нужны доказательства. Суд у нас законный и на веру ничего не принимает". Ох, какой издевкой вспоминались мне эти слова на суде. Каким жестоким фарсом оказался этот "законный советский суд". А тогда, я помню, наверное, минут тридцать я писала какой-то текст. Потом Новиков меня допрашивает и вежливо убеждает рассказать все, что я утаиваю. Я столь же спокойно отвечаю, что я не понимаю, на что он намекает. Прошу его выразиться конкретнее, а не ходить вокруг да около. Ну и как в дешевых детективных романах, вдруг в комнату буквально врывается второй следователь и начинает на меня орать, стучать кулаком по столу и буквально вопит мне в ухо, показывая на сейф: "У меня на вашу мать здесь столько материала, что я подведу ее под расстрел! Вы здесь комедию перед нами ломаете?! Я обещаю, что и вы сядете рядом с ней! И уверяю вас, быстро все вспомните. Даже вспомните то, чего не было! И будете умолять меня вас выслушать! Не такие здесь языки развязывали!". И, уже не владея собой, орет: "Всех бы вас попересажать! На третий день следствие было бы закончено. Вы бы даже то, что до вашего рождения было, вспомнили бы! Запомните, Елена Марковна, камера для вас уже готова. И отделяет вас от нее одна ночь. И вы сами должны решить, быть ли вам рядом с матерью или рядом с сыном. Идите и хорошенько подумайте, во всем ли вы нам признались". И дает мне направление в гостиницу "Спутник", в одноместный номер. И снова я на свободе до девяти часов утра. Вышла я из здания КГБ, и ничего меня вокруг не интересует. А здание это в самом центре Москвы, и рядом огромный универмаг "Детский Мир". Раньше, когда я приезжала в Москву в командировку или навестить Анечку, я часами болталась по этому Универмагу в надежде купить что-нибудь "по случаю" для Андрюши. А в этот раз я даже не взглянула в его сторону. Провожал меня до выхода оперативник, который делал обыск у бабушки. И опять я дурочкой притворяюсь и спрашиваю его голосом наивной девочки, как старого знакомого: "Послушайте, - говорю, - вы ведь, наверное, знаете, что они от меня хотят. Вы хоть намекните мне, а то они только угрожают, а толком ничего не говорят". Он, как и следовало ожидать, сделал недоуменное лицо и сказал, что он совсем, ну совершенно не в курсе. Пришла я в эту гостиницу. В номере телефон. И я звоню папе в Ленинград. "Папуля, - говорю как можно более спокойным голосом, - они чего-то от меня хотят, а я ничего не могу понять. Но ты не волнуйся. Ты же понимаешь, что это просто недоразумение". Папа в трубку как закричит: "Ну, причем тут ты?! Если они хотят что-то выяснить, пусть меня вызывают! Что они тебя мучают?!" А я папе отвечаю: "Папуля, ну что ты нервничаешь? Они разберутся, что я им все уже рассказала. Все уладится. А сейчас я просто не знаю, на какую тему и думать, так как они толком ничего мне не сказали". Конечно, в душе я знала, что бы им хотелось услышать. Определенно, кто-нибудь из маминых знакомых сказал, что у нее были драгоценности. А, кроме того, я умудрилась не назвать ни одного маминого знакомого и ни слова не сказать, чем она занималась на работе. Последнее мне было очень легко сделать, так как мама никогда меня в свою работу не посвящала. Но разве они могли в это поверить? И вообще, кроме того, что я им лично отдала скрипки, больше я ни в чем не раскололась. Хотя честно скажу, желание все рассказать во время допроса возникает у вас помимо воли. Помню, я возвратилась домой после двенадцатичасового допроса, измученная, опустошенная и говорю папе: "Знаешь, папуля, я никогда не буду осуждать людей, которые не выдержали на допросах. Только тот может осудить их, кто прошел через весь этот кошмар до конца и выстоял. Не на свободе, а в тюрьме. А я чувствую, если меня посадят - могу не выдержать". А одно время допросы у меня были день через день. Уже язык заплетался повторять одно и то же: "Не знаю, не знакома, не в курсе, не знаю, не встречалась, не помню". В один из допросов Новиков, обычно выдержанный, /или играющий такую роль/ вдруг закричал: "Что вы вроде вашей матери из меня дурака делаете?! Она называет мне своих знакомых, а потом оказывается, что они либо умерли, либо в Израиль уехали. Я уже предупредил вашу мать, что ей дорого это обойдется, и вам не мешает это помнить". А допросы были иногда и до двенадцати ночи, и домой я буквально приползала и, не раздеваясь, ложилась. Ложилась и думала, мамочка дорогая, на сегодня и для тебя все закончилось. На сегодня у тебя передышка. Если бы я знала тогда, что, в основном, маму допрашивали по ночам. А иногда и днем, и ночью почти без перерыва. И месяцами сидела она в одиночной камере. Но это я уж потом узнала, когда адвокат был к делу допущен. Ну, вот, пришла я в эту гостиницу "Спутник", позвонила папе, включила радио, чтобы не слышать тишину, и, не раздеваясь, прилегла. И мыслей даже не было в голове. Какое-то оцепенение наступило. Одна только мысль время от времени возникала: "А Анечку вам, слава Б-гу, не достать. Она далеко". И зларадное такое чувство появлялось, как будто это мы намеренно сумели их обмануть. Приятное такое чувство. Чувство, что есть такое место, куда при всей их всесильности им не дотянуться. И гордость за сестричку. На следующее утро прихожу снова на допрос. Новиков - сама вежливость."Ну, что, Елена Марковна, вспомнили что-нибудь?" Я опять держусь своей версии и говорю, что я перед ними чиста. В это время входит в комнату тот оперативник, что обыск у бабушки проводил и меня вчера до ворот провожал. И вдруг он в разговор наш встревает и спрашивает: "Елена Марковна, дело прошлое уже. Но скажите мне, когда вы успели разорвать записку, что мы в вашей сумке обнаружили? Уж больно этот вопрос меня мучает". А я отвечаю: "Ну чего ж вы так долго мучаетесь-то? Спросили бы меня раньше, я б вам и сказала бы, что разорвала я ее на ваших глазах, пока ваш напарник за понятыми ходил. Теперь вы мучаться не будете? Очень я не люблю, когда люди по моей вине страдают". Вижу, лицо его вытягивается, и он так протяжно говорит: "Да, такие люди нам бы здесь не помешали". А я отвечаю: "Есть еще и другие места, где такие люди пригодятся". Надо тут заметить, что после окончания следствия они мне эту записку разорванную в полиэтиленовом мешочке и вернули. Хорошо я ее тогда разорвала. Не смогли они ее склеить. Новиков этот наш обмен любезностями прерывает и говорит: "Ну, что ж, Елена Марковна, раз вам нечего нам рассказать, вот ваш пропуск, получите предварительно в кассе деньги за проезд и до следующего нашего в вами свидания". Схватила я свою сумку с "тюремными" вещами, деньги получила - и на свободу. На следующих допросах Новиков пару раз вскользь спрашивал, не распаковала ли я свою сумку, с которой в Москву приезжала. При этом каждый раз добавлял, что рано еще распаковывать. Может быть, вы еще помните, что при самом первом обыске у мамы, они забрали сберкнижку на имя Тани. Ну и ее начали вызывать на допросы. Про всяких знакомых нашей семьи спрашивать и, в основном, про сберкнижку эту выяснять. А Татьяна на своем стоит - моя, говорит, эта сберкнижка, и все тут. И версию мы с ней придумали, что будто бы она от мужа своего прятала эти деньги. А деньги якобы достались ей после смерти ее мамы, и никто об этих деньгах не знает. Ее мама уже, к сожалению, подтвердить не может и она, мол, знакома с ответственностью за дачу ложных показаний. Так что безусловно она правду следователю рассказывает. А на вопрос, как же книжка у нас оказалась, отвечает, что после смерти своей мамы моя мама самым близким для нее человеком была. Как бы второй мамой стала /что, впрочем, недалеко от истины было/. А на одном из допросов /моих/ Новиков вдруг ни с того, ни с сего закричал: "Мы вашу подругу, как волка, к стенке прижмем! Не такие герои у нас хвост поджимали". Встречаюсь я после этого допроса с Таней, все ей пересказываю и говорю, плюнь ты на эти деньги. Не спасут они меня. Расскажи ты им все. Не хочу я, чтобы они тебя мучали. А она еще к тому же и заводная была, разозлил Новиков ее своими угрозами. Она встала передо мной, глаза блестят, напряглась вся, как перед прыжком, и отвечает: "Ты что, с ума сошла? Он меня напугать хочет? Да я сама сейчас к нему на допрос явлюсь и все, что о нем думаю, выскажу". И действительно на следующий день звонит Новикову и говорит, что хочет сделать заявление. Принял он ее. А она, как вошла в кабинет, сразу же в атаку: "А что это вы, - говорит она ему, - при моей лучшей подруге меня оскорбляете и мне угрожаете? Я на вас жалобу подам вашему руководству". А Новиков уставился на нее в изумлении и отвечает: "А свидетели того разговора есть? Елена Марковна что-то напутала, да она и не свидетель вообще. Идите домой, Татьяна Владимировна, и успокойтесь". Но успокоиться он ей не дал. И через несколько дней они заявились к ней с обыском. Перерыли весь дом, муку и крупу из банок высыпали. Хорошо, что ее мужа в это время в Ленинграде не было. Он метеорологом работал и в это время на научно-исследовательском судне заграницей был. Мы вообще долгое время уже по его возвращении не рассказывали ему, что Татьяну вызывали на допросы и что в квартире у них был обыск. Как всякий советский человек, у которого была виза для выезда заграницу, он был очень мнительным и боялся, что в любой момент ее могут закрыть. Да и мы, честно говоря, волновались, что это будет его последняя заграничная командировка. Забегая вперед, могу сказать, что все эти перипетии не повлияли на его научную карьеру. Итак, они провели у Тани обыск и ничего, естественно, не нашли, кроме двух порнографических журналов, которые Эдик, Танин муж, однажды привез из плавания. Журналы такие в то время в Союзе были запрещены. А Татьяна вообще о них забыла, и валялись они где-то на дальней полке. После обыска они эти журналы забрали с собой, даже не составив протокол изъятия. Когда Таня рассказала мне об этом, мы с ней долго смеялись и были уверены, что на пару вечеров они от нас отстанут! Папа все это время старался держаться молодцом. Много времени проводил с Андрюшей. У меня в тот период почти не было сил на него. Я уж не говорю, что я почти перестала вести домашнее хозяйство, даже просто поговорить с сынулей не было настроения. Ну, и, конечно, Вера Михайловна, няня Андрюшина, очень выручала. Муж целые дни работал. Надо сказать, что никаких претензий к своему мужу я в тот период не имела. Все свободное от работы время он посвящал Андрею. Старался, как мог, поддержать меня и выполнял почти всю домашнюю работу. В обстановке моей постоянной нервозности он умудрялся сохранять самообладание и создавал вокруг себя атмосферу покоя. И если мне лично это помогало мало, то на Андрея, безусловно, действовало самым благоприятным образом. На выходные дни он организовывал вылазки за город , и даже я на короткие мгновения возвращалась к нормальной жизни. Кстати, в тот период я поняла, что такое в Советском Союзе партийная неприкосновенность. Родной дядя моего мужа был в то время вторым секретарем Ленинградского обкома партии. И когда на самом первом допросе, после обыска у бабушки, меня начали спрашивать про родственников, я и сказала кто есть родной дядя моего мужа. И с тех пор про моего мужа как будто забыли. Как будто его вообще у меня не было. Вызывали на допросы случайных знакомых, сослуживцев, наших дальних родственников, а моего мужа - ни разу! Ни единого разочка! Но все равно, волнуясь, что у него на работе будут из-за нас неприятности, я, будучи на допросе в Москве, попросила Новикова не звонить мужу на работу, если он им понадобится. А он мне так быстро отреагировал: "А зачем нам ваш муж?" И все. Ну, а я в то время жила от допроса до допроса. Кстати, только в КГБ меня впервые в жизни начали называть по имени-отчеству. Дома, на работе, среди друзей я была просто Лена. Поэтому, когда Вера Михайловна мне говорила: "Леночка, пока вас не было, вам звонил какой-то мужчина", - я тут же спрашивала: "Он как меня называл - Лена или Елена Марковна?" И если она говорила, что "Елена Марковна", я уже знала, что меня вызовут на допрос. Я с тех пор страшно не люблю, когда меня по имени-отчеству зовут. Хорошо, что в Израиле нет отчества, а одни имена только. Очень это хорошо. Ну, вот так я и жила от допроса к допросу. И вдруг пятнадцатого мая - амнистия. И мамина статья - контрабанда - амнистируется! Амнистия эта вышла к Международному году женщин. И женщины старше шестидесяти лет по многим статьям, в том числе, и по контрабанде, отпускались на свободу. И надо же такое чудо, что следователь Новиков в это время в Ленинграде был! Я знала это, так как у меня как раз за день до этого был очередной допрос. Прочитав в газете утром эту амнистию, я тут же звоню Новикову и прошу срочно меня принять. Как на крыльях бегу в этот ненавистный дом, еле могу дождаться приема. Сердце стучит, кажется, что на расстоянии его стук слышен. Буквально влетаю в его кабинет, сую ему газету и спрашиваю: "Вы амнистию видели?" Он удивленно смотрит на меня, читает газету и чуть-чуть с заминкой говорит: "Ну, что ж, Елена Марковна, согласно этой амнистии я должен вашу маму отпустить". Вот такие слова говорит. Слово в слово. Я даже интонацию помню. И добавляет: "Позвоните мне завтра в десять утра". Я выбегаю на улицу. Солнечный, радостный, весенний день! Я, не чуя под собой ног, бегу к папе. По моему лицу он видит все. Я целую Андрюшу, танцую, пою. Господи, как я была счастлива! И какой это был жестокий урок для меня. Уже много-много лет спустя, получив, наконец, разрешение на выезд в Израиль после долгого "отказа", мы до последнего мгновения ждали какого-нибудь подвоха. Радость затмевалась тревогой. И, даже уже сидя в самолете, мы боялись, что вот сейчас войдут люди "в штатском" и попросят нас выйти. Я разучилась радоваться предвкушению чего-то хорошего. Они убили это во мне. Наутро, в десять часов, я позвонила Новикову и услышала ледяные слова: "Елена Марковна, к сожалению, мне нечем вас обрадовать. Прокурор не дал санкцию на освобождение вашей мамы". И повесил трубку. Я не могу описать свое состояние. У меня провал в памяти. Черная дыра. Вечная мерзлота. Паутина. Я живу, как в липкой паутине, Чувствуя дыханье паука. А паук огромный, весь в щетине И кирзовых грязных сапогах. Я стою, опутанная ложью И оплеванная мерзкою слюной. Смрад и плесень на паучьей коже, В сердце мертвых жертв богатый перегной. Я живу, охваченная страхом, Что останусь жить здесь навсегда. Сколько судеб здесь покрыто мраком? К скольким людям здесь придет беда? И с этого момента начинается полное беззаконие и медленное убийство моей мамы. Прокурор Фунтов Владимир Иванович, спите ли вы спокойно или возмездие совершилось? Я ненавижу вас, прокурор Фунтов. Сколько еще жизней на вашей совести? Будьте вы прокляты! Увы, я могу только догадываться, почему вы не освободили мою маму. Может, вы мечтали о крупном еврейском процессе с впечатляющими доказательствами переправки ценностей в Израиль? Вас уже ждало продвижение по службе? Вы уже приготовили обличительную речь? И вдруг - амнистия. Такой неожиданный поворот! Да к тому же надо вернуть все отобранные вещи! Могли ли вы смириться с таким поражением?! Нет, Партия не научила вас отдавать. Вы привыкли только брать. И убивать... Жизнь моей мамы на вашей совести. И начинается фабрикация нового обвинения. А сделать это совсем не просто: ведь огромное число статей подпадало под амнистию. Тон допросов резко ужесточился. Количество допрашиваемых свидетелей возросло. Следственная группа начала активно работать на месте прежней работы моей мамы. /Забегая вперед, скажу, что ничего криминального они там не обнаружили/. Но им необходимо было выдвинуть против мамы новое обвинение, не подпадающее под амнистию. И они выдвинули абсурдное по сути, но ужасающее по последствиям обвинение: статья 88 часть 2 Уголовного кодекса - валютные операции в крупных размерах. Обязательно в крупных, так как мелкие валютные операции, то есть статья 88 часть 1 тоже амнистируется. На чем же строится это обвинение? Во время обыска у мамы нашли сломанную сережку: бриллиант отдельно, а оправка отдельно. Бриллиант они конфисковали среди прочих всех вещей, а оправку даже взять не захотели. И я об этой сережке забыла, и они до поры до времени не обращали на нее внимания. И никто из нас не подозревал, что после амнистии они стали вынашивать этот зловещий замысел. Оказывается, по советским законам хранение бриллианта как камня, не в изделии - уголовное преступление. Конечно, даже для них сфабриковать из этого факта обвинение о валютных операциях в крупных размерах было не просто, но разве для них нужны были какие-нибудь факты?! Итак , допросы ужесточились. Можно предположить, что не только для нас. Бедная мама почувствовала, наверное, это в полной мере. Уже когда адвокат ознакомился с делом, он сказал мне, что признаки психического расстройства были замечены у мамы через два месяца после начала следствия. Но они продолжали держать ее в одиночке, не прекращались ночные допросы. И все это до последнего дня следствия, то есть все шесть месяцев. Помню, где-то в августе на очередном допросе, когда уже становилось ясно, куда клонит следствие, Новиков вручает мне записку. От мамы. Уж почерк ее я знаю. Рука, правда, дрожала, но все было ясно написано. А записка такого содержания: "Дорогая доченька! Отдай, прошу тебя, следователю Новикову Сергею Валентиновичу коробочку с драгоценностями, которую я тебе отдала после обыска. В ней должны быть следующие вещи..." И дальше шло точное описание маминых драгоценностей. Я ожидала чего угодно на допросах. Но, прочитав записку, я онемела. И мысли забегали-забегали у меня в голове. Если мама просит все отдать, значит ей это зачем-то нужно. Может быть, после многочисленных допросов свидетелей они получили исчерпывающие доказательства о наличии у мамы драгоценноостей? И если они до сих пор не найдены, то значит они обвиняют маму в их контрабанде? И, может быть, маме нужно доказать, что она не переправила их заграницу? Или что не продала их кому-нибудь здесь, в Советском Союзе? Ведь по советским законам продажа бриллиантов из рук в руки, минуя специальный магазин, является тяжким преступлением. И даже совсем бредовая мысль проносится в голове: вдруг маме предложили "сделку" - она им бриллианты, они ей - свободу. Вот даже до какого абсурда может довести больное воображение. Все это пронеслось у меня в мозгу, я спокойно встала и говорю: "Через два часа я вернусь". Поехала к бабушке, все забрала и через два часа была снова в кабинете. Новиков взял у меня эту злосчастную коробочку, повертел в руках, открыл и как-то очень спокойно произнес: "Елена Марковна, показать вам в скольких допросах вы говорили, что выдали следствию все? Сосчитать вам, сколько раз вы давали мне ложные показания? Зачем вы это делали? Вы ведь знали, что вы очень рисковали". А у меня пустота в душе и тоска по маме. И я столь же спокойно и безразлично отвечаю: "Меня так воспитали, что я слушаюсь маму, а не следователей КГБ". И замолчала. И даже не знаю, спрашивал ли он меня еще что-нибудь. Я не слышала. И не помню, как дома оказалась. После этого меня ни разу не вызывали на допросы. А в начале сентября к делу допустили адвоката. Совсем незадолго до этого Новиков вызвал меня и сообщил, что во время следствия у мамы началось психическое расстройство. Я помню, что я впала в шоковое состояние. Я не могла, не хотела в это поверить. Перед моими глазами была мама, сильная, энергичная, волевая, редкостного ума женщина, всегда независимая и деловая, любящая и любимая, в любую минуту готовая придти нам на помощь, опора всей нашей семьи. У такого человека не могло быть психических отклонений! Я начала умолять о свидании с ней. Мне отказали. Я почти перестала спать ночами, а если засыпала - мне снились кошмары. Я ходила по улицам и думала о самоубийстве. Я обвиняла себя в болезни мамы. Так или иначе, по моей вине были обнаружены все вещи, я сама отдала им скрипки. Сколько еще ошибок я совершила, о которых даже не подозревала?! И если я смогла перенести этот период, выжить и сохранить в себе силы быть дочерью, матерью и чуть-чуть женой, так это потому, что я убедила себя: этого не может быть, это мамина игра со следствием. Когда я ее увижу, я по глазам пойму, что она притворяется. И как в подтверждение этих моих мыслей просходит событие, которому до сих пор я не могу найти достойное объяснение. К тому времени у нас уже появился адвокат Юдович Лев Абрамович, известный московский защитник. Этого адвоката Анечка в одном из своих писем из Израиля порекомендовала нам. Он уже начал знакомиться с делом, а я стала жить между Москвой и Ленинградом. Помню, когда Лев Абрамович после нескольких встреч со мной, во время которых мы, как боксеры в начале боя, приглядывались друг к другу, дал свое согласие на ведение дела, я подошла к кассе внести определенную сумму. И в кассе этой сидела очаровательная молодая женщина, которая приняла эти деньги и выдала мне квитанцию с таким безразличным и отрешенным выражением на лице, как будто я покупала килограмм колбасы. И я подумала про себя: "Господи, вот сидишь ты здесь, ухоженная и недоступная, довольная и счастливая, и даже не представляешь, сколько несчастий заключено в этой повседневной для тебя процедуре: деньги - квитанция". И еще раз жизнь преподала мне урок не судить поверхностно о людях, ибо знаю я теперь, что первое впечатление может быть, ой, как обманчиво. Женщина эта, Лиля Коган, на многие годы стала мне близким и родным человеком. Узнала я, сколько горя выпало на ее долю. Она, как никто другой, обладала уникальном даром сопереживания и многие годы старалась поддержать меня. В ее доме мне было спокойно и надежно. А тем временем адвокат начал знакомиться с делом, и мы жили ожиданием суда. Где-то в начале сентября папа заходит ко мне домой, необычно взволнованный, и сообщает, что ему позвонила какая-то женщина и сказала, что хочет передать привет от мамы. И что они договорились встретиться в два часа дня у папы на Таврической улице. Конечно же я сказала, что в два часа буду у него. Когда я туда приехала, она уже была с папой. Довольно молодая, лет сорока женщина, полная, высокая, с черными, как смоль, волосами, немного с бегающим, испуганным взглядом, вздрагивающая от каждого шороха и телефонного звонка. То, что она рассказала, показалось нам историей из потусторонней жизни. По ее словам, звали ее Гизела, сама она из Молдавии. По подозрению в хранении валюты и участии в преступной группе, связанной со спекуляцией валютными ценностями, была задержана вместе с соучастниками. Во время следствия сидела в одной камере с мамой. Она рассказывала такие подробности о маме, ее привычках, выражениях, ласкательных именах, которыми мама называла нас, что мы тут же полн