мом. Или с понятиями. А я, слыша это, всегда думаю, что она, может, и успеет - что тоже вряд ли, - а я вот уже точно не успею. Да и лечиться мне не от чего. Хотя иногда хочется. Когда улица совсем уж достанет, и потянет тебя в постель и в чистоту, и в покой. Она же нехорошо и отрицательно на человека воздействует - улица. На психику в смысле. Потому как на улице работают те, у кого ничто другое не получается. А кушать им хочется не меньше, чем тем, у кого получается все, за что ни возьмись. Человек устроен неправильно, раз есть нужно всем одинаково, а обеспечить себе еду могут все разную. А некоторые не могут совсем. Или могут - но только еду и ничего больше, да и то в недостаточных для организма количествах. На улице таких - каждый второй. Сюда от хорошей жизни работать не идут. Заработки на улице ниже некуда, народ подбирается вышеупомянутый - в смысле, так себе народ. Скандальный, уязвленный, мало чем обеспеченный и от всего этого злой. А к тем, кто сегодня на улице работает, добавилось много таких, которые здесь и живут. Их много и чем дальше, тем становится больше. Среди них полно местного населения всех возрастов, но до черта и чужих, пришедших издалека. Страна исчезла, а люди остались, и их выбросили на улицу. Видимо, страны должны исчезать вместе с людьми, иначе людям неизвестно, как потом жить. Они не умеют жить без стран, без стран им приходится жить на улице. Причем на чужой, как живут здесь у нас таджики. Они говорят - улица большая, всем места хватит, и стоят в халатах и сапогах, согнувшись вдвое, лицами в землю. Они выставляют вперед ладони с кривыми растопыренными пальцами и ждут. Ждут долго. Наш народ не любит чужих. Ни чужих богатых, ни чужих бедных. С одной лишь несущественной разницей: чужих богатых он ненавидит, а чужих бедных - презирает. И самому с улицы выбраться трудно. Почти невозможно. С улицы нужно, чтоб кто-то тебя вытащил, увел. А где он, этот кто-то? Он, если и есть, существует в принципе, - по улице практически не ходит. Так только, ради блажи своей какой-нибудь. Когда в машине душе тесно становится и душно. Или темновато. Вот он, в смысле кто-то, и выйдет, и пройдется вдоль бульвара, параллельно своей машине, едущей со скоростью пешехода невдалеке от хозяина и не упуская его из виду. Но это случается раз в квартал, не чаще. И в начале, в конце или в середине квартала - неизвестно. Да и в каком квартале по счету - в первом, втором или в четвертом - тоже никакой ясности нет. Поэтому за редким исключением никто с улицы в другие сферы деятельности не уходит. Вернее - уходит, но потом снова возвращается туда, откуда ушел. Как рецидивист возвращается в лагерь. Зато новых людей на улице все больше. Они думают, что здесь начнут свою жизнь, встанут на ноги и уйдут в заоблачные дали, и будут потом рассказывать внукам, как начинали с улицы, с нуля, как были ничем, а стали всем тем, чем стали. И конечно, на улице часто начинают, но чаще на улице заканчивают. И карьеру, и все остальное, что с нею связано. С другой стороны, сейчас - в наши интересные критические дни - на улице торчит много народу ни о чем таком не думающего. Он просто кормится и все - бездумно. Если вспомнить, то никогда раньше столько людей на улице не кормилось, не зарабатывало. А сегодня продают еду и питье, овощи-фрукты, семечки и орешки, креветок и воблу. Сигареты, поддельные спиртные напитки, всякую парфюмерию, галантерею, одежду, бритвенные принадлежности, компакт-диски и кассеты. Телевизоры, стиральные машины, котят, цветы, канцтовары. Туалетную бумагу, книги, билеты на культурно-развлекательные мероприятия, и мебель тоже, естественно, продают. Да все продают на улице. А что не продают, то рекламируют. Ходят студенты-сандвичи с плакатами на груди и спине. Медленно взад и вперед. Вперед и взад, и обратно. Их руки, как плети, болтаются. А на плакатах что-нибудь написано и обязательно нарисовано. Работу тоже какую-то предлагают прохожим сомнительную, отдых на курортах Европы, Кавказа и мира. В общем, от предложений просто некуда деться. Со спросом намного хуже. Нет, он есть. Не на все и не всегда. Но все-таки есть. У меня он в основном на съестное. На пирожки там с картошкой и с маком, ну и на тому подобные простейшие блюда. На них вообще есть устойчивый и даже массовый спрос. Оказывается, среди нас живет слишком много людей, которые, придя домой, не имеют возможности поесть. Поэтому они останавливаются на улице и перед тем как сесть в свой троллейбус или автобус, покупают чебуреки или сосиски с булкой, или отбивную на квадратном куске серого хлеба. Покупают, останавливаются под стенами домов и, торопясь, съедают, пачкая пальцы и рот. А потом уже едут по своим домам и другим жилищам. Наверно, им просто некому приготовить полноценный горячий ужин. Наверно, у них нет жен или матерей. А может быть, у них нет жилищ. Я на улице тоже покупаю кое-какую еду. Перекусываю вместо обеда из трех блюд. Но никогда не беру ничего с мясом. Ни пирожков, ни чебуреков, ни беляшей, ни котлет. Мало ли из кого они сделаны и приготовлены. Лица у теток, которые продают их с криками и приставаниями, и руганью такие, что от них можно ожидать самых неожиданных вещей и поступков не совместимых ни с чем. Да и в газетах у нас описывали один случай возгорания жилого помещения вблизи центрального рынка. В нем как раз семья жила, пирожки жарившая на продажу. И, видно, у них посудина с кипящим маслом на огонь выплеснулась. Дом сгорел, и жильцы его, будучи в вечном состоянии подпития, тоже сгорели заживо, а потом пожарные составили протокол - что в подвале сгоревшего и обрушившегося дома обнаружено большое число костей мелких домашних животных. Я тогда, помню, сказал - туда им, сволочам, и дорога. Искренне сказал. От души. Потому что таким людям не место в жизни и если они уж рождаются, чем раньше их убить, тем лучше. И для них лучше. И для окружающего их мира. То есть убивать, конечно, никого нельзя и не надо. Такие и сами долго не живут. Они обязательно сгорают, заболевают, спиваются или убивают друг друга кухонными ножами из-за какого-нибудь пустяка или слова. В самом лучшем случае, они садятся и сидят помногу лет. Причем на них навешивают чужие какие-нибудь дела и преступления и за какую-нибудь пьяную кражу дают такой срок, что хватило бы на троих им подобных правонарушителей. Выглядит это вопиюще и несправедливо с точки зрения человеческого закона, но, видимо, здесь вмешиваются другая справедливость и другой закон - те, которые от нас не зависят, зато мы зависим от них. Может, это излишне громко и пафосно звучит. Но так оно и есть. И может быть, я тоже по какой-нибудь независимой от меня справедливости простаиваю свои дни на улице, донашивая, между прочим, тот костюм, который отказывался носить, работая в вузе советских времен. Не скажу, что в любую погоду я выхожу и стою на улице - в дождь, снег и ветер ничего выстоять невозможно, стой хоть на коленях, хоть на голове. Никто ничего в таких погодных условиях не покупает, - но невзирая на время года и значит, несмотря на температуру окружающей среды, стою на своем посту как штык, без чувств и ощущений. Или нет, не совсем без ощущений. Одно более или менее сильное чувство я все же испытываю: я стою и торжественно ощущаю нехватку любви к себе. Как извне, так и изнутри. И, возможно, мне определено такое легкое поучительное наказание - за то, что не напрягся в нужный критический момент, не мобилизовал всего себя без остатка, не рыл носом землю и не стал тем, кем было положено и кем мог я, наверное, стать. Не напрасно же мне крупно повезло, когда я ушел из строительного вуза по причине нелюбви к костюму и галстуку. Или все же напрасно? Именно тогда, под воздействием свалившихся на нас сумасшедших свобод, были напечатаны мои так называемые рассказы и повести, которые я писал неясно как и почему, и неизвестно для кого и чего. Во всяком случае, я писал их не для того, чтобы печатать, да еще в лучших журналах города-героя Москвы - тогдашней нашей столицы - миллионными тиражами. Возникало у меня время от времени такое желание - авторучкой что-то писать, и я писал ею что писалось само собой, втайне, без свидетелей, удовлетворяя свое желание, казавшееся мне, кстати, почти физиологическим и почти постыдным. Потом желание ослабевало и исчезало, и я ничего не писал до следующего внезапного приступа. А тут, значит, все вместе обрушилось на мою голову. И безграничные общественные свободы, и уход с работы, и конец зарплаты соответственно. Вот я и отправил сдуру написанное по почте. В смутной и слабой надежде заработать денег. Для начала - маленькую порцию в журнал "Огонек" - прожектор перестройки. Решив - отправлять так отправлять, а не мелочиться. Напечатали всю мою заказную бандероль через три недели после того, как получили. При этом назвали меня - ни больше ни меньше - учеником Зощенко, Бабеля и Платонова. Скорей всего - от неожиданности моего появления и щедрости душевной. И за два с небольшим года я опубликовал все, что написал от нечего делать лет за пятнадцать, плюс к этому съездил на фестиваль новой русской литературы в Берлин, повещал из Москвы через Мюнхен по радио "Свобода" и получил незначительную литпремию в валюте. И все. Писать я перестал. Абсолютно и окончательно. С момента первой публикации я не написал ни одной страницы, ни одной строчки. Ни хорошей, ни плохой - никакой. Я просто не мог себе представить, о чем бы таком еще написать, а прочтя как-то свои рассказы, я не почувствовал, что они мои. Это были вполне чужие, не знакомые мне тексты. И никакого отклика во мне и никакой гордости за себя - их написавшего - я не ощутил, при том, что ощутить честно старался и пробовал, и даже безрезультатно себя уговаривал - ощутить. С год мои литпроизведения и литуспехи еще повспоминали во всяких обзорах и статьях, а потом, понятное дело, забыли о моем лишнем для литературы существовании навсегда. Почему так произошло, зачем мне были даны какие-то способности и возможности, я так и не понял. А даны же они явно были. Если судить по реакции специалистов от литпроцесса. Я думаю, они мне по ошибке перепали. Вместо кого-то другого. А потом тот, кто ошибся, ошибку свою обнаружил, признал, осознал и исправил не словом, но делом. В общем, удача еще, что человек я неприхотливый и не тщеславный. И вместо того, чтобы страдать и мучить себя, и пить по поводу горя водку, я стал производить всяческую халтуру - что-то такое оформлять, что-то рисовать и писать красками - то есть я выполнял работу художника-оформителя везде, где только она подворачивалась - в том числе и в частной фирме "Последний путь". А теперь, как уже было сказано, я стою на улице в сквере. И мне открыто завидует мой бывший декан. Приходит ко мне и завидует. Потому что ему теперь зарплату не платят месяцами и полугодиями, а я, производя разные побрякушки, продаю их за наличные деньги в качестве изделий народного промысла - выдавая за предметы роскоши первой необходимости. Врать, что их очень хорошо покупают люди, я не буду, но и сказать, что не покупают - тоже не могу. Как-то же я на это живу. Как живу - вопрос отдельно стоящий. И думаю, от многого зависящий. Я, если брать за основу народную древнюю мудрость, вообще живу зря и напрасно. У меня - куда ни кинь, всюду "не". Сына я не родил - раз, дерева не посадил - два, дома не построил - три. И если дерево еще можно при большом желании где-то взять и где-то посадить, то дом мне не построить никогда и ни за что. Я всю жизнь так и проживу в квартире, полученной моими родителями на социалистическом производстве давным-давно в порядке общей очереди. Уже потому проживу, что никакой дом мне не нужен и квартира меня вполне устраивает по всем показателям. Разве что меня не вполне устраивают муравьи. Которые живут вместе со мной в квартире, разрушая ее изнутри, поедая клей под кафелем и обоями и все съестное - тоже медленно поедая. Но победить их невозможно. Дом у нас Никитских времен, населенный в основном ветхими, отживающими людьми и этими самыми мелкими рыжими непобедимыми муравьями. Вернее, наоборот. Муравьями и людьми. Людей в доме живет не так уж много, а муравьям - несть, как говорится, числа и счету. И они имеют возможность переползать из квартиры в квартиру по щелям между панелями и по вентиляционным ходам. А старые жильцы к муравьям привыкли и притерпелись, и уже не обращают внимания на то, что муравьи живут и в хлебе, и в сахаре, и в холодильнике, и везде. Они говорят - это ж не тараканы и не клопы, а всего лишь муравьи. Причем мелкие, незначительные и очень трудолюбивые. Так что пока не произойдет в нашем доме естественная смена поколений, муравьи будут в нем жить и здравствовать. Да и когда произойдет - тоже, наверное, будут. Чтобы от них избавиться, нужно их травить и травить организованно - одновременно во всех квартирах без исключения, а это вряд ли возможно. У всех людей своя жизнь и свои интересы в каждый отдельный момент времени. И эти интересы почти никогда не совпадают, а наоборот, лежа в разных плоскостях, почти во всем расходятся. Что же говорить о чужих незнакомых людях, когда интересы расходятся у родных? У мужей и жен, у матерей и детей, а также у прочих единокровных родственников как близких, так и далеких. И в этом - в расхождении интересов - причина всех размолвок, ссор и разводов. Ну, или не всех, а большинства. Размолвки бывают и по воле чувств, и по глупости, и по вышеупомянутой стервозности характеров. И даже от неодолимой всепобеждающей скуки, незаметно переходящей в тоску. С ней у меня все произошло по воле чувств. Хотя и без стервозности тоже не обошлось. Но женщина, совсем, напрочь лишенная стервозности - это, на мой взгляд, ошибка природы и вообще не женщина, а ее худшая половина. Потому что в легкой женской стервозности (я отдельно подчеркиваю - в легкой) всегда есть зерно, есть нечто. И это нечто влечет нас и провоцирует Бог знает на какие поступки и подвиги. Подвиги, конечно, в больших кавычках. Если б я был каким-нибудь известным поэтом и композитором или, допустим, песенником, я бы написал "Оду к стервозности". По аналогии с "Одой к радости". Чтоб ее исполняли на праздничных концертах, посвященных Восьмому марта и другим знаменательным датам нашей общественной жизни. Я думаю, ее могли бы исполнять даже Паваротти с Доминго и Карерасом в своих классических уличных супер-шоу под открытым небом. Независимо от страны пребывания и состава публики. Эта ода была бы близка и понятна всем людям земного шара - хоть мужчинам, хоть женщинам. Детям только была бы она непонятна, но у детей, как известно, все еще впереди. Если они - дети - есть. Если их родили, и они живут. Я вот, к примеру, никого не родил. Как уже было сказано раньше и выше, и не однократно. А она - родила. Причем родила, по-моему, мне назло. В пику. Но может, мне так казалось. Я же наблюдал все это со стороны, в качестве незаинтересованного лица. И, наверно, мысль о том, что все делается мне назло, то есть - как ни крути - из-за меня, тешила мое мужское, обостренное в те годы, самолюбие. Я еще помню, не уставая, повторял в уме широко известную банальность - что сделанное назло другим - это всегда на зло себе, и повторял с некоторым даже сладострастием, ликуя. Да, это выглядит неумно, особенно теперь, в воспоминаниях у парадного выхода из магазина "Каравай", но мужчины не только во влюбленном, они и в брошенном состоянии никогда не бывают умными. Это невзирая на то, что они могли быть вполне даже умными раньше, до того и от самого своего рождения. А она меня именно бросила. Здесь точнее и сказать нельзя. Как это ни прискорбно звучит. И была она первой в моей жизни бросившей меня женщиной, что и сделало из меня мужчину. Выходит, она стала для меня чем-то вроде армии. Говорят же, что армия из юношей делает мужчин. А из меня мужчину вместо армии сделала она. Если, конечно, сделала. Сначала-то она меня нашла (хоть и не искала), а потом как нашла, так и бросила. Я думаю, она хотела посмотреть, как я буду на это реагировать. Я же не реагировал никак. Чего-то мне не хотелось реагировать. Ну, настроение сложилось такое и состояние души. Бесчувственное, невосприимчивое к боли. Я все больше волновался - не случилось ли чего с ней. Она же мне не говорила, где и как проживала свои дни и ночи. Не говорила, вызывая меня на то, чтобы я у нее спрашивал и допытывался. Но я не спрашивал и не допытывался. Ждал ее и все. Когда ждал - да, волновался и чуть ли не молился Богу - чтоб все обошлось, и она пришла целой и невредимой. А когда она приходила - сразу успокаивался и со спокойной совестью засыпал. Наверно, это злило ее больше всего, и она называла меня бесчувственным бревном. А я говорил "я чувственное бревно", и мои слова злили ее еще больше. Я не хотел ее злить этими своими словами. Но если бы я нашел другие слова или молчал, обходясь без них - эффект был бы тот же. Здесь суть содержалась не в словах и не в молчании. В таких ситуациях все бесполезно. Это известно давно. Такие ситуации на шахматном языке называются патовыми. И выхода из них нет. В смысле выход есть только один. Прекратить. По договоренности, то бишь по-человечески. Но прекратить не всегда получается, мы прекратить не смогли. И продолжали. Сначала оба. И как-то по-идиотски. Она, к примеру, не вытирала пыль с мебели до тех пор, пока телевизор нельзя было смотреть, пока пыльный слой не скрывал под собой все, что делалось на экране. Я плохо переношу пыль, у меня на пыль аллергия, в пыли я чихаю и плачу. Но я ничего ей не говорил и сам не прикасался к тряпке. Более того, я не ремонтировал сломавшийся бачок в туалете. Вентиль закрыл и все. И воду в унитаз мы лили из цинкового ведра. Она тоже ничего не говорила мне и не требовала быть хозяином и настоящим мужчиной и принять соответствующие ситуации меры. Так мы воевали с ней, ведя скрытые невидимые сражения. Воевали не на жизнь и не на смерть, и даже не до победного конца. Потом я сдался, тихо капитулировал и перестал обращать внимание на все. А она - нет, она продолжала свою войну в одиночку. До тех пор продолжала, пока не нажила себе головную боль в виде беременности. А нажив, в один день успокоилась на достигнутом, собралась и исчезла, когда меня не было дома. Соседи с удовольствием и подробностями мне рассказали, что она с каким-то низким черным человеком приехала на автобусе, загрузила туда чемоданы, швейную машинку, и уехала. Машинку, сказали соседи, грузить было труднее всего - в половинку автобусной двери она не влезала, и ее, чтобы впихнуть в салон, пришлось пересаживать через никелированный поручень, разделяющий дверь на две равные части. Машинка, надо сказать, была не из легких - с электрическим приводом и тумбой из настоящего дерева. Такие машинки назывались когда-то стационарными, а как они называются сейчас, я понятия не имею. Она, естественно, участия в погрузке не принимала, и ее низкорослому похитителю пришлось туго. Я пришел буквально через полчаса после того как они уехали, и еще застал следы от их ног и от развернувшегося в тесном дворе автобуса - потому что накануне ночью выпал тяжелый мартовский снег. Он лежал весь следующий день до вечера, а вечером он растаял и стек со двора ручьями. Конечно, ничего хорошего из всего этого приключения произойти не могло. И не произошло. Сколько-то она пожила со своим этим низким-черным, а потом ушла. Ушла даже не дождавшись родов. Сказала: "Надоел", - и ушла. С животом и головокружением, чувствуя постоянную тошноту и время от времени поблевывая в самых неожиданных, не отведенных для этого дела местах. Но у нее все сложилось хорошо. В самом конце концов. Она родила нормального, чуть мелковатого парня, после чего вышла замуж за первого встречного мужчину средних лет. Чтобы не жить одной. В ее положении одинокая жизнь - это была бы жизнь без страховки, эквилибристика с ребенком на руках. Все это мне рассказала года через полтора после событий наша общая знакомая, которая и стала на какое-то время моей следующей то ли женой, то ли любовницей, то ли подругой дней моих суровых. И было это не просто давно, было это очень давно. Потом время от времени до меня доходили еще какие-то отрывочные и не очень вразумительные сведения о ней и о ее бурной кипучей жизнедеятельности. Иногда они непосредственно граничили с фантастикой. Так, мне вдруг рассказали, что ее показывали по телевизору в качестве хозяйки домашнего гадюшника. То есть она дома, в каких-то спецаквариумах держала самых всевозможных пресмыкающихся гадов - от змей и удавов до ящериц, игуан и варанов. Где она взяла этот зверинец, не сообщалось, сообщалось только, что удав съедает живую крысу в неделю, и купить ее можно на птичьем рынке за трешку. Потом я узнал, что у нее произошел жестокий роман с известным московским артистом. Будто бы он приезжал к нам на гастроли и увидел ее. После чего она бросила все и уехала к нему, потом он бросил все и приехал к ней. А потом он почему-то опять уехал, а она почему-то осталась. Ну и так далее и тому подобное. Я то что-нибудь узнавал о ней совершенно случайно, то годы проходили один за другим без малейшего о ней слуху. Как живет она сегодня, я не имел никакого представления, кроме общего. В смысле, я представлял, что как-то она живет, раз покупает хлеб и другую еду в центральном хлебном магазине города, но и только. И еще я почувствовал слишком остро, что ли, наше с ней пересечение. Единственное пересечение с тех самых пор. Это бывает - что люди живут где-то поблизости, но в разных измерениях. И могут не видеть друг друга годами, а могут и всю жизнь - от ее начала до ее конца. Мы друг друга не видели, и я понимал или, скорее, чувствовал, что вот сейчас она поправит свои покупки в сумке, уложит их так, чтоб было удобнее идти, выйдет из магазина и уйдет в свое измерение, оставив меня в моем. Может быть, навсегда. И казалось бы, мне нет и не должно быть до этого никакого дела - навсегда, не навсегда, - но так только казалось. Дело мне какое-то было. Я еще не очень осознавал, какое именно дело, но уже осознавал, что оно есть, и что я сейчас пойду к выходу так, чтобы столкнуться с нею в дверях. В дверях она не сможет сделать вид, что не узнала меня, не сможет из-за одной только неожиданности столкновения. Почему она должна делать вид и меня не узнавать, мне и самому было неясно. Я ничего больше не стал додумывать, тем более я все равно уже действовал. Мое тело собралось и начало отрываться от стены, чтобы принять вертикальное положение, изготовиться к движению - и начать двигаться в тот момент, когда начнет двигаться она. И перехватить ее точно в дверном проеме, успев чуть раньше толкнуть старую тяжелую дверь. Дверь притянута металлической жесткой пружиной. Поэтому от толчка моего отворится не полностью, а градусов на шестьдесят и, замерев в таком положении на секунду, пойдет обратно. И я, и она инстинктивно придержим ее согнутыми в локтях руками, коротко прижмемся друг к другу и выскользнем из-под захлопывающейся двери на проспект, в сквер и в снег. Выскользнем вместе, плечом к плечу, и там, на улице, она вынуждена будет заговорить со мной. Ей некуда будет от этого деться. И мне - некуда. О чем мы будем с ней говорить, я не знал, не предполагал и не думал. Обычно после многих лет порознь, чтобы пообщаться и исчерпать интерес друг к другу до дна, хватает двух минут чистого времени. Весь разговор сводится к вопросу "как жизнь?" и ответу "нормально". Иногда минут пять уходит еще на "а помнишь?" И это почти естественно. Потому что ну не рассказывать же случайно встреченному и давно уже чужому человеку всю свою дурацкую скучную жизнь. Хотя и такой рассказ вполне укладывается минут в пятнадцать. Это максимум. Все, кому приходилось писать автобиографию, со мной согласятся. Редко она требует двух страниц. Обычно укладывается в одну. Сколько бы вы ни жили - хоть пятьдесят лет, хоть семьдесят. Наверно, главные события в жизни - это те, которые остаются между строк и между слов, и вне биографии. И вот если начать рассказывать о них, не хватит никакого времени - на рассказ и переживания уйдет его столько же, сколько ушло на проживание. Значит, придется прожить все повторно. Что не в наших скромных силах - жизнь, как известно, дается человеку один раз. И, к сожалению, непонятно - зачем. Что-то долго она роется в своей сумке. Роется навесу. Нет бы подойти к специальному столу и сделать это с удобствами. Она всегда все делала неудобно. Вернее, неудобно с точки зрения других. Ей-то именно так и было удобнее всего. Интересно, долго она еще будет копаться? Ну вот. Этого следовало ожидать. К ней подошел штатный "каравайный" глухонемой. Ткнул ее сзади в плечо. Она обернулась, и он, с размахом перекрестившись, протянул к ней руку ладонью вверх. И замычал. Я этого глухонемого знаю давно и давно раскусил его, как облупленного. На вид ему лет тридцать, у него красная крепкая морда, мелкие глаза и короткие, выше щиколоток, брюки. Обычно он подходит к очереди с тылу, толкает людей в спину и мычит с протянутой рукой. Наглядно демонстрируя, какой он глухонемой и несчастный. Я ему сразу сказал: - Вали. С такой рожей денег не просят, - и показал руками, какая собственно у него рожа - обозначил, так сказать, размер. А как-то зашел в пустой магазин - было пасмурное скучное воскресенье, и народ справедливо отдыхал по домам, а не по магазинам шастал - глухонемой стоит и спрашивает у продавщицы, не отрежет ли она небольшой кусок от большой горбуши. Я хмыкнул и пошел покупать что-то в колбасном отделе. И тут меня толкают в плечо. Поворачиваюсь - он. Перекрестился, протянул руку и мычит. Я ему говорю: - Ты ж только что у продавщицы про горбушу спрашивал. И он ответил мне прямо по анекдоту: - А что, уже и спросить нельзя? Но она, видно, ничего этого не знает и выскребает из кармана мелочь. Интересно, почему я до сих пор думаю о ней без имени? Думаю, все дело в том, что я о ней думаю, а не говорю. А думать нужно краткими мыслями, мыслями, способными мелькать, а не тянуться. Имя же у нее длинное и ни в одну мысль его не поместить - Анастасия. Можно, конечно, заменить его на обиходное и упрощенное Настя, только Настей ее никто никогда не называл. И я не называл. Не вязалось с ней имя Настя. Ни с обликом не вязалось, ни с характером, ни с чем. Кроме того, она этого не любила. Когда кто-нибудь звал ее "Настя", она спрашивала "на что, на что?" И ставила человека в неловкое положение. Не каждый же понимал, что она просто разложила свое имя на составляющие, сделав из "на" предлог, а из остатка - слово-урод "стя". Ее и вообще понимал не каждый. Потому что не каждый может понять то, что понять невозможно, да и не нужно. Анастасию нужно было не понимать, а принимать - как таблетку. Ну, или не принимать. Сама она тоже редко пыталась в чем-нибудь разобраться, что-нибудь досконально понять при помощи умственного труда. Она тоже или принимала, или нет. А чаще - сначала принимала, а потом не принимала. В зависимости от обстоятельств. Так было со мной. Это несмотря на то, что я принимал ее безоговорочно во всех видах и формах, с головы до пят. И не потому, что она была в моем вкусе - не было у меня тогда никакого вкуса, - и не от безумной влюбленности в Анастасию. Хотя влюблен я был не на шутку. Очевидно, я чувствовал, что Анастасия - единственная женщина, с которой я мог прожить всю жизнь целиком. Если бы могла она. Но она не могла. Или не хотела. Или хотела, но ей попала шлея под хвост. И она - Анастасия, не шлея - пошла вразнос. Понятно, что когда такая женщина идет вразнос, находиться вблизи нее опасно для здоровья. И для жизни - тоже опасно. Во всяком случае, для спокойной жизни. Я могу это утверждать, поскольку находился. Нет, когда было хорошо, с ней было очень хорошо. Было так хорошо, что даже не верилось, казалось, что так хорошо быть не может и не должно. Но когда стало плохо - то это было плохо. Плохо с большой буквы. Плохо во всех отношениях и со всех сторон. Кажется, я всерьез тогда подумывал о самоубийстве. Только не мог избрать достойный меня способ. Хотелось чего-нибудь поэстетичнее, покомфортабельнее и побезопаснее, а главное - чтобы бесследно, чтобы исчезнуть с лица земли и все, с концами. Но оказалось, что самоубийство с такими повышенными требованиями - не слишком простая штука. Духовка исключалась, на воздух мог взлететь весь дом, и потом обязательно последовала бы волокита с судмедэкспертизой, моргом и запоздалыми похоронами, о вешаться не могло быть и речи - я не хотел мучиться, задыхаясь, не хотел выглядеть после смерти уродом с синим вывалившимся языком и мокрыми штанами. Оставалось застрелиться. И не просто как-нибудь застрелиться, а на мосту, предварительно привязав к поясу гирю и повиснув за перилами. Это я хорошо придумал - гиря пудовая для физзарядки у меня имелась, - неясно только, где в те годы можно было взять пистолет (лучше - с глушителем) и как протащить до середины моста, мимо круглосуточного поста ГАИ, гирю. Днем человек, идущий с гирей по мосту, бросается в глаза - всем же ясно, что с гирей нормальные люди через двухкилометровый мост не ходят, а ездят как минимум в троллейбусе, - а ночью он и подавно бросается в глаза, ночью движение слабое, и гаишникам делать нечего. Они элементарно заметили бы самоубийцу, пресекли преступную попытку суицида и ко всему еще нашли бы при обыске карманов пистолет. Обеспечив мне серьезные и продолжительные неприятности вплоть до уголовной ответственности. Можно было, конечно, застрелившись, топиться и не с моста, а, допустим, с лодки. Но не покупать же для такой одноразовой цели лодку. Для такой цели пришлось бы лодку украсть. Чего я не умел, не умею и не хочу. Потому что если бы захотел, меня обязательно поймали б и обязательно посадили. Короче говоря, все эти самоубийственные мысли были похожи на раздумья бедной Лизы о смерти ее неродившегося ребенка и кажутся сегодня вполне юношескими и смешными. А тогда почему-то не казались. Мне - не казались. Другим - не знаю. За других я не ответчик. У других бытует мнение, что мысли о самоубийстве - это как онанизм или стихи: в юности все поголовно ими грешат и страдают, а к зрелости все у всех благополучно проходит. Проходит вместе с прыщами и метаниями в поисках смысла жизни. Мол, человек понимает, что никто уже не заставит его писать сочинение на эту паршивую неподъемную тему, и начинает жить спокойно и размеренно. То есть скучно. С другой стороны, а кто сказал, что жить нужно веселясь или веселиться живя? Никто этого никому и никогда не говорил. Без скуки жить нельзя на свете. Нельзя. Но иногда очень хочется. Так как скуки в жизни обычно больше, чем самой жизни. Особенно в так называемом зрелом застойном возрасте. Зато зрелый человек живет осознанно. И в эти, зрелые, осознанные годы он делает ошибки и глупости, но уже как исключение из правила, а не как правило. Другими словами, он делает их намного реже. Вспоминая о том, что делал когда-то их часто и густо, с удовольствием и теплыми сильными чувствами. Не знаю, почему, но ошибки - и в частности ошибки молодости - вспоминаются впоследствии именно с удовольствием. Правильные и положительные поступки остаются где-то на дне памяти, в забвении, а ошибки - нет. Ошибки греют нам душу и скрашивают серые трудовые будни. У меня есть знакомый, который летом работает в нашем сквере. Он пасет там, в самом центре города, свою черно-белую козу, на глазах у всех желающих ее доит и продает только что надоенное козье молоко жаждущим. Да. Так если бы вы видели, с какой нежностью и теплотой он вспоминает о первом своем подростковом триппере! У него даже глаза увлажняются от чувств и приятных воспоминаний. Он в эти минуты забывает о своей кормилице-козе и о ее доении, и лишь задумчиво курит, повторяя одно и то же: "Какая была женщина! Сейчас таких женщин не делают - сняты с производства." А вот о том, как он с отличием учился в вечернем университете марксизма-ленинизма, мой знакомый не вспоминает никогда. Хотя нет, вспоминает. Когда выпьет лишнего и его тошнит. К слову сказать, меня тоже сейчас начало поташнивать. Похоже, я при виде Анастасии излишне перевозбудился и переволновался. Что ни говори, а она всегда меня волновала и перевозбуждала. Сейчас - тоже. По всем, как говорится, правилам. А я уже думал, что меня никто не волнует. Нет, не вообще меня не волнуют женщины, а не волнуют по-новому и по-особенному. Волнение есть, но оно знакомое до всех своих мелочей и оттенков. И раз ты знаешь, как именно будешь волноваться в следующую секунду или минуту - это уже не волнение. Или волнение наполовину, без которого легко можно в жизни обойтись. От такого волнения и отказаться не грех. Может быть, не самому, я сам вряд ли от него откажусь, как и вообще ни от чего сам не отказываюсь, но если оно исчезнет естественным путем - страдать не буду. По присказке: "Стал импотентом - и как гора с плеч". Но сейчас не хотел бы я оказаться этим самым. Потому что уж слишком хотел совершенно противоположного. Так слишком, что даже до неприличия. Хорошо еще на мне пальто свободного кроя надето. Я и не припомню, когда мой организм так буйно и непосредственно реагировал на особь противоположного пола. В школе, по-моему, последний раз. В десятом классе. Там тяжелый случай был, поэтому и памятный. Организм-то на мою соседку по парте отреагировал, когда я руку ей на колено положил, а химичка меня отвечать и вызвала. Дело, между прочим, происходило весной (+20), перед окончанием учебного года, и отказаться выйти к доске я никак не мог. Мне не нужна была двойка, а нужна была четверка или пятерка. Я самоотверженно боролся до конца - приподнявшись, спросил: "Отвечать с места?" "Почему это с места? - спросила и Неля Ивановна. - Иди к доске." Как я отвечал - уже не помню. Но как шел сначала по проходу прямо на нее - Неля Ивановна стояла именно в проходе, - как поворачивался лицом (если так можно выразиться) ко всему классу и как стоял перед ним неприкрытый ничем, кроме легких полусинтетических брючек - помню до мельчайших подробностей. Помню даже, как тонко сострил ныне давно покойный Сережа Колбасенко. Он сказал: "Неля Ивановна, а может, вместо химии анатомией займемся?" Химичка у нас по совместительству была и анатомичкой. Еще я помню, с Анастасией мне было хорошо спать. Именно спать. И просыпаться. Особенно - просыпаться. Не с каждой женщиной получаешь удовольствие от того, что рядом с ней засыпаешь, спишь и просыпаешься. А Сережу Колбасенко убили. Он возвращался откуда-то с выпивки, и его зарезали во дворе собственного дома. Вынули полупустой кошелек и посадили на скамейку умирать. Он был высокий и широкоплечий, бывший борец. Видимо, с ним даже и не пытались драться. Посмотрели - шкаф шкафом, сунули нож и все, чтоб без лишних хлопот. У нас лишних хлопот не любят. И тех, с кем могут эти лишние хлопоты возникнуть - тоже терпеть не могут. И не терпят. Иногда, правда, любят - но не терпят. Анастасия не поняла, что я готов был и любить, и терпеть ее. Не поняла, что это бывает, конечно, но очень нечасто. То есть она этого еще не знала. Возможно, она знает это теперь. Но может быть, и не знает. Или ей это не нужно. Ей нужно самой любить и самой терпеть. Поскольку характер у нее активный. Это мягко говоря. Естественно, обо всем этом я сужу в прошедшем времени. Так было когда-то. Годы и годы назад. Возможно, с течением лет Анастасия изменилась и стала другой до неузнаваемости. С кем не бывает. Как говорится, все живет, все изменяется. А мы этого не замечаем. В особенности не замечаем, как живет. Кажется, и не жил ты - так, чтоб уж очень, и времени прошло совсем немного. На самом деле прошло столько, что и произнести страшно. Похоже, это с возрастом у человека меняется восприятие времени. У меня чувство, что прошлая пятница была ужасно давно и что неделя тянулась бесконечно. Я даже не могу вспомнить, что я в эту самую прошлую пятницу делал. Зато мне кажется, будто институт я закончил совсем недавно. Ну, может, лет семь назад. И будто Анастасия ушла от меня только что - тоже мне кажется. Я могу это опровергнуть простыми арифметическими расчетами, но делать этого не хочу. Мне лень производить простые арифметические расчеты. И незачем мне их производить. И нельзя. Пока буду считать, Анастасия опять уйдет. Уйдет не от меня, а из магазина "Каравай", и я буду об этом жалеть. Почему буду жалеть, не знаю, но знаю, что жалеть буду. Наконец, она разобралась со своей сумкой и с продуктами, в нее сваленными. Наконец, разогнулась и двинулась к двери. Я двинулся следом, но поторопился и чуть не толкнул ее в спину. И все-таки не толкнул. Преодолел силу инерции и в нужный момент стал обходить Анастасию слева. В дверях мы оказались вместе - в точности так, как было мною задумано. Она протянула руку вперед, чтобы толкнуть дверь. Я успел сделать это раньше - рука у меня длиннее. Дверь пошла вперед-вправо, открылась градусов на шестьдесят, замерла и поехала вслед за сжимающейся пружиной обратно. И я, и Анастасия подняли правые руки, согнутые в локтях, и подставили их под закрывающуюся дверь. Невольно мы прижались друг к другу и стиснутые проемом вышли на свет, на снег, на свободу. Мы даже не вышли, а вывалились из тесного проема. Вывалились, остановились и вздохнули. Анастасия оказалась чуть впереди, на полкорпуса. Но и в пол-оборота. Так что не заметить меня боковым, периферийным зрением она никак не могла. И заметила. И обернулась совсем. И ее лицо качнулось у моего. Качнулось и замерло. Я бы сказал - замерло в удивленной позе. Если, конечно, лицо может принимать позы. А оно может. Почему бы ему не мочь? Тело же позы принимает. Чем лицо хуже тела? Так вот лицо Анастасии сначала замерло, потом напряглось. Потом оно сказало "о Господи", потом стало никаким. И сквозь него проступил возраст. Сейчас было видно, что Анастасии далеко-далеко за тридцать. Так далеко, что сороковник уже на носу. Но всего через секунду никакого возраста опять видно не было, Анастасия его спрятала, запихнула куда-то - подальше, поглубже, не знаю куда. Знаю, что запихнула. И она сказала: - Ну, у тебя и вид. - Я мог бы сказать "взаимно", - сказал я, - но не скажу. Да и ты могла бы начать с чего-нибудь более приятного. - А чем тебе не нравится мой вид? - сказала Анастасия. - Как раз нравится, - сказал я. - Ты серьезно? - Анастасия насторожилась в ожидании подвоха. - Расслабься, - сказал я, - подвоха не будет. И вообще, специалист по подвохам, кажется, не я. - Не устраивай мне сцен, - сказала Анастасия. На это я не нашел, что ответить. Я остановился и посмотрел на нее сбоку. - И нечего на меня смотреть, - сказала Анастасия. - Лучше бы помог нести сумку. Пожилой женщине. Я взял у нее сумку и сказал: - Ты совершенно не изменилась. - Ну да, - сказала Анастасия. - Такая же дрянь, как была. - И еще сказала: - Это у меня врожденное. Из поколения в поколение передавалось. Веками. Какое-то время шли молча. Я думал о том, что мой товар может остаться без присмотра. И коллеги на меня обидятся. Ушел греться и исчез навсегда. - Ты не постоишь здесь минуты три? - спросил я у Анастасии. - Зачем? - спросила Анастасия у меня. - Постой, - сказал я. - Будь человеком. - Ладно, - сказала Анастасия. - Буду. Только не долго. - Что недолго? - Постою недолго. Я не отдал ей сумку - на всякий случай - и побежал обратно, в сквер. Конечно, захоти она уйти, потеря сумки ее не остановит. Но так мне было спокойнее. Так в моих руках был хоть какой-то залог успеха. Пусть всего лишь продуктовый. В сквере у меня сра