Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
   Инна Кинзбурская. "Дорога на высоту"
   (C) Copyright Инна Борисовна Кинзбурская
   Email: mnashe@hotmail.com
   WWW:   http://mnashe.tripod.com
   Date: 1994-1999
   OCR: Менашше Эльяшув
---------------------------------------------------------------

   (c) Инна Кинзбурская, 1998 г

   Несколько лет назад Инна Кинзбурская выпустила небольшую книжку "Один год
в Израиле"  Это  были  записки  "свеженького"  репатрианта,  читалась  она с
интересом, олимы говорили: "Да, это мы, так было с нами".
   В новой книге автор продолжает рассказывать  о жизни выходцев из  бывшего
Союза на исторической родине, о людях, с которыми сводит судьба.  "Дорога на
высоту"   --   это  и  метафора  (алия  --  от  ивритского  слова  "лаалот"  --
подниматься),  и реальный путь  от порога до  порога,  от брошенного дома  в
небольшом украинском городке до маленького домика в горах на святой земле.
   Книгу можно  было бы  назвать "Мой  Израиль",  это мир,  в котором  живет
автор.  Думается, что и читатели найдут здесь много знакомого им, созвучного
их мыслям, восприятию происходящего вокруг.

   От автора.
   Вдруг кто-то из читателей захочет  узнать себя в персонажах моей  книги --
напрасный труд.  Все герои  мои вымышленные,  как у всех  пишущих  --  образы
собирательные.  А если  с вами  тоже  случались  такие  события,  это просто
совпадение, потому что такое случалось со многими.
   И вообще, все это происходило не на Севере, а на Юге...



   Два дня из жизни Домских
      Возвращение домой
      И настало утро
   Дорога на высоту (записки в пути)
      Вася
      В старом доме
      Фонтаны
      Чехарда
   Тридцать лет спустя или Встреча в шаббат





   -- Привет,  --  нарочито-бодро сказала  она,  сойдя на  перрон со  ступеней
вагона.
   -- Привет, -- тускло произнес он, -- принимая из ее рук дорожные сумки.
   Взгляд его скользнул по ее лицу и исчез.
   -- Вот  так  встречают  жену,   --   шутливо-обижено  сказала  она  и  чуть
запрокинула голову, показывая, что ожидает поцелуя.
   Он немного помедлил,  но все же,  не опуская сумки на землю, наклонился к
ней и прикоснулся губами к щеке. И тут же отстранился.
   -- Пойдем, автобус уйдет.
   Стало неприятно, муторно. Не оттого, что он повернулся и пошел, и хорошо,
что ушел вперед. Это была досада -- на себя. Она не собиралась вступать с ним
в игру,  в эту пошлую  игру.  Фальшивую ноту она  взяла неожиданно для  себя
самой.
   Она пошла сзади, не пытаясь догнать.
   Он был высок,  узкоплеч, немного сутул, но во всей его фигуре было какое-
то ленивое изящество,  непоказная упругая мужская сила.  Она знала,  что  он
силен и крепок,  когда-то он легко  носил ее на руках.  А сейчас  свободно и
быстро шагал с тяжелыми сумками. В Москве ей пришлось взять носильщика.
   Он все ускорял шаг, и чтобы не очень отстать, она почти бежала.
   Когда  они  подошли,  автобус  был  уже полон.  Протискиваться пришлось с
усилиями,  уговоры потесниться не помогали.  Наконец,  оба оказались  внутри
автобуса.  Плотная человеческая масса отделяла их друг от друга.  Он стоял к
ней спиной, но  был выше других,  и она видела его крепкую шею и  беспорядок
темных волос на его голове.
   Хорошо, что нельзя поднять руку, дотянуться пригладить их.
   Еще сорок минут. Тайм-аут продлевался на сорок минут. Можно еще не искать
тему для разговора. И не думать. Будь, что будет.
   На своей остановке они тоже с трудом выбрались из автобуса,  он  поставил
на  тротуар  сумки,  чтобы  перевести  дух  и поправить одежду.  Молча вынул
сигарету,  закурил.  Он курил мало,  редко,  а тут,  похоже,  искал занятие,
позволяющее молчать.
   Они стояли одни на темнеющей улице,  наверное,  и для него молчание стало
тягостным, он кивнул на утрамбованные сумки, усмехнулся:
   -- Ты с собой прихватила пол-Вильнюса?
   -- И еще пол-Риги. -- Настроиться на эту волну было нетрудно.
   -- Как?
   -- Нырнула на выходной.
   -- И с уловом...
   Он не спрашивал,  он посмеивался  --  над ее энергией и весом  сумок.  Как
прежде.  Потом  затянулся  сигаретным  дымом  и, выпуская его кольцами,  уже
серьезно спросил:
   -- В Риге еще можно что-то купить?
   -- Как видишь. -- Понимай так: если очень захотеть, можно. А она хотела.
   -- Я думал -- это уже преданье старины глубокой.
   Когда-то,   только  поженившись,   они  отправились  в  зимний  отпуск  в
Прибалтику.  Бродили вдоль хмурого холодного Балтийского моря. Он покупал ей
красивые, тогда не такие уж дорогие вещицы, она радовалась и смеялась.  Но с
тех пор в стране все так изменилось.  И не только в стране,  в их  маленьком
мире -- тоже.
   Она стала рассказывать о рижских магазинах  --  совсем другие.  Он  слушал
молча, потом вдруг резко бросил недокуренную сигарету, сказал:
   -- Пойдем, -- и взял сумки.
   Они не видались почти месяц -- такая долгая была у нее командировка.





   Ее вызвал к себе начальник отдела.
   -- Светлана, ты знаешь, какая в Прибалтике погода?
   -- Конечно. Там всегда в это время идет дождь.
   -- Значит, не забудь зонтик.
   Она поняла:  опять посылают  на атомную,  что недалеко  от Вильнюса.  Там
готовили к пуску новый энергоблок. -- Обязательно ехать? -- спросила Светлана.
   Вместо ответа он протянул ей телеграмму.  Высокое министерское начальство
требовало,  чтобы на  станцию прибыл  специалист по  программам оперативного
управления.
   -- Ну -- как? Обязательно?
   Эта атомная станция  была ужасно важным  государственным объектом,  хотя,
честно говоря,  зачем  такая махина  воздвигнута на  краю земли  в маленькой
республике,  они никак не могли  понять.  Но вычислительные машины их  фирмы
работали  по  всей  советской  земле,  им  с Украины  приходилось ездить и в
Казахстан  и на  Дальний  Восток.  Дело  это  было  привычное  и не такое уж
неприятное. А в Прибалтику прокатиться -- кто откажется?
    Но... сейчас она не может ехать. Не может. Сейчас -- она не должна ехать.
Кого предложить  вместо себя?  Светлана  перебирала в уме  --  те,  кто  мог
справиться,  как раз  были в отъезде.  Все-таки  она назвала  одну из  своих
коллег.
   -- Пошлите ее.
   Лицо начальника выразило удивление.
   -- Ты же знаешь  --  пуск.  Там  сейчас все министры  и замминистры.  Нужен
специалист.
   Ах, как это лестно и -- как некстати.
   Светлана представила себе знакомый,  а впрочем они всюду похожи, машинный
зал.  Шкафы,  набитые электроникой, ряды экранных пультов.  На станции вечно
торчал кто-то из их  института,  приходилось что-то стыковать и  долизывать.
Полгода назад  там была  и Светлана.  Вычислительный  комплекс тогда  только
отладили,   она  ездила  запускать  программы  их  лаборатории,  все  прошло
сравнительно быстро  и гладко,  программы  работали.  Что сейчас  случилось,
отсюда не разберешь.
   Она мысленно села за пульт,  нажала клавишу.  И почувствовала, как внутри
все напряглось.  Знакомое  ощущение  --  напряжение перед  стартом.  Пожалуй,
Светлана любила  эти недели  на пуске,  работу  с темна  и до темна,  полную
отдачу.  Даже крики  и указания  высокого начальства  --  его  всегда на пуск
съезжалось очень много -- не мешали Светлане быть сосредоточенной, делать то,
что нужно.
   После долгих месяцев писания  программ за рабочим столом,  после  тягучих
смен отладки этих программ в институтском машинном зале,  эти суматошные дни
приносили ей радость.  Это было проверкой  --  что она знала, что умела. Чего
стоила.
   Но сейчас она не может ехать.
   -- Ну? -- спросил начальник.
   -- Понимаю...
   -- Ну, и ладушки.
   С высоким начальством не спорят.
   Начальник  отдела  вызвал  секретаршу  и велел  срочно  оформить  Домской
командировку.
   -- Ехать завтра утром.
   -- Завтра?
   Она вернулась в лабораторию,  села  за свой рабочий  стол и полчаса  тупо
смотрела на чистый лист бумаги. Потом подумала:
   -- Может, и к лучшему.
   Кажется, она произнесла это вслух.
   Светлана почувствовала знакомый прилив энергии.  До утра надо  переделать
кучу дел,  а главное  --  срочно позвонить маме,  чтобы взяла дочку,  Светку-
младшую. Ее нельзя сейчас оставлять с отцом.
   Светлана  поднялась,   готовая  ехать,   и  направилась  на  первый  этаж
институтского здания, где был междугородный телефон.





   Сейчас,  преодолевая эти  двести метров  от остановки  до дома,  Светлана
старалась ни о чем не думать. Будь, что будет.
   Решить все равно она ничего не могла,  все зависело не от нее  одной,  но
главное,  Светлана  еще  ничего  не  решила  для  себя,  и она  гнала  прочь
бесконечные мысли о том, что с ними случилось, почему, что надо делать и чем
все это кончится. А может, кончилось -- уже? И делать ничего не надо?
   Она ко всему готова. Готова?
   Она старалась не думать,  но мысли эти были с ней и сейчас, как весь этот
месяц в командировке,  даже тогда, когда она садилась за пульт и вызывала на
экран программу.  Даже тогда,  когда ругалась с начальством,  требуя,  чтобы
проверили технику,  наладили технику  --  из-за этого были сбои в программах.
Мысли эти заползали под корку,  громоздились там и жили себе самостоятельно,
неуправляемые никакой математикой.  А когда Светлана,  уставшая, валилась на
гостиничную кровать, мысли выползали -- вот они, мы, ты нас не дожевала. Жуй,
несчастная!
   Хотя несчастной она себя не чувствовала, она не могла позволить себе быть
несчастной. Но счастья, которое было, она его держала в руках -- где оно?
   Как случилось,  что они поженились?  Вот уже почти десять лет...  Судьба?
Может, это и есть судьба? Странная какая-то сводница. Нет, нет, это не могла
быть случайность. А что?  Была  --  любовь?  Любовь  --  была? И есть ли еще --
любовь? Или что -- есть?
   Ведь она нравилась -- другим. Она могла выйти замуж -- раньше. Как выходили
многие ее  однокурсницы:  пора,  и выходили  замуж.  Но Светлану  все что-то
уводило, вело -- мимо.  Чего-то она ждала. Чтоб вспыхнул свет. Чтоб замерло в
груди. А вот -- не замирало.



   На втором курсе в нее был влюблен филолог, это тянулось долго.  Они часто
бывали вместе,  вокруг считали,  что они  --  пара,  что женитьба их  --  дело
времени. Когда Светлану спрашивали об этом, она смеялась, говорила:
   -- Что вы, мы -- друзья.
    И держала своего приятеля чуть-чуть на расстоянии.
   Филолог  был  красивый,  полноватый,  правда,  несколько  женственный,  с
мягкими розовыми губами.  Еще в самом начале, когда они только познакомились
в какой-то студенческой компании,  он пошел провожать Светлану, попытался ее
поцеловать, прикоснулся губами к щеке. Это было неприятно, она отстранилась.
Он понял,  больше целовать не пытался, но стал бывать у нее,  --  может быть,
решил, что время поработает на него.
   Светлана  всегда  радовалась  его  приходу.  Тогда  она не задумывалась --
почему?  Был ли он в самом деле так умен,  как казалось, и так ли невероятно
много знал? Она могла слушать его бесконечно. Он заходил за ней на факультет
после занятий,  и они шли, куда глаза глядят, бродили по огромному тенистому
парку.  Спутник ее говорил и говорил, казалось, это могло длиться вечно, она
будет слушать.
   Он был старше Светланы,  но все равно очень молод, сейчас, вспоминая, она
понимала это -- каким он был молодым, и с неудержимостью юности увлекался все
чем-то новым и новым,  словно не мог допустить,  что в мире осталось что-то,
чего он не прочел, не узнал, не понял. Господи, разве это возможно?
   Он делал  открытие за  открытием,  теперь она  понимала,  что так  только
казалось  ему,   он  открывал   --   для  себя,  давно,  наверное,  известное
человечеству.  Но  он  отыскивал  глубину  и нырял  в нее,  увлекая за собой
Светлану.
   У нее кружилась голова от этих плаваний. И тогда она спасалась иронией:
   -- Хорошо филологам: читай себе книжки и сдавай экзамены.
   Свою математику она не променяла бы ни на какую другую науку,  в цифрах и
формулах  была  стройность,   гармония,   словно  на  них  покоилась  основа
мироздания.  Тогда,  в восемнадцать  лет,  Светлана,  понятно,  не думала  о
мироздании,  это сейчас она понимала:  господи,  как хорошо,  что она прочно
стоит на ногах,  что есть у нее  нормальная мирская профессия и владеет  она
своей профессией неплохо, в любой ситуации, на любых ухабах это дает силы. А
тогда она просто училась. Науки давались ей легко, сызмальства она привыкла,
так ее приучила мама,  все,  что делала,  делать хорошо,  и Светлана училась
добросовестно. И с удовольствием. Ей нравилось то, чему ее учили.
   Но за стенами факультета она не думала о математике.  Кроме формул, цифр,
головоломных задач,  существовала тьма  интересных вещей.  Она и  раньше,  в
школе, много читала, но это было обычное чтение -- сюжеты, герои, любовь.  Ее
филолог, казалось, не следил за сюжетом, любовь в книгах его не интересовала
читал совсем не то, что полагалось по программе.  Он увлекался историей.  За
жуткие по тем временам деньги он купил у букиниста Соловьева.  Почти  наделю
он не появлялся у Светланы, а когда пришел, спросил:
   -- Хочешь прочесть о Петре? Правду о Петре -- хочешь?
   -- Я еще в школе читала Толстого.
   -- Ах, какая умная девочка. И по истории у тебя было пять?
   -- Нет. Больше чем на четверку я не тянула.
   -- Все же -- советую.
   -- Давай.
   Он принес  ей серенький  томик,  Светлана не  спала несколько ночей,  она
всегда читала по ночам. Возвращая книгу, сказала:
   -- Темная история с этой историей.
   -- Страшная, -- сказал он, -- страшная история РОССИИ. Чем больше узнаешь...
Хочешь, я принесу тебе другие тома? Об эпохе Ивана Грозного?
   Он стал говорить о других веках,  других царях,  она и сейчас,  казалось,
слышала его голос.  Время словно сдвигалось,  туман редел,  она жила в  иные
эпохи,  люди вокруг были незнакомы.  Но оттуда сюда,  к ним,  тянулись нити,
может быть, не все видели их, эти нити.  А он -- видел. Он живописал, но умел
и все расчленить,  расставить по полочкам.  Они возвращались из  путешествия
обратно в последнюю треть двадцатого века,  здесь тоже было страшно,  но  он
отряхивался,  смахивал пыль  с сандалий  и шел  обедать.  А у нее  еще долго
кружилась голова.
   Любил ли он ее? Или она была единственной, способной его слушать? Ему это
было необходимо  --  аудитория,  пусть даже  из одного человека.  Иногда  она
пыталась сказать что-то свое, он не мог этого допустить.  Она умная девочка,
он согласен, но что за глупости она говорит.
   Потом он нырнул в Достоевского. Он погрузился в него, как уходят под воду
и, кажется,  не  собирался всплывать.  Но  у него,  наверное,  был  надежный
скафандр, а у нее -- не было, она вообще не умела плавать и чуть не оказалась
на дне, во всяком случае нахлебалась достаточно.
   Она проглатывала очередной роман,  а потом смотрела на своих знакомых, на
случайных  встречных,  на  прохожих  на  улице  и  видела  в  них  Мышкиных,
Раскольниковых, Ставрогиных. Это становилось навязчивым, как болезнь.
   -- Света, -- спросил встревоженный филолог, -- это у тебя что -- игра?
   -- Нет, я серьезно.
   -- Но они все давно умерли, сейчас другое время, ты же знаешь.
   -- Да, конечно, -- согласилась Светлана. -- Но потомки их живы.
   -- Ха! -- сказал филолог. -- Ни у кого из них не было детей. Откуда потомки?
   Иронию она понимала.
   -- Может, у них были незаконнорожденные дети...
   Они сидели в комнате,  она подошла к окну,  распахнула  его.  Внизу,  как
всегда, куда-то двигались люди.
   -- Смотри, -- сказала Светлана, -- они все вышли из книг Достоевского.
   -- Ну-ну...  --  произнес он.  Мол,  ничего  не скажешь,  способная  у него
ученица. Переплюнула его, учителя. Только куда это тебя заведет?
   Но неожиданно  для обоих  их завело  в тупик,  и дать  задний ход  уже не
получилось.
   -- Слушай,  -- не то спросила, не то просто подумала вслух Светлана, -- а от
кого из героев Достоевского ведет твоя родословная
   Он перестал посмеиваться и сказал серьезно, глядя в глаза Светлане:
   -- Я не от них, я от самого Федора Михайловича.
   -- Ого! Вот это мания!
   -- Да,  --  сказал он и стал смотреть  в окно,  но не на людей,  а  куда-то
вдаль. -- Во мне болит. Это моя боль.
   Что-то странное, смутное поднялось в ней.
   -- Ты что-то путаешь. Это -- великая Русь. А ты, кажется, еврей.
   Он досадливо поморщился и заходил по комнате.
   -- Какой я, к черту, еврей?  Я русский. Я здесь родился. Я впитал все это.
Это -- мое.
   Она  и сейчас  помнит  --  показалось,  что  под  ногами  поползла  земля,
качнулась. Что это было? Наитие? Голос предков? Или внутреннее чутье уловило
фальшь?
   -- Теперь моя очередь спросить: ты серьезно?
   -- Вполне.
   Он  помолчал,  походил  по  комнате,  еще  раз  сказал:  "Вполне",  опять
помолчал.  Потом подошел к ней вплотную,  остановился,  усмехнулся, нехорошо
усмехнулся:
   -- Уж не хочешь ли ты сказать,  что при русском папе все-таки принадлежишь
к богоизбранному народу. Конечно, у того народа главное  --  мамина кровь. О!
Это сейчас становится модным. Вспоминают о своей принадлежности, вытаскивают
на свет божий документы, которые раньше прятали.  И валят туда.  Туда!  Кому
удается.  Такое вот свободомыслие. А знаешь, почему едут?  Думаешь, увлекают
идеи сионизма? Просто захотелось вкусно поесть.
   -- А почему бы не поесть вкусно? Я тоже люблю. А ты -- нет?
   Они еще никогда не  говорили так резко,  враждебно.  Светлана помнит  его
лицо -- нехорошее, недоброе. Его не остановила даже ее полушутка.
   -- Что ты знаешь о еврейском  народе?  О его истории?  Культуре?  Что  там
сейчас? Язык? Возможна принадлежность к народу без языка?
   Ее принадлежность?  Русский папа,  который с ними  не жил,  оставил ей  в
наследство свою фамилию.  Это был пропуск в жизнь. Она не говорила об этом с
чужими людьми.  Но они, кажется, не совсем чужие.  Можно и высказаться.  Тем
более, что ее приятель -- со всех сторон богоизбранный. И отрекается.
   -- Я и в самом деле ничего не знаю.  Ни-че-го.  Ну и что?  Поэтому во  мне
другая кровь?  Все они, -- Светлана кивнула в сторону улицы, -- отлично знают,
кто моя мама. И твоя, кстати, тоже.
   -- А мне плевать,  --  сказал он.  --  Достоевский -- это мое.  А псалмы царя
Давида -- извини...
   Он  опять  стал  шагать  по  комнате,   останавливался  и  снова  начинал
двигаться. А она стояла, будто замерла, прижавшись плечом к оконной раме.
   -- Я и псалмов не знаю, и не знаю, кто такой царь Давид.  Я слыхала только
о мудром царе Соломоне. Это не одно и то же?
   -- Почти что. Это отец и сын.
   -- Да? А на каком языке там говорят?
   -- На иврите, -- сказал филолог, он действительно знал все на свете.  -- Это
язык Торы и древних  еврейских мудрецов.  Сейчас в Израиле  говорят на  этом
языке.
   -- А что такое "Тора"?
   -- Книга.  Евреи считают,  что эта книга дана народу самим Господом Богом.
Могу достать в русском переводе. Будешь читать?
   -- Когда-нибудь, -- тихо сказала Светлана. -- Сейчас у меня курсовая.
   Он не приходил несколько дней,  а потом явился,  сказал, забудь чушь, что
он городил. Это все чепуха.
   -- Какое имеет значение  --  кто ты, кто я? Важно -- ты и я. И я тебя люблю,
ты это знаешь,  конечно знаешь.  Я хочу,  чтобы мы всегда были  вместе.  Мне
осталось учиться всего полгода.
   -- Но мне еще долго учиться, -- сказала Светлана, -- и я не собираюсь замуж.
   Она хотела сказать:  "Я не люблю тебя, и ты это тоже знаешь".  Но ей было
жаль его.
   Он приходил еще, может быть, он в самом деле любил ее, он не мог поверить
в то, что эта упрямая девочка перестала его слушать.
   Несколько  лет  назад  они  случайно  столкнулись  у  прилавка  магазина.
Светлана приезжала к маме и пошла купить что-нибудь к ужину,  пока мама была
на работе. Филолог был толстый, с толстым портфелем, в этот портфель сверху,
на книги, он положил хлеб и колбасу.
   -- Ты один?  --  с сочувствием  спросила Светлана,  кивнув на  портфель,  в
котором была холостяцкая снедь.
   -- Почему?  Нет.  Просто жена с дочкой  сейчас отдыхают.  --  По тону  было
видно, что он доволен собой и не нуждается в сочувствии.
   -- Ты, наверное, уже доктор наук?  --  спросила Светлана.  Он не отходил, и
надо было что-то сказать.
   -- Пока только кандидат. Но -- доцент.
   Похоже, в его жизни все было в порядке.
   И сейчас,  спустя столько лет,  в душной гостинице,  жуя свою бесконечную
мысленную жвачку, она испытала облегчение от того, что все так кончилось.


   Позже,  уже  на  четвертом  курсе,  Светлана  случайно  попала в компанию
физиков.  У кого-то из знакомых, сейчас она даже не помнит, у кого, был день
рождения,  ее пригласили,  она раздумывала идти или не идти, все-таки пошла,
там царили  ироничные умные  мальчики,  она вошла  в их  круг сразу и легко,
будто знала их всегда.  В той компании были,  конечно,  не только физики,  а
разный профессиональный сброд,  физиками их окрестили для простоты, а может,
чтоб было ясно -- не лирики.
   Они были интеллектуальные мальчики.  Они все были евреи.  Или  половинки,
как  она.  Иногда,  правда,  заплывал  в их  заводь  представитель  коренной
национальности,  пытался настроиться  на волну  иронии.  Эта волна  спасала,
держала  на  плаву  богоизбранное  нацменьшинство,  а у коренного  ничего не
выходило.  Но чтобы прилично выглядеть, чтобы о нем не подумали плохо  --  не
дай  Бог!  --  каждый  из  этих  считал  своим  долгом  объясняться в любви к
талантливому еврейскому народу.
   Светлану тошнило от этих од.
   Город, где Светлана жила и училась, был не столица, но большой миллионный
город,  молодежь здесь встречалась разная.  Светланины приятели были из тех,
кто дышал воздухом своего времени. Они передавали друг другу толстые журналы
с  новинками,  в  которых  было  "что-то",  доставали  потрепанные  ксероксы
творений, написанных далеко от Москвы: на Западе -- за океаном и на Востоке --
за колючей проволокой.  Вечерами,  сидя  у кого-нибудь дома,  они  шарили по
эфиру и ловили русскую речь издалека. Ходили слушать заезжих поэтов.
   Подолгу говорили потом,  но не тирадами,  не монологами,  а  полуфразами,
легко понимая  друг друга,  возможно,  они  одинаково воспринимали  то,  что
происходило в жизни.  И понимали,  что бессмысленно вот тут, в этом углу или
на кухне, говорить с пафосом.





   Они вошли в подъезд и стали подниматься к себе на третий  этаж.  Светлана
шла впереди, он сзади.  Когда подошли к двери, Светлана посторонилась, чтобы
он открыл дверь ключом.  Он открыл,  пропустил Светлану вперед,  зашел  сам.
Щелчок замка показался чересчур громким.
   Он поставил сумки, снял обувь, прошел в комнату, включил телевизор.
   Светлана тоже сбросила туфли,  под босыми пятками ощутила знакомое  тепло
коврового  настила.   Год  назад  они  раздобыли  этот  настил,  радовались,
прилаживая его на полу в коридоре.  Двери в комнаты были  открыты,  Светлана
оглядела свою ворсово-полированную обитель. Свою крепость. Их крепость. Была
-- их.
   Все и сейчас выглядело нарядно и чисто,  не было пыли,  вещи не  валялись
Значит, он убрал. К ее приезду. Ждал? Или что-то хотел доказать?
   В эту секунду, спасая Светлану, зазвонил телефон. Она рванулась к трубке.
   -- Алло...
   -- Мама, -- услышала Светлана родной теплый голос. -- Ой, как хорошо, что ты
уже дома! Когда ты за мной приедешь?
   -- В субботу. Подождешь до субботы? Разве тебе плохо у бабушки?
   -- Мне хорошо у бабушки. Но я очень по тебе соскучилась.
   -- И  я  тоже  --  очень-очень  соскучилась.  И много-много  тебе  привезла
подарков.
   -- Правда?!
   Светка-младшая  еще  что-то  щебетала,  Светлана давилась слезами,  потом
перестала их сдерживать, слезы текли, Светлана ладонью растирала их по лицу.
В трубке послышался мамин голос:
   -- Все нормально? Доехала хорошо? Толя встретил?
   -- Это ты ему сообщила, что я приезжаю?
   -- Да. Разве не нужно было?
   Светлана не ответила.
   -- Значит, до субботы, -- сказала мама. -- И будь умницей, дочка.
   Вот какая у нее мудрая мама.  Она всегда все понимала.  Хорошо, что у нее
такая мама.





   Сколько Светлана себя помнит,  мама работала  --  и до сих пор пашет  --  в
проектном  институте.   Говорили,   что  она  очень  толковый  инженер,   но
продвижения  по  службе  не  было  и нет.  В мамином  институте  --  казалось
Светлане,   --   была  вечная  гонка,   сплошные  авралы  и  какие-то  "жутко
ответственные объекты", к которым всегда приходилось "подключать" маму.  Как
источник энергии.
   Мама никогда не  сетует,  она,  наверное,  находит в работе  смысл своего
существования, иногда только произносит что-то вроде:
   -- Боже, какие идиоты.
   Но дело свое делает безотказно.
   Правда,  сейчас мама  уже немножко  не та,  каждый  раз,  приезжая к ней,
Светлана замечает на ее лице новые следы, которые оставляет время.  Грустно.
Но что делать? И она, Светлана, уже не девочка. У нее у самой -- дочь.
   А тогда они с мамой были обе совсем молодые.
   Светлана  с приятелями  сидела  в ее  маленькой  комнате  прямо  на полу,
укрытом толстым ковром. Один из гостей только что приехал из столицы, привез
отпечатанные на машинке стихи опального поэта и читал их. Слушали молча.
   Светлана  пыталась  уловить  непривычную  мелодию  длинной   строки,   не
получалось,  она не понимала того,  что читали, не понимала поэта.  Но стало
почему-то очень грустно,  что-то накатило.  Она и сейчас помнит то  странное
чувство грусти и пустоты.  Опальный поэт был еврей, он страдал, ему пришлось
покинуть страну,  это ужасно.  Но почему он подался не на родину предков,  а
совсем в другие края?
   Когда кончили читать,  стали говорить о стихах и о человеке,  который  их
написал, а Светлане хотелось тишины.  Побыть одной. Но они все говорили и не
собирались уходить,  они удобно устроились на ковре,  она поняла, что ей вот
сейчас, немедленно, нужно глотнуть свежего воздуха и открыла окно, хотя была
осень. Почему-то никто не удивился.
   Вместе с сырым холодом в комнату ворвался хрип знаменитого барда -- кто-то
гулял по улице с магнитофоном.
   Один из мальчиков сказал:
   -- А ведь и этот -- наш.
   -- Естественно,  --  отозвался другой лениво-насмешливо. -- Человек хороший,
значит, наш.
   -- Трудно  хорошим  людям,  --  тоже  лениво,  без  эмоций произнес третий.
Наверное, он жалел не только барда.
   -- А я все думаю,  чего это мне  так трудно,  --  подал голос еще  один.  --
Наверное, я очень хороший человек.
   Ах, мальчики, им бы только позубоскалить!
   Светлана проводила  приятелей и зашла  в комнату  к маме.  В комнате  был
полумрак,  -- может быть, поэтому мамино лицо показалось Светлане осунувшимся
и усталым. Красивое, конечно, красивое, но вот уже у рта появились морщинки.
Мама -- человек хороший. И ей трудно. Она ведь еще молодая, и все время одна.
Они  с папой  разошлись  давным-давно.  Папа  уже  не платил алименты:  дочь
выросла. Трудно хорошим людям, и не только поэтам.
   -- Мама,  -- неожиданно для себя самой вдруг сказала Светлана, -- может, там
бы тебя больше ценили?
   -- Где -- там?
   -- Слышала анекдот:  стоят двое,  разговаривают,  подходит третий:  "Я  не
знаю, о чем вы говорите, но ехать надо".
   -- Ты хочешь ехать в Израиль?
   -- Я? Нет. Но мне обидно за тебя.
   -- Почему? Разве я выгляжу жалкой? Я бы этого не хотела.
   -- Ну что ты, мама.  Ты такая красивая, -- она обняла маму. -- Но может, там
больше нужны умные и красивые женщины.
   Мама молчала.
   -- Или ты боишься, что коммунизм построят без тебя? Вкалывала, вкалывала и
уехала, а здесь отпразднуют победу коммунизма, и тебе не достанутся лавры.
   Мама, наконец, улыбнулась.
   -- Ничего они без меня не построят.  Не только коммунизм.  Они без меня не
смогут сделать правильный расчет котла, и он взорвется. И будет много жертв.
Я не могу этого допустить.
   -- Ах, какая сознательность! Но обрати внимание: ты сказала -- "они".
   -- Что  поделаешь,  Света.  Сколько  бы  я ни  твердила  "мы",  ничего  не
изменится, о нас говорят "они".  Может, у тебя будет все по-другому. У твоих
детей. Хотя... смотря за кого ты выйдешь замуж...
   Она замолчала, обе они молчали.  Потом мама сказала, без тени грусти, без
пафоса, ровным таким голосом:
   -- Что делать?  Мы здесь  родились,  мы не выбирали  место,  где родиться.
Зачем выбирать -- где умереть?
   -- Ма!
   -- Что  "ма"?  Умирать  все  равно  придется,  хочешь  не  хочешь,  --  она
произнесла "хошь-не-хошь".  --  А здесь я хоть пользу приношу.  И работу свою
люблю. Но чего это вдруг? Это так дурно влияют на тебя твои друзья-сионисты?
   -- Какие они сионисты?  -- вдруг, как часто бывало в разговоре с мамой, она
высказала то,  о чем раньше  не думала,  что только смутно  ощущала.  --  Они
подпольные евреи.  И те,  кто половинки,  и те,  кто целые.  Те,  кто целые,
конечно, пишут в анкетах, как положено. Но никто из них не выйдет на площадь
с шестиконечной звездой.
   -- И правильно,  --  сказала мама.  --  Это было  бы глупо.  Они  собираются
уезжать?
   -- Ни,  боже мой!  За океан  их никто не  зовет.  О Ближнем Востоке  они и
думать не хотят.  Но как приятно рассказывать, что был в Прибалтике, заходил
в синагогу и  --  ax!  --  какое  снизошло на  него озарение.  А в  Ленинграде
встречался с дядей-отказником. Та-ай-но!
   -- Светка, -- мама ласково погладила ее распущенные волосы, -- бросай ты эту
сомнительную муть. Ехать в самом деле некуда. В лапы к арабам? Если уезжать,
то только за океан. Они правы. Но ведь и там все чужое.
   -- А здесь -- свое?
   -- А ты не чувствуешь, что это -- твое?
   -- Пожалуй, да.
   -- Ну вот,  значит,  все  в порядке.  Кончай  дипломную работу...  --  мама
помедлила, потом решилась:
   -- Ты за кого-то из них собираешься замуж?
   -- А ты бы хотела, чтобы я за кого-то из них вышла замуж?
   -- Светка, не отвечай вопросом на вопрос.
   -- Но все-таки?
   -- Я ведь не слепая, вижу, как некоторые на тебя смотрят.
   -- Пусть смотрят, если им приятно.
   -- А тебе?
   -- Как-то скучно.
   -- Скучно? Мне казалось, тебе с ними интересно.
   -- Было.  Раньше.  Но,  понимаешь, все это как-то ненадежно.  Ненастоящее.
Хотя они все прекрасно учатся и, наверное, чего-то все-таки смогут добиться.
   -- А где настоящее?
   -- Не знаю.
   -- Но к концу учебы девочки стараются как-то устроить свою личную жизнь, --
осторожно сказала мама.
   -- Я не хочу "как-то". Не хочу.
   -- Пожалуй, ты права.
   Вот такой разговор вспомнился Светлане  в какую-то из бессонных ночей  на
гостиничной койке.  Сейчас, спустя столько лет, она вспоминала свою юность с
чувством щемящей грусти.  Это было.  И хорошо,  что было.  Но,  слава  Богу,
осталось в прошлом. Слава Богу.



   Светлана положила трубку и долго стояла,  не двигаясь,  полная нежности к
маме и Светке.  Казалось, она еще слышит их голоса.  Потом сделала над собой
усилие, вернулась в коридор, обула комнатные тапочки, стала снимать дорожную
одежду.
   Все было  не так  в этот  ее приезд.  Раньше,  если  не было  дома Светки
младшей,  когда Светлана возвращалась после долгой и даже недолгой  отлучки,
он захлопывал дверь и не давал ей поменять обувь. Туфли слетали в воздухе.
   -- Ой, -- отбивалась она не очень решительно, -- подожди, я приму душ.
   -- Какой душ?  --  он обнимал ее крепче. -- Я соскучился. Сейчас он прошел в
комнату,  включил телевизор,  но  не сел  в кресло,  стоял,  она  видела его
длинную напряженную спину. Он что-то решил? Значит, он ей скажет.



   Месяца два спустя после того разговора мама сказала:
   -- Я вчера говорила с начальником, он может похлопотать о твоем назначении
в наш  институт.  У нас  как  раз  создают  новый  отдел,  где  будут  нужны
программисты.
   -- Мама,  -- Светлана подошла и обняла ее, -- мне не хочется у вас работать.
-- Она говорила медленно, искала слова, чтоб не обидеть маму.  -- Мне кажется,
у вас стало немного душно. А мне хочется простора.
   -- В молодости все этого хотят. Со мной тоже такое было.
   -- Ну, вот видишь.
   -- И где, ты думаешь, есть простор?
   Сказать? Все равно надо сказать, а сейчас вроде бы легче.
   -- Помнишь, я тебе говорила, что есть город, построенный на песке?
   -- Светка, это очень ненадежно -- город на песке.
   -- Ма!  В самом  деле.  Оттого,  что на  песке,  чисто,  нет грязи.  Город
молодой,  зеленый, красивый.  Там куча всяких научных институтов, и берут на
работу  всех,  даже  евреев.  Неделю  назад  приезжал  к  нам  на  факультет
представитель фирмы, где делают вычислительную технику.  Агитировал.  Обещал
интересную работу и койку в общежитии.  Если  бы я была замужем,  дали бы  в
общежитии комнату.
   -- Вот видишь, замужем...
   -- Ма!
   -- Ладно. И далеко этот город в пустыне?
   -- Почему пустыня? Песчаный берег реки. И всего пять часов езды от нас.
   -- Прекрасно, -- мама вздохнула и отошла от Светланы. -- Пять часов -- всегда
можно приехать. Это тебе не какая-нибудь Байкало-Амурская магистраль.
   -- Что ты,  --  Светлана повела плечиками. -- Туда меня не тянет, ты меня не
так воспитала.
   -- Конечно.  Я поумнела за последние четверть века. Меня-то воспитали так,
что я чуть не уехала на целинные земли.
   -- Мама, ты прелесть, -- Светлана подошла и чмокнула ее в щеку.

    x x x

-- О! -- сказал кто-то высокий и худой. Кажется, он только что вошел. -- У вас новенькая! Светлана сидела за первым в своей жизни рабочим столом в первый рабочий день. Стол ей поставили в углу, головы она не повернула, высокого видела боковым зрением. Понятно: "новенькая" -- это она. Странно -- как в первом классе. Только в голосе чуть-чуть насмешка. Знакомая манера. Но голос низкий, приятный. -- Везет людям, а у нас приняли одних мужиков. -- Ясное дело, -- ответили ему, -- у вас железки, дело мужское. Это очень неженственно -- железки. -- Точно! -- голос высокого. -- Я обратил внимание на женственность ваших программ. Иногда такие номера выкидывают... -- О чем спор? -- сказал кто-то из сидящих в комнате. -- Не работают ни программы, ни железки. Как в том анекдоте. Покупатель спрашивает в магазине, нет ли мяса, а продавец отвечает: "У нас нет рыбы, а мяса нет в отделе напротив". -- Кошмар, -- сказал высокий. -- Что кошмар? Не работают. -- Какие глупости, -- опять голос высокого, -- не работают -- заставим. Не в первый раз. Но вот что о нас подумает... -- Светлана, -- подсказал кто-то. -- Светлана, -- повторил он. -- Здесь рассказывают бородатые анекдоты, девочка испугается и запросится к маме. За древние анекдоты я бы лишал премии. -- Тогда пришлось бы депремировать пол-института. Светлана понимала: весь этот треп -- для нее. Это было приятно. Может, тоже сказать что-нибудь вот так же, шутя, она ведь умеет, у нее хорошая тренировка. Надо показать, что ей ясно: у них сейчас антракт в работе, разрядка в напряжении. Пусть увидят, что она -- не девочка, и -- своя, знает, что дело свое надо делать серьезно, а говорить об этом с умным видом -- ужасно. Лучше вот так, посмеиваясь. Но ничего она не сказала, не могла рта открыть, голову повернуть, cидела вся скованная, сжалась. -- Совсем ребенка огорошили, -- вдруг сказал высокий. Из всех голосов она почему-то выделяла его голос. Он словно понял ее состояние, подошел к Светлане, стал возле ее стола. -- Не слушай ты их, им бы только трепаться. Значит, тебя зовут Светлана? И откуда ты в наших Васюках? Светлана подняла голову и чуть-чуть улыбнулась: мол, она все понимает. Улыбка ее предназначалась не ему -- всем, но он стоял рядом, близко, загородив Светлану от остальных, и улыбка досталась только ему. Он тоже слегка улыбнулся -- глазами, и неожиданно это стало их маленькой тайной. И сейчас, спустя столько лет, она помнит этот миг -- словно зажглась лампочка. Огонек. Светлана сказала, откуда приехала. -- О-о! -- потянул он. -- Там готовят приличных программистов. И диплом, конечно, красный? -- Красный. Светлана старалась говорить спокойно. Но это было трудно, невозможно. Она чувствовала его взгляд. На лице. На плечах. На правой руке. Кольца не было. Колец вообще не было. Никаких. Раздался телефонный звонок, кто-то взял трубку. -- Домский? У нас. Толя, срочно в машинный зал. Что-то там сдохло. Он развел руками: ничего не поделаешь, кончилась передышка, надо идти. Сказал: -- Труба зовет, -- и улыбнулся уже не только глазами. Улыбка у него была немного застенчивая, детская, и как-то сразу выдала его принадлежность к древнему восточному народу. Значит, его зовут Толя. Толя Домский. Его предки вышли из Египта вместе с предками ее университетских приятелей. Это была не оформленная мысль, Светлана как-то вмиг приняла и осознала эту информацию, как сигнал. А подумала совсем о другом: потомки тех, кто вышел много веков назад из Египта и потом сорок лет бродил по пустыне (она уже немного знала историю), оказались удивительно разными. Домский выглядел земным, уверенным. Прочным, что ли... Надежным. Он ушел, они виделись всего несколько минут, а у нее в душе осталось странное чувство тепла. Мелькнула мысль: "Женат, наверное". Внутри зашевелилось что-то еще более непонятное. Ревность? Или зависть? К жене. А из подсознания: он не может быть женат. Не мо-ожет. А собственно -- почему? Глупости, бред какой-то. О чем она думает? Как-то одна ее бывшая сокурсница приехала в их город в командировку и вечером пришла в гости. Утопая в мягких креслах, они пили кофе из маленьких изящных чашек и болтали. Анатолий зачем-то вышел, и глядя ему вслед, гостья сказала: -- Счастливая ты, Светка. Светлана не возразила, только процитировала из классики: -- Хочешь быть счастливым -- будь им. -- Хотят-то все... А они -- были счастливы? Раньше -- были? Кажется, да. Были? Или -- кажется? Уже тогда все трещало по швам. Другие слышали треск? Или только она? Они -- оба? Ей завидуют, все у нее прекрасно, гордись. Радуйся. Не получалось. Надо хоть не перестать себя уважать. Это от мамы -- уважать себя. Домский снова пришел к ним в лабораторию, постоял возле ее стола, поболтал, поспрашивал, исчез. Потом опять пришел. Она встречала его в коридоре. Если он не спешил, то останавливался, шутил, спрашивал, как идет внедрение в коллектив, давал советы, предлагал, если надо, помощь. Все у него было легко и просто. А она в его присутствии напрягалась, старалась не краснеть. И не показать, что у нее перехватывает дыхание. Конечно, ей тут же сообщили, что Домский не женат и жениться не собирается. Она и сама увидела, сколько замужних и незамужних женщин вертелось около него. Он был не из тех, кто блещет красотой, сложением Домский не походил на Аполлона. Но его любили женщины. Что-то в нем угадывалось... Что она сама нашла в этом раскованном самоуверенном типе с неожиданно детской улыбкой? Он был мужчина. Муж-чи-на. Это не так часто встречается. Возле него спокойно и надежно. А мягкая улыбка? Наверное, в каждом мужике живет ребенок, который ищет защиты у женщины. И Светлану захлестывала нежность, которую надо было не показать. Но он-то все видел. Однажды он зашел в лабораторию, стал возле ее стола, загородив ото всех, положил что-то на стол, потом она разобрала, что это были билеты. Сказал мягко, но твердо, как говорят ребенку: -- Мы идем в кино. Начало в семь. Она не смогла отказаться. Даже для самоутверждения. Это было бессмысленно. Он знал, что она хочет идти с ним -- в кино, куда угодно. Но ведь и он хотел. Это теперь, хлебнувши немного жизни, она может думать вот так обо всем, что было, как все начиналось. А тогда ей помог исконный женский инстинкт. Она поняла, что привлечь Домского может только женщина, отличная от других. Надо иметь свой стиль. Не быть похожей на девиц, фланирующих по институтским коридорам, вполне красивых и дипломированных, на которых написано, что они умирают замуж. Нельзя бороться за Домского, соревнуясь с другими. Надо лепить себя, быть собой. Но ведь это и есть ее суть. "Вещь в себе" -- говорили о ней приятели. Домский был старше юной Светланы и все понял в ней сразу. В общем, бороться не пришлось. Они поженились. Любил ли он ее? А может, просто выбрал -- ее? Светлана смотрела на себя -- ту, десятилетней давности. Стройная, изящная, длинноногая, с серыми глазами. "Глаза, как омут", -- слышала она не раз. Омут, наверное, это слишком, но что-то в ней было. Она, в самом деле, отличалась от других. Не хитрила, не ловчила, растила в себе личность. Училась работать. Никаких промашек. Даже папина фамилия не давала ей права быть, как все. Она должна была знать больше, уметь больше. Как мама. Это было в ней всегда и осталось после того, как она поменяла фамилию. Светлана старалась хорошо одеваться. Не броско, чуточку небрежно -- такой стиль. Джинсовое платье -- это твоя шкура, которую, конечно, можно снимать для стирки. Вымыл, натянул и -- порядок. О тряпках не говорят, о шкуре не думают. Это было нелегко: в магазинах всегда пусто. Правда, в институте вечно чем-то торговали -- кто-то кому-то где-то что-то купил, не подошло, тащили в институт, сбывали; иногда привозили вещи специально на продажу: был человек в командировке или в отпуске, отчего бы не подработать? Закрывались в комнате машинистки или еще где-нибудь, примеряли. Звали и ее: "Светлана, посмотри, точно твой размер". Она всегда отказывалась -- как жаль, но ей срочно надо в машинный зал или к начальству. Всегда находилось что-то неотложное. Звать перестали. Но одеваться было необходимо. Выручали командировки, поездки в отпуск. Бывая у мамы, делала вылазку на толкучий рынок, на барахолку. Когда появлялась в новом, спрашивали: "Сколько?" Светлана махала рукой, мол, чепуха, не о чем говорить. Спрашивать перестали. Домскому нравилось, что она вот такая, как есть -- привлекательная и деловая, не баба, не сплетница, не кучкуется с женщинами по углам. Он тоже привозил ей из командировок, что мог достать -- платья, свитера, сумки. Она радовалась и целовала его, когда он дарил ей красивые вещи. С ним ей было легко и, казалось, надежно. К тому времени, когда Светлана приехала в этот город, Домский уже был старожилом, несколько лет стоял в очереди на жилье, как раз к их женитьбе в институте подвалила сдача нового дома, им дали маленькую квартирку. Они купили красивую мебель, было это не так-то просто, но достали-таки, Толя раздобыл через какую-то свою старую знакомую ковер, привез из столицы тяжелые импортные шторы. Кто из них больше хотел, чтобы в доме было красиво? Она? Он? Оба? Это был их дом. Его и ее. Они вместе сделали из него то, что сделали. Вместе. Им было хорошо здесь. Или может быть, это только казалось? Нет, нет... Им было хорошо вдвоем, а потом втроем, когда появилась Светка-младшая. Это Толя захотел, чтобы еще одну женщину в их семье называли Светлана. Мама возражала: у евреев не положено называть именами живых. Анатолий посмеивался: мы живем в России, тут другие законы, к тому же девочка на четверть русская, а красивее имен он не знает. Они редко бывали в компаниях; когда приглашали знакомые, ходили в гости, но возвращаясь домой, радовались, что они одни. Иногда к ним забредали сослуживцы, их принимали радушно, угощали коньяком и кофе. Но когда гости собирались уходить, их не задерживали. Вдвоем было лучше. Можно расслабиться и отдохнуть. Или ей только казалось, что можно расслабиться? Но она не делала ничего, заранее обдумав. Она просто так жила. Как-то Анатолий сказал: -- В свой мир посторонних мы пускаем только пить кофе. -- А что еще в нашем с тобой мире делать посторонним? -- откликнулась Светлана. -- И в самом деле... Она не говорила ни с кем о своем муже. Другие женщины делали это охотно, словно не было у них большего удовольствия, чем перемывать косточки своим половинам. Нет, конечно, и Светлана позволяла себе нечто вроде: "Домский опять поносил нашу программу. Загнали операционку, вытащить не могут". Или: "Домский вчера отхватил килограмм масла. Живем!" Но никогда о личном. Это была ее, их жизнь. Они много работали, а потом возвращались в свой мир. Как-то ее спросила близкая знакомая: -- И тебе хватает кислорода? -- А что? -- в ответ Светлана тоже задала вопрос: -- Без искусственного дыхания прожить невозможно? -- И добавила чуть с вызовом: -- Мне пока не требуется. -- А Толе? -- Думаю, тоже. Знакомая была, наверное, мудрее Светланы, она усмехнулась: -- Ну-ну... -- Это могло означать "Дай-то Бог", а могло и "Поживем, увидим". Ей хватало кислорода. А ему? Ему, выходит, нет. Почему? Что в их жизни было не так? В чем она, Светлана, ошибалась? Делала неправильно? А как -- правильно? Может, потому, что она росла без отца, в доме не было мужчины, а все приятели ее юности были не мужчины, так, мальчики, она не знала, чем жива эта человеческая особь. Но по ночам в душной гостинице, перемалывая свое: "почему?" и "что делать?", она ничего не могла придумать. Она жила, как жила, как дышала, ей вполне хватало кислорода. И если бы начать сначала, вела бы себя так же. Она не умела хитрить, плести сети, обдумывать партию. Она была никудышним шахматистом, не зря приятели никак не могли выучить ее этой игре. Ее вел инстинкт. Ее берег инстинкт. С Анатолием она была сама собой, раскрывалась вся, отдавала все. Иначе она не могла. Она любила его. А он -- любил? И сейчас, вспоминая и пытаясь понять, она не могла решить, что делать. Она знала, что бы ни сочинила, это будет игра, а она плохая актриса. Она может идти только туда, куда ее ведет. Будь что будет.
Светлана расстегнула пуговицы костюма, в котором приехала, юбка упала на пол. Светлана переступила через нее, и вдруг возникло ощущение, что вот так же, как костюм, от нее отделяется все, что ее окружает, осталось только переступить. Почему же она не делает этого? Страшно? Или она не может? А он -- может? Что -- он? Анатолий все еще стоял спиной к ней и смотрел телевизор. Светлана надела халат, чтобы идти в ванную. Сказала его спине: -- Толя, вот эту сумку отнеси в кухню и разбери. Там продукты. Индюшку сразу положи в холодильник. Хорошо, что есть такие привычные темы для разговора. Они ничего не значат, будущего они не решают, но нужен звук голоса. Невозможно задыхаться от молчания. Слова ее прозвучали спокойно и буднично, она сама поразилась этому. Анатолий откликнулся сразу, будто ждал. -- Индюшку -- из Вильнюса? -- Из Москвы. -- Значит, в этих сумках еще и пол-Москвы? -- У меня было несколько часов между поездами. Забежала только в два гастронома. Но Москва уже не та. -- Может, хорошо, что не та. Холодильник у нас не такой уж большой. -- Ты же знаешь, холодильники, как и троллейбусы -- резиновые. Сколько надо, столько и вмещают. Они всегда привозили из командировок продукты, то, чего нельзя было достать в их городе. И сейчас она тоже купила, что могла. Это было нормально и не имело отношения к их будущему. Анатолий взял сумку, пошел в кухню. Этот большой двухкамерный холодильник они смогли купить, когда Анатолий перешел работать на завод. Раньше в цех, где изготавливали разработанные в институте вычислительные машины, перебралось несколько его коллег, потом пригласили Домского. -- Ну что, соглашаться? -- спросил он у Светланы. Она хотела сказать: "Конечно, о чем речь?" Они оба знали, сколько зарабатывают у них на заводе наладчики вычислительных машин. Хорошие наладчики. По средним меркам Домские и так нормально жили. Два научных сотрудника, приличная зарплата, квартальные премии, премии за окончание новых разработок. Но денег всегда было в обрез. Как хотелось их не считать. Вернее, считать более крупными купюрами. -- Тебе решать, -- сказала Светлана. -- Тебе работать. Но она уже знала, что он принял решение. Может быть, надо было его остановить. Бог с ними, с деньгами, живем не хуже других, лучше других, лучше многих. Денег, сколько ни будет, все равно мало, а в институте, хоть мы и сами над собой посмеиваемся, ты можешь творить. Ты ведь из тех, кому нужно что-то создавать. У тебя получается, это приносит радость. Я знаю тебя в работе. Бог с ними, с деньгами. Слов этих Светлана тогда не сказала, это был запоздалый мысленный монолог, ничего он не мог уже изменить. Решившись, Анатолий пытался сам себя оправдать: -- На наладке тоже нужны головы и руки. Светлана вторила: -- Конечно, нужны. У тебя вполне приличные голова и руки, -- и шутя потрогала его голову. -- Да, вполне... -- Наладчики работают сдельно. Придется хорошо вкалывать. -- Тебя страшит работа? -- Нет, ты же знаешь. Жаль, конечно... незаконченный блок... -- Решай. Тебе решать. Месяц спустя он принес первую заводскую зарплату. Стараясь не показать, что доволен собой, молча положил деньги на стол: считай, мол, сама. Она пересчитала, сумма была приличная, Светлана откровенно радовалась, поцеловала Анатолия в щеку, сказала: -- Так мы и машину купим. -- А что? Купим. Запросто. До машины дело не дошло. А дорогой холодильник у них есть. И новые сапоги у Светланы появились, заплачены за них на толкучем рынке бешеные деньги. Но жизнь их изменилась. Не тотчас, не вдруг, Светлана и не заметила этого сразу, казалось, она катит по той же колее. А колею уже размывало. Как было? Она писала свои программы, он рисовал электронные схемы. Делали машины, запускали машины, посмеивались, ругались, спорили, обвиняли друг друга, но творили одно. Вместе. Чушь, какая чушь! Миллионы мужей и жен работают порознь, и что же, распадаются от этого семьи? Ей повезло. Им повезло. Они ждали друг друга у проходной после работы, чтобы идти за Светкой в детский сад, чтобы просто прогуляться. А теперь она возвращалась домой одна, и в садик шла одна. Но разве только ее не ждали у проходной? Женщины после звонка выбегали из института, торопились в садики, в школы, магазины, готовили ужины, стирали белье. Мужья возвращались позже -- с завода, со стройки, мало ли откуда, кушали, смотрели телевизор, молчали. И что же -- у всех рушились стены дома? Почему у нее -- рушились? Раньше... Раньше тоже бывало, что домой она шла без Домского, одна. Он звонил: -- Я задержусь. Уходя, она пробегала мимо его лаборатории, заскакивала на минутку, ей надо было его увидеть. Он или сидел, согнувшись, за макетом, монтажные столы были ему низки, не по росту, смотрел на макет, старался, казалось, что-то в нем разглядеть. Или с кем-то из своих стоял у стола, что-то решал. Ей нравилось смотреть, как он думает. Лицо было напряженно-спокойным, глаза чуть прищуренными и невидящими. И вдруг -- приходило решение, как вспышка, но на лице появлялось не вдохновение, а озорство, как у мальчишки: а ну-ка, давайте под эту штуку подложим бомбочку. Взорвется? Обычно он замечал Светлану, кивал: подожди; если мог отлучиться, выходил с ней в коридор, немного провожал, клал руку на плечо: -- Ну, давай. Я думаю, скоро явлюсь. Иногда извинительно, чуть насмешливо говорил об устройстве, которое делал: -- Бастует, тунеядец, не хочет работать. Главный уже топал ногами. Светлана пыталась ободрить: -- Ничего, будет работать. -- Конечно, -- соглашался Анатолий, -- никуда не денется. А на следующий день опять задерживался и, если она приходила, радовался, подзывал ее, показывал на экран осциллографа: -- Смотри, что делает. Зверь. Она видела -- он доволен. Светлана тоже, бывало, задерживалась. Часто выходила на работу во вторую смену, когда были свободны машины, чтобы отладить свою программу. Тогда Анатолий забирал из садика Светку, сам укладывал ее спать. Но все равно они были вместе. Когда Анатолий перешел работать на завод, он вроде бы покинул их микромир и возвращался туда только чтобы положить на стол пачку денег. Домой он приходил усталый, какой-то чужой, разговаривать стали меньше. Раньше стоило ей только произнести: "Ну -- как?", -- и он долго рассказывал о своем блочке. А тут стал немногословен. Как-то Светлана спросила: -- Не жалеешь? Он пожал плечами: мол, о чем говорить? -- Работа есть работа. А доводить ваши машины -- с ума сойдешь. -- Но ты же их и делал. Еще не так давно. -- Стоит повкалывать на наладке, чтобы кое-что понять. -- Критиковать легче, чем делать, -- кроме этой затасканной фразы, ничего не пришло ей в голову. Господи, ну какое это все имело отношение к их жизни? Любви? К их дому? Давно как-то он забежал к ней в лабораторию. Как всегда, когда он появлялся здесь, не обошлось без трепа. Светлана была занята, головы не подняла, и кто-то из ее коллег сказал с нарочитой серьезностью: -- Человек работу делает, -- мол, тихо, не мешай. На что Домский еще с более серьезным видом заметил: -- Чепуха. Заблуждение. Работа делает человека. Чушь какая-то... Ну при чем здесь работа? У нее не получалось теперь быть с ним открытой и естественной. Раньше, когда они были только вдвоем, она никогда не думала, что сказать и куда шагнуть. Было весело, она смеялась, грустно -- бывало, плакала. При нем она снимала свое элегантное платье, влезала в удобную домашнюю одежду, была ли она в таком виде более эффектной или менее, значения не имело. Это была она, Светлана, жена. По воскресеньям Светлана пекла торты, они втроем усаживались за кухонный стол и уминали эту бело-розовую или шоколадную красоту, радовались, смеялись. Правда, потом приходилось лишних полчаса делать зарядку. -- У-у, это же надо, какой кошмар! -- говорила Светлана, с трудом застегивая молнию на юбке. Анатолий похлопывал ее: -- Нет, ничего. Вполне... Бывало, она примеряла у зеркала новую юбку, и не зная, что с ней делать -- подкоротить или оставить, как есть, по многу раз спрашивала Толю: -- Так? Или так? Ему надоедало, он хватал ее в объятия, стаскивал юбку. -- Вот так лучше всего. Она затихала в его объятиях. Была ли это любовь? Или что -- было? И что -- есть? Вспомнился Светлане один разговор. Как всегда, Анатолий говорил чуть с насмешкой. Чего вдруг зашла об этом речь? Восстановить в памяти невозможно. Да и нужно ли? Был разговор. -- Я бы не женился на русской. Зачем? Чтобы она через плюс-минус единица лет сказала: "Какой у меня хороший муж, жаль только, что еврей". -- Это при условии, что ты был бы хорошим мужем. -- А что -- разве я плохой муж? -- Значит, ты таким же был бы и с другой? -- То есть ты признаешь, что я -- хороший. Это уже что-то. Оба рассмеялись. Однако Светлана не унималась. -- Но ведь я русская. И в паспорте, и фамилия. -- Это может обмануть их, но не меня. Любой еврей без труда вычислит в тебе соплеменницу. А вообще, ты превосходный вариант для советского еврея: с антисемитизмом все в порядке, а дети русские. -- Но у детей папина фамилия. -- "Домский" звучит вполне интернационально. Она согласилась: интернационально. -- А вот если поедем в Израиль, -- продолжал Анатолий, -- там тоже будет все в порядке. Там главное -- бабушка. -- А мы поедем в Израиль? Это было так невероятно и нелепо, что оба рассмеялись. Но вдруг непонятно отчего Светлане стало грустно, и она сказала с усмешкой: -- О Господи, и чего я пошла за него замуж? Он женился на мне по расчету. Ведь правда -- по расчету? -- Конечно, -- Анатолий уже обнимал ее. -- Я рассчитал, что нам будет хорошо вместе. Тебе хорошо со мной? -- последние слова он произнес шепотом. Было ли ей хорошо? Смешно спрашивать. Да, да, да. Было. Светлана стояла под душем. Упругие струи били по плечам, стекали по телу вниз. Было приятно и хотелось плакать. Можно и плакать -- вода смоет слезы. Но слез не было, в горле стоял ком. А стало -- плохо. Он много работал, особенно в конце месяца, когда штурмовали план. Возвращался домой поздно, иногда среди ночи, утром, бывало, сутки не выходил из цеха. Даже есть не хотел, падал замертво. В доме поселилась скованность, душный тяжелый воздух. Нет, не так. Не сразу стало плохо. Вначале он радовался, приходил возбужденный, довольный. Все такой же ироничный. Он знал машины, у него все ладилось, начальство воспылало к нему любовью. А ведь раньше к ним, институтским, относились, как к контре: чего они все мудрят, меняют, мешают работать? -- Представь, -- говорил Анатолий, усаживаясь рядом со Светланой на кровать, она не спала, ждала его, -- как теперь этот Ващенко танцует вокруг меня: "Толя, давай, Толя, надо". В глаза заглядывает, вот-вот руку лизнет. Кошмар. Иногда кажется, сейчас обнимет, лобызать начнет. Только живот мешает -- брюхо у него в три обхвата. -- Знаю, -- соглашалась Светлана, -- что, я не видела вашего Ващенко? -- Ей приходилось бывать в выпускном цехе, когда что-то не ладилось с программами. -- Но почему-то у него нет желания меня обнимать. Только потрясает кулаками. -- Раньше и меня он только ругал и все грозил жаловаться. -- Кому? -- Не знаю. Какая разница? Главное -- жаловаться. Он вытягивался на кровати, усталый, немного похожий на подростка, который заработал свою первую десятку и почувствовал себя мужчиной. Но ведь Анатолий и раньше был мужчиной. Не беспомощный, не слабый, скорее уверенный в себе. Таким он выглядел. Таким он и был. Но где-то в глубине у него прятался мальчишка, совсем ребенок, он выдавал себя неожиданно застенчивой детской улыбкой. Может быть, не все замечали это, но Светлана, когда он вот так улыбался, не шутил, не балагурил, не смеялся, не спорил, а только мягко улыбался, умирала от щемящей нежности. Ей казалось, что она старше, мудрее и должна его защитить. Странно, как она сразу не заметила -- улыбка изменилась. Прошло время, все стало другим. Он пришел домой после долгих часов, проведенных в цехе (а может, не только в цехе, думает она сейчас), лег, не евши, и уснул, не прикоснувшись к ней даже в легкой ласке. Это было впервые. Он закрыл глаза и повернулся к ней спиной. Может быть, сделал вид, что спит. От него слегка пахло спиртным. Светлана ушла на работу, они не перемолвились ни словом. Вечером она спросила как бы между прочим: -- Ты пил вчера? -- Да, -- ответил Анатолий и, словно упреждая упрек, добавил с некоторым вызовом: -- Столько дней под прессом: план, план, план. Сдали. Можно расслабиться. -- Конечно, можно... Будто он раньше не брал в рот спиртного. Любил ведь коньяк и хорошее вино. Мог выпить стопку "столичной". Но это было по-другому. Сейчас он уходил от нее, непонятно куда. Что-то случилось с ними. Что-то случилось. Внешне ничего не изменилось. Они оба работали, оба возвращались домой. В начале каждого месяца на заводе работы бывало меньше, у Анатолия появлялось свободное время, он гулял со Светкой, что-то делал по дому. Вроде бы все было, как прежде. Но она-то знала, что все стало иначе. Главное -- они перестали смеяться вместе. Стало невозможным просто легко рассмеяться, даже если что-то в самом деле было смешным. Раньше, что там ни говори, хоть он был мужчиной, а она, когда поженились, совсем девчонкой, жизнью их правила она, ее вел извечный, щедро дарованный ей природой, женский инстинкт. А теперь она чувствовала, как выскальзывают из рук вожжи, пыталась натянуть, не получалось. Ведомая подспудным чутьем, Светлана перестала при Анатолии крутиться у зеркала, не говорила о важном. И о пустяках. Вообще не болтала с ним. Только о самом простом: -- Иди кушать. -- Купи после работы хлеб и молоко. -- Ты можешь сегодня забрать Светку? Мне надо задержаться. И он тоже -- ел, говорил "спасибо", разворачивал газету. Покупал молоко и играл с дочкой. Словно между ними был заключен негласный договор о невмешательстве. О невыяснении отношений. Как-то ее вызвали в выпускной цех. Она шла по пролету, ей открылось одно из боковых пересечений, у машинной стойки, нагнувшись, работал Анатолий. Возле него стояла крупная полногрудая блондинка, обычная русская баба, держалась она вполне интимно и что-то говорила -- тоже, похоже, интимно. Светлана замедлила шаг, остановилась на миг и -- прошла мимо. А может, надо было подойти, устроить скандал? Нет, нет, говорила она себе, этого не может быть. Просто женщины бесцеремонны, да, да, вешаются, предлагают себя... А мужчины слабы. Но -- не все. Не все. Или -- все? Нет, нет, не может быть. Ну, стояла рядом, ну, выламывалась. Что из этого? Его всегда любили и всегда пытались соблазнять женщины. Но Анатолий был с ней, со Светланой. Она знала это, только она нужна была ему. А теперь ее нет рядом. Какая чепуха! А если уезжают на Северный полюс? Там мало женщин. Но все-таки есть. Тот, кто хочет, находит. По дороге на полюс. Или обратно. Ну стояла, ну, улыбалась призывно. Ну и что? В тот день она пришла домой и, не переодевшись, ходила по квартире, как потерянная. По их уютной, их общей квартире. Они вместе строили свой мир, она была уверена, что и ему это нужно. А может, зря -- уверена? Что-то важное уходило из их жизни, не вдруг, не сразу, а словно выдавливалась начинка из тюбика, и емкость пустела и сплющивалась. А может, ее мир был иллюзией? Город на песке? И Анатолий -- как все. И все ненадежно. Когда-то давным-давно это уже было с ней -- острое чувство ненадежности и иллюзорности мира. Но тогда все, что происходило, было неважно, ненужно, и чувство это пришло, как освобождение. А сейчас -- как катастрофа. К катастрофе она не была готова. Анатолий зашел за ней в институт и ждал у центрального входа. В последнее время это случалось редко. Возле него стояло несколько женщин -- в институте его знали все. Почему не поболтать, если есть время. Светлана подошла, остановилась, ее еще не заметили, с минуту слушала разговор. -- Не скучаешь по творческой работе? -- С вашим творчеством не соскучишься. -- Отрекаешься? Давно ли сам творил? -- Бытие определяет сознание. Или вы забыли эту главную марксистскую истину? -- Да, твое бытие здорово тебя изменило. -- Точно, ты повзрослел, что ли? -- Или очень себя зауважал? Не иначе, как от близости к гегемону. -- Или к гегемоншам... Гегемонши -- не то, что наши. -- Бытие другое, -- сказал Анатолий, -- план. Каждый месяц горим. И не сгораем. Поневоле станешь себя уважать. Обычный, ничего не значащий разговор, болтовня после рабочего дня -- для разрядки. Но для Светланы услышанное неожиданно оказалось важным. Она вдруг взглянула на своего мужа глазами тех женщин. Они знали больше, чем она. Она только чувствовала, они -- знали. Как у нее хватило выдержки? Дождалась крошечной паузы в их разговоре, сказала спокойно: -- Толя, Светка ждет. Мысленно застегнула платье на все пуговицы. Расслабиться будет уже нельзя. Но что-то надо было делать. А что? Что? Она растерялась. И неожиданно для себя самой, даже для себя самой, она взяла на неделю отпуск (хорошо, что как раз не было на работе запарки), договорилась со Светкиной учительницей (дочка уже училась в первом классе) и поехала к маме. -- Я по маме соскучилась, -- сказала она Анатолию. Он посмотрел на нее подозрительно, внимательно, как-то по-новому -- изучающе. Проводил до автобуса. А мама сразу все поняла. -- Света, -- спросила она, когда Светка-младшая ушла во двор играть, -- что случилось? -- Ничего, мама. Все в порядке. -- Неправда. -- Да. Неправда. Кажется, мой корабль тонет. -- Может, это только кажется? Иногда болтанку на море принимают за крушение. Штормы бывают у всех. Жизнь -- дело долгое, трудное. Какая у нее мудрая, все понимающая мама. -- Мам, -- спросила Светлана, -- ты никогда не жалела, что ушла от отца? -- Кажется, Светлана впервые назвала так чужого ей человека. Обычно она говорила: "этот". -- Я не знаю ни одной женщины, которая бы не жалела об этом. Светлане стало жаль маму, даже сердце защемило. А заодно и себя стало жаль, и она заплакала, не громко, не истерично, как, бывает, плачут женщины, просто слезы потекли сами собой. Светлана вытирала их ладонью, размазывая косметику. -- Мам... а почему... -- Ты хочешь спросить, почему я больше не вышла замуж. Наверное, ты думаешь, что из-за тебя. Чтобы тебя это не мучило, я скажу тебе, почему. Твоего отца я любила, а тех, кого встречала после -- нет. Не было любви, зачем же выходить замуж, строить вместе жизнь? Тем более, что у меня была ты, и вместе нам было неплохо. Верно? Она помолчала немного, заглянула Светлане в лицо, рукой вытерла слезы. -- Но я и ушла от него, потому что любила. Считают, что любить, значит прощать. Наверное, и надо уметь прощать. А у меня вот вышло наоборот. Надо было, конечно, иначе. -- А как? -- Ведь он тоже меня любил, у нас была любовь, надо было обоим спасать это хрупкое чудо, а мы бросили его на произвол судьбы. Она впервые говорила со своей взрослой дочерью о своем прошлом. Они обнялись и тихо сидели в полумраке. Мама спросила: -- Ты любишь Толю? Светлана не ответила, только крепче прижалась к маме, как маленькая. Но тут пришла с улицы Светка-младшая и заявила, что ей обещано мороженое. Она стояла под душем, благостная вода стекала по телу, смывала слезы со щек. Она вспоминала разговор с мамой и вопрос, на который она не ответила. И в который раз спрашивала себя: "Надо спасать?". "Можно ли еще спасти?" Как всегда, на такие вопросы не было ответов, и Светлана делала то, что делала. Как ее вело. Она вышла из ванны, застегнув халатик на все пуговицы. Анатолий, увидев ее, спросил: -- Может, кусок отрубить? Он держал в руках индейку, завернутую в прозрачный пакет. Понятно. Почти месяц он обедал в институтской столовой, от этого не умирают, но и жить тошно, захотелось нормально поесть. Наверное, представил себе -- на тарелке кусок ароматного румяного мяса. Неужели его не подкармливали? -- Отруби, -- сказала Светлана. Путь к сердцу мужчины ведет через его желудок. Какая пошлость... У нее всегда был дома обед, и не для завоевания сердца. Просто в доме должна быть еда, не обязательно что-то особенное, нормальная еда, этому ее научила мама. Это само собой разумелось. И вот опять для чего-то она накупила разных вкусных вещей. Кухня была завалена банками, пакетами, свертками. Непонятно, как все это десять минут назад умещалось в сумке. Она привезла это домой. Но ведь она всегда так делала, когда бывала в командировках. И он тоже покупал и тащил домой все, что можно было купить, чем можно было порадовать ее, Светлану, и Светку, их дочь. Но сейчас... Разве можно куском мяса кого-нибудь удержать? А чем можно? Анатолий разбирал пакеты, что-то жевал. В кухне пахло копченой колбасой. Тогда от мамы она должна была вернуться в воскресенье вечером, но накануне Анатолий вдруг появился в маминой квартире, пыльный и взмокший. После работы добирался туда на попутных машинах, другого транспорта в это время не было. -- Представьте, -- сказал он теще, обнимая ее, -- нет в доме света без моих Свет. -- Он был, как всегда, своим, веселым, любимым зятем. -- Везет человеку, -- мама поддержала его каламбур, -- у него две Светы в окошке. -- Окошка-то три, -- усмехнулась Светлана. В самом деле окон в квартире было три, это выглядело как продолжение каламбура. Но он посмотрел на Светлану насторожено. Он не отходил от Светланы весь вечер, весь следующий день до отъезда, они гуляли втроем -- со Светкой -- по ее родному городу, Анатолий шутил и был ласков. Навстречу им шла пара. -- Смотри, -- показал он, -- какие довольные собой упакованные советские граждане. А говорят, евреям плохо живется в нашей стране. -- Кто говорит? -- Разные злые языки. Это, наверное, чтобы поссорить нас с великим русским народом. Пара поравнялась с ними, Светлана рассмотрела -- оба упитаны и дорого одеты. Она не любила таких. -- Света! -- вдруг воскликнул мужчина и остановился. О! Это же приятель ее юности, один из тех, кто, как говорила мама, смотрел на нее влюбленно. Невероятно. Тот юноша, что, сидя на ковре в ее комнате, читал, чуть завывая, стихи опального поэта, и этот сытый, рано полысевший господин -- одно и то же лицо? Нет, не может быть. Но это был он. Он. -- Ты здесь? Вернулась? -- в глазах его на миг появилось выражение, которое она помнила. -- Нет. Мы на несколько дней приехали к маме. Знакомься, мой муж. А это моя дочка. Ее тоже зовут Света. -- Моя жена. Пожатие рук, произнесение имен, тривиальное: "Очень приятно". Кому приятно? Его жене это явно было не по душе, хотя она старалась вести себя прилично. Продолжая держать мужа под руку, она решила побеседовать со Светой маленькой. -- Кого ты больше любишь -- маму или папу? Светка надулась, опустила голову и не ответила. Она была уже взрослая для таких вопросов, а тетя этого не понимала. Светлана же и ее приятель забросали друг друга вопросами. Она рассказала о себе: где работает, что делает, и все спрашивала об их общих друзьях, о нем самом. -- Что делаешь? Написал диссертацию? Защитился? Ты был таким многообещающим. -- Ну что ты! Разве дадут? Я понял, что это напрасная трата сил и времени. Работаю в проектном институте старшим инженером. Практически -- ведущим, но, сама понимаешь, кто мне даст "ведущего"? Но работу доверяют, приходится тянуть. Ей было интересно узнать обо всех. Он сказал, что почти все женились, устроились, где-то работают. Жить-то надо. Один из приятелей, оказалось, уехал за океан. Сначала перебрался в Прибалтику, там женился тоже на "нашей", но тамошней. Вместе и укатили. Оттуда легче. -- Но ничего. И мы живем, -- сказал приятель, -- как видишь. Светлана видела. Интересно, подумала она, как ты на зарплату "старшего", это ведь сотни полторы, не больше, смог навешать на свою дорогую столько золота? Ей вдруг стало неприятно. Стояла Светлана близко к Анатолию, казалось, их ничто не разделяет, она еще ближе придвинулась к мужу и придвинула к себе Светку. С приятелем они расстались, обменявшись номерами телефонов. Но оба понимали, что никогда ни один из них не позвонит. -- Какая глупая тетя, -- сказала Светка, когда они отошли. Светлана и Анатолий рассмеялись, но это был не легкий смех, как прежде, ничего внутри не отпустило, близости не получалось. Светлана не могла расслабиться. Но и не могла спросить: "Толя, что же происходит? У тебя -- другая?" Спросить, это значило быть готовой услышать ответ. Ложь или правду. Ни того, ни другого ей было не нужно. Может, и ему было трудно, и он не хотел разрыва? Иначе зачем бы он мчался на попутных за ними к маме? Но и так нельзя. Она не в силах играть в молчанку, будто ничего не происходит. Они вернулись домой, он опять пошел в свой цех. И опять приходил поздно, усталый и чужой. Анатолий жевал, в кухне пахло колбасой. Светлана тоже почувствовала голод. Она вспомнила, что целый день ничего не ела, только выпила стакан чая. Она устала и в поезде долго спала, а потом было не то что лень, а как- то скучно открывать сумку и доставать еду. Она попросила проводника принести чай и пачку вафель. Вафли оказались ужасными, и Светлана есть их не стала. Жевал Анатолий аппетитно, запах дразнил, Светлана тоже отрезала себе кусок колбасы. -- Хлеб у нас хотя бы есть? -- Есть, -- сказал Анатолий, -- и даже свежий. -- Тогда живем. Слова были нормальные, обычные, но двигалась она, как неживая. Разложила по местам снедь, сделала бутерброды, заварила чай. Они сидели, пили чай, ели. В кухне все было, как прежде. Но раньше они любили поговорить за ужином, а теперь молчали. Иногда Анатолий произносил: -- Что-то шпроты уже не те. -- А сыр вкусный. Совсем как в доперестроечной Москве. Что он думал, понять она не могла и пыталась сама себя веселить: "Перед тем, как развестись, они вместе пили чай с сыром и сервилатом". Хватаешься за юмор, как за соломинку. Вместо шутки -- кислая гримаса. Анатолий нашел в пакете конфету, достал одну, развернул, запахло шоколадом. -- Ничего, -- сказал он. -- Вкусно. Будешь? Она кивнула. Он достал еще одну конфету, развернул, протянул Светлане. Она взяла. Съела. Это становилось невыносимым. Еще немного, и она зарыдает. Или крикнет: "Ну что же ты! Давай что-то решать!" Но и он, наверное, не может, и для него не все так просто -- повернулся, ушел, все перечеркнул, будто и не было. Что он решил? А разве тогда... Тогда они -- не решили? Как он понял, что ей плохо? Что, застегнутая на все пуговицы, она задыхалась. И нужен был воздух, нужно было расслабиться. Или слухом полнится земля, и о том, что творится у Домских, знали не только женщины, но и их мужья? А среди мужей есть начальники. И даже большие. А Светлана Домская -- женщина привлекательная, утешить ее было бы приятно. Никакого убытка, всем хорошо. Все довольны. Это потом, сама с собой разговаривая, такую выстроила она версию, а тогда она сразу и не заметила, как ее обволакивали. Хотя, кажется, делалось все не очень церемонно. Красивый, седеющий, уверенный в себе мужчина на высоком -- для нее довольно высоком -- месте. Сначала он долго стоял возле дисплея в машинном зале, где Светлана пыталась найти ошибку в программе. Программа не запускалась. В общем, это было нормально, что он задержался дольше обычного возле машины, которую готовили к испытаниям. Это было важно для института, для него, он беспокоился. Обычным было и то, что он говорил не с начальником отдела, а с ней: такой внешний демократизм был в институте в ходу, да, наверное, так и надежней -- от разработчиков, от исполнителей, можно почерпнуть больше, чем от начальства, а внутри фирмы показуха ни к чему, руководству надо знать, что есть на самом деле. Выходы боссов и полубоссов "в народ" были не так уж редки. И то, что высокосидящие вызывали к себе в кабинеты не только средних начальников, но и ведущих разработчиков, таких, как Светлана, тоже было в их фирме делом обычным: так легче получить конкретную информацию. Но когда он вызвал Светлану третий раз подряд и вдруг поручил сделать какую-то чушь: порыться в каких-то информационных материалах, что-то ему найти, хотя для поиска информации к его услугам был целый отдел, она насторожилась. Он заметил, что она не в восторге от его задания, и сказал неожиданно мягким, ласкающим голосом: -- Сделай это для меня. -- А потом добавил: -- Это ведь связано с твоей работой. Это никак не было связано с тем, чем она занималась, но Светлана не возразила. Ей стало не по себе, она не сказала ни "да", ни "нет", хотя, понятно, ни то ни другое слово ничего бы не изменило. Светлана вышла из кабинета и медленно шла по коридору. Она еще чувствовала его мягкий, дерзко-вкрадчивый взгляд -- в лицо, и понимающий пристальный взгляд в спину -- его секретарши. Надо было взять себя в руки, прежде чем вернуться в лабораторию. Но сначала она пошла к начальнику отдела. -- Ищу защиты, -- сказала Светлана. -- Главный вызвал меня и подбросил работу, совсем не мою, не нашу, хотя я и так задыхаюсь от нехватки времени. -- Что за работа? -- спросил начальник отдела. Она объяснила. Он смотрел на нее спокойно, чуть насмешливо, но дружелюбно. С ним было приятно, он был умница и ответил прямо: -- Ты ведь понимаешь, что в данном случае я тебе не защитник. Она понимала. Но зачем пришла сюда? А куда было идти? -- Тебе придется справляться самой, -- сказал начальник отдела и добавил: -- Если хочешь справиться. А нашу работу с тебя тоже никто не снимет. -- Понятно. -- Ты же его знаешь... Что она знала? Конечно, о нем говорили в институте, и она, Светлана, не глухая, наслышана о его связях с женщинами, но ведь те и сами были непрочь. К тому же он не всех удостаивал. Его последней избраннице завидовали, это она видела. Но она, Светлана Домская -- при чем? Светлана уже подошла к двери, когда начальник отдела окликнул: -- Света... Она оглянулась. -- Можешь гордиться, -- он дружески улыбался. -- Есть чем... -- она вышла. Итак, ее удостоили. Решили проверить, где тонко. Может, оторвется, отломится. Или на ней написано, что ей плохо и можно осчастливить? А чтоб выглядело прилично -- все-таки Домская не какая-нибудь женщина общего пользования -- следует сначала приблизить ее к себе по работе. Но прилично все равно не получается. В институте все про всех знают и даже больше, чем есть на самом деле. Светлане казалось, что за ее спиной уже слышится шепот. Но он босс, поручение его надо выполнять, и Светлана выкраивала время, рылась в информационной системе. Он встречал ее в коридоре, в машзале, спрашивал, как идут дела, обволакивал теплым мягким взглядом. Однажды спросил: -- Что-то ты грустишь. Она даже не сразу нашлась. Потом отгородилась: -- Нет. Просто устала. Много работы. Все это было скверно. А главное -- не нужно. Не нужно. Господи, неужели опять бежать к маме? Анатолию тоже нашептали. Он спросил резко, в упор: -- Это правда? Она ведь понимала, что ему доложат. А собственно -- о чем? Ничего не было и быть не могло. Эх, люди! Они все знают, все понимают, как им хочется, и очень склонны к художественному творчеству. Если бы дома у них все было по- старому, как прежде, она бы рассказала все, как есть, пусть бы пошел и набил Главному морду. Но то -- если бы, как прежде... -- Что "правда"? -- спокойно спросила Светлана. -- Ты знаешь. Она молча пожала плечами. -- Какое неведение, -- он закипал. -- Все знают! Она сказала зло: -- У них и спрашивай. -- Ты!... Главный и ты. Правда? Он произнес это вслух, он словами связал ее с человеком, который любил женщин и которого любили женщины, и чье внимание почитали за честь. Об этом говорили в институте, конечно, говорили, но то -- чужие люди. А это -- он. Светлане показалось, что он плеспул в лицо что-то липкое, грязное, она даже подняла руку и провела по щеке. И сжалась. А он не мог остановиться: -- Все говорят... И Светлана не выдержала, выдала себя: О тебе тоже все говорят. И все знают. -- "Тоже"!? -- Господи, как у нее вырвалось это слово. -- Тише, -- сказала Светлана. -- Светка слышит. -- Она отвернулась и пошла в кухню. Она уже владела собой, зажалась, замерла и ни о чем не хотела говорить с ним. Но он не мог остановиться и пошел за ней. -- И хорошо. Пусть слышит. Я уеду и заберу Светку. -- Куда ты меня заберешь, папуля? -- ангельским голоском спросила девочка, неожиданно появившись на кухне. -- Папа, может быть, пойдет в отпуск и хочет взять тебя с собой. Светлана притянула дочку к себе. -- А ты? -- А мне сейчас не дают отпуска. Мы потом все обсудим. А сейчас -- ужинать. Все трещало, рушилось, падало, а она стояла у стола и резала для салата овощи. И не было слез. Она знала, что плакать нельзя. Надо жить. Как-то надо жить. Она оказалась одна, совсем одна в этом пошлом и безжалостном мире. Перед ней стена. Кажется, так просто сказать: "Какая чепуха! Это неправда. Мне нужен только ты". Но сказать это невозможно. В ту ночь Светлана легла спать с дочкой, раздвинув ее складной диванчик. -- Ты кашляешь, -- объяснила она Светке, -- и раскрываешься. Надо тебя укрывать, греть. -- Ой! -- обрадовалась девочка. -- Я постараюсь кашлять долго. Утром ее вызвали к Главному на совещание. Могли и не вызывать. Хотя внешне выглядело нормально: разговор шел о работах на атомной станции. Когда совещание закончилось, Главный всех отпустил, оставил только нескольких, в том числе и Светлану. Говорил со всеми по очереди, затем отпускал, она осталась последняя. Он встал из-за стола, подошел к двери, проверил, плотно ли она прикрыта. Светлана поняла, что ему надоело ходить кругами. Сейчас... Но он спросил участливо, мягко: -- Что с тобой? Мне показалось, что ты не слушала, о чем говорили. -- Это экзамен? -- Она и в самом деле почти не слушала, голоса доносились, как издалека. Но сказала спокойно, даже с вызовом: -- Могу повторить все, что касается наших программ. Он рассмеялся, как смеются словам ребенка. -- Ладно. Иди, работай. В этот вечер она возвращалась домой поздно, было уже почти темно. Она медленно шла по краю тротуара, ни о чем не думая. И вдруг -- Светлана даже вздрогнула от неожиданности -- рядом с ней на шоссе остановилась машина. Все в институте знали эту красную "Ладу". Он опустил стекло: -- Садись. Довезу. -- Спасибо... Я пешком. Мне близко. -- Она продолжала идти. Он открыл дверцу, выпрыгнул из машины и перегородил ей дорогу. Взял ее за руку выше локтя. Сжал. Выдохнул мягко, обволакивающе: -- Света... Вот так. Все просто. Предельно просто. Женщины, наверное, быстро сдавались. Светлана чуть отстранилась, спросила, скривив губы: -- Что это с Вами? -- Она не помнит, добавила "Фи..." или только хотела. Но лицо точно выдало эту брезгливость. Он разжал пальцы, она высвободила руку. И пошла. Красная "Лада" промчалась мимо. А дома все шло по-старому, будто и не было того разговора, только Светлана все еще спала с дочкой, хотя та уже давно перестала кашлять. И тут ее отправили в командировку. Сложную. Трудную. Долгую. Светлана справилась и вернулась, довольная собой. Было трудно, сложно, но все теперь позади. Какой-то большой начальник из какого-то министерства без конца благодарил ее, жал руку. Хвалил. А что будет с ними? С их домом? Чем жил этот месяц Толя? Наслаждался свободой? А может, тоже лежал ночами без сна и думал? Тосковал по ней? Невозможно, чтобы все вдруг рухнуло. Нет, этого не может быть... Наверное, все женщины думают: со мной такого произойти не может. С другими -- да, со мной -- ну что вы! Никогда! Он протянул ей еще конфету. Она почувствовала, что сейчас задохнется. Встала, сгребла в мойку посуду, мыть не стала, спросила, сама не узнав своего голоса: -- Разберем вещи? -- Да, -- его голос тоже был неожиданно глухим. Они вошли в комнату, она первая, он следом. В комнате было чисто, красиво, уютно, вещи лежали на своих местах, это был их дом, ее привычный мир. И Светлане вдруг показалось, что ее здесь ждали. Несмотря ни на что. Только не надо иллюзий. И не плакать. Не плакать. Не плакать. Господи, она всего-навсего женщина. Главное -- не смотреть ему в лицо. Иначе она точно расплачется и скажет, что нет больше сил вот так жить. Анатолий внес в комнату сумку и поставил на ковер, не обтерев, как обычно, дно. Оно могло быть грязным, но какое эти могло иметь значение сейчас? Светлана почувствовала, что он тоже, как робот. Она опустилась на колени, чтобы открыть сумку, но движок замка-молнии заело, она дергала его туда-сюда, не помогало. -- Давай я, -- сказал Анатолий, присел на корточки рядом, нетерпеливо протянул руку к движку молнии. Их пальцы на миг встретились, это короткое прикосновение было неожиданно острым, оба вздрогнули, но не взглянули друг на друга. Анатолий открыл сумку, стал копаться в ней, тоже нетерпеливо. Что с ними стало? Что с ними стало? Все, как в тумане. И только яркое спасительное пятно -- импортные шмотки в горле раскрытой сумки, как будто нет на свете ничего важнее: для нее показать эти шмотки, для него -- посмотреть. Она молча лихорадочно стала выбрасывать на ковер вещи, по одной, по две, пачками. Она кидала, он подбирал, встряхивал, ища то, что предназначалось ему, отбрасывая женское и девчоночье. Наконец, он поднялся, держа в руках светло-серые брюки из тонкой плотной материи, развернул их перед собой, с полминуты рассматривал карманы, заклепки и молнии, произнес: -- Класс! -- Голос у него звучал спокойнее. Не выпуская из рук драгоценность, тут же, посреди комнаты, сбросил брюки, в которых был, надел новые. Пошел в спальню посмотреть на себя в зеркало. Пока его не было -- наверное, целую вечность -- Светлана сидела, не двигаясь, в голове было пусто и тупо. Он вернулся довольный, брюки ему понравились. -- Сколько? Вопрос был обычный, все, как раньше. Она так же, как всегда, назвала цену, для этого не надо было выходить из своего тупого оцепенения. Он произнес: "Ого!", но тут же махнул рукой: а, черт с ним! Стал перед Светланой: -- Нормально? Брюки сидели на нем отлично, сбоку только была небольшая морщинка. Светлана потянулась, чтобы разгладить, рукой ощутила знакомое тепло его тела, отдернула руку, опять наклонилась над разбросанными пакетами. -- На вот это... Анатолий взял из ее рук светлую куртку на молнии, тоже с заклепками и карманами. Опять спросил: -- Сколько? Цена быта жуткая, но Анатолий вновь махнул рукой. Что означал этот жест? Живем один раз, почему бы не походить прилично одетым? На то и вкалываем, чтоб зарабатывать, а зарабатываем, чтоб тратить. Или -- ему, как и ей сейчас, все равно. Мир рушится, какая разница, стоит куртка двести или полторы тысячи? Он опять отправился в спальню, к зеркалу, долго не возвращался, а она опять сидела, не двигаясь. Было жутко. Что-то уходило, отдалялось от нее, Светлана не могла понять -- что, и почему так трудно дышать. Анатолий вернулся, полностью облаченный в импортные шмотки, стройный и поюневший, какой-то другой, совсем не тот, что встречал ее на вокзале. Он и тогда был неплохо одет, но сейчас перед ней стоял человек преуспевающий, человек, у которого все "о кей". И это -- ее муж. Пока еще муж. Она видела его сквозь пелену. А в руках машинально сжимала блузку из легкой серебристой ткани. Анатолий заметил блузку. -- Ух ты! Надень. Он сказал то, что говорил всегда, раньше, увидев у нее красивые вещи. Но голос у него опять был глухой, наверное, и ему было трудно владеть собой, и он пробирался словно в тумане. Она растегнула халат. Но влезть в серебристую ткань не успела. Его возбуждение, его желание передалось Светлане. Он рванул на куртке импортную змейку, не заботясь о том, чтобы она не сломалась, сбросил костюм, сделал шаг. -- Света... Света... -- это прозвучало, как стон. Его руки жгли. Они не были вместе тысячу лет, целую вечность. У нее больше не было сил. Он ласкал ее как-то ожесточенно, без слов. И она -- молча. А потом, после, она вдруг ощутила жуткую пустоту. Но Анатолий еще обнимал ее, и Светлана с трудом удержалась, чтобы не отвернуться. С этим надо жить. К этому надо привыкнуть. Светлана лежала на боку в удобной широкой кровати, укрытая легким пуховым одеялом. Кровать им подарили год назад знакомые старожилы, а одеяло они купили совсем недавно, от него еще исходил аромат новой вещи. Теплое одеяло, которое они привезли с собой, набухало от непроходящей зимней влаги, становилось тяжелым, неудобным, его пришлось выкинуть. Светлане было тепло и приятно. Она наконец смогла лечь. Это было блаженство, ни с чем не сравнимое -- вытянуться, дать отдохнуть рукам, ногам, спине, всему телу. И только мозг, тоже усталый, не мог расслабиться, в голове все плыл этот трудный-трудный день, плыли два года, как один день, и не давали уснуть. Ей виделась не плавная лента последовательных событий, а рваные куски, слышались чьи-то голоса. Что-то проступало в памяти ясно и четко, а многое она могла едва-едва различить. Светлана делала над собой усилие, чтобы вспомнить, что это было, но картины и слова исчезали, оставляя только смутное чувство тревоги. И нереальности. Реальными были только вот эта кровать, одеяло, дыхание Анатолия. Спит. Пусть спит. Даже розы на зимних улицах города казались чем-то непостижимым, из придуманного бутафорского мира. А ведь они цветут -- красные, белые, желтые. Светлана любуется ими уже третью зиму, пора бы привыкнуть и перестать смотреть, как на чудо. Третью зиму они живут в Израиле. Пора бы и к этому привыкнуть и почувствовать себя дома. Пора. А вот -- никак. В первый год это бывало с ней часто. Иногда по утрам. Она просыпалась, не сразу открывала глаза, казалось: вот сейчас откроет и исчезнет тяжелый сон. Все будет, как прежде. Сейчас уже реже, но все равно накатывает. Сегодня накатило в автобусе. Автобус ехал по вечерней Хайфе, было уже темно, за окном мелькали цветные изогнутые витрины магазинчиков. Впечатление многоцветья и изогнутости создавали, наверное, огни неоновых ламп, в свете которых серебрились, алели, сияли голубизной, выставленные в витринах нарядные вещи. Но из окна автобуса все это вдруг показалось Светлане странным игрушечным праздником, где разноцветные стекляшки имитируют роскошь. Казалось, она смотрит фильм. Как у фантастов: надеваешь шлем, нажимаешь кнопку, крутится кино. Героиня фильма -- ты. Выбирай заранее, какой хочешь -- на час, на два, на один сеанс. Словно героиня такого прокатного фильма, она ехала по чужому городу, вокруг звучала незнакомая речь. Надо только снять шлем. Увидишь свою остановку автобуса -- "Комсомольский проспект". Выходи. Заверни за угол. Дом во дворе, третий этаж. Сбросишь туфли, под ногами знакомое тепло коврового настила. Странный фильм они выбрали. Сеанс не кончается. За окном уже не видно магазинов, мелькают тусклые огни мастерских и гаражей, автобус идет через промышленную зону. А там и город, где они поселились, маленький городок на холмах. Анатолий заворочался, вздохнул. Проснулся? -- Не спишь? -- Как видишь... -- Что-то случилось? -- Нет, что ты. Разве может еще что-то случиться? -- Ну... тогда давай спать. Постарайся заснуть. Поговорим завтра. -- Завтра, так завтра. Нет, нет, так нельзя. Надо сделать над собой усилие. Когда она в последний раз выслушала его? Они вообще почти не видались. Она возвращается поздно, Анатолий, если бывает дома, в это время уже спит. В последние месяцы он работал в Эйлате, приезжал редко -- на день, на два. Усталый, злой, падал. Не успевал отоспаться, уезжал снова. Светлана повернулась к нему лицом: -- Ну -- что? -- В Эйлат я больше не поеду. Она не спросила, почему. Ждала. В прошлый раз он тоже говорил, что не вернется в Эйлат. -- Все равно на стройке не разбогатеешь. Каблан на тебе заработает, это точно. А ты угробишься, -- о себе он говорил как бы со стороны. -- Получу пособие, буду пока искать что-то другое. Она тогда опять пыталась говорить, что он все делает не так, у него есть профессия, надо идти на курсы, идти этим путем. Он, как всегда, не слушал, повторял свое: -- Нужны деньги. Деньги -- сейчас. Я виноват перед вами. Я -- виноват. Я и должен найти выход. В Эйлат он все-таки тогда уехал. Сказал, что в последний раз, надо закончить там что-то, иначе могут вообще не заплатить. Наверное, на этот раз он решил точно -- в Эйлат не возвращаться. -- Олимы здесь, -- выдавил Анатолий, -- дармовая рабочая сила. Это они уже проходили. Это Светлана уже слышала, и не раз. Его мучает собственное бессилие, она это знает. Но что делать? Сказала мягко, сама поражаясь тому, откуда берутся силы так говорить: -- Толя, нельзя так. Ничего ужасного не происходит. -- Конечно... Я езжу черт знает куда. Сорок пять в тени. Работаю вместо подъемного крана. Каблан смотрит, чтобы я, не дай Бог, не остановился на полминуты. -- Ты же решил туда не возвращаться... Он не обратил внимания на ее реплику. -- Моя жена драит чужие сортиры. Ничего ужасного. Все прекрасно. Он говорил озлобленно-насмешливо. -- А что делать? -- грустно сказала Светлана, -- Все-таки есть работа. Есть заработок. Уже хорошо. -- Да, -- согласился он все с тем же сарказмом. -- Ради этого стоило мчаться сюда, сломя голову. Кто мчался? Или он забыл? Говорить она этого не стала. Зачем? Сказала другое: -- Толя, это бесконечная жвачка. От нее не легче. -- Легче! Выть хочется. И ей -- завыть бы! Нельзя. Ей -- нельзя. Если и она будет делать то, что хочется, что тогда станет с ними? Со всеми с ними -- что? Он считает себя виноватым... Неправда. Виноватых не было. Сколько Светлана ни думает об этом -- как получилось, что они оказались в Израиле? -- ответа нет. Все произошло быстро, торопливо, непонятно. Одни знакомые уезжали, другие собирались ехать, откуда-то приходили разные слухи. Но все это, казалось, к ним не имело никакого отношения. Они нормально, прилично жили. В стране разрешили создавать кооперативы, Анатолий ушел с завода, открыл с напарником кооператив по обслуживанию компьютерной техники, вроде как свое дело. Купили машину, не ахти какую, подержанную, но вполне приличную и даже красного цвета -- Светлана хотела красную. Подумывали взять участок земли и построить дачу -- детям нужен свежий воздух. Игорешка, их маленький сын, рос слабеньким, да и Светка-младшая здоровьем не отличалась. Построят за городом домик, все выходные дети будут там... И вдруг все перевернулось. Не надо ни машины, ни дачи, ни даже большей квартиры. Они -- уезжают. Мысль об этом появилась в их доме, неизвестно как и откуда. Первым вслух ее высказал Анатолий: -- Мы едем. -- Куда? -- спросила Светлана, хотя могла и не спрашивать, знала. -- В Израиль. Слова были сказаны, и дороги назад уже не было, а Светлана еще пыталась слабо сопротивляться. -- Зачем ехать? -- Из этой страны надо уезжать, и как можно скорее. В ней самой уже было это -- надо и -- не медлить. Но все-таки она спрашивала, как будто задавала вопросы самой себе: -- Разве нам здесь плохо? -- Надо ехать, пока не стало плохо. Пока не перекрыли кислород, -- говорил Анатолий. -- Ты видишь, все уезжают. Могут перестать выпускать. Можно ожидать любых сюрпризов. И еще сказал: -- Я хочу быть уверенным в будущем своих детей. Там никто не скажет моему сыну: "Грязный еврей". Он не будет человеком второго сорта. -- Ты здесь человек второго сорта? "Домский, пожалуйста"... "Толя, Толечка, давай"... Что еще говорят человеку второго сорта, когда умоляют его еще сутки просидеть в цехе и спасти план завода? -- Для этого я должен быть Домским. Сколько таких было на заводе? Раз, два... три... Глупо, ужасно глупо задавать детские вопросы. Это мог бы делать Игорешка. Он еще не знал, что в той стране, где они родились, еврею держаться на плаву труднее, чем коренным, тем более, чем чукчам. Легче быть чукчей. И все-таки она спрашивала: "Зачем?" И собирала вещи. Слухи носились. Раньше говорили, что в аэропорту Израиля всем, кто приезжает, вручают ключи от новых квартир. Голубая мечта, она утешала, подслащала горечь, звала. Потом повалили новые слухи: столько понаехало, что государственного жилья уже нет. Можно снимать квартиру, но цены несутся вверх. Где будем жить? Но назад пути уже не было. Ничего не могло помешать, задержать. Это, как обвал в горах. -- Будем работать, -- говорил Анатолий. -- Купим виллу. Машину. Японскую машину. Хочешь ездить в японском лимузине? Каждый уважающий себя бизнесмен должен возить жену в японском лимузине. -- Он еще пытался шутить. -- Ты собираешься стать бизнесменом? -- А почему бы нет? Приходили новые слухи: с работой в Израиле стало плохо. -- Что делать? Анатолий был уверен в будущем. -- Есть голова, есть руки. Кто хочет работать, в капстране заработает. Эти разговоры повторялись и повторялись. Были странные суматошные дни сборов. Чем больше они отдалялись от того момента, когда сдвинулся, непонятно как, первый камень обвала, тем торопливее становились сборы, тем невозможнее было остановиться. Анатолий тасовал вещи: это в багаж, это с собой, это попробуем продать. Остальное -- зови соседей, знакомых. Берите, все равно бросаем. Бежим. Светлана паковала чемоданы. В руках еще сохранилось чувство тяжести от сто раз перекладываемых вещей. Вещи в чемоданах не помещались, они весили больше, чем разрешалось везти с собой... Анатолий оформлял документы, ходил по инстанциям, добывал какие-то нелепые, никому не нужные бумажки, но без этих бумажек их не выпускали. Из- за какой-то справки их могли задержать, что угодно могли с ними сделать. И чем дольше длилось это унизительное хождение, тем нетерпеливее становился Анатолий. Ехать! Быстрее! Стали ходить слухи о погромах. Светлана просыпалась среди ночи, словно кто-то толкал ее в грудь изнутри. Это сжималось собственное сердце: вдруг не успеем? Она поднималась и шла смотреть на спящих детей. Слухи о погромах сгущались, как тучи. -- Мама, -- почти кричит Светлана в телефонную трубку. -- Мама, у вас был погром? Мама, только правду, с тобой -- ничего? -- У нас не было погрома. -- Но все только и говорят, что у вас в городе напали на квартиры евреев. -- Да, ограбили несколько богатых квартир, среди них, кажется, две еврейских. Вот в Одессе, говорят, начались погромы. Мама тоже собиралась ехать. Сначала сомневалась: может, не надо? Потом сказала: "Если вы тоже решили, я -- с вами". Светлана звонила непрерывно: -- Мама, что у тебя с документами? -- Оформляю. Анатолий твердил: -- Если у нас будет все готово, а мама не успеет, поедем без нее. Потом приедет сама. -- Я не поеду без мамы. -- Выбирай: убьют твою маму или твоего ребенка. От этого становилось жутко. Обвал? Нет, обвал -- это вниз. Скорее -- вихрь. То, что их тогда кружило и, наконец, оторвало от земли, понесло стремительно, непреклонно, мощно, Светлана сейчас ощущала именно как вихрь. Он все усиливался, все убыстрялся. Как будто собирались в дорогу не они сами, ехали не свободные люди, сделав свой выбор, а какая-то властная сила двигала ими и ослабила свои стальные клещи только в аэропорту имени Бен-Гуриона, открыв двери огромного боинга. Все. Вас донесли. А дальше уж сами. Как хотите. Как сможете. Слава Богу, они на своей исторической родине. Слава Богу, все впятером. И стояла зима. И цвели розы. -- Хорошо, что ты решил не ехать в Эйлат, -- сказала Светлана. -- Может, все-таки будем искать курсы. Надо, наконец, запастись терпением. -- Куда уж больше терпения? Будь моя воля... -- Я знаю, что бы ты сделал: пооткручивал всем головы и поставил другие. -- Других бы не ставил. -- Толя, злоба плохо помогает. Он вздохнул. Сел на кровати, потянулся к пачке сигарет. Господи, как спать хочется. Два года одно желание -- лечь, закрыть глаза, уснуть. А что помогает? Неужели только терпение? Или надежда? Анатолий вернулся с экскурсии, был на каком-то электронном предприятии. Сказал: -- Как мы гордились своими вычислительными машинами... Стыдно. Прошлый век. -- Что, для тебя это новость? Разве у нас там не было информации? Отстали, конечно. -- Для такой информации у нас имелись розовые очки. И работала гордость советского человека. -- Он помолчал, усмехнулся: -- Представь: вдруг мне завтра придется налаживать такую американскую машину. Что я буду делать? Скандал! -- Конечно, именно завтра тебе позвонят и будут умолять придти помочь, сами не могут справиться. Как в Союзе: "Толя, давай, горим!" -- А почему бы нет? В самом деле, а почему бы нет? -- Что ж. Если позвонят... Сядешь и будешь думать. -- Как роденовский тип? С умным видом? -- Ну, чтобы не пришлось сидеть, как жалкая копия роденовского типа, надо подучиться. Пока не позвонили. Они говорили тогда то шутя, то серьезно, но еще с надеждой, не так, как теперь -- устало-безнадежно. Тогда они еще пытались шуткой отогнать подступавшую тоску. -- Ты обещал, что будешь здесь зарабатывать кучу денег, будет у нас вилла, и мне, чтобы позвать тебя завтракать придется с первого этажа кричать на третий. -- Зачем кричать? Я сделаю переговорник. -- Йофи! {Прекрасно!} -- только так, на иврите, можно было выразить свой восторг. -- Уже сейчас, пока я свободен, и сделаю. Будем привыкать. Они впятером жили тогда в крошечной двухкомнатной съемной квартире, из спальни до кухни можно было дотянуться рукой, взять свою чашку кофе и бутерброд. И позавтракать, сидя на кровати. За столом все вместе они не помещались. Конечно, именно переговорника им тогда и не хватало. Они еще надеялись найти работу, такую или почти такую, какую хотели, какую могли делать. Но виллы у них не будет, это они уже знали. Прошло два года. Два года, как один длинный день. Виллы нет. Но есть иллюзия своей крыши над головой. Живут они теперь в квартире из трех комнат, они купили эту квартиру. Взяли в банке ссуду, ссуда, как петля на шее, но лучше об этом не думать. Каждый месяц надо бросать хороший кусок в прожорливую банковскую пасть, аппетит его все растет. И нужны деньги, деньги, деньги. Нужна работа. Но никому нет дела то того, что господин Домский -- специалист, да еще какой! Он разослал свои документы по десяткам адресов, никто не пригласил его, никому неинтересно знать, что он умеет делать. Наверное, знакомство с его документами кончается на графе, где обозначена дата его рождения. Возраст Анатолия здесь уже не котируется. Следовало родиться двадцать лет спустя. А жить надо. Надо кормить семью. Он нанялся грузчиком в перевозочную контору. -- Толя, -- Светлана возражала, -- ты инженер... -- Очень нужны здесь инженеры! Разве не видишь? -- ответил он с раздражением. Потом добавил: -- Молодых берут. Или -- если приведут за ручку. -- Толя, вот объявление. Курсы как раз для тебя. Он прочитал, не по-доброму усмехнулся. -- Опоздали, господа, я уже переквалифицировался. Голова не нужна. Нужны мускулы. Он стал грузчиком. Почти год колесил по стране, поднимал, таскал, складывал. В первый дань он ездил куда-то на юг, возили пианино, какую-то мебель. Затаскивали на третий этаж. Вернулся домой -- еле-еле. Кинул на стол первую сотенную. Вроде от этого легче... -- Толя, может, не надо? -- Надо, -- сказал он жестко. -- Заработаем, откроем свое дело. Здесь только свое дело может обеспечить нормальную жизнь. -- Какое дело? -- Ну, ту же перевозочную контору, но свою. Куплю машину, найму грузчиков. Она вздохнула. Сотенные он привозил, но они уплывали куда-то, впрочем, оба знали, куда -- на жизнь. Анатолий понял, что так не заработаешь на свою контору, и ту, чужую, бросил. Подался в Эйлат строить жилой массив. Еще пытался шутить: -- В Союзе за длинным рублем ездили на Север, а здесь на самый, что ни на есть, Юг, почти на экватор. -- Естественно, -- Светлана повела плечами, -- здесь же не рубли, а шекели. За ними надо ехать в другую сторону. Как-то, когда он приехал на пару дней домой, Светлана сказала: -- Что-то я не вижу длинных шекелей. -- И в самом деле -- где они? Оба еще посмеивались, но это им давалось все труднее, шутки выходили неуклюжими, в них не надо было искать долю правды, горькая правда была на виду. Анатолий тяжело работал, но не мог заработать, на нем зарабатывал другой. От шекелей набухали карманы подрядчика, каблана. Странное какое-то название -- каблан. Тварь, -- говорил о нем Анатолий. Он понял, что я для него находка -- смыслю в электричестве, можно убивать двух зайцев, а расплачиваться за одного. И то не полностью. -- Толя, и так -- навсегда? Ты ведь не мальчик. -- Все-таки и мне кое-что перепадает. -- Кое-что... И ради этого так работать? И не жить дома. А потом у них на стройке убило парня, придавило плитой, техники безопасности здесь не водится, дорогая роскошь для каблана. Анатолий сказал, что больше не поедет. И -- поехал. А что было делать? Инженеры не нужны, за сорок пять -- уже и говорить не хотят. А программисты нужны? Ее пригласили сесть за компьютер? Нет, только мыть полы. Анатолий закурил тут же, в спальне, при закрытом окне. Светлана глотнула дым, закашляла. Анатолий поднялся, приоткрыл окно, стал пускать дым на улицу, ветер задувал его обратно. -- Толя, мне нужно рано вставать. -- Спи. -- И ты -- ложись. Но он не лег, продолжал курить, комнату заполнили дым, сырость, холод. Светлана молча плотнее укуталась одеялом. Они сидели с мамой вдвоем, Игорешка спал, Светка где-то гуляла. Так редко выпадало, что они могли побыть с мамой вдвоем, просто расслабиться. -- Тебе тяжело, мама? -- А тебе? -- Господи, эти евреи, они на вопрос отвечают только вопросом. Светлана обняла маму, прижалась к ней, тихо погладила. -- Ну, что делать? -- А ничего, -- сказала мама. -- Жить. Так, значит, кому-то надо. -- А что делать с Толей? -- Как -- что? Быть женой. Мужчины ломаются легче. А ты -- жена. -- Ты хочешь сказать, что быть женой -- это проклятие? -- Ну что ты, боже упаси! Это высокое предназначение. Жуть! Хорошо, что они не опускаются до патетики, а говорят, посмеиваясь. Но мама именно так и думает. Жена -- терпи, держись, делай. И еще -- выгляди. А как она, Светлана, выглядит? Хорошо бы на саму себя посмотреть со стороны. В темном окне автобуса качнулся ее силуэт. Надо бы поправить прическу. Это было сегодня? Или вчера? Или так каждый вечер? Поправить прическу невозможно: в руках сумки, тяжелые сумки, опять забежала на рынок после занятий, вечером все дешевле. "По совместительству еще и ломовая лошадь", -- подумала о себе Светлана. Все-таки она высвободила руку, убрала упавшую на лоб прядь волос. Рука была затекшей и болела. Уже не помогают ни кремы, ни резиновые перчатки. Особенно плохо зимой. Где-то она читала? У кого-то из больших писателей. Девушка была прекрасна, она приходила в сад и сидела всегда на одной и той же скамейке в красивом платье и в перчатках. Всегда в перчатках. Он смотрел на нее издали, потом, наконец, решился и подошел. Он был влюблен и мечтал поцеловать у нее руку. Оказалось, руки ее были ужасны. Она работала на красильной фабрике, краски изъели кожу, язвы были неизлечимы. Потому она всегда носила перчатки. А он был аристократ и хотел целовать красивые ручки. И не женился. И очень- очень страдал. Конечно, лучше холеные ручки. Хорошо, что никому не приходит в голову целовать руки ей, Светлане. А за компьютером можно сидеть и с такими. Было бы место за компьютером. Когда едешь в автобусе, время твое. Можно думать, о чем угодно. И мысль цепляется за мысль, неожиданно что-то вспоминается. Анатолий приехал на один день домой, и Светлана уговорила его пойти в гости к знакомым, тоже, как они, олимам. Сидели за столом, ели-пили. Позже пришел еще один гость, молодой человек, на вид совсем молодой, оказалось -- ему тридцать семь. Это был родственник хозяев, приехал повидаться из Беэр- Шевы. Он тут же подсел к столу, вошел в разговор, будто тут и был, перетянул внимание на себя. Бывалый расторопный парень, подумалось Светлане, в Союзе про таких говорили, что они в Израиле не пропадут, такие в Израиле прекрасно устроятся. -- Где работаешь? -- спросила Светлана. -- В ночном баре. -- Метрдотель? -- Увы! Пока мою посуду. Показал руки -- все изъедены. Хуже, чем у нее, Светланы. -- Почему не надеваешь перчатки? -- Невозможно, не буду чувствовать жир. -- А машину хозяин не может купить для мытья посуды? -- Может. Но зачем? Я же стою дешевле. -- Сколько ты в стране? -- Три года. Но если быть точным, три года, один месяц и четыре дня. Да... Весело... Говорят, что три года -- это рубеж. Или перешагнешь его и выкарабкаешься, или уже ничего тебе не светит. Парень балагурит. -- Кто ты? -- спросила Светлана. -- Профессия? Кем я был? О! Я был большим человеком. -- Сын академика? Заслуженный изобретатель? -- Бери выше. Я работал в ателье по пошиву женской модельной обуви. -- О! -- Я снимал мерки. -- Ножки, все ножки, -- понимающе сказала Светлана. -- И зарабатывал прилично. -- Я думаю! -- Да! -- А теперь -- какие ножки такими руками? -- посочувствовала Светлана. -- Ма лаасот? "Ма лаасот?" Это значит "Что делать?" Так говорят израильтяне, когда выхода нет и ничего изменить нельзя, и надо продолжать жить. Анатолий весь вечер молчал, а по дороге домой вдруг сказал Светлане: -- Сопьется парень. -- А может, нет, -- отозвалась Светлана. -- Сопьется. -- Жалко парня. -- Всех жалко, -- отрезал Анатолий. Можно жалеть всех. Можно. Самое главное -- не начать жалеть себя. Иначе -- все, силы тогда кончатся. А так хочется иногда, чтобы тебя пожалели. В автобусе время твое, можно думать над нерешенной задачей, а можно просто расслабиться и бездумно закрыть глаза. Но сегодня бездумно не получалось, сегодня был какой-то странный вечер воспоминаний, вечер пережевывания разговоров, которые были и которых не было. "Вот стерва", -- подумала Светлана о хозяйке виллы, которую сегодня убирала. Физиономия хозяйки вся в улыбке, наманикюренный пальчик скользит по дверце шкафа. -- Ма зе, мотек? {Что это, милочка?} Ах, какая вежливая стерва. Светлана поймала себя на том, что в ее лексиконе появились не только ивритские слова, но и русские, которых раньше не было. Но разве только этого не было? Самое ужасное не то, что она еще раз вытерла место, где уже и не было пыли, а что при этом тоже улыбнулась. "Убила бы себя за эту улыбку", -- подумала Светлана и с ужасом поняла, что завтра сделает то же самое. Деньги, проклятые деньги. Надо с этим кончать. Легко сказать -- кончать. Надо что-то выбирать. Смешно. Разве выбирает -- она? Выбирают -- ее. И этого раньше не было, чтобы ее выбирали. Теперь все иначе. Я себя предлагаю, а вы не откажите, пожалуйста, используйте меня в качестве мойщицы полов, лестниц, сортиров. В другом амплуа я в этой стране не котируюсь. А мне очень нужны полсотенные, которые я у вас намываю за день. Надо выплачивать ссуду, кушать. учить детей. Говорила она это кому-то невидимому, может быть, той улыбающейся госпоже, а может, другой. Понимаете, я не могу без ваших шекелей. И потому я вам улыбаюсь. А что я о вас думаю, это дело мое. А думаю я о вас плохо. И любить я вас не могу. А собственно почему -- плохо? Может, я вас просто не знаю? А вы, вы можете меня любить? За что вам меня любить? И зачем? Я на вас работаю, вы мне платите. И нежные чувства здесь не при чем. Любят-не любят... Если бы все было так просто. Шел первый, а может, второй месяц их жизни в Израиле. Светлана тоже ехала в автобусе, только не в рейсовом, а в экскурсионном -- новеньких репатриантов, таких, как она, возили в столицу, это было первое знакомство со страной. На обратном пути все молчали, думали, наверное, об увиденном. Вот она -- история, вот они -- святые места. Светлана, во всяком случае, сидела, погруженная в свои ощущения, хотелось тишины. И вдруг какая-то женщина поднялась, прошла вперед, стала рядом с шофером, повернулась лицом к публике. И -- заговорила. Есть такие люди, они считают своим долгом развлекать других, они не выносят, когда кто-то просто сидит и думает, его обязательно надо занять коллективным мероприятием. Женщина выполняла свой долг и очень себе нравилась. Она рассказывала всякую чепуху, сплетни, вычитанные, наверное, из израильских газет, которые на русском языке печатались, да и сочинялись, для них, специально для приехавших из Союза. Какая-то муть, грязная, ненужная. Светлана слушала минуту-две, а потом перестала, думала, как всегда, о своем. Иногда до нее доносились имена: Пушкин, Анна Керн... Пастернак... Боже, какая у этой активистки культпросвета ужасная, не русская речь, невозможный акцент. О Пушкине -- на таком языке! И вдруг Светлана услышала: -- Знаете, почему они нас не любят? Потому что мы -- культурнее. Господи, какой кошмар! Поневоле станешь антисемитом. Это она подумала тогда. А сегодня, сидя в автобусе и глядя в темные окна, вспомнила вдруг слова, которые тогда показались ей нелепыми, смешными, особенно в устах женщины, которая о поэтах знала из газет. Но Бог с ней, с той самозванной лекторшей, -- пусть себе глотает куски, которые ей бросают, но ведь она, Светлана, чего- то все-таки стоит. Ну и что? Вот я знаю высокие машинные языки, а госпожа с наманикюренным пальчиком и понятия о них не имеет, оно ей и не нужно. Но у нее есть шекели, а у меня их нет, я на нее работаю и еще улыбаюсь. Это очень приятно иметь такую образованную уборщицу. Хотя, может быть, она и не догадывается, что я -- образованная, и вообще не знает, что это такое. Как та, другая дама, у которой Светлана тоже убирала квартиру. Ах, какая она ласковая и добрая! Уж лучше бы отыскивала пальчиком пыль, тогда, по крайней мере, все было бы ясно, все на своих местах. Ты госпожа, я прислуга. Я делаю, ты платишь. А тут тебя поглаживают, хоть мурлычь. И одаривают шмотками. Нет, не старыми тряпками, новыми, отличными шмотками, но не от себя отрывают, просто не нужны им, можно выбросить, а лучше -- дать тебе, осчастливить тебя. Ты же никогда такого не носила, может, даже не видела. И ты берешь. Вещи свои, что привезли, изнашиваются, купить новые пока не на что. -- У вас была квартира? -- спросила как-то благодетельница. -- Да. -- Да? -- Да. -- И были деньги, чтоб мебель купить? -- Были. Ухмылка. Мол, говорить теперь можно всякое. Олимы из Союза небылицы рассказывают. Так хочется подойти и крикнуть госпоже прямо в физиономию: -- Да! Да! Были! И еще я умею читать и писать! А ты? Но вместо этого Светлана спокойно кладет в пакет вещи, подаренные госпожой, в том числе новенькую светлосерую куртку с заклепками и молниями. Такую куртку когда-то Светлана привезла Анатолию из командировки. -- Вот, -- сказала хозяйка очень мягко, не надменно, вежливо так сказала, наверное, она совсем неплохая женщина, -- купила сыну, а он не хочет носить. Может быть, мужу твоему пригодится для работы. Светлана кладет в пакет вещи и говорит: -- Спасибо. Хорошо еще, что не сказала "Большое спасибо". Тошно. Тошно. Но ничего, зато у тебя есть высокие машинные языки, радуйся. Еще недавно ты некоторых не знала и работать на них не могла. А теперь -- можешь. Значит, ты стала еще образованнее. Ну и что от того, что ты умеешь писать программы? Кому-нибудь это интересно? Если бы она не искала работу! Почти полтора года, с тех пор, как закончила ульпан -- ищет. Все удивляются: "Программист? Программисты всюду требуются". А она вот -- нет. Выходит, не нужна. Был жаркий душный день. Она шла по улице Хайфы. Устала, хотелось пить, подошла к киоску купить воды. -- Я угощаю, -- сказал вдруг кто-то рядом. Светлана взглянула на того, кто хотел завязать знакомство. Подняла взгляд и отвернулась, она так устала, что не было сил отослать его подальше. Но вдруг сообразила, что они -- знакомы. Недолго учились в одном классе ульпана, осваивая азы иврита. Конечно, это он, именно ему Светлана завидовала, хотя и сама была в классе одной из лучших. Он, казалось, овладевал языком мимоходом, не напрягаясь. Открыл рот, вдохнул кислород, а с ним и все премудрости языка, и того, на котором говорили праотцы, и того, на котором сегодня шумит улица. "Учил раньше?" -- спрашивали его. Нет, говорил, не приходилось. Учил английский, немецкий, немного японский, а иврит -- нет. Он бросил ульпан месяца через два, жаль было терять время, говорили, что поступил куда-то на курсы. Больше Светлана его не встречала. И вот: -- Привет. -- Привет. -- Как живешь, Светлана? Он помнил ее имя, а она забыла, как его зовут, и испытывала от этого неловкость, но спросить было еще более неудобно. Они пошли по улице, разговаривая, потягивая воду через трубочки. В маленьком скверике стояли скамейки. -- Сядем. -- Давай. Оказалось, он тоже программист и давно работает. И тоже сказал: -- Программисты нужны. А в их фирме? В их фирме, увы, уже набрали. Вот если бы полгода назад... Светлана усмехнулась: -- Знакомый ответ. Так всегда -- со мной. "К сожалению, уже не актуально". Он не обратил внимание на иронию, стал спрашивать, где работала. На каких машинах, с какими языками. Похоже, ответы были интересны, он спросил, пишет ли она все это в автобиографии. -- Конечно. -- А куда посылала документы? -- По всем газетным объявлениям. И без объявлений -- по адресам фирм. -- И -- ничего? -- Как видишь. Стандартный ответ: "К сожалению". У меня уже кипа таких бумаг. -- Да, -- сказал он, -- я знаю. Так и с другими, многим так отвечают. Похоже, что пол-Израиля только и делает, что сожалеет. -- Думаю, больше. Она на минуту расслабилась, вот-вот готова была заплакать. И тогда можно утешить. Но нет. Ей не нужны утешения, нужна работа. Кажется, он понял, сказал просто: -- Светлана, нельзя опускать планку. Опустишь, потеряешь форму, подняться будет трудно, если вообще возможно. Программисты, в самом деле, требуются. Здесь, кажется, начали понимать, что советские программисты кое-что стоят, на них можно делать деньги. Значит, надо еще искать, закончить курсы. -- Легко сказать... Здесь самое главное -- возраст. Мне уже почти сорок. -- На вид тебе не дашь и тридцати. Ах, какой он умница! Светлана понимала, что это неправда или, во всяком случае, полуправда. Для своих "почти сорока" она выглядела неплохо, но ведь не настолько. Но этот незамысловатый комплимент помог ей справиться с собой, желания плакать уже не было, даже смогла пошутить: -- Увы, прежде чем посмотреть на меня, они почему-то смотрят мои бумаги. И у них почему-то не возникает желания пригласить меня для знакомства. -- Странные люди. Я бы на месте работодателя требовал прежде всего фото. -- О! Тогда я бы посылала снимки, что делала еще в Союзе. Они еще поболтали немного, было Светлане с ним легко и просто, будто все, что давило, отпало, исчезло. Пусть всего на полчаса, и за то ему спасибо. И нужно идти. Он проводил Светлану до автобусной остановки, вынул записную книжку, спросил номер ее телефона. Вырвал листок, написал на нем что-то, протянул Светлане: -- А это мой. Звони. Светлана сунула бумажку в карман. Пусть. Все равно ведь звонить не станет. Зачем? Перед тем, как она поднялась в автобус, он сжал ее руку выше локтя. -- Держись. И не опускай планку. Две недели спустя мама позвала ее к телефону. Звонил он. Назвался по имени, имени его она так и не вспомнила ни тогда, ни после, и голос в трубке был непохож, но Светлана сразу поняла, что это -- он. -- Светлана, -- сказал он, -- в нашей фирме открываются курсы. Профиль не совсем твой, но это то, что сейчас нужно. Занятия по вечерам, тебе будет удобно. Попытайся. Без ссылки на меня. Она попыталась. Ее приняли. Светка спросила с надеждой: -- Мама, ты пойдешь на курсы и бросишь свои сортиры? -- Нет, Света, пока нет. -- Почему? -- Курсы -- это еще не работа. И нет гарантии, что работа будет. -- Зачем же тогда учиться? -- Чтобы была надежда на работу. -- Как все это сложно, -- выдавила Светка и замолчала. Вот так, она учится. Едет с занятий, почти ночь. Работы нет. А как с надеждой? Сложно. Конечно, сложно. Ехали ради детей. А нужно ли это детям? Там, в Союзе, Светка была совсем другой, ласковое открытое дитя. А здесь -- вся в шипах. Здесь она уже и не Светка, даже имя другое -- Лиора, так она решила. -- Поменяли родину, -- сказала девочка, склонив на бок свою хорошенькую головку и глядя насмешливыми глазами на недовольного папу, -- почему бы не поменять имя? "Светлана" -- в Израиле не звучит. Они это даже выговорить не могут. И услышат "Светлана", сразу ясно, что я русская, так нас всех называют, ты же знаешь. Кстати, мама, -- она повернулась к Светлане, выражение лица ее не изменилось, в глазах была насмешка, -- я и тебе советую поменять имя. Лиора, Ора, Орли -- куча имен со словом "свет". Только и осталось ей, Светлане, что стать вдруг Лиорой. Или тогда уж Орли, чтобы не путали с дочкой. Лучше не думать... А как отгонишь эти мысли, когда едешь в автобусе, за окном в тусклом свете фонарей темные силуэты зданий, а перед глазами все равно Светка, Светка-Лиора. Тронула эту рану -- больно. Обступают картины, звучат слова. Выходишь из автобуса, но все это остается с тобой, в тебе. Твоя девочка, твой теплый человечек -- когда-то. Теперь -- вдруг повзрослевший непонятный человек. С ней чувствуешь себя беспомощной и виноватой. Что будет? Весной, это, кажется, было прошлой весной. Вечера стояли прохладные, Светлана ходила в куртке, а Светка явилась домой поздно, предстала перед мамой -- лучше не смотреть, не видеть. Как ей не холодно в этих тряпках? Иначе и не назовешь -- тряпки и все. -- Света... -- Да, мама? -- Светка не повернула головы, прошла к своему столу, швырнула на него сумку. Не может быть, чтобы только из школы -- поздно. Где была? С кем? -- Посмотри на себя. -- А что? -- Из нормальной, приличной одежды сделать тряпье. Светлые джинсы с фирменным ярлыком все в дырах, из дыр торчат нитки, черная, довольно красивая прежде кофта, тоже с бахромой, да еще надета наизнанку. По кофте хорошо погуляли ножницы: горловина стала широкой и с одного плеча сползала. -- Да, -- сказала Светка и дернула именно этим оголенным плечиком, -- здесь так носят. Вот так. Уже для этого стоило мчаться на родину предков -- увидеть свою прелестную дочь в таком карнавальном наряде. -- Кто носит, Света? -- Светлана старалась говорить спокойно, но не получалось. -- Сейчас это выглядит, как одежда нищенки, а за нее заплачены деньги, и для нас немалые. Не надо было говорить о деньгах. А может, как раз -- надо? -- Но я же не прошу у тебя другие вещи. Меня устраивают эти. Всем своим видом Светка подчеркивала, что проповеди ей ужасно надоели, но человек она зависимый, приходится слушать. -- Как ты разговариваешь с мамой? -- неожиданно раздался голос Анатолия. Он появился в дверях гостиной, напряженный, готовый взорваться. Пришлось что-то придумать и увести его, не закончив разговора с дочкой. Анатолий сказал Светлане: -- Это твое воспитание. Много ей позволяешь. Разве она воспитывала Светку? Дни бежали, она сама куда-то все торопилась, не оставалось времени побыть с детьми. -- Светка уже взрослая, -- грустно сказала Светлана, -- все видит сама. Несколько дней спустя они все-таки поговорили -- отец и дочка. Светка была в том же наряде, красивые русые волосы (им бы спадать на плечи вдоль длинной шеи, шея у девочки длинная, мамина) были всклокочены и ужасны. Словно давно немыты. Анатолий не выдержал: -- Ты не пробовала в этом наряде милостыню просить? -- А что, -- отозвалась Светка скрыто-насмешливым тоном, который тоже появился здесь, раньше его не было, -- это мысль. У Нинки отец машину покупает. -- Причем здесь нинкин отец? -- Как причем? На милостыню и покупает. -- Какую милостыню? -- Самую обыкновенную. Пиликает на скрипке. Иногда в центре, иногда на Кармеле. Часто один, бывает -- втроем. Трио называется. На тротуаре футляр, идут прохожие, бросают. Видишь, набросали. Даже не пришлось в банке брать ссуду. -- Господи, Света, что ты говоришь, -- выдавила Светлана. -- Ма ше еш. Хаим кашим. Ма лаасот? {То, что есть. Жизнь тяжелая. Что поделаешь?} -- Ты знаешь еще какие-нибудь ивритские штампы? -- Бетах! {Конечно!} -- воскликнула Светка, но вдруг сникла, опустила голову, замолчала, отошла. Анатолий не обратил внимания на перемену в настроении дочки, пошел за ней, продолжал говорить. Папа работает ужасно тяжело, мама работает тяжело, Светка ведет себя плохо. Здесь надо учиться, учиться, пробиваться. Это тебе не Союз... Светка подняла на Анатолия спокойно-насмешливые серые глаза: -- Папуля, я, между прочим, не просила меня сюда привозить. В самом деле, никто не спрашивал у детей: "Хочешь ехать?" А может, надо было спросить? И вообще интересоваться: что ребенку нужно? Они совсем разучились говорить друг с другом. Анатолий замолчал, походил по комнате, вдруг спросил: -- Какую машину покупает нинкин отец? -- Я-по-о-онскую, -- уже не глядя на него, ответила Светка, копируя интонацию отца, когда он обещал, что в Израиле они будут ездить на машине японской марки. -- И мы купим, -- сказал Анатолий. -- Скоро. Светлана пересекала сквер в центре Хайфы. Издали услышала жалобную песнь скрипки, чуть свернула и пошла на ее голос. Может, это Олег? Она знала Олега, нинкиного отца. Давно, еще в юности, они жили в одном городе, Олег учился в консерватории и вращался по тем же орбитам, что и Светлана -- концерты заезжих звезд, вечера в театральном институте. Они все друг друга знали, и когда кто-то покидал город, все равно старались не терять его из вида, встречаясь, спрашивали о нем: "Ну как, не собирается возвращаться?" Их город был лучшим местом на земле, и жить надо было только здесь. Олег уехал куда-то на Восток, говорили, что играл в оркестре оперного театра, возвращаться не собирался, значит, было ему там хорошо. Лет пятнадцать, наверное, Светлана его не видала, а тут неожиданно встретились, оказалось, поселились в одном городе, маленьком городке возле Хайфы. Шла по супермаркету с коляской, дорогу загородил мужчина, тоже с коляской. -- Света, ты? -- Олег! -- Какими судьбами? Каким ветром? -- Наверное, нас всех занесло сюда одним ветром. -- Ну и как? Устроились? -- Да так, ничего. А ты? -- Тоже -- ничего. Скрипка пела. Нет, это не Олег. Правда, скрипач в темных очках. Нет, нет, это не он. И хорошо, что не он. Светлана замедлила шаг и чуть постояла. Странно... Скрипка плакала, но ее печаль не находила отзвука в душе Светланы. Светлана достала кошелек и бросила шекель в открытый футляр скрипки. Может быть, как раз шекеля ему не хватает на субару. А может, на хлеб. Почему ее не тронули чьи-то слезы? Он не очень хорошо играл? Да, если честно, не очень. Возможно, он и не умел играть хорошо. Или просто устал вот так сидеть на тротуаре и устал плакать. Есть еще версия: самой худо, и ее перестала трогать чужая боль. А? Она шла и думала о том, что хуже всего тем, кто играл плохо, наверное, в той жизни они только и умели, что водить смычком или бить по клавишам вот так, не трогая душу. И жили себе, зарабатывая свой хлеб. А здесь им вообще ничего не светит. Ничего. Но из этого следует, что тот, кто там был маэстро, здесь должен выплыть. Значит -- должен? А как же они -- она и Толя? Разве они плохо работали? И Анатолий -- не маэстро? Неужели когда-нибудь она выплывет и сядет за компьютер? О чем только не вспоминаешь, глядя в темное окно автобуса, с кем только не вступишь в неслышимый разговор. Вот и с этой женщиной стала вдруг беседовать. Наверное, вспомнила о ней потому, что дама -- музыкантша. Хорошая женщина, милая женщина, ровесница мамы. В стране она двадцать лет, помогает, чем может, тем, кто приехал недавно, и очень-очень им сочувствует. Правда, когда решила пожалеть маму, мама отстранилась. Ложки, вилки, тарелки принести -- это пожалуйста, это нужно, пока не придет багаж, спасибо. Но сочувствовать? Нет, извините. -- Света, -- спросила она потом у дочки, -- неужели я выгляжу жалкой? Я бы этого не хотела. Мама, как мама, и здесь держит марку. Но как ни старайся, олима узнаешь за версту, хочет он этого или не хочет. Коренные израильтяне, они другие, даже если небогаты, держатся расковано и свободно. А мы огорошены, растеряны, никак не войдем в колею, и когда стараемся не показывать, что нам скверно, сжимаемся, отгораживаемся. Но все равно ведь видно, что тебе тяжко, вот добрая женщина и решила тебя пожалеть. Ничего, ничего, мама, когда-то и мы сможем вот так -- расковано и свободно. В своей стране. Иначе -- зачем все это было нужно? И жалеть нас не надо. Та дама стояла перед глазами Светланы, вся воплощение интеллигентности и сочувствия. Они говорили о музыке. -- Музыканты из Союза здесь, в основном, моют полы, -- сказала Светлана. -- Ну и что? -- удивилась дама. -- Смотрите, Светлана, я играю, у меня ученики, но я совсем не считаю для себя зазорным мыть, убирать. Тогда Светлана ничего не возразила, а сейчас, сидя в автобусе, когда та не слышала, спрашивала ее: "Что, нет разницы -- одна убирает свой дом, а другая зарабатывает на хлеб мытьем чужих вилл? Нет?" Не может она понять, не может, чтобы понять, надо через такое пройти. Милая женщина, прекрасная женщина, гордится тем, что не нанимает олимов чистить свои конюшни. Не зря все олимы вздыхают о прошлом. У каждого была своя ниша, свой устоявшийся мир. А теперь? Кто-то, может, уже нашел свою нишу здесь. Кто-то, может, нашел. А они вот -- нет. Поневоле вспоминаешь о прошлом. Прошлого было много лет. А у мамы и вовсе -- почти вся жизнь. Маме хуже, чем всем им. Они еще могут барахтаться, бороться, что-то делать. У них еще есть надежда. А мама безжалостно выбита из колеи и совсем беззащитна, как ни мужается. Как-то мама сказала: -- В общем, на что мне жаловаться? Есть крыша, суп, хлеб, да еще и с маслом. Есть деньги на кино. Дети со мной... Только там я была Евгения Ильинична, а здесь я -- ни-что-о. Дерьмо. -- Бабушка, -- с ухмылкой сказала Светка-младшая, она слышала разговор, -- ты здесь гэ-вэ-рэт! {госпожа} -- Гэвэрэт, -- покачала головой бабушка, -- как раз об этом я мечтала всю жизнь. -- Мы все здесь дерьмо, -- заметил Анатолий. Подошел Игорешка: -- Папа, а что такое "дерьмо"? Но такое у мамы прорывается редко. Как-то, правда, еще сказала: -- Одна моя знакомая очень грустит, мол, всех сравняла алия -- и богатеньких, и бедненьких. Конечно, она недовольна: там работала в киевском торге, приехала -- вся в золоте. А у здешних золота больше навешано. В самом деле сравняла? Вот эта женщина -- кем была? Там -- кем? Сразу и не скажешь. Шикарная женщина. Впрочем, нет, ничего особенного, но косметики много, одета с шиком, это да. Вещи, конечно, привезены с собой, еще оттуда шмотки, все импортное, все, как говорили там, "фирма". Держится уверенно. Сигарета во рту. Пожалуй, она уже выплыла. В Союзе с такими особами Светлане становилось неуютно, а тут запросто. Ее обслуживает дама вся в "фирме" -- нарезает, взвешивает, складывает в пакет продукты. Никакого неудобства. Светлана спрашивает: -- Магазин ваш? -- Да. -- Не страшно? Я слышала, многие прогорают. Надо уметь торговать. -- Ничего тут мудреного нет. Главное -- связь с поставщиками. Но это дело мужа. -- В Союзе не занимались торговлей? -- Торговлей? Нет, никогда, -- при этих словах массивные серьги звякнули в такт решительному движению головы хозяйки магазина, -- я парикмахер. Двадцать два года стаж. Вот так. У каждого своя профессиональная гордость. А ты? Гордись сколько хочешь, а завтра опять идти убирать чужую квартиру. И радуйся, что ты на своей исторической родине.

    x x x

Автобус подъехал к их городку. Светлана с усилием поднялась, гудели ноги, гудело все тело. Был трудный день сегодня и завтра будет не легче. Она вышла из автобуса, оставив там всех своих невидимых собеседников. Скорее домой! Принять душ и лечь. -- Гвэрэт, царих лаазор? {Госпожа, нужна помощь?} Светлана оглянулась. Ее догонял мужчина. Среднего роста, лысоват, остаток шевелюры -- и в темноте видно -- черный, как все выходцы с Востока, пузо вперед, очень, наверное, нравится себе этот господин. Уверен, что никто не откажется, если он предлагает помощь. Еще бы! С такими сумками в позднее время она похожа на одинокую женщину, которой можно на вечерок подставить плечо за... За сколько? Светлана ответила резко: -- Нет! -- на иврите. -- О-о! -- протянул рыцарь совсем по-русски. И отстал. Мог бы все-таки Толя ее встречать. Когда дома, мог бы. Ему и в голову не приходит это.
Анатолий докурил сигарету, погасил ее, прикрыл окно. -- Кто из нас раньше мог себе представить, что в стране евреев никому не нужны мозги? Самый неходкий товар. Светлана услышала эти слова как будто откуда-то издалека, и вдруг поняла, что все это время Анатолий, пока курил, что-то говорил, рассказывал, рассуждал о чем-то, а она -- она не слушала, думала о своем, жила своим. Что это? Они стали, как двое глухих. Надо было что-то сказать, и Светлана сказала: -- Не может быть, чтобы мы не нашли выход, чтобы жизнь у нас не устроилась, -- она в самом деле так сейчас думала. -- Надо только ко всему относиться спокойнее. -- Конечно, я найду выход, -- Анатолий не сомневался. -- Но -- спокойнее? Когда вокруг столько идиотизма? -- Ты можешь справиться со вселенским идиотизмом? -- Но я не могу быть спокойным. Куда ни посмотришь, с чем ни столкнешься... Предлагаю сделать обычную лебедку -- нет, таскают раствор ведрами. Насос, обычный насос использовать -- нет, невозможно. И ты говоришь... -- Тебе же от этого самому хуже. И нам тоже. Но не все так, не может быть, не должно быть, чтобы вокруг только тупость и шекели, шекели, шекели. Не может быть. Нет. Ей вспомнилась вдруг высокая худая старуха с большими светлыми глазами, знакомая мамы. Мама рассказывала о ней много. Приехала эта женщина в страну давным-давно, еще ребенком, привез сюда семью отец-сионист. В Польше продали фабрику, здесь купили кусок земли, пахали, сеяли, защищались от арабов. Но то были рассказы мамы. А тут повезло: увидела и даже поговорила. Она ехала на экскурсию со старыми израильтянами, членами какого-то братства. Пригласили маму, разрешили взять с собой дочь и внука, ее и Игорешку. В автобусе наискосок от Светланы сидела старая женщина, виден был сухой горбоносый профиль. Светлана сразу поняла -- это и есть героиня маминых рассказов. Представила себе ее молодую, стройную, верхом на лошади. И сейчас, в свои восемьдесят, мама говорила, она ездит по их холмистому городку на велосипеде. Похоже. Захотелось узнать поближе эту старую женщину. Но было неудобно заговорить первой. А потом автобус остановился среди гор, все вышли, Светлана стала в стороне, она не слушала, о чем говорил гид, машинально сжимала игорешкину ручку, смотрела вдаль, охваченная удивительным чувством тишины и покоя. Вечности. Высокая старая женщина подошла, стала рядом, тихо спросила: -- Яфе? {Красиво?} Светлана молча кивнула. -- Зе Исраэль шелану {Это наш Израиль}, -- тоже тихо сказала старуха. Боже мой, подумала Светлана, это ее земля, она ее выпестовала, и вот я явилась и заявляю: "Вы не так поливали эту землю потом и кровью. Я научу вас, как жить". Светлана стала рассказывать об этом Анатолию, пытаясь сама разобраться в своих мыслях. Он слушал невнимательно, потом сказал: -- А что, конечно, не так. Я в самом деле мог бы их научить. -- Ладно, Толя, уже поздно, ложись. Говорить больше не хотелось. Перед ней плыли горы, рука, казалось, еще сжимала игорешкину ручонку, она и ее маленький сын тогда все видели одинаково, он прижался к ней и замер. Светлану охватила волна нежности к сыну. Как мало она бывает с Игорешкой! Сегодня после очередной уборки прибежала домой всего на час. Выкупалась, стояла у зеркала. Не до косметики, но надо выглядеть, ничего не поделаешь, вот и стояла у зеркала, красилась. Игорешка, такой теплый, такой жалкий, прижался к ней: -- Мама, ты опять уходишь? -- Да, малыш. Ты же знаешь, у меня занятия. Вот я закончу курсы... -- Мама, ты обещала: "Вот я закончу ульпан". И опять был еще один ульпан. Зачем два ульпана? А после курсов опять будут курсы? -- Не знаю, сынок, может, будут. -- Ты опять придешь поздно? -- Да, сынок, -- она притянула к себе худенькое тельце. Хотелось плакать. -- Вот в шаббат, Игорешка, в шаббат мы с тобой будем гулять весь день. -- Мама, ты забыла, в шаббат у нас всегда уборка. -- Вот так, -- Светлана повернулась к маме, -- все соседи узнают, что мы -- великие грешники: работаем в шаббат. -- А Светка нам никогда не помогает, -- добавил малыш. -- Света не хочет грешить, -- сказала бабушка. Что делать? И свою квартиру надо убирать. Для этого остается только суббота. -- Сынок, я тебе обещаю, мы быстренько все сделаем и пойдем гулять. Куда захочешь. -- К морю. -- Ну, к морю -- это далеко. У тебя заболят ножки, помнишь, мы ходили, и у тебя заболели ножки. -- Тогда я был маленький, мне было четыре года, а теперь уже пять. -- Вот видишь, ты у меня совсем большой и все понимаешь. Маме нужно идти. А ты слушайся бабушку. Разве тебе плохо с бабушкой? -- Мне хорошо с бабушкой, -- он тоже держался и глотал слезы. А тогда плакал. Было это... вчера? Нет, на прошлой неделе. Мальчик спросил, вытирая кулачком слезы: -- Мама, почему мне говорят, что я русский? Разве я русский? -- Нет, сынок, ты такой же еврей, как и все здесь. Только ты родился в России и приехал сюда из России. Игорешка притих. -- Не плачь, сынок, -- сказала Светлана, а у самой ком стоял в горле. -- Они смеются, потому что глупые, не понимают. Евреи возвращаются сюда из разных стран. Все евреи, где бы ни родились, должны жить в Израиле. Должны ли? Она прижала к себе мальчика. Господи, ребенку -- зачем эта боль? Светка издали слышала разговор, подошла, спросила: -- Мама, помнишь, там, дома, я была тогда, как Горюха, маленькая, помнишь, я пришла домой и плакала, потому что меня дразнили еврейкой и отсылали в Израиль. А ты сказала: "Не плачь, доченька, ты не еврейка, ты русская, и это твоя страна". Помнишь, мама? Разве можно такое забыть? -- Конечно, Света, ты же знаешь, у меня хорошая память. -- И еще ты сказала: "Вот ты вырастешь, я тебе все объясню". -- И ты хочешь, чтобы я тебе все объяснила сейчас? -- Что ты, мама! Мне жалко твоих усилий. Это невозможно объяснить. Это мог бы, наверное, сделать тот, кто выдумал евреев и неевреев. А ты? Что ты можешь мне сказать? Что один из дедушек у меня был русский? Ну и что? Господи, господи... Совсем взрослая дочь. Анатолий все не ложился. Это мешало и спать, и думать. Он говорил о своих планах. Какой-то сомнительный делец предложил на него поработать: сделать для чего-то электронный прибор. Договор -- на пальцах. Обманет? Ясно, обманет, на роже написано. Но и терять жалко. Может, удастся заработать? И -- интересно. Это не бетон заливать на стройке. И вдруг сказал: -- Машина, нужна машина. Тогда легче будет искать работу. -- Ну, давай возьмем в банке ссуду, -- сквозь сон пробормотала Светлана, -- и купим машину. -- Опять в кабалу? На лестнице или во дворе что-то скрипнуло, Светлана прислушалась. Нет, не то. Опять не то. Главное, что не давало уснуть -- Светки опять нет дома. Cветлана слушала, что говорил Анатолий, проваливалась в свои мысли, умирала от желания спать, но при этом все время напряженно ждала, что наконец-то услышит знакомый звук -- ключом открывают дверь. Где Светка? С кем? Это напряженное ожидание сегодня, как всегда, не покидало ее с той минуты, когда она вернулась домой. Поставила сумки, зашла в комнату, где спали мама и Игорешка. Мама услышала, повернулась: -- Я сейчас встану, покормлю тебя. -- Лежи, лежи, я сама. Светка не приходила? -- Нет. А Толя, кажется спит. -- Что нового? -- Ничего. А у тебя? -- И у меня -- ничего. Светлана поправила на малыше одеяло, нагнулась, поцеловала его и вышла. Заглянула в гостиную, комнату, которую в Израиле почему-то называют салоном. С тоской посмотрела на пустой светкин "аппендикс", так сама Светка назвала небольшой отросток комнаты, куда ее поселили. На иврите этот отросток именовался тоже непривычно -- угол для еды, для этого он, наверное, и был предназначен, но в их доме он выполнял другую функцию. Сюда втиснули диванчик для сна и маленький столик для занятий. Другого места для дочки не нашлось. Не было. Когда въехали в эту небольшую квартирку -- о большей и думать было нечего -- Светка вдруг сказала: -- Вот если бы не бабушка... Понятно, комната досталась бы ей, а Игорешку поселили бы в отростке. Анатолий поддержал ее: -- Если бы не твоя мама... С тех пор, как приехали, отец и дочь оказались вдруг на разных полюсах, ладили плохо, а тут неожиданно такое единодушие. Неужели и их дому грозит междоусобная война? С кем ни поговоришь, у всех в семьях враждебные лагеря: старики -- молодые -- дети. Там не было лагерей, а тут вдруг выплыло. И всем мешают неприкаянные, не нашедшие себя здесь старики. Нет, нет. У них такого не будет. Сказала, четко произнося каждое слово: -- Значит, так. Это моя мама. И больше чтоб об этом разговора не было. При ней с тех пор об этом не говорили. А без нее? Что бы она делала без мамы? -- А ничего, -- сказала как-то одна знакомая, -- варила бы, как варю я. И все делала бы, как делаю я. Родители сняли квартиру отдельно, всем стало легче. Разве дело только в этом -- варить, стирать, нянчить? Что стало с людьми? Или нет, не стало, было, все было, только таилось в каждом и ждало своего часа. Каждый привез сюда самого себя. А Светки опять нет дома. Неуютно ей в этом закутке. Конечно, неуютно. Но что делать? Светка замкнулась, живет в своем мире, никого туда не пускает. Несколько дней назад Светлане показалось, что она прошла сквозь стену, которой дочка отгородилась от нее. Наверное, только показалось. Было поздно, очень поздно, почти ночь. Светлана занималась на кухне. Хлопнула входная дверь, это вернулась Светка, Светка-Лиора. Светлана отложила конспекты и пошла в салон. Светка сидела в своем закутке на диванчике, положив ногу на ногу, и смотрела -- в никуда. Одета на этот раз она была вполне прилично. Недавно купленная куртка застегнута, волосы аккуратно стянуты сзади, правда, тряпкой, но ничего, тряпка в тон куртки, на ногах кроссовки, хорошие кроссовки, тоже недавно купленные. Светлана не хотела, чтобы дочка чувствовала себя здесь Золушкой, что могла, делала, как могла, одевала. И сейчас ей понравилось, как Светка выглядит. Красивая девочка. Будет ли счастливой? Плохо, правда, что Светка не разулась, в обуви прошла по ковру. Говорить об этом Светлана не стала. Светка повернула голову, наверное, услышала ее шаги. -- Шалом, има. Ма нишма? {Привет, мама. Что слышно?} -- спросила она на иврите. Дожили. Не виделись столько времени, и сразу -- иврит. Благо, на этом языке есть штампы на все случаи жизни. -- Света, -- сказала Светлана спокойно и мягко, -- разве ты не знаешь, что на "ма нишма?" отвечают "ма нишма" и проходят мимо, не ожидая ничего больше. Никого не интересует, что у кого слышно. -- Мама, это же очень удобно. Вежливо и можно не разговаривать. -- Тебе не хочется со мной разговаривать? -- А тебя что-то интересует? -- Ты в этом сомневаешься? Если я не всегда тебя спрашиваю, то просто потому, что не хватает времени. Вот сейчас я хотела бы знать, где ты была и что делала. -- Ну, если тебя это в самом деле интересует, -- снизошла Светка, испытывающе глядя на мать, лицо у девочки было замкнутое, отчужденное -- то я тебе скажу, что я была у этой дряни Шуламит, в ее шикарной вилле, в ее отдельной комнате, где стоит дорогущий компьютер. -- Почему она дрянь? Она что, плохо к тебе относится? Зачем же ты к ней ходила? -- Она пригласила меня готовиться к контрольной. Позвала, а я, дура, пошла. Она даже предлагала мне кофе с пирожками, но я не ела. -- Но может быть, она, в самом деле, хорошо к тебе относится и хочет тебе помочь. -- Может быть. Только больше я к ней не пойду. Как она понимала свою дочь. Свою самолюбивую девочку. Захотелось обнять, приголубить, как Игорешку. Дать поплакать. Но станет ли Светка плакать у нее на плече? -- Ну, если ты так считаешь, то не ходи, -- сказала Светлана. -- Но может быть, стоит остыть и подумать. -- О чем, мама? -- Хотя бы о том, что ты могла понять все совершенно неправильно. Тебе не пришло в голову: а вдруг она хочет с тобой дружить? У нее тоже есть свои проблемы, конечно, есть, хотя у нее отдельная комната и дорогущий компьютер. Девочка подняла голову, и Светлана увидела в ее глазах -- глубоко-глубоко -- улыбку. -- Мама, -- вдруг сказала Светка, -- тебе ведь тоже нужен компьютер. -- Нужен. Купим, конечно, купим. Не все сразу. Улыбка погасла. Светка опять ушла в себя. Окошко в дочкин мир приоткрылось и захлопнулось. Светлана спросила первое, что пришло в голову: -- У тебя завтра контрольная? -- Да. -- Ты недавно писала контрольную по математике. -- О, это было давно, на прошлой неделе. Какие никчемные вопросы! На них только так и можно отвечать. -- Мама, -- сказала Светка, снизойдя к ее беспомощности, -- если тебя действительно интересует моя учеба, то не волнуйся, с этим у меня все в порядке. Правда, если не считать Танаха. -- Почему? -- От этой премудрости у меня все перепуталось в голове, никак не могу понять, когда был создан мир и каким образом. -- Ой! -- воскликнула Светлана совсем как маленькая, -- И я тоже. Девочка опять улыбнулась. -- Но, понимаешь, -- продолжала Светлана-старшая, -- у меня нет времени разбираться, вся надежда на тебя. Освоишь, растолкуешь. Так что надо учить. -- Придется, -- ужасно комично вдруг согласилась младшая. На душе стало чуточку легче. -- Ма, -- неожиданно сказала Светка, -- жрать хочется. Чего бы пожевать? -- Возьми в холодильнике, и -- тише, не греми: спят. -- Понятно, -- произнесла Светка покорно-насмешливо. -- Придется обслуживать себя самостоятельно. Но если честно, я больше люблю, когда меня кормят. -- Я тоже, -- сказала Светлана. Светка-Лиора опять улыбнулась. Улыбка у нее хорошая, мягкая, добрая. Увидишь -- на душе легче. -- Это значит, что ты тоже хочешь кушать, и мы будем жевать вместе. -- Да, -- Светлана поудобнее устроилась на стуле, -- с удовольствием. И ты будешь обслуживать. -- Йофи! {Прекрасно!} -- воскликнула Светка на иврите. Свой восторг она не могла выразить иначе. Они ели холодные бабушкины котлеты с солеными, тоже бабушкиными, огурцами. Было ужасно вкусно. А потом пили чай, Светка заварила свежий пахучий чай. Когда они в последний раз вот так сидели вдвоем за кухонным столом, пили чай и разговаривали? Может, этого вообще никогда не было, а может, было -- давным-давно. Светка сбросила куртку, сняла тряпку с волос, волосы упали на плечи и рассыпались, ей было хорошо. Сидела Светка, поджав под себя одну ногу, и немного раскачивалась вместе со стулом, и была такой прежней, такой домашней. Опять все показалось Светлане нереальным. Чайник и красивые синие с позолотой чашки, из которых они сейчас пили (эти чашки появились в доме, когда Светка была совсем маленькая), были вещами реальными, действительно существующими. Ее девочка, ее взрослая дочь -- это жизнь, боль и нежность. И тревога. Но за стенами этой чистой уютной кухни другая страна, не та, где они прежде по вечерам из этих чашек потягивали горячий ароматный напиток. Это мираж. Мираж. Сон. Нет, увы, увы... -- О чем ты задумалась, мама? -- Ни о чем. Так. Значит, у тебя с учебой все в порядке. А на личном фронте? Есть проблемы? -- Ах мама, какие проблемы? Проблемы, когда влюбляются. А в кого влюбиться, когда они все дебилы и только и думают, как бы с кем-нибудь переспать. Какой кошмар! Это говорит ее Светка. Она погладила девочку по волосам, плечикам, стала говорить про любовь. Про мальчиков. Как хорошо, что дочка у нее умница, понимает, что мальчики сейчас просто глупые, а любовь у нее обязательно будет. Светка слушала и тоже что-то говорила почти шепотом, а когда они обе уже не могли сидеть, обе засыпали, Светка чмокнула маму в щеку: -- Ты у меня -- прелесть! И вот опять ночь. А Светки нет дома. Анатолий снова закурил. -- Раз ты решил бросить стройку, -- сказала Светлана, -- может, все-таки попробуем еще поискать нормальную работу. Пусть меньше платят, но не быть же подъемным краном до пенсии. -- Еще меньше? -- усмехнулся Анатолий. -- Это возможно? У нее не было сил играть в словесный пинг-понг. Она продолжала свое: -- Я вырезала из газет для тебя кучу объявлений о курсах. Он повернулся к Светлане и, словно не заметив, что она не поддерживает игру, снова бросил свой шарик. -- Ну да, ты учишься на курсах. Тебе посыпались предложения о работе по профессии? Или стали больше платить за мытье полов? Зачем нужно это бессмысленное цокание шариков? Он ведь отлично знает, что -- нет, нет, нет. С тех пор, как Светлана начала заниматься на курсах, своего знакомого, который указал ей на эти курсы, она не встречала ни разу. Сначала хотела позвонить, сказать "спасибо", но бумажка с номером телефона куда-то запропастилась, позвонить было невозможно, Светлана решила, что и незачем. Но две недели назад он встретил Светлану, когда она выходила из здания после занятий. Он и не скрывал, что пришел специально, чтобы увидеть ее, держался просто, естественно, спокойно. Само собой разумелось, что он пришел ее увидеть: у него было, что сказать. -- Вот, -- он протянул ей вырезку из газеты, -- это филиал нашей фирмы. Сюда стоит пробиться. Контора тебе подойдет. А подойдешь ли им ты, зависит от тебя. Я бы -- взял. -- Жалко, что ты не глава фирмы или хотя бы филиала. -- Увы... -- он развел руками. Они рассмеялись -- оба. -- Ничего, -- сказал он, -- все еще впереди. -- Надеешься стать? -- Лама ло? {Почему бы нет?} О! Он уже вполне израильтянин. Только человек, проживший здесь долго- долго, с такой уверенностью и легкостью скажет: "А почему нет?", когда речь идет о его карьере. Но -- нет. Он все-таки еще приезжий, он из другого мира, из того же мира, что и она, Светлана, и прежнее, впитанное и внушенное, держит его, пусть не так крепко, как ее, но все равно держит. И потому "лама ло?" он произнес все-таки чуточку с насмешкой. Над самим собой, над обстоятельствами, мол, кто может знать "будет-не-будет?" Станет ли он когда-нибудь главой фирмы? Как знать? Но израильтянином -- станет. Это ясно. Может быть, он и прав, наверное, так и надо -- стряхнуть прошлое, освободиться от него. Кому нужен труд во имя каких-то неясных, абстрактных, туманных целей? Надо работать, чтобы нормально жить, делать карьеру, чтобы жить еще лучше. Твоя зарплата, это и есть твоя стоимость в этом мире. Наверное, он прав. Не надо копаться в себе и страдать. Лучше делать дело и спокойно идти вперед. Полшага -- это уже часть пути. Но как трудно сделать эти полшага... Светлана не думала именно так, четко, определенно, она вообще тогда не могла размышлять, она просто сразу поняла, какой он есть, ее знакомый, ей было с ним легко и грустно. Почему грустно -- она тоже не думала. Может, это была прочно поселившаяся в ней грусть, которой в суете сует некогда было проявиться. А тут расслабилась, и опять стало себя жаль. -- Стоит не посылать бумаги, -- сказал он, -- а зайти самой. Может, на тебя посмотрят и удостоят. Очень может быть. -- На тебя, конечно, не ссылаться? -- Ты сообразительная ученица. -- Меня хорошо учат. Оба опять рассмеялись. -- И вот. Прежде чем идти, посмотри вот это, -- он протянул ей несколько брошюр -- ксероксы на газетной бумаге. -- Я снял копии для тебя. Это самое новое, что у нас есть и что нам нужно. Она развернула листы, чтобы взглянуть, что там. Было уже темно, но невдалеке горел фонарь, и Светлана подошла к свету, стала смотреть. Он тоже подошел, взглянул на Светлану сверху: -- Ты хочешь сказать дяде "спасибо"? Она улыбнулась. В самом деле было похоже -- ребенку принесли шоколадку, он сразу развернул и стал есть, не заботясь о правилах этикета. -- Надо раньше попробовать, -- сказала Светлана, -- вкусная ли шоколадка. -- Я так и думал, -- он покачал головой насмешливо-ласково, как будто она в самом деле была маленькой, -- я так и думал: ребенок с характером. Как прекрасно быть ребенком, когда о тебе заботятся, за тебя думают и еще дарят конфеты. Но она взрослая, давным-давно взрослая, и самой все надо решать. А он? Она о нем ничего не знает. Женат? Дети? Сколько ему лет? Он моложе ее? Конечно, моложе. У него еще все будет. Может, даже своя фирма. Или хотя бы филиал. Но какое это имеет значение -- для нее? -- В общем, конечно, спасибо, -- сказала Светлана. Он проводил ее до автобуса. И опять сказал серьезно: -- Держись и не опускай планку. В общем -- спасибо. А в частности? Конкретно? Конкретность такая -- надо идти. Надо, надо, надо. Но кто знает, сколько требуется сил, чтобы подняться на второй этаж и открыть дверь с номером, указанным в объявлении. Вымыть виллу по сравнению с этим -- пустяк. Секретарша, или кто она там, измерила Светлану оценивающим взглядом. Под этим взглядом стало неуютно. Она почувствовала себя старой, некрасивой и плохо одетой. Хотя час назад, выходя из дома, остановилась перед зеркалом и сама себе поставила довольно высокий бал. Она подумала, что хорошо выглядит и может сойти за уверенную в себе, преуспевающую женщину. И старалась так держаться. Но женщина по ту сторону стола видала и не таких. Она для того и сидела здесь, чтобы фильтровать посетителей. -- Начальник не принимает. Оставьте документы. -- Я бы хотела видеть... Господи, как будто не была всю жизнь человеком, знающим себе цену. Была ведь, была. -- Сейчас никого нет. Оставьте документы. Если вами заинтересуются... Какая уничтожающая вежливость! Даже отвлеклась на минуту от своих бумаг. А руки, руки -- пальцев не видно из-за колец. Нет, документы она не оставит. Смешно. Для чего? Получить еще одно сожаление? -- Когда будет начальник? В эту секунду открылась дверь. Это была случайность, это было просто везение, но должно же было и ей когда-нибудь повезти! В приемную вошел мужнина, высокий, поджарый, лысоватый, узел галстука спущен. Тоже оценивающе оглядел Светлану. Под этим взглядом не было неуютно. Нормально было. -- Вы что-то хотели? Спокойно, спокойно, спокойно. -- Да. Я по поводу работы. Прочитала ваше объявление. -- Вы программист? -- Да. -- Но в объявлении сказано: присылать документы, -- вежливо, чуть холодновато сказал он. -- Почему же вы пришли? -- Каха, -- произнесла Светлана. Это было первое, что пришло ей, нет, не в голову -- на язык. Она сама удивилась тому, что, словно бывалая израильтянка из не очень высоких кругов, на вопрос "почему?" запросто ответила: "так". Нелепо было бы объяснять, отчего она явилась собственной персоной, а не в сто первый раз воспользовалась услугами почты. Он чуть-чуть улыбнулся этому уличному ивриту женщины, которая несомненно приехала из России и не так давно. И сдался. -- Пройдемте сюда, -- и провел ее в свой кабинет. Это был не самый высокий босс в фирме, Светлана поняла это сразу, маленький боссик, но, наверное, и от него что-то зависело. Он посадил Светлану в удобное кресло, сел за стол. Спросил, как зовут, откуда, где живет, есть ли семья. Все очень вежливо, приветливо, доброжелательно. Стал задавать вопросы по работе. Спрашивал и спрашивал. Странное дело, она и не думала, что сможет так держаться. Как будто вдруг решила для себя: будь, что будет. Ну, что ей грозит? Самое худшее -- скажут: "Извините, очень сожалеем". Ну и пусть. Светлана расслабилась, внутри появилось ощущение свободы. Она ловила вопросы, как теннисный мячик, но отвечала не торопясь, отбивала мячик без суеты. Она умела сосредотачиваться и решать задачи. Чего там скромничать -- умела. Откуда-то из глубины памяти даже вытащился давно неиспользованный английский, загнанный туда двумя ульпанами, где она учила иврит. Светлана сама удивлялась своему спокойствию в эти полтора часа. Потом удивлялась. А тогда просто отвечала на вопросы. -- Тов, -- сказал маленький боссик со спущенным узлом галстука, -- оставьте ваши бумаги. Через несколько дней приедет начальник отдела, которому нужны сотрудники, я передам ему. Возможно, вас вызовут на интервью. Светлана закрыла за собой дверь, и тут силы оставили ее. Она прислонилась к стенке и стояла минуту, а может, все десять, прежде чем решиться пойти по лестнице вниз. Он сказал: "тов", но это ничего не значит. Расхожее слово, слово-штамп. Конечно, это могла быть и оценка, мол, то, что он услышал, это хорошо, это его устраивало, но возможно, он просто устал или у него больше не было времени, и "тов" могло означать: "Ладно, с меня хватит", или: "Ясно, с вами все ясно". Но тогда зачем бы ему оставлять документы? Из вежливости? Или так принято? Прошло уже две недели. Значит, уже все. Можно не ждать. Интересно. пришлют ли сожалеющее письмо? Главное, не ждать. Не думать все время об этом. Невозможно жить в ожидании. Это значит -- не жить. Анатолий погасил сигарету, взял другую, зажег спичку. Опять потянуло дымом. Вдруг он сказал: -- Может, переберемся в Галилею? -- Чего вдруг? -- Там есть электронные фирмы. -- Сначала надо, чтобы хоть в одной из этих фирм тебя взяли на работу. -- Надо, -- Анатолий не возражал. -- Я навел кое-какие справки. Он не стал рассказывать, что узнал, где. Сказал только: -- Всюду -- работать для фирмы, но опять через каблана. Опять -- "тебе половина и мне половина", пропел он на мотив старой когда-то популярной советской песни. Это прозвучало, как злая насмешка над происходящим. В той песне делились краюхой хлеба, а здесь отбирают больше половины тобой заработанного. Но от насмешки не легче. Выбора нет. Он опять стал говорить о том, о чем говорено тысячу раз: есть ли еще где- нибудь, в какой-нибудь другой цивилизованной стране, чтобы какой-то дядя, назови его хоть кабланом, хоть подрядчиком, хоть английским лордом, который сам ничего не делает, а возможно, и не умеет делать, набирает тех, кто умеет и делает, и продает, как рабов, на стройку, на завод, в магазин, куда хочешь, получает за труд их сполна, а платит им только часть. -- Где? Где еще есть такое? Или это могли придумать только наши мудрые еврейские головы? -- Если что-то происходит, -- сказала Светлана, -- значит, это кому-то надо. -- Кому надо? Тебе? Мне? Премьер-министру? Каким-то сильным мира сего это подходит, их устраивает, а если сильным нужно, можно оправдать и узаконить любую нелепость. Светлана лежала с закрытыми глазами. Спать... Но Анатолий продолжал: -- Мы очень кстати приехали: чтобы нас продавали, сдавали напрокат. -- Выходит, и мозги нужны. Если их можно купить, перепродать, сдать напрокат. Если на них можно заработать. Он не возразил, молчал. Светлана натянула повыше одеяло, но глаз не открыла, они просто не открывались. Подумала вслух: -- Может быть, стоит съездить в Галилею самому, на эти фирмы, не ходить по конторам посредников. -- Может быть... Наконец-то. Наконец послышался звук открываемого замка. Слава Богу, Светка вернулась. Надо бы встать, посмотреть на дочь. Но сил не было. Светка дома, хорошо, что дома. Теперь можно уснуть. -- Толя, -- сказала она тихо, -- не грызи себя. Так было написано в Торе, что мы сюда вернемся. Надо жить, как получается. И ложись. Анатолий лег. Придвинулся к Светлане, положил на нее руку, обнял. Господи, как спать хочется. -- Спи, -- сказал он почти шепотом, но руку не принял. Светлана не шевельнулась. -- Света... -- Я устала... -- Я знаю... -- Я спать хочу... -- Спи, конечно, спи... Теперь уже точно не уснуть. Он прижался щекой к ее плечу. -- Хорошо, что ты у меня есть. Я так тосковал по тебе в Эйлате. -- Да, да... -- почти сквозь сон. -- Света, Света... Я люблю тебя... Сейчас? Зачем сейчас -- о любви? Сколько лет она ждала этих слов. Когда-то, давным-давно... Когда это было? Было ли? Все сегодня, как в тумане нереальности реальной жизни. Их корабль дал трещину, они еле-еле выдержали шторм. Но -- выплыли. Они выплыли. С тех пор они жили спокойно, нормально жили, вроде как прежде, внешне у них был порядок, даже родился Игорешка, поздний прелестный ребенок, яблоко раздора, умненький папин сынок. Правда, здесь, в Израиле, папе не до Игорешки, но то, что случилось, осталось с ними. В них. Тогда она ждала слов. Как ждала! Женщине нужны слова. Но слов она не услышала, покаяния не было. А сейчас? Зачем? Когда-то Анатолий говорил: "Женщины любят сильных мужчин, мужчина должен быть уверен в себе, у него должна быть почва под ногами. Тогда можно брать, а не ждать милости". Светлана испугалась, что он что-нибудь похожее скажет сейчас. Не надо. Не надо. Она повернулась к нему, готовая утешить. Без слов. И уснуть. Завтра рано вставать. Завтра снова -- уборка, автобус, занятия, магазины, рынок, опять автобус, поздняя дорога домой. Но главное -- не опускать... Нет, не планку, лапки. Не опускать лапки. Память подбросила ей это слово вместе со старой притчей. Две лягушки однажды вечером допрыгались до того, что попали в бочку со сметаной. Стали тонуть. Одна решила: "Все равно умирать. Чего трепыхаться? 3ачем тратить силы?" Сложила лапки, не двигалась и -- утонула. А другая... Другая изо всех сил била лапками, била, била, била. Всю ночь. И к утру, когда рассвело, вдруг обнаружила, что под ней что-то твердое, она стоит, не тонет. Под ней оказалось масло. Она сбила его из сметаны. -- Я не женщина, -- подумала о себе Светлана, -- я лягушка в сметане. И холодна она была, как лягушка. Утром Светлана уже собиралась уходить, когда раздался телефонный звонок. Светлана остановилась, прислушалась. Мама взяла трубку. -- Алло! Да. Тебя, -- сказала она Светлане. -- Госпожа Домски? -- спросили на иврите. -- Вы могли бы завтра приехать к нам на интервью? Она положила трубку, отошла к окну. По лицу текли слезы. Она не могла их остановить. -- Мама, ты плачешь? -- спросил Игорешка. -- Нет, малыш, мне что-то попало в глаз. Мама подошла, стала рядом. -- Света, -- сказала мама, -- это только интервью... -- Я понимаю. Это ничего не значит. -- А что же будет, когда тебя в самом деле примут на работу? -- Ты думаешь, это когда-нибудь будет? 1994-96 гг Вася был росту небольшого, не худой, не толстый, нормальный мужичок лет тридцати пяти. Он быстро бегал по вагону, заглядывал в купе, потом куда-то исчезал, появлялся снова, останавливался, опять убегал. Вот он есть, вот его нет, ищи, где хочешь, если нужен, все равно не найдешь. И вдруг -- Ва-а-ася! Заглядывает в наше купе: -- Ну как, все нормально? Я думаю, он мог быть и выше ростом и ниже, толще или худее, но глаза у него должны быть только такие -- светлые, водянистые, словно краску развели водой и размазали кисточкой по блюдцу, прежде чем выкрасили Васины глаза. На круглом курносом лице его они были, как две лужицы, ни маленькие, ни большие, в них можно заглянуть, но при этом только увидишь свое отражение, а узнать, о чем думает Вася -- нет. Можно лишь догадываться. К тому же и имя у него могло быть только такое -- Вася. Его не могли звать никак иначе. Но до Васи была еще дорога в несколько суток -- от дома. От того мгновения, когда я протянула ключи новой хозяйке моих стен. Уже не моих. Я пытаюсь вспомнить, какая была погода. И не могу. Стоял декабрь, но кажется, было сухо, поднималось солнце. Это было утром, в восемь часов утра. Маленький автобус, заказанный накануне, подошел к подъезду. Мы спустились вниз в окружении друзей и знакомых, что пришли взглянуть на нас, наверное, в последний раз. Их лица, их глаза я помню. Многие, я видела, не верили в реальность происходящего. Мы тоже -- не верили. В то утро и в те несколько дней все было, как в фильме на телеэкране, который не смотришь. Фильм крутится, а ты, занятый своим делом, лишь иногда взглядываешь на экран. Эпизоды не связывались и не осмысливались, просто запоминались, чтобы потом всплыть, как всплывают сейчас, когда я об этом пишу. До последней минуты из квартиры что-то выносили и выносили. Рано-рано пришли бывшие наши соседи, когда-то мы дружно жили рядом на одном этаже. Они собирались взять обещанные им стулья, без которых мы не могли обойтись до отъезда и потому не отдали раньше. -- А это что? -- спросили они, увидев на полу кучу неупакованных вещей. -- Хотите -- берите. Они отобрали из кучи какую-то обувь, одежду, на кухне присмотрели посуду. Я знала, они купили за городом дом, все это могло туда пригодиться. Барахла приглянулось им довольно много, а сумку они непредусмотрительно не принесли и стояли растерянные. Мне стало жаль их. Я машинально открыла баул и достала, что было сверху -- не новый, но еще хороший пододеяльник. Они побросали в пододеяльник отобранное шматье, и бывший наш сосед, начальник отдела большого научного института, взвалил все это, как мешок, на плечо и поволок домой через весь город. Правда, было еще рано, город только просыпался... Большой раздвижной обеденный стол уволокли бывший сослуживец моего мужа и его жена. Они пришли, когда мы кончали есть, и говорили: -- Ничего, ничего, кушайте, мы подождем. Но есть уже не хотелось. Я смотрела, как они разбирают стол на части, складывают и связывают их. За этим столом еще обедал мой папа, он любил обедать за большим столом -- спокойно и неторопливо. Папа, как живой, встал вдруг перед моими глазами и посмотрел на меня печально, словно тоже прощался. Я прикрыла глаза и, наверное, пошатнулась, потому что кто-то спросил: -- Тебе плохо? -- Нет, ничего, все в порядке. Прислонив к себе разобранный стол, новые его владельцы стояли в коридоре и очень грустили, что мы уезжаем, и желали нам благополучно устроиться на той земле. Они грустили так искренно... Я слушала, а в руках еще держала скатерть, только что снятую со стола. Скатерть была красивая -- белая с украинским узором. Папа любил, когда стол был накрыт ею. -- Возьми, -- я протянула скатерть жене сослуживца мужа. -- Пусть уж вместе... Она кинула скатерть в сумку. И они ушли -- надо было успеть на работу. Пришла приятельница моих приятелей. Это была высокая полная и шумная женщина. Наверное, она неплохая женщина, но есть в ней две черты, которые вызывают у меня чувство протеста и раздражают: знание всего обо всем и любовь... к евреям. Она очень гордилась тем, что родственники и православные знакомые упрекали ее: "Чего это ты дружишь с жидами? Что ты в них нашла?" И говорили о евреях скверно, она рассказывала, что говорили. Но женщиной она была мужественной, дружбу не рвала, любовь ее не гасла. Она даже не обижалась, когда евреи, которых она объявляла своими друзьями, не приглашали ее на застолья по случаю семейных праздников. Она приходила сама. В то утро она тоже пришла без зова, хотя, правда, без зова пришли многие. Я думаю, она просто не могла допустить, чтобы мы отбыли на святую израильскую землю без ее напутствия. -- Мне очень жаль, что вы уезжаете, -- услышали мы, -- даже представить себе невозможно, что вас здесь не будет. Но вы правильно делаете, что уезжаете, ничего хорошего здесь не будет. -- Имелось ввиду: ничего хорошего -- для нас. Полминуты спустя она заметила на подоконнике электронный будильник. Этот будильник несколько лет назад нам подарила дочь. В то утро, на рассвете, он разбудил нас в последний раз. -- Ты не берешь часов? -- спросила гостья. -- Нет. До сих пор не знаю, почему мы не взяли их с собой. Первое, что пришлось нам купить на нашей исторической родине был именно будильник: по утрам надо было подниматься в ульпан, занятия начинались рано. Но вещей нужных, дорогих сердцу было множество, а в самолет разрешалось брать только по сорок килограммов на человека. На двоих восемьдесят. Это -- постель и одежда. И то далеко не все, что нужно. Нас предупреждали разные рекламные проспекты: "Не вздумайте брать с собой больше груза, все придется бросить в аэропорту". Мы зажали себя и откладывали и то, и это, в том числе и изящный светло-серый будильник. -- О! -- воскликнула приятельница моих приятелей. -- Я возьму их себе. На память о вас. И вообще -- мне нужны часы. С этой минуты разлука с нами стала уже не так тяжела для нее. Я не пишу о тех, кто застыл, замер от горя, прощаясь с нами. О них -- в другой раз. Это рассказ о Васе. Но до Васи, раньше, на дороге, что уводила нас из обжитого дома, появилась Наташа. Почта принесла голубоватый конверт -- вызов в страну предков, мы свернули на эту дорогу и шли по ней долгие месяцы. Были встречи, наверное, и до Наташи, но вот сейчас я почему-то вспоминаю ее. У нас была неплохая квартира: три комнаты, немаленькая кухня, балкон -- все, что нужно для нормальной жизни. С тех пор, как город узнал, что мы уезжаем, в нашей квартире не переставал звонить телефон. Знакомые и незнакомые, услышав от нас одно и то же -- "нет", удивлялись все одинаково: -- Вам что, деньги не нужны? И делали один и тот же вывод: -- Вы ненормальные. Как можно бросать квартиру просто так? Мы не бросали квартиру. Мы сдавали ее жилищно-коммунальной конторе. Муж позвонил в контору: -- Когда принимает начальник? -- По какому вопросу? -- строго спросила секретарша. -- Мне нужно сдать квартиру. -- Сдать? -- Да. Мы уезжаем за рубеж. Совсем. Трубка немного помолчала. Конечно, работники конторы жили не в вакууме, они знали, что евреи "валят" из страны, но то были жители других городов, из нашего города евреи только начали уезжать, и в нашей конторе таких случаев еще не было. Раньше подавались за длинным рублем на Север, тогда квартиры оставляли за собой и пускали туда на время бездомных. Бывало -- люди переезжали в другие города, тогда квартиры меняли. Но еще никто никогда не приходил и не говорил: "Я уезжаю совсем, нате вам квартиру". -- Начальник очень занят, -- пробормотала секретарша. -- Мне нужно срочно. -- Сейчас я узнаю. Молчание длилось еще полминуты и было каким-то непробиваемым, возможно, трубку в приемной жилконторы зажали рукой -- совещались. Наконец, на том конце провода опять возник голос секретарши: -- Обратитесь к главному инженеру, она принимает сегодня с четырех. Главный инженер была женщина средних лет, немногословная и деловая. Она уже знала, зачем к ней пришли, до того, как муж открыл рот. Она взглянула на него внимательно, словно оценила. -- Хорошо, я пришлю к вам мастера. -- Зачем? -- Посмотреть состояние квартиры. -- Когда придет мастер? -- Завтра утром. Приятельница моих приятелей, та самая, которая потом стала обладательницей часов, подаренных дочкой, та самая, которая все обо всем знала, сразу оценила ситуацию: -- Они заставят вас делать ремонт. Ремонт? В моей вылизанной квартире с золотыми обоями и сверкающими, как зеркало, полами? -- Да, -- сказала она. -- Зря вы не согласились продать мне квартиру. Я бы все сама устроила, и теперь вы бы уезжали спокойно, без всякой бюрократии. Боже мой, что же это будет? Мы уже нахлебались из бюрократического котла, оформляя документы, сыты по горло, и все не кончается эта трапеза. Билеты на руках, а визы не выдают -- нужна справка о том, что сдали квартиру. Значит, просто выйти из дома и отправиться на вокзал нельзя. Заранее сдать квартиру мы тоже не могли -- где жить до отъезда? Что делать? Надо ждать утра, утром должен прийти мастер. Мастера, мы знали, зовут Наташа. Утром Наташа не пришла. И вечером тоже. Мы пытались найти ее по телефону, но безуспешно. Мастер была "на объекте", и никто не знал, когда она вернется в контору. -- Звоните, -- советовали нам и спокойно клали трубку. Терпение накалялось. Муж отправился в ЖЭК. -- Буду ждать, пока появится. Должна же она появиться. Когда Наташа вернулась с объекта, неизвестно, может быть, и не уходила, в мастерской шла пятиминутка, Наташа была там. Мужу велели подождать, его терпения хватило минут на пятнадцать, затем он не выдержал и открыл дверь в мастерскую. Наташа оказалась очень молода и смазлива, она совсем не походила на мастера строительных работ. В изящном платье, в туфельках на каблучках, с распущенными волосами она сидела в окружении слесарей и маляров. И решала государственные дела. -- Вам что? -- спросила Наташа, обратив на вошедшего свои светлые глаза. Муж сказал. -- Ах да, я совсем забыла... Но уже поздно, конец дня... Теперь -- завтра. -- В котором часу? -- резко спросил муж. На лице у Наташи отразилось недовольство, но потом она смилостивилась: -- Ладно, позвоните с утра. Если будет транспорт, подъеду. Наверное, так и полагалось по намеченному сценарию -- натягивать тетиву нашего терпения. -- Ну, а если потребуют, чтобы мы делали ремонт? -- вопрошала я в ужасе целый вечер. -- Ты же понимаешь, что это невозможно, -- урезонивал меня муж. Наконец, Наташа появилась. Она приехала седоком на мотоцикле и была еще раскрасневшаяся от ветра. На ней были обтягивающие брючки, кроссовки и светлая -- под цвет глаз -- куртка. Наташа прекрасно выглядела. Не обтерев ног, она прошлась по квартире, оставляя следы на полах. Заглянув во все углы, она остановилась посреди комнаты и спокойно уставилась в лицо мужа своими светлыми глазами. -- Надо делать ремонт. -- Какой? Вы же видите: квартира в хорошем состоянии. -- Вот, -- сказала Наташа и ткнула пальцем в какую-то царапину. -- Вот, -- она отыскала пятнышко. Я не могла этого вынести. Я готова была убить эту девицу в роли мастера. Или хотя бы выцарапать ее наглые глаза. -- Выйди, пожалуйста, -- сказал мне муж, почувствовав опасность. Из-за двери я слышала их разговор. -- Мы уезжаем через неделю. До этого нам нужно еще получить документы. За это время, вы же понимаете, сделать ремонт невозможно. -- Почему? -- Ладно, предположим, мы согласились делать ремонт. Где взять материалы? -- Купить. -- Где? Вы же знаете, что в магазинах ничего нет. -- На стройке. -- Значит -- украсть? -- Почему -- украсть? Купить. -- Значит тот, у кого я куплю, должен украсть. -- Не знаю... Это ваше дело. Без ремонта я не дам справки. -- Может, это могут сделать ваши маляры? -- Они заняты. -- Ну, потом. Мы предварительно оплатим. Она помолчала чуть-чуть, словно обдумывала, можно ли это сделать, хотя заранее было ясно, что возражений не будет. -- Хорошо, я составлю смету, -- сказала Наташа. Ожидание сметы было повторением уже пройденного. Мастер была "очень занята", "где-то на объекте", а когда муж застал Наташу в конторе, оказалось, что она "еще не успела". -- С ума сойти можно! -- восклицала я. -- Сколько они могут запросить? -- Сколько угодно. И придется платить. -- Ну конечно! -- У тебя есть другой выход? -- Муж всегда отличался здравомыслием. У меня не было выхода. И у него тоже. У нас обоих не было выхода. Были деньги, немного денег, ведь мы все продали. Эти деньги мы все равно не могли увезти с собой. Наконец, Наташа сказала: -- Приходите. В ЖЭКе она спокойно протянула мужу написанную от руки бумажку. Читать он не стал -- какая разница, что будет делаться в бывшей нашей квартире, -- а сразу посмотрел вниз на графу "итого", увидел сумму. Что ж, еще и по- божески. -- Нет визы главного инженера, -- сказал муж. -- Пожалуйста, можно подписать. Главный инженер была очень занята и подписала бумагу, не глядя. -- Деньги сдать в кассу? -- спросил у нее муж. -- Можете отдать мастеру. -- Да, -- подтвердила Наташа, -- можете отдать мне. Они вышли в коридор, муж вынул из кармана и протянул Наташе пачку купюр. Она, не считая, сунула их в карман брючек. Наташа была еще в брючках -- видно, только вернулась с объекта. -- Справку... -- напомнил муж. -- Ах да, справку... -- Наташа нагнулась над столом, что-то написала на узеньком листочке бумаги, расписалась. Протянула листочек мужу. -- Нужна печать, -- сказал муж. -- Поставьте у секретаря. Дома он развернул Наташино писание. Оказалось, что наша квартира превосходна и ремонта не требует. -- Комедия... -- произнес муж. Но мне не хотелось смеяться. Хотелось плакать. ...Мы спустились вниз в окружении друзей и знакомых. Маленький автобус стоял у подъезда. Он был единственной реальной вещью в этом нереальном мире. Нас ждет автобус -- мы уезжаем. Уезжаем впятером -- мы с мужем, дочка, ее муж и Алина, их дочь, наша внучка. Сейчас заедем за ними на соседнюю улицу, потом -- на вокзал в областной центр. А там: Москва -- Будапешт -- Тель-Авив. И дальше -- куда занесет. В областном центре мы выгрузили чемоданы и баулы, сложили их у стены в здании вокзала. Боже мой, сколько у нас оказалось вещей! Откуда? Но нет, все верно, все нормально, ничего лишнего. На каждого из нас пятерых по сорок килограммов багажа, да еще по небольшой сумке, что разрешается брать с собой в самолет -- в руках. До Москвы нас провожают друзья, а до границы, до станции Чоп, едем всемером -- с нами наш сын и Алеша, сын дочки, наш внук. Они пока остаются. Так получилось. Компанию эту надо чем-то кормить и в дороге и в Москве, в Москве не очень-то купишь, а будем там три дня -- нужно еще оформить какие-то документы. Да... Сумки с едой неподъемные. Эти два баула... Они -- до Москвы. Жить там будем у родственников знакомых, слава Богу, что пускают под крышу, но обеспечить постелями такую ораву... Надо что-то стелить, чем-то укрываться. Везем с собой, в Москве оставим. Что делать? На нас теплые пальто и сапоги -- в Москве зима. В Будапеште тоже зима. В солнечном краю, куда мы едем, нет зимы, нет морозов, там вечное лето, там не нужны сапоги и пальто. Мы везем с собой легкие куртки и кроссовки. В Будапеште перед тем, как сесть в самолет, мы их наденем. Зимнюю одежда придется бросить. И еще -- у каждого, кто провожает, своя сумка. Всю эту гору (как аккуратно ее не складывай, все равно -- гора) венчает выпирающий из-под прозрачной пленки велосипедный руль. Это муж дочки везет с собой своего старого верного друга -- спортивный велосипед. Он разобран на части и обтянут пленкой, но все равно привлекает внимание. -- Ты с ума сошел, -- сказала я, когда увидела, как велосипед заносят в автобус. -- Не провезем, -- успокоил меня хозяин велосипеда, -- выбросим. Я забегу вперед, за черту рассказа, и скажу, что бросать нам ничего не пришлось. В Будапеште нас встречали представители страны, куда мы ехали, все, что было при нас, погрузили в самолет, мы могли прихватить и больше, но -- кто знал? В Будапеште нас только попросили проверить, нет ли в багаже бомбы или чего-нибудь другого, что может взорваться -- вдруг кто-то незаметно нам подложил. Нам и самим бомба была ни к чему, мы проверили, все было в порядке. А велосипед, против которого я так возражала, выручал нас неоднажды в начале нашего пути по дорогам исторической родины. -- Ну и ну... -- услышала я голос мужа. И голос сына: -- Да... Они стояли возле Монблана из наших чемоданов и, наверное, пытались представить себе, как эта гора переместится в вагон. -- Пойду искать носильщиков, -- сказал сын. ...Мы сидели с подругой, самым близким моим другом, на жестких неудобных вокзальных стульях. Нас неумолимо куда-то несло, ничего уже нельзя было изменить. Я как-то вдруг сразу отключилась от суетных дел, бразды правления по устройству этих дел были отданы сыну вместе с остатками денег на их оплату. Мы сидели с подругой, касаясь друг друга плечами, мы не плакали, больше молчали. Иногда она говорила: -- Ты увидишь, все будет хорошо, все у вас там будет хорошо. Ты только пиши. -- Да, да, конечно, я напишу. У вас тоже все будет хорошо. Ты тоже пиши. -- Я буду писать. И ты пиши. Все будет хорошо, вот увидишь, -- повторяла она, как заклинание. Все куда-то разбрелись, муж, уходя, поручил нам смотреть за вещами, и, машинально глядя на чемоданы, я замечала, что происходило возле. Память сама сложила в свою кладовую снимки мгновений, и сейчас я смотрю на них, словно перебираю фотографии или прокручиваю ролик. В большом новом здании вокзала в тот день мы были одни с такой поклажей, не стоило труда выхватить нас из муравейника обычных пассажиров и вычислить, кто мы такие. Подходили какие-то люди, о чем-то говорили, уходили. Потом появился сын с мужчиной в темном, постояли спиной к нам лицом к чемоданам, поговорили. Мужчина в темном ушел, пришел муж с каким-то небритым, поговорили втроем. Я видела -- сын согласно кивнул небритому, услышала, как сын произнес свое любимое: -- Лады. Небритый ушел, а муж и сын подсели к нам. -- Пасут, -- сказал муж. Я не сразу поняла. -- Кто? Кого пасут? -- Они -- нас. -- Ну ребята... -- сказал сын насмешливо, но и явно отдавая им должное: знают люди, как работать. Я заметила на лице у сына знакомое мне выражение: он готов был вступить в игру, не ради денег, ради азарта -- кто кого переиграет. Он был спортсмен, борец, он знал азарт схватки, но и умел держать себя в руках, я знала. Здесь был не ковер, и на карту надо было ставить не ступеньку пьедестала почета. Совсем иное. Наверное, муж тоже заметил, что боролось в сыне. -- Что делать? -- сказал он предусмотрительно. -- Монополия. Нам ли с ней тягаться? -- Что случилось? -- спросила я и сама удивилась, как безучастно прозвучал мой голос. Я знала, все как-то решится, мы уедем. -- Все нормально, -- сказал муж. -- Много просят? -- спросила подруга. -- Не знаем, сказали: "Договоримся". -- Что они -- одни на вокзале? -- Как видишь. -- Сегодня это их куш, -- добавил сын. Появилась Алина с ее двоюродным братом. Он провожал нас, они вместе гуляли, ожидая посадки. -- Мы пойдем в игральный зал, -- сказала она. -- Я должна просадить последние деньги. И они исчезли опять. -- Что за деньги? -- спросила меня подруга. Я объяснила. Как и все мы, Алина отрывала от себя дорогие ее сердцу вещи. Родители сказали: "Вот это берешь и ни грамма больше". И она раздала свои сокровища подругам. Но не все. "Это, -- сказала она про электронные игры, -- я продам". Бизнесмена из нее не получилось, игры она продала меньше, чем за полцены, но какие ни есть деньги лежали в кармане, надо было с ними что-то делать. Мороженого уже не хочется -- наелись, напились ситро. -- Жаль, -- сказала подруга. -- Жаль игры. Они же так мало весят. Тут она, видно, решилась, открыла свою сумку, достала из нее книжку. -- Может, ты все-таки возьмешь с собой? -- Она протянула мне книжку, маленький томик. Это был Пастернак. -- Когда станет грустно, он тебе поможет. Здесь всего двести граммов. Двести граммов Пастернака. Я взяла книжку, машинально наугад открыла, стала читать знакомое. И поняла, что, конечно, увезу ее с собой, и выкину, если надо будет, что угодно, из чемодана. Время шло, носильщики не появлялись. -- Пойду поищу, -- сказал сын. -- Что-то мне неспокойно. -- Не волнуйся, -- остановил его муж, -- они своего не упустят. Старший был опытнее и мудрее, он больше разбирался в людях. Младший, хоть и был спортсмен, но все равно горяч и импульсивен. Да к тому же взял на себя заботу о нашей дороге и должен был, так он считал, я понимала, стелить соломку во всех местах возможных падений. Направлять штурвал нашего семейного ковчега в обход рифов. Я поняла, что плохо себя веду: надо бы покормить людей, и позвала всех есть. Нас было много, все сгрудились вокруг меня, кто сидел, кто ждал стоя. Я доставала из кастрюли куски холодного мяса, клала их на хлеб, увенчивала соленым огурцом и протягивала каждому. Сын стоял так, чтобы видеть вход в здание вокзала, он уже было потянулся за своим обедом, но вдруг отдернул руку, бутерброд чуть не упал на пол. -- Сейчас, -- бросил он и ринулся к выходу. Я оглянулась, в дверях была видна морда небритого. Через несколько минут сын возвратился. -- Сволочи, -- сказал он, машинально взял хлеб с мясом, не сел, стал стоя жевать. -- Что случилось? -- спросила дочка. -- Темнят. -- Успокойся, -- сказал ему отец. -- Но до поезда уже не так много времени, -- сын посмотрел на часы. Он явно проигрывал. У них в руках были все козыри, а у него ни одного. У него -- только боль и тревога. Оттого, что мы уезжаем. В неизвестность. А он остается. -- В крайнем случае погрузим сами, -- сказал муж. -- Вот поедим и начнем выносить вещи. Но я видела, что и муж начинает нервничать. "Ребята" во главе с небритым явились, как только мы кончили есть. Они окружили сына, как ни в чем не бывало. -- Все будет в порядке, хозяин, -- сказал небритый тоном, за которым стояло: "Мы свое дело знаем". Он оглядел поклажу, словно видел ее впервые и оценивал. -- Значит так... Надо две телеги, -- и назвал сумму. -- Ладно, -- сказал сын, багровый от злости. Ему редко приходилось проигрывать схватку. -- Давай, грузи. Небритый кивнул команде -- берите. -- Да... ребята... -- угрюмо произнес сын, когда мы уже были в вагоне. Но они и в самом деле неплохо работали. Они пронесли вещи через дверь, которая для всех остальных была закрыта, и когда мы вошли в вагон, все было удобно и аккуратно разложено. Мы могли спокойно сесть и ждать, когда тронется поезд. Мы молчали. Молчал и сын. Может быть, он готовил себя к тому, что еще не раз ему придется проиграть в этой дороге. А может, это я сейчас так думаю, а тогда он просто немного расслабился и ни о чем не думал. Сейчас я прокручиваю в памяти свой ролик и думаю, что нам повезло. Рассказывали потом друзья разные вокзальные истории. Одних на московском вокзале ждала машина, заказанная накануне родственниками, живущими в Москве. Но у машины оказались проколоты шины -- она заехала на территорию, уже присвоенную кем-то. Другой шофер, наивный человек, согласился приехать за друзьями москвичей. Его взял за грудки детина в голубом комбинезоне. -- С этого вокзала в аэропорт отправляем только мы, -- сказал детина. -- Запомни это. Но если ты уже приехал и очень хочешь везти, можешь откупиться. -- Шофер вынужден был заплатить дань. Нет, нас Бог, хвала ему, почему-то миловал. На вокзале нас встретил друг дочери, он взял на работе машину, отвез нас в чью-то пустующую в то время квартиру. Через три дня, уладив все дела, мы приехали на другой московский вокзал к поезду "Москва -- Будапешт". Людей на вокзале было невозможно много, как на всех больших вокзалах, но среди этого множества легко узнавались наши попутчики. По всем залам ожидания разбросаны были островки из компактно сложенных баулов и чемоданов. Островки эти были чуть большими или чуть меньшими, но все чем-то походили друг на друга, как походили друг на друга и люди, печально стоящие рядом с вещами. Может быть, в том, что вещей в каждой компании было все-таки многовато, но были они не обычно по-вокзальному свалены, а уложены заботливо и аккуратно, угадывалось грустное -- это все имущество, весь скарб уезжающих куда-то людей. Все, что у них осталось. Больше у них ничего уже не было, только эти огромные нарядные новые чемоданы. Сколько ж их едет вместе с нами? Именно сегодня, именно этим поездом? Словно это последний поезд, который увозит моих соплеменников из родных мест. Надо было искать носильщиков. Муж и сын ушли. Когда вернулись, еще продолжали говорить, я помню обрывки фраз. -- Черт с ним, -- голос мужа. -- Спокойнее. Выхода-то нет. -- Я понимаю, -- это голос сына. -- Но... Ловят момент, сволочи. -- Он уже не злился, плыл по течению, с трудом удерживая штурвал, чтобы не занесло на мель. -- Конечно. Ты же видишь, другие не берутся, только эти. Муж вспомнил и рассказал, как много лет назад он ехал в Москву в командировку поездом, который шел с Кавказа. На московском вокзале поезд еще только замедлял ход, а вдоль перрона бежали носильщики с тележками и кричали проводникам: -- Евреи есть? -- Нет, -- сказал проводник вагона, где ехал муж. -- Как -- нет? -- возразил муж. -- Я еврей. Проводник окинул взглядом мужа, стоящего в тамбуре с портфелем в руке, и усмехнулся. В чем дело, муж понял, как только сошел на перрон. Евреи с Кавказа уезжали в Израиль. -- С тех пор все в стране изменилось, -- закончил муж свой рассказ. -- Носильщики тоже. Похоже, что носильщики разбивали здание вокзала на невидимые геометрические фигуры, и если команда забивала кол в одной из фигур -- это мое, другие не подходили. Чтобы держать цену. Но это сейчас, вспоминая, я думаю так, а тогда мыслей этих не было, тогда все кружилось и расплывалось. Приехало и пришло много родных и друзей -- проводить нас, лица вокруг были грустными, они время от времени приближались и впечатывались в память крупным планом, я вижу теперь их хорошо и отчетливо, словно вот они -- стоит протянуть руку. Плакала дочка брата, единственная моя племянница, очень похожая на меня. Она стояла с опущенными плечами и вытирала слезы. Наверное, она горевала не столько о том, что мы уезжаем, хотя и нас терять ей было тяжко, она оставалась -- об этом она плакала, о том, что остается. Брат мой не приехал, он был болен, мы простились с ним накануне. Приехал сын его, внешне похожий на моего сына. Странно было от него услышать: -- Нет, я никуда не поеду. Моя земля здесь. Мой сын не мог бы сказать этого. Кто знает, где -- наша земля? Плакала самая близкая подруга дочки, она знала, что ей самой никуда не уехать, она оставалась в страшном и неясном мире. Всю оставшуюся жизнь она будет только писать письма и ждать писем. Пришел друг дочери, тот самый, что встретил и приютил нас в Москве. Он стоял рядом с молодой миловидной круглолицей женой своей, она улыбалась, и он тоже говорил бодряще: -- Семнадцать лет назад я провожал туда свою тетю, через год она прислала фотографию -- в брючном костюме и в темных очках. Совсем заграничная дама. Так что не волнуйтесь, все там будет у вас хорошо. -- Я куплю себе брючный костюм и темные очки? -- А почему бы нет? -- Спасибо, хороший ты человек. Пишите, когда вас встречать -- там. -- Да, конечно. Я вижу высокую статную фигуру сына. Он приблизился ко мне: -- Прощайтесь. -- Да-да... уже... -- у меня сдавило горло. Жена сына приехала в Москву нас проводить и привезла детей, чтобы мы могли увидеть их еще раз. Маленькая дочка сына, моя тезка, бегала и каталась по скользкому полу вокзала. Она все подбегала ко мне и просила: "Не уезжай!" При этом казалось, она вот-вот заплачет. Но она не плакала, вновь убегала и вновь возвращалась: "А когда ты приедешь?" Так она спрашивала всегда, когда мы расставались, нам часто приходилось расставаться: мы жили в разных городах. Но раньше были и встречи. А теперь -- будут? Старший брат ее, сын сына, тоже далеко не взрослый, наверное, многое понимал. Он ничего не спрашивал и был грустным. Надо было прощаться: их поезд в большой русский город, где они живут, уходил раньше нашего. Мы пошли проводить их немного, и, выходя из здания вокзала, жена сына оглянулась и незаметно перекрестила нас. Она просила Господа сохранить нас. И сказала тихо: -- Все. Теперь все у вас будет в порядке. Но о чем я пишу? Я же собиралась рассказать о Васе. До Васи на ролике, что я прокручиваю, есть кадры, где -- носильщики московского вокзала. Последние кадры в Москве. Носильщики вели себя, как их коллеги в нашем областном центре. Появились как раз вовремя, погрузили часть вещей на телегу, увидели -- не помещается, тут же подкатили еще одну, работали дружно, слажено, молча, с сознанием важности того, что делали. Вагон еще был закрыт для посадки, а наши ребята уже грузили поклажу с другого входа, и когда разрешили посадку и мы вошли в вагон, все было уложено здесь в лучшем виде, мы могли спокойно сесть и расслабиться. Сын вошел в купе последним, на лице у него я заметила такое выражение, словно его уложили на ковер. Муж, видно, тоже заметил, потому что спросил: -- Что случилось? -- Знаешь, сколько пришлось выложить? Сын назвал сумму. Она была вдвое больше той, которую запросили, когда договаривались, и почти вчетверо превышала сумму, которую отважились получить с нас три дня назад на вокзале в областном центре. -- Как? -- не понял муж. -- Сказали, что мы так договаривались. С каждой семьи -- по столько. -- Но ведь раньше не было речи о том, что -- с семьи? -- спросила дочка. -- Ясное дело. Грузят не людей, а вещи. О вещах и договариваются. -- Почему они решили, что нас две семьи? -- дочка возмущалась. -- Не надо было давать. -- Да, конечно, -- усмехнулся сын, -- ты бы так и сделала. Я бы посмотрел, что бы из этого вышло. -- Да... -- сказал муж. -- Ситуация непредсказуема. Ладно. Все в порядке. Едем. Поезд тронулся, мы в самом деле поехали. И вскоре появился Вася. Несколько секунд -- и Вася оценил ситуацию. -- Значит так... сколько вас? Нас сидело семеро. Четыре места у нас были в этом купе, одно -- в соседнем, а у сына и Алеши билеты были в другой вагон. Наш шел до Будапешта, а им ехать только до границы, кассир решил, что вместе нам быть ни к чему, никакие уговоры не помогли. -- На ночь -- туда, -- строго сказал Вася, медленно рассматривая наши билеты. Да... журналистам бы, писателям, врачам-психологам, учителям и прочим инженерам человеческих душ васино понимание людской природы, знание, что человеку надо, кто на что клюнет. Секунду-две сын и Вася смотрели друг на друга, затем Вася быстренько сложил билеты в свою сумку, похожую на кассу первоклассника, и молча вышел. -- Надо бы поговорить с ним, -- сказала я. -- Надо, -- согласился сын. Он знал, как это важно для нас -- еще около полутора суток вместе. Ему и самому это было важно, хотя, наверное, он думал о другом -- чтоб мне было спокойнее. Но говорить с Васей не хотелось, это было тягостно, и он медлил. Но тут открылась дверь, и вошел Вася. Он сел рядом со мной на полку и сказал горестно, очень сочувствуя нам. -- Вещей многовато... Вдруг выгрузят на таможне. -- Зачем? -- Как -- зачем? Проверить. Из слухов мы про таможню знали. Рассказывали, как вытряхивают все из чемоданов, попробуй потом -- сложи. Чемоданы полным-полны, набиты туго, дома все не раз перекладывалось, чтобы все было аккуратно и рационально. А как сделать это быстро и в чужом помещении? Выгрузят, ни за что не успеешь обратно на этот поезд, он уйдет, пишите письма, жди, когда придет следующий. Да еще будут ли в следующем места. И сына уже не будет рядом, чтобы помочь. И носильщиков -- где взять? И на чем добираться? На таможню отвезут, а к поезду -- как хочешь. -- Вы же не хотите, чтобы вас проверяли на таможне? -- сочувственно спросил Вася. Подразумевалось, что он понимает -- у нас есть недозволенный груз. Но мы- то понимали, что он видит нас насквозь и знает, что такого груза у нас нет, что такие, как мы, ничего незаконного вывозить бы с собой не стали, но выгружаться на границе у нас нет ни сил, ни желания -- у кого может быть такое желание? -- Да... -- потянул Вася, неожиданно поднялся и вышел. Несколько минут в купе царило молчание. Потом я опять сказала, что надо поговорить с Васей. -- Надо, -- опять согласился сын. -- Положимся на судьбу, -- сказал муж. Но как раз Вася и был послан нам судьбою. Он опять появился, приоткрыл дверь, сделал сыну знак: выйди. -- Значит так, -- сказал ему Вася в коридоре, -- можно сделать, что вас не тронут на таможне. -- У него был вид заговорщика, озабоченного тем, чтобы мы провезли свой недозволенный груз. -- Давай, -- сказал сын, -- делай. Говорить, так обо всем сразу. -- В соседнем купе есть два свободных места, -- сказал Васе сын. -- Должны сесть в Киеве, -- сказал Вася. -- Жаль. -- Подумаю, -- бросил Вася и снова быстро ушел. Сын вернулся в купе и попросил меня: -- Собери чего-нибудь повкуснее. Пойду выпью с Васей. Дома за бутылкой коньяка в дружеской беседе решались многие вопросы. Из всего, что было, я выбрала еду получше, сложила на тарелку и накрыла салфеткой. Сын взял бутылку водки, положил в пакет и вышел. Вернулся он через несколько минут -- без пакета. На мой немой вопрос он ответил жестом: все нормально. Наивный человек -- он хотел играть с Васей в кореши. Очень он ему нужен был -- в кореши! Презент Вася взял, но сына выпить не пригласил, кореши у него были свои, он пил со своими, а чтоб было, за что, -- надо, чтобы мы ехали. Так даже лучше, хотя, конечно, немного не по себе. И главное -- что будет? Вася явился через полчаса, к водке он явно уже приложился. Опять вызвал сына в коридор: -- Перетаскивайтесь и рассчитывайся. -- Сколько? Вася сказал. Сын присвистнул. Вася развел руками -- дела сложные, того стоят. Сын вернулся в купе, отец задал ему тот же вопрос, что и он Васе: -- Сколько? Сын сказал. -- Что? -- не выдержала я. -- Да, цены растут. Торговаться? -- Бесполезно, -- махнул рукой муж. -- Я тоже так думаю. Вмешалась дочка: -- Но он может взять деньги, а когда придут таможенники и станут нас потрошить, сделает вид, что не при чем. -- Конечно, может, -- подтвердил муж. -- А если плюнуть на этого Васю? -- предложил муж дочки. -- Ничего же у нас нет, чего мы боимся? -- И Вася знает, что ничего у нас нет, -- сказал сын, -- но хочет заработать. А сорвется куш, обязательно приведет таможню. -- Ну, не обязательно, -- умудренно произнес муж. -- Но может. -- Слушайте, о чем мы думаем? Он переведет вас в соседнее купе? -- спросила я у сына. -- Да. -- Плати. Только за это надо было платить -- еще немного вместе. Мы долго сидели, далеко за полночь, больше молчали. Иногда я давала наставления: надо следить за здоровьем, надо чаще писать. А сын все говорил, чтобы я не плакала, хотя я не плакала -- у меня уже не было слез, обещал, что скоро приедет. Потом муж сказал, что надо бы поспать, уже поздно, все устали, завтра будет еще день. Мы разошлись по своим купе, но только улеглись, еще не успели заснуть, в коридоре послышался шум. -- У меня все места заняты, -- услышали мы Васин голос. И чьи-то незнакомые голоса: -- Но у нас билеты. -- У меня тоже все по билетам. -- Безобразие! Мы билеты брали за целый месяц. -- Не кричите, -- тихо и спокойно сказал Вася. -- Люди спят. Сейчас мы все уладим. Пойдемте к бригадиру. Голоса стихли, видно, они ушли. -- Кошмар... -- прошептала я. -- Что же теперь будет? -- А ничего, -- ответил муж. -- Спи. Шум больше не возникал. Возможно, новых пассажиров поместили на места, которые освободили сын и Алеша. Почему-то меня не мучила совесть. Мы все-таки заснули, но поднялись рано. Впереди было около суток пути, мы могли наслаждаться последними часами вместе и не думать о будущем. Но вдруг -- опять прибежал Вася. Он не вызвал сына в коридор на секретный деловой разговор, как делал это уже несколько раз, а вошел в купе, прикрыл за собой дверь, сел на полку напротив сына и с полминуты загадочно молчал. Эти полминуты он смотрел в лицо сыну, словно изучал своего визави. -- Что, Вася? -- спокойно спросил сын. -- Давай честно, -- произнес Вася тоном следователя из советского детектива. -- Что ты положил под потолок? -- Я? Под потолок? Где? Когда? Зачем? -- Люди видели и мне доложили. -- Что видели? -- Во время стоянки в вашем купе какой-то мужчина что-то делал под потолком. -- Ну и что? -- Как -- что? Он положил туда пакет. -- Откуда ты знаешь, что положил пакет? -- Видно из моего купе. -- Пакет над нашим купе? -- Нет, подальше. Но его можно было положить и протолкнуть. А видели, как кто-то клал -- в вашем. -- Но я не клал. -- Не клал? -- Нет. -- Может быть, негр? Ты не видел? -- Нет, не видел. -- Не ты? -- Нет. -- Значит, негр. В соседнем купе, где у нас было одно место и куда Вася поселил сына и Алешу, на левой верхней полке ехал негр. Он был чуть выше среднего роста, худощав, мускулист, одет аккуратно, застегнут на все пуговицы, лицо у него было, пожалуй, интеллигентное. Хотя я не так много встречала людей этой расы, чтобы с уверенностью судить об их интеллекте и о роде занятий, но похоже, он был студент или молодой инженер. В разговоры он не вступал, возможно, оттого, что не знал русский, а может, было ему неинтересно. Мы тоже не знали английский, и было нам не до него -- у каждого свои заботы. Негр или лежал на верхней полке или стоял и смотрел в окно. -- Ну что ты! -- возразил сын. -- Не похоже. -- Ты их не знаешь, они могут, -- уверял Вася. -- Хочешь посмотреть? -- Можно. Они вышли, сын вернулся вскоре, и я спросила: -- Ну, видно? -- Может, что-то и видно. Но я ведь не знаю, что там было и как там должно быть. Может, тряпки остались после ремонта. Под крышей через весь вагон шел воздушный канал, а в купе, где ехал сын, был доступ туда -- квадратное отверстие, в которое была утоплена плотно подогнанная крышка, привинченная болтами. Добраться туда мог только человек высокий, а чтобы проникнуть в канал, нужны были еще сила и ловкость: за считанные секунды человек, оставшись один в купе, должен был провернуть всю операцию -- открыть, положить, протолкнуть, закрыть, слезть на пол и изобразить интерес к тому, что делается за окном. Вася явно льстил моему сыну -- только ему под силу такая задача. -- Нет, -- сказал Вася, он пришел вслед за сыном. -- Это не негр -- ростом маловат. -- Я тоже думаю, что не негр, -- согласился сын. -- Похоже, что он человек приличный. А что там может быть в этом пакете? Бомба? Вася с сомнением покачал головой. -- Скорее наркотики. Провезет через границу, а там -- миллионер. Вот, может, ты своим сделал такой подарок. Там продадут и будут при деньгах. -- Как это я не подумал раньше? -- сын повернулся к нам. -- Были бы вы там при деньгах. Ах, как хотелось ему, я видела, поиграть с Васей. Может, изобразить испуг, а может, интерес. Или достать пакет трясущимися руками, а потом развернуть и показать -- вот, смотри, Вася, здесь же ничего нет, только яичная шелуха и кожура от той копченой колбасы, что я приносил тебе вчера на закуску в презент. А может, вообще ничего не найти... -- Сынок, -- сказала я, -- не надо. Он и сам знал, что не надо. Слишком многое стояло на карте. -- Все сходится на тебе, -- настаивал Вася. Люди видели в вашем купе. -- Не знаю, Вася, может, им показалось. -- Слушай, -- предложил Вася вдруг, словно только-только придумал, -- пойдем, заберешь пакет. Ты же высокий, достанешь. Если найдут, будет плохо и тебе и мне. -- Тебе-то чего? -- Как? Я же здесь хозяин. Пойдем -- достанем, выкинем, сделаем все, как надо, будет тихо, спокойно. -- Нет, Вася, я не пойду. -- Ты лучше скажи честно... -- Ну, Вася, -- игра приняла другой оттенок, -- ты же понимаешь, если бы это был я, я бы тебе признался. Ты мне уже как друг, ты же видишь. -- Значит, не ты, -- опять сказал Вася. -- Нет, не я. -- Значит, негр. Ты английский знаешь, давай спросим негра. -- Нет, я не знаю английского. Может, никто не клал. -- Ты же видел -- пакет? -- Далеко, видно плохо. -- Ты что -- слепой? -- Немного, -- сказал сын и достал из кармана очки. -- Значит, -- негр, -- еще раз сказал Вася и ушел. Через полчаса он пришел опять. -- Слушай, ну ты же высокий, давай достанем. -- Нет, -- твердо сказал сын, -- я не буду. Да и тебе не советую. Лучше доложи на таможне, что заметил что-то подозрительное, тебе же еще и благодарность объявят. -- Да, -- подтвердил Вася, -- в самом деле, будет благодарность. Только вдруг это -- ты, а тебя уже не будет. Ищи тебя. -- Меня-то как раз найти нетрудно, я ведь остаюсь, не уезжаю. -- Значит, не ты? -- еще раз спросил Вася. -- Нет, не я. -- Значит, негр. Неужели он придет еще? И что-то еще придумает? Или это последний раунд? Сейчас я пишу и вспоминаю, с каким серьезным видом вел Вася следствие и как произносил убежденно: "Значит, негр," и думаю, как это было смешно и наивно, и нелепо, и глупо, но тогда нам было отнюдь не смешно, хотя мы понимали весь комизм и нелепость ситуации. И невозможно было послать этого Васю подальше, далеко-далеко, закрыть перед ним дверь: "Гуляй, Вася!" Благодарность ему нужна, думала я со злостью. Повесить в рамочке под стеклом! Показалось, что не добрал бумажки, хочет еще. Решил взять на испуг. Да и в самом деле, как не струхнуть, все было задумано так хорошо. Интересно, попался ли кто-нибудь на этот крючок из моих соплеменников, или это премьера спектакля? Мы первые удостоились такой чести. Уж очень сын подходил к отведенной ему роли -- высокий, сила вроде есть, общительный, и деньги первый раз выложил, не торгуясь, значит, есть деньги. Сейчас я понимаю, что психолог Вася видел: сын не только физически крепок, но и нервы у него не шалят, потому не вызвал сына в коридор говорить один на один, а пришел вести допрос при нас, чтобы мы испугались очень, чтобы уговорили сына достать этот злосчастный пакет, выкинуть, дать Васе на лапу и замести следы. Это не мы, конечно, не мы, но надо было все сделать тихо и гладко, чтобы никто ничего не видел и не знал, и чтобы не было задержек и пускания крови. Мы должны были уговорить сына... Я должна была... Я, слабая женщина. Но я не сделала этого. Я ненавидела этого Васю, от которого зависел мой покой. Я задыхалась от злости. Молча. -- Спокойно, мама, -- сказал мне сын. -- Все нормально. Кажется, эту схватку он выиграл. ...Поезд остановился у границы. Сумки у сына и Алеши были уже собраны, они были одеты, только без курток. -- Все, -- прибежал Вася, -- выходите. -- Все, -- как эхо повторил сын и решительно потянулся за курткой. -- А вы сидите в купе, -- на ходу крикнул нам Вася. Мы все-таки вышли в коридор -- проводить сына и Алешу. Я припала к сыну; рядом к Алеше, своему сыну, припала дочь. Несколько секунд я вдыхала родное тепло. Сын слегка обнял меня за плечи, не давая себе расслабиться, провел по плечу рукой и легко, но уверенно отстранил меня: -- Все, мама, пора. Ты только держись, я приеду. Потом обнялся с отцом. -- Я на тебя надеюсь. Держитесь. Он ушел, высокий, статный, и Алеша, тоже высокий, но худющий, куртка свободно спадала с плеч. А ведь два года назад, когда он жил дома, нормально питался и занимался спортом, он тоже был крепок и широк в плечах. И вот, что стало с ним за два года на скудных студенческих московских харчах... И от этой худобы его, может, это была последняя капля, у меня по щекам полились слезы. Господи, что это делает с нами жизнь?! Несет, словно сухие листья. Мы вернулись в купе и сели. Все молчали. Дочка отвернулась и смотрела в темное зашторенное окно. Наверное, чтобы мы не видели, как текут слезы. -- Да... -- сказал муж. В вагоне было тихо, в коридоре пусто. Все будто затаилось и ждало. Потом вдруг раздался топот, пробежали какие-то люди в военной форме, наверное, они заглядывали во все купе, заглянули и в наше: -- Оружие есть? -- Нет. Оглядели помещение, секунду-другую всматривались в лица -- похожи ли мы на террористов? -- решили, что не похожи, и исчезли. А мы все сидели, почти не разговаривали -- прислушивались. Наконец, в вагоне появились таможенники. Мы поняли это по тому, что все как-то задвигалось и задышало. Двери в коридор были открыты, мы слышали, как люди останавливались, заходили в купе, выходили, шли дальше. До нас доносился тихий звук разговора, но слов разобрать было невозможно. Так они добрались до соседнего купе, где негр был сейчас один -- мы все собрались вместе. Там они, кажется, даже прикрыли дверь, кажется, задержались дольше, чем у других. Но может быть, это казалось нам тогда, это были как раз те минуты, которые кажутся вечностью. Что происходило в соседнем купе, я могу только гадать, наверное, более тщательный досмотр и только, все-таки ехал не человек из Союза, иностранец. Что они там досмотрели, не знаю, скорее всего -- ничего, потому что, когда поезд тронулся дальше, негр спокойно лежал на своей левой верхней полке. Наконец, они появились и в наших дверях -- двое серьезных мужчин в форме. Я окинула взглядом наши чемоданы -- неужели их придется раскрывать? -- Документы. Мы протянули документы. Все внутренне сжались. -- Доллары есть? Конечно. У нас были доллары -- по сто пятьдесят на нос. Их поменяли нам на рубли один к шести. Сейчас, когда в беснующемся бывшем Союзе доллар стоит сто-сто пятьдесят, а то и все двести рублей, этот курс кажется нам невозможно низким, так не бывает, а тогда он только подскочил в десять раз, и мы считали, что с нас сдирают шкуру. Мы показали доллары и документ на право вывоза этого несметного богатства. -- Советские деньги есть? Еще днем этот вопрос задал нам Вася. Мы удивились: зачем нам советские деньги -- в ту страну. Вася был другого мнения, он знал больше нашего и не поверил или сделал вид, что не поверил, что у нас нет с собой денег из страны исхода. Но он заботился о том, чтобы весь свой нелегальный груз мы провезли благополучно, ему за это заплачено. И Вася дал нам наставление: -- Скажете, что есть двадцать рублей, ходили в ресторан, обедали, осталось. Лучше положите на стол. Мы так и сделали. Сын вынул из кармана две десятки и положил на столик. -- Вот, двадцать рублей, -- сказали мы серьезным мужчинам в форме, готовые дать еще одну взятку на этой земле. Но они не интересовались такими мелочами. Свои двадцать рублей мы провезли через границу, в Будапеште, в коридоре гостиницы, где ждали самолет, мы поменяли их на форинты. Последних хватило на маленький пакетик довольно вкусных конфет, мы съели их сразу же. Это был первый кутеж за границей. -- Кофе есть? -- Икра есть? -- Счастливого пути. Они вернули нам документы. И ушли. Они даже не зашли в купе, все время стояли в дверях. Странно, но мы не расслабились, было какое-то непонятное ощущение, так бывает, наверное, когда ждешь сильного удара и внутренне сжимаешься, а удар оказывается неожиданно слабым. -- Может, просто они устали проверять? -- предположила дочка. Все-таки наше купе последнее. -- Жаль, -- сказал муж дочки. -- Чего? -- Что у нас нет с собой ничего запрещенного. -- Он даже не улыбнулся. Но это у него такая манера -- он умеет шутить, не улыбаясь. Мы сидели, отгороженные от мира зашторенными окнами, открывать их не разрешалось. Поезд тронулся, нас куда-то недолго везли, потом состав толкали вперед, назад и снова вперед, затем подняли странно легко и аккуратно опустили. Мы поняли, что нас переставили на узкоколейку западных дорог. Вдруг прибежал Вася. -- Иди сюда, -- позвал он меня. Он завел меня в свое купе и открыл окно. Метрах в тридцати я увидела белую вязаную шапочку сына. Господи, какой ты умница, что разыскал нас в этом тупике. В темноте я пыталась рассмотреть родные черты. -- Все в порядке? -- скорее догадалась, чем услышала я. -- Да, да. Он поднял руку с раскрытой ладонью -- знакомый прощальный жест. -- Все, -- сказал Вася и закрыл окно. И тоже спросил: -- Ну -- порядок? -- Да, да. Спасибо, Вася. Ах, как жаль, что у меня уже не было денег -- я бы все их сейчас отдала Васе. Наконец, поезд тронулся. Мы легли на полках, но не спали, под нами уже текла чужая земля, и было как-то тупо-тревожно. В Будапеште мы выгрузились из вагона, в торопливом беспорядке сами кидая вещи. Когда все уже лежало на перроне, я оглянулась. Вася стоял у вагона, спокойный и усталый, наблюдая за тем, как выносили вещи. -- Ну что, нашли пакет? -- спросил муж у Васи. -- Нет. Наверное, негр испугался, достал пакет и выбросил. -- Вася говорил так серьезно, что даже неудобно было улыбнуться. Ну, Вася, ну, детектив! Подъехали тележки, а с ними вежливые представители страны, куда мы ехали: -- Ваш багаж? И стали грузить. -- Ну... живете... -- Гость чешет затылок и еще раз оглядывает все окрест. Мы поворачиваем головы вслед за ним. Справа в лучах солнца сверкает снежная вершина Хермона, перед нами -- рукой подать, минута ходьбы, шоссе перейти -- уходят в небо и вдаль извивы гор, одетые в зелень сосен и кипарисов. Все уже виденное, облюбованное нами, но мы снова смотрим на это чудо -- глазами нашего гостя. Кра-асо-та-а! -- И воздух, воздух! -- Гость набирает его полную грудь, выдыхает, опять набирает. Мы уже навосторгались воздухом, но невольно делаем то же самое. -- Везет же людям. Люди -- это мы. Гость минуту молчит. Может быть, пытается мысленно переварить увиденное, а может, млеет от кислородной сытости. Если есть кислородное голодание, то, наверное, возможна и сытость. Но оказывается, он просто нам немного завидует: -- Что я вижу, когда выхожу из своего дома? Передо мной коробка из восьми этажей, сбоку, правда, поменьше -- пять. И через дорогу -- коробки, коробки. У нашего Гостя небольшой прелестный дом, когда-то он строил его на окраине городка, где живет, а теперь городок разросся, дом окружили местные небоскребы. За нас он, конечно, рад, но обидно за себя, за свое неудачное местожительство. Перед Гостем как-то неловко. Пытаемся шутить: -- Продавай свою виллу, перебирайся сюда. Через дорогу много пустых домов, еще можно купить. Нет, на это он не согласен. На край света? Вот если бы туда, к нему поближе, переместили вид на Хермон, лес и горы, перекачали свежий воздух... Ну, как хочешь. Воля твоя. Дыши перегаром, выхлопными газами, выбросами химических заводов. Любуйся на какой пожелаешь из восьми этажей. Можешь на все восемь сразу. Но все равно неловко. Наш Гость приехал в страну почти полвека назад, ничего ему не давали, кроме лопаты в руки, работал тяжело, страну строил, себе дом строил. А мы? Где-то воздвигали светлое будущее, то, что соорудили, рухнуло, мы сели в самолет... Прошло всего четыре года (или целых четыре года!), но все-таки не более, чем четыре года, а мы здесь, на высоте, перед нами горы в лесах, справа Хермон. Будем воспитанными хозяевами, не станем кичиться своим богатством. Хотя мысленно наслаждаемся всем, чем владеем. С того места, где мы стоим, с нашего дворика, не видно, но если дойти до перекрестка и спуститься чуть-чуть по ущелью, открывается дивная гряда гор, из которой выступает двуглавая красавица. Ущелье, правда, давно покрыто асфальтом, теперь это горная дорога, шоссе, по нему мы ходим пешком в город, в центр. Когда мы спускались здесь в первый раз, гора приворожила меня, я не могла оторвать от нее взгляда. И каждый раз, идя по этой дороге, я смотрю и смотрю на странной красоты седловину, на две вершины, от которых вправо и влево, как полуопущенные крылья птицы, лежат горы. Все это день ото дня разное, другое. На фоне синего неба гряду видно четко и она особенно прекрасна. Иногда эта огромная дивная птица купается в облаках и кажется, что она парит. В ненастный день из-за гряды поднимаются черные тучи, клубятся и растут, и движутся на нас, и мы идем им навстречу, охваченные удивительным чувством причастности к чему-то непонятно высокому. Я и не пыталась разобраться, отчего у меня перехватывало дыхание, и вдруг узнала, что это и есть знаменитая святая гора, здесь жили великие праведники. Гость, понятно, все это знает, на горе бывал. Но не будем хвастать, что двуглавая красавица теперь входит в наши владения. -- Да... живете... -- снова говорит Гость. -- Как у Бога за пазухой. Наверное, он сказал не то, скорее всего не то, он говорит на иврите, возможно, в нашем древнем языке и выражения такого нет, а слова, которые он произнес, нам незнакомы, многих слов на иврите мы еще не знаем, но жест, сопровождающий фразу, и выражение лица понятны без перевода: "Устроились в тепленьком местечке". Ну, а что такое "тепленькое местечко", как не широкая грудь Господина вселенной? Помните, в той стране, мы говорили, когда встречали людей, которые, как нам казалось, избранники судьбы: "Живут, как у Бога за пазухой". А теперь избранники -- мы сами. У нас есть половина маленького домика, нам дала его в пользование страна, толстая улыбающаяся чиновница поставила штамп в нашем удостоверении репатриантов, сказала: -- Поздравляю. Это вам до конца жизни. Кто знает, сколько до этого конца? Домики наши маленькие светленькие с красными крышами, выстроились на склоне горы ступенями. Все одинаковые. -- Правда, немного напоминают бараки? -- Это мы стараемся не очень задаваться перед Гостем. Наверное, он согласен, что да, похожи, потому что пытается утешить: -- Ну что вы! Прекрасно. -- Конечно. Улучшенный вариант бараков, -- соглашаемся мы. Рядом с домом маленький клочок земли, и запестрели на нем уже цветы, и борются с ветром тоненькие прутики деревьев, их привезла и посадила Ирина, а мы холим и поливаем. -- И будет сад, -- говорю я Гостю. -- Ган Эден, -- улыбается Гость. Гостя нашего зовут Абрам. Очень редкое еврейское имя. Там -- редкое. Были Аркадии, Александры, Анатолии, что угодно на букву "А", но только не наше кровное, родное -- Абрам, Авраам. Еще отчество у людей пожилых могло сохраниться -- Абрамович, куда от отца, как и от праотца, денешься. Хотя и с этими еврейскими именами-отчествами случались истории. Был у нас друг. Не так чтоб уж самый-самый, но в течение лет двадцати выпили мы с ним немало хорошего и не очень хорошего вина на всяких семейных и прочих торжествах. Звали этого друга обычным, вполне русским именем. И на работе, мы знали, имя-отчество у него были приличные. Поехал наш друг как-то в командировку в Прибалтику, а поскольку был он нам человеком близким, то знал, что нужна нам, просто необходима одна вещь, а достать ее, купить в наших краях невозможно. И вдруг там, в этой почти загранице он увидел, что эти вещи свободно стоят в магазинах, можно купить, а денег свободных, естественно, у него нет. Какие деньги у советского инженера, дай Бог хватило бы жене на подарок. И получаем мы телеграмму: "Могу купить... Вышлите Ригу до востребования на имя..." и дальше сумма немалая и имя-отчество невозможно еврейские, не то что Абрам или Хаим, я таких тогда и не слыхала. -- Что бы это значило? -- подумала я вслух. -- Наверное, нашел в Риге старого родственника... -- тоже вслух раздумывал муж. Посылать деньги в далекий город на имя какого-то неизвестного нам еврея казалось нам делом рискованным. -- Но вещь нужна, -- повторяла я. -- Значит, пошлем, -- соглашался муж. -- Но -- незнакомый еврей, а наш друг, ты знаешь, человек доверчивый. -- Значит, не пошлем. -- Но это единственная возможность... Мы не спали полночи. Наконец решили: пошлем. Будь, что будет. Не все же евреи обманщики. Утром мы отправили деньги. А через несколько дней вожделенный дефицит уже был у нас дома. Мы открыли бутылку вина, чтобы отметить это событие. -- Слушай, -- спросила я нашего друга, -- а почему надо было переводить деньги на чье-то чужое имя? Он долго смеялся, а потом сказал: -- Так это я и есть. По паспорту. -- Значит, то, что мы знаем, -- подпольная кличка? Он развел руками -- что делать? Так жили многие из нас. Я помню, присутствовала как-то на заседании одного ответственного комитета, где утверждали кандидатов на разные должности, не очень высокие, но все-таки начальственные. Среди тех, кто ожидал и волновался, был один молодой человек. Он уже давно и неплохо выполнял свои обязанности, которые всесильный (в данных масштабах) комитет должен был разрешить ему выполнять их и дальше. Заседавшие его прекрасно знали, был он молодым и беспартийным, все называли его просто Игорь. Наконец, его пригласили в кабинет, председательствующему передали документы. Он долго молча их рассматривал, будто видел человека впервые. Потом поднял голову: -- Странно, тут написано "Исаак". Это что -- в переводе? Кандидат в начальники весь сжался и стал лепетать что-то насчет дедушки, которого звали Исааком, а мама хотела... -- Ну-ну, -- барственно произнес сидящий за столом, -- значит, так. Расскажи, Исаак... Не помню, что надо было рассказать. Помню лицо его -- видно было, как человеку тяжко. Сейчас этот молодой человек в Израиле, и жена говорит о нем: "Мой Ицик". Приятно. Мы все рассекретились. Мне нравится, что появились Хаимы и Моше. Приятно произносить имя Гостя. Моего дедушку тоже звали Абрам, дедушку, которого я почти не знала, он умер, когда мне было года два-три, но память моя навсегда сфотографировала его лицо -- глаза, пенсне, бородку... В нашей семье уже здесь, в Израиле, родились малыши. Одного из них назвали Авраамом. Каким он вырастет? Мы рассекретились, клички поменяли на имена, но сбросили ли панцири, которые вынуждены были носить? И выпустили ли на свободу души? Абрам вошел в нашу жизнь вскоре после того, как мы приехали в Израиль. Встреча наша была случайной, но дружба оказалась прочной, многое было связано с ним, так и вспоминается. Вот так же стоим мы с Абрамом посреди двора, Абрам заглянул к нам, как заглядывал часто. Только было это год назад, и двор был другой, и дом другой, это дом, в котором мы с мужем жили тогда. -- Это же надо, -- говорю я Абраму, -- совершенно ничего не соображать? -- А зачем? -- удивляется он. -- Думать вредно для здоровья. Мы смотрим, как по светлым, недавно выкрашенным стенам дома стекают струи мутной бетонного цвета жижи. -- Я всегда считала, что среди евреев нет дураков. -- Евреи умные, когда живут среди других народов. Абрам знает, что говорит, он из галута, правда, давно-давно, но пока добрался до Израиля, был в концлагере, повезло -- выжил, а потом исколесил пол-Европы. -- А у себя дома? -- Ты же видишь, какие мы умные у себя дома. -- Это к нам присоединился мой муж. -- Если бы они могли посмотреть на свою работу со стороны, наверное, умерли бы со смеху. -- Но ты-то смотришь со стороны, почему не смеешься? В самом деле мне не смешно, мне плакать хочется. А ведь было -- радовалась. Было. -- Все в порядке, -- сказал маклер, можете вселяться, -- и протянул нам ключи от квартиры. -- Что полагалось по договору, хозяин сделал. Мы потрогали новенький блестящий краник, открутили, вода потекла. Прекрасно. В углу прихожей стоит маленький холодильник, старенький, с побитой эмалью. Воткнули вилку в розетку -- заурчал. Чудесно. Кровать? Пощупали матрац. Не новый, но спать можно. Слава Богу, у нас есть крыша. На год. Пока на год. Чего там заглядывать дальше. -- Спасибо, Йоси. Йоси, довольный, кивнул, принимая благодарность в придачу к кругленькой сумме, которую получил от нас несколько дней назад. И отбыл. Случалось с вами такое? Вы заболели, у вас жар, ломота, озноб. Пришел врач, спросил участливо: -- Ну, что случилось? И все. Жаловаться вроде не на что, ломота вас не мучает, кажется, что и температура упала. И вы смущенно бормочете: -- Вот немного приболел, но ничего, не страшно. Доктор согласен: ничего страшного, вы в полном порядке. Но стоит врачу уйти, и недуг набрасывается на вас с удвоенной силой. Болезнь-то никуда не делась. То был эффект участливого присутствия. Пока Йоси ходил с нами по комнатам и показывал, как все хорошо, прекрасно, казалось, что так оно и есть. Но Йоси ушел, и сразу все померкло. -- Что за запах? Открой окна, -- сказала я. -- Ты что, раньше не чувствовала этот запах? -- удивился муж, со скрипом выдавливая наружу неподатливые створки окон. Вечерняя прохлада вошла в комнату, стало приятнее. -- К вам можно? Дверь была не заперта, и к нам без стука вошли наши приятели-однокашники, вместе осваиваем иврит. -- Увидели, что вы уже перебрались, решили посмотреть. -- Заходите. -- Отличная квартирка. -- Превосходная. -- Сколько? Сказали, сколько придется выкладывать каждый месяц. -- О! Прекрасно! Вы же знаете, маленькую квартиру вообще невозможно найти. -- Вам повезло. -- Главное, будете вдвоем, отдельно от детей. Наши гости -- нам ровесники. Все живут с детьми, пособие, что получают от государства на съем квартиры, отдают детям. Раньше, там, в Союзе, были сами себе хозяева, а теперь вроде бы угол снимают у сына или дочери. -- Мы бы тоже с удовольствием... -- Но... детям без наших денег не обойтись. Ясно -- завидуют. Я сама себе завидую. Эта квартира -- дар небес, хотя нашла нам ее Ирина, дочка, об этом я уже где-то писала. Прихожая, где мы стоим с приятелями, завалена ящиками с книгами, чемоданами, тюками. Всего полгода в стране, а вот обросли барахлом. -- Можно пройти посмотреть? -- Конечно. -- Мы только на минутку, мы понимаем, что вам некогда. Вместе с гостями снова осматриваем свое жилье. Комнат две, но обе -- не разгуляешься. Стены в меньшей комнате, предназначенной под спальню, выкрашены ослепительно-розовой краской, гостиная -- сияюще-голубая. В домах израильтян, где мы бывали, стены белые, иногда чуть кремоватые, спокойные светлые тона. Наверное, в этой квартире ремонт не делали с давних-давних времен, когда розовое и голубое было в моде. Душевая и вовсе выкрашена темно-зеленой заборной краской. Даже странно, что поверху не написано знакомых заборных слов. -- Ах, какая красивая мебель! -- восхищаются наши гости, стоя в гостиной. -- Прекрасная мебель! -- Да, -- подтверждает муж, -- антиквариат. Хозяин велел его беречь, дорого стоит. Когда-то, наверное, эта мебель в самом деле была прекрасной. Диван, кресла, банкетки, все из настоящего хорошего дерева, с гнутыми фигурными спинками, ножками, подлокотниками. Мягкие сиденья покрыты когда-то вишневой с золотым тиснением тканью. -- Никогда не сидела в таком кресле, -- сказала одна гостья и тут же ликвидировала ужасный пробел в своей жизни. -- Удобно! -- И я! -- воскликнула другая гостья и тоже устроилась в кресле. -- Кайф! Везет же людям. Мало того, что нашли квартиру, но еще и с такой мебелью. Я молчала. Конечно, думала я, именно за этим я ехала в Израиль. Мне совершенно необходима царская мебель. Из-под лоснящейся, когда-то прекрасной вишневой ткани исходил стойкий запах старой мебели. Меня от него начало тошнить. -- Немного придется почистить, конечно, -- вставил один из гостей. Мужчины более искренни, чем женщины. Мужчина не станет целовать тебя при каждой встрече и говорить, ах, как он рад тебя видеть и как ты прекрасно выглядишь, если ему от тебя ничего не нужно. А этим ведь не нужно было ничего, просто такие -- женщины. -- Какой кошмар, -- донеслось до нас в открытые окна лишь только гости ушли. -- Не представляю, как это можно привести в удобоваримый вид. Могли бы высказаться, отойдя хоть на полсотни метров. Но мы все равно были счастливы и полны решимости. Стены не поддавались. Голубое и розовое были неистребимы. Мы купили большое ведро белой краски и покрыли ею все стены. Когда красили, казалось -- все, с прошлым покончено, но стоило краске чуть просохнуть, голубое и розовое просвечивало сквозь верхний слой и весело нам подмигивало. Мы купили еще одно ведро и снова взялись за валики и кисти. Работали до поздней ночи. -- Ну, все, -- сказал муж, с трудом отмывая руки, -- завтра будем убирать. Но как бы не так. Утром цвета радости, правда, все-таки чуть поблекшие, сияли со всех сторон. В этой квартире долгие годы никто не жил, она стояла закрытой, не так давно ее купил наш хозяин для своей старой матери, но та заболела, он взял ее к себе, а квартиру сдал нам такой, какой она была -- мебель антикварная, а тайна краски на стенах была сродни тайне вечности египетских пирамид. Это была, наверное, очень дорогая когда-то, стойкая высокого качества краска. Лучше бы хозяева, которые давным-давно оборудовали для себя эту квартирку, были немного победнее. Мы отправились за третьим ведром. -- Вы, наверное, сняли очень большую квартиру? -- спросил нас хозяин маленького магазина, где мы покупали краску. -- Ну-у, нет, вряд ли, -- усомнился его сын. -- Подрабатываете немного ремонтом квартир? Муж кивнул, и парень остался доволен своей проницательностью. Он одобрительно-заговорщически улыбнулся, мол, мы можем быть спокойны, он нас не выдаст, не донесет, что к пособию мы имеем еще и заработок. После четвертого ведра муж сказал: -- Все. Хватит. Как будет, так будет. Все, так все. Мы сунули кисти в воду, пусть отмокают, и стали мыть полы. С утра при свете дня старались не замечать, как то тут, то там проглядывают сияющие цвета. -- Знаешь, -- сказал муж, -- мне даже нравится. О-ри-ги-нально. Ни у кого такого нет. Пришел Абрам. Он сам мастер на все руки, любую работу сделает, халтуры не любит. Но и он постарался не заметить некоторого разноцветья. Ростом Абрам ниже мужа, он чуть потянулся, похлопал мужа по плечу. -- Ма-ла-дец! -- сказал он по-русски, тщательно выговаривая звуки. -- За это можно и выпить, -- добавил он на иврите. -- Может, рано? -- остановила я. -- Нас еще ждет душевая. В один из первых дней нашей жизни на новой квартире с душевой, вернее, с комнаткой, выполняющей совмещенные функции, произошла у нас история, которую можно было назвать смешной, забавной, если бы не было нам так тяжко. Нетерпеливый громкий стук в дверь прервал наши занятия по истреблению цветов радуги. Мы едва успели открыть замок, как, толкнув дверь, в квартиру ворвался молодой человек и без слов бросился в эту самую комнату. Ну что ж, бывает. Может, человеку невмоготу, с общественными туалетами в городе плоховато, он постучал в ближайшую квартиру на первом этаже... Но наши открытые рты еще не успели закрыться, а странный гость выскочил из душевой, не воспользовавшись ни одним из назначений этого помещения, схватил мужа за руку и потащил за собой. И все молча. Следовать за ним пришлось недалеко -- через лестничную площадку и такую же, как у нас, маленькую прихожую в душевую вроде нашей. Затем молодой человек остановился и ткнул пальцем на пол -- у ног была разлита темно- красная лужа. Я уже сообразила, что молодой человек пришел не с улицы по нужде, а был нашим соседом из квартиры напротив, просто мы еще не видались. Я прошла следом за мужчинами, нагнулась и потрогала лужу пальцем. Сомнений быть не могло -- это остатки свекольника, который я вылила в рукомойник, когда мыла кастрюлю. -- Что это? -- наконец произнес возмущенный молодой человек. -- Суп, -- спокойно сказала я. И пошла за тряпкой. Чудеса: льешь у себя, выливается у соседа. -- Здесь давно никто не умывался, -- сказал муж, -- трубы, наверно, забиты, вода нашла щель в стене. Стена у нас с соседом была общая. Мы позвонили хозяину -- он живет в соседнем городке. Хозяин появился часа через два. -- Что случилось? -- Да вот, не протекает слив. -- Не может быть! Он побежал в соседскую душевую, вернулся в нашу, опять отправился к соседям, снова вернулся. Он трогал руками все, что можно было потрогать, заглядывал под рукомойник, пожимал плечами, явно нервничал оттого, что ничего не видел. Труба была замурована в стене, наверное, давно продырявилась, вода сочилась и просачивалась там, где ей было легче, а легче оказалось пробиться к соседям. -- Есть молоток? -- спросил хозяин. -- И зубило? Он схватил инструмент и стал рушить стену. Сначала полетели куски штукатурки, потом бетон. -- Эли, -- спросил муж, -- что ты хочешь сделать? -- Как что? Посмотреть трубу. На той высоте, где он начал долбить, трубы не оказалось, он стал рушить ниже и решительней. -- Поможет, не надо ломать всю стену? Может, надо раньше подумать? Эли не останавливался. Возникла угроза двух совмещенных санузлов без перегородки. -- Эли, -- наконец взмолился муж, -- не надо. Я все понял и все сделаю сам. Хозяин распрямился, отдал молоток и облегченно вздохнул. Слив мы, конечно, сделали. Муж дрелью просверлил вертикальную строку из точек, пока не наткнулся на притаившуюся трубу, а потом уже стал прокладывать доступ к ней. Но я ведь не о том, как чинить старые трубы. Я о том, что Абрам сказал: думать совсем не обязательно. Прошло время, и мы перестали удивляться, когда случалось подобное, мы поняли, что это естественное состояние людей, которые нас окружали. У них не было нужды думать, они и не думали, они -- делали. И бедная многострадальная стена, разделяющая нашу квартиру с квартирой напротив, тому свидетель. Она и жертва. В квартире напротив жила молодая пара из марокканской общины. После того, как мы перестали лить воду в их душевую, отношения у нас сложились нормальные, хорошие, особенно с Йарденой, тоненькой, симпатичной, почти девочкой. Она целыми днями хлопотала, стирала, мыла, чистила, кормила своего прелестного малыша, он был светленький, как и его мама, сероглазый и очень нам нравился. От постоянных хлопот Йардена уставала, и с удовольствием спокойно отпускала малыша с нами погулять. Наверное, она поняла, что мы, хоть и из России, но не такие уж звери, и детьми не питаемся. Но оказалось, что папа его смотрел на нас несколько иначе. Однажды он приехал домой среди рабочего дня, чего обычно не бывало, и не обнаружил дома свое чадо. Не знаю, был ли дома скандал или не только скандал, жили молодые дружно и тихо, но малыша перестали отпускать с нами на прогулку. Йардена делала это спокойно и тактично, а ее эмоциональный муж был непреклонен и прям. Как-то мы выходили со двора, малыш побежал за нами и протянул ручки. Мы не успели еще сообразить, что делать, как подскочил папа и схватил малыша на руки. Мальчик плакал, ему нравилось гулять с нами. Но папа усадил его на стул посреди двора, приказал: "Не вставай", пошел в дом, вернулся с огромным куском торта. И стал кормить сына тортом из ложечки. Какой ребенок не проглотит слезы с первым же куском лакомства? Нам было жаль, но мы понимали и не осуждали папу, мы-то знали, что не обидим мальчика, а он этого не знал, мы были для него чужими людьми из далекой непонятной России. Когда наши дети были маленькими, мы ведь тоже не доверяли их чужим людям. В общем соседи у нас были спокойные, нормальные, и мы очень огорчились, когда Йардена сказала: -- Через две недели мы уезжаем. -- Куда? Что случилось? -- Хозяин продает квартиру. А мы и не знали, что это не их собственность, что и у них тоже нет своего жилья, приходится снимать. -- Так может, вы купите эту квартиру? Она усмехнулась: -- Таких денег у нас нет. -- Возьмите ссуду. -- Ссуды не хватит. -- Куда же вы теперь? -- Пока поживем у мамы, потом, может, еще снимем что-нибудь. Поживем у мамы... Как в обычной еврейской семье. Огорчались мы не зря. Будто чувствовали, что покою нашему пришел конец. Квартиру купил Эрез, молодой человек, сын соседей со второго этажа. Он был холост, высок, эффектен, наверное, его любили женщины. Почти каждое утро от наших ворот отъезжала машина, в окне которой был виден женский силуэт, менялись марки машин, менялся силуэт сидящей за рулем, но все они были молоды и красивы. Ночные визиты не беспокоили нас, но было просто интересно узнать, неужели так трудно выбрать одну из этих красоток. -- Почему ты не женишься? -- как-то спросил его муж. -- Рано. -- Разве это рано? Тебе уже сколько? -- Двадцать семь. -- Ну?.. -- Я еще не стал на ноги. -- Как это? Есть квартира, машина, работа, да не какая-нибудь, а свое дело, он строительный подрядчик, как здесь называют, "каблан", как-то с гордостью вручил мужу свою визитную карточку с номером телефона: -- Если вдруг срочно понадоблюсь. Что же тогда значит "стать на ноги"? -- Разве это квартира? -- объяснил Эрез. -- Я должен создать жене, детям нормальную жизнь, жениться надо после сорока. Мы не стали выяснять, что такое "нормальная жизнь" с точки зрения обыкновенного израильтянина, но поняли, что обеспечит он ее еще не скоро, а потому нам, пока мы будем находиться в этом доме, предстоит жизнь, по всем меркам выходящая из нормы. Новый сосед начал перестройку собственной квартиры с душевой. Комнатка эта была маленькая, в ней тесно друг к другу разместились унитаз и умывальник, по другую строну оставалось небольшое пространство, где можно принять душ. Если все было исправно, мы были довольны, но мы же не ровня Эрезу, ему нужен комфорт, у него другие мерила. Однажды днем, как бывало иногда, Эрез, взмыленный и стремительный, подкатил к дому на своем грузовичке, сбросил во дворе что-то тяжелое и большое и, не заходя к себе, помчался дальше. Он был очень занят и не мог задержаться ни на минуту. Оказалось, что привез он ванну. Новенькая, сверкающая, ослепительно- белая, ванна была прекрасна. Она стояла посреди неубранного двора, большая, великолепная, и напоминала мне о том далеком, что было в нашей жизни и ушло безвозвратно. Такое простое и естественное тогда -- принять ванну -- казалось сейчас странным капризом. Есть душ, разве этого мало? Вечером мы куда-то ушли, а когда вернулись, ванна со двора исчезла. Естественно, решили мы, нечего делать ей в нашем маленьком доме, где живут четыре семьи. Это был ее случайный транзитный пункт, она отправилась дальше, на чью-то роскошную виллу. Мы еще не знали нашего соседа. Местом назначения ванны была душевая его квартиры. Ночью мы услышали грохот. Он шел из душевой по всему дому. Настойчиво и упорно долбили стену. Муж встал с постели, оделся и постучал в квартиру напротив. Никто не отозвался. Пришлось постучать посильнее. Наконец, дверь открыли. Хозяин был весь в штукатурке. Со лба капал пот. -- Что случилось, Эрез? -- Да вот, -- сказал он возмущенно, -- не влазит. -- Кто не влазит? -- Она. Ванна стояла в душевой, тыльной стороной дна прислоненная к одной из стен, а другую, та, что была у нас общей, Эрез рушил, освобождая для своей красавицы дополнительную жилплощадь. -- Для этой комнаты надо было купить маленькую ванну, ты не подумал? -- спросил муж. -- Но я хочу такую. Конечно, Эрез большой, ему нужна большая ванна. Муж посмотрел на стену. Половина ее толщины уже была выдолблена, обнажилась злополучная сливная труба. -- Слушай, -- вдруг обрадовался хозяин, -- ты все равно уже здесь, помоги, попробуем, может, она уже влезет. Муж с сомнением измерил взглядом комнатку. -- Думаю, тебе придется прорубить стену насквозь и занять часть нашей квартиры. Тоже неплохо. Будет ванная на две семьи. Но сделай это, пожалуйста, завтра, потому что сегодня мы хотим спать. -- Но утром мне на работу! Ночью он все-таки не стучал больше, а через несколько дней мы увидели виновницу вдохновения нашего соседа во дворе. Увы! Это была уже бывшая красавица, она словно поблекла, потускнела, местами была побита. Вещи, как и люди, тяжело переживают свои неудачи. А потом ее куда-то увезли. -- Странно, -- сказала я мужу, -- Эрез подрядчик на стройках. Как же он работает? -- Так и работает. Эрез был человек с размахом. Взявшись за свою душевую комнату, он решил заодно навести порядок и в маминой, на втором этаже. Как хороший заботливый сын, он задумал в родительском доме сделать все по высшему разряду. И начал с того, что выкинул унитаз. С виду вполне приличный, целый, без единой трещинки, он долго валялся на заднем дворе среди прочего хлама. Я столкнулась на лестнице с мамой Эреза, она выходила из квартиры сына. -- Вот, -- сказала она смущенно, -- приходится спускаться сюда в туалет. -- Как? Разве он не поставил сразу новый унитаз? Нам не так давно пришлось поменять эту утварь в квартире, в которой жили. Унитаз был совсем старый и готов был рухнуть, но прежде, чем развалить его, муж с Абрамом притащили из магазина ему замену. -- Нет, -- виновато ответила мама, -- он хочет голубой. -- А вы? -- Мне все равно, но если он хочет... -- Но разве в Израиле проблема -- достать унитаз, какой хочешь? -- Да, конечно, он привезет. Но ему сейчас некогда, он уехал в Беэр-Шеву. Работа. Много работы. Мы сошлись на том, что когда много работы, это хорошо. Она медленно, держась за перила, стала подниматься по лестнице. Старая женщина, она совсем недавно перенесла инфаркт. Эрез появился через неделю. Крепкий, сильный, он легко внес на второй этаж голубое чудо. До поздней ночи со второго этажа доносился грохот, мы молча терпели, было жаль маму. Нелегко по нескольку раз в день подниматься к себе домой. Утром Эрез опять умчался куда-то на своем грузовичке. Через открытую дверь я увидела, как по лестнице осторожно спускается все та же мама. В руке у нее был чайник. -- Он решил поменять старые трубы, -- сказала она, -- и разворотил все у нас и в кухне, и в душевой. Вот иду к нему набрать воды. -- Но, наверное, он сегодня закончит? -- Что вы! Он опять уехал. У него много работы. Хорошо, когда у человека много работы, работа -- это деньги, а деньги дают возможность нормально жить, возражать против этого никто не станет. Но без голубого унитаза мама могла бы, наверное, обойтись. Ладно, в конце концов, это их семейное дело. И не моя головная боль. Оказалось, что я ошибалась. Отмежеваться не получилось. Бурная преобразующая энергия Эреза в буквальном смысле обрушилась на наши беззащитные головы. И боль не проходила. Эрез был настроен решительно. -- Все, -- сказал он нам на ходу, взбегая по лестнице, -- взял два выходных, все закончу. -- Он хочет сказать, что осталось только закончить? -- усомнился муж. -- Ну- ну... К концу первого из двух выходных я обнаружила лужу в нашей душевой. -- Это ты купался и не убрал за собой? -- недовольно сказала я мужу. -- Я? Где? Обследование труб и кранов не дало никаких результатов. Ничего не протекало. Но вода была. Значит, имелся источник. Великие и малые открытия совершаются одинаково. Как-то одному гению на голову упало яблоко, и он кое-что понял в мироздании. На мою скромную особу упала тяжелая капля воды. Очевидно, и на мужа упала такая капля. Мы оба дружно подняли головы -- потолок был мокрым. -- Понятно, -- сказал муж. -- Эрез усовершенствовал систему слива. -- Господи, -- воскликнула я. -- Вещи! Над душевой, между ее потолком и полом второго этажа находились антресоли, удобный закрытый стенной шкаф. Там в картонных коробках мы хранили теплую одежду. Я бросилась за стремянкой -- спасать вещи. Через несколько минут все валялось на полу в прихожей. Я яростно сдирала раскисший картон с мокрого тряпья. Муж приволок Эреза. -- Не волнуйтесь, -- сказал Эрез, -- это не из туалета. Это чистая вода. И то -- слава Богу! Потолок истекал белой жижей. Покоя больше не было. Но если вспоминать все, как было, то покой кончился еще раньше, и Эрез тут был не при чем. Об этом я еще расскажу. А сейчас мне хочется окунуться в ту короткую паузу тишины и покоя, которая выпала нам именно здесь, в этом старом серого цвета доме на тихой улице небольшого городка. Мы вычистили и выбелили в квартире все углы и стены. Хуже было с антиквариатом, но и с этим мы справились. Однажды старинные кресла рухнули под нашими телами, и наш добрый хозяин смирился, расстался с мыслью продать эту рухлядь, доставшуюся ему вместе с квартирой, и разрешил ее выкинуть. Это было сделано немедленно, пока хозяин не передумал. В доме появились тоже не новые, но без аромата старины средства для сидения. Что-то нам подарили знакомые старожилы, что-то подобрали на улице. Люди побогаче часто меняют мебель, и надоевшую выставляют на улицу. Такие, как мы, ее берут. Здесь так и говорят: "с выставки". Часто это очень хорошие вещи. Все, что требовало ремонта, побывало в руках у мужа. Дом наш приобрел приличный вид. Мы жили. А может, это была иллюзия? И что вообще такое -- жизнь? Но ведь в самом деле мы -- жили. Муж просыпался рано утром и почти каждый день уходил работать. Не на работу, как было там, в той стране -- в свой институт, в свою лабораторию, к восьми ноль-ноль, а туда, куда звали, делать то дело, которое предлагали сегодня. Иногда перепадало кровное, связанное с электричеством -- починить электрочайник или духовку, сделать проводку, но чаще приходилось делать непривычную тяжелую работу -- смолить крыши, бетонировать дорожки, белить, красить. Часто его брал с собой Абрам -- как подмастерье, в помощь. Он сантехник, мастер высокого класса, но вообще умеет делать все, любую ручную работу. Учеником своим Абрам был доволен. Возвращался муж усталый, часто совсем без сил, но если назавтра была работа, он опять поднимался и шел, куда звали. Нужны были деньги, но главное -- что-то делать, трудиться, иначе можно потерять себя, свое человеческое лицо. Абрам сколотил мне небольшой складной столик, я втиснула его между обеденным столом и стеной на маленьком закрытом балкончике, где мы обычно ели, и поставила на него пишущую машинку. Эту машинку с русским шрифтом какой-то запасливый репатриант из Союза приволок в Израиль и сдал в комиссионный магазин. А мы купили. Она была почти такая же, как моя, та, что я оставила там. Со странным трепетом, почти затаив дыхание, как будто после долгой разлуки, я открыла футляр и прикоснулась к клавиатуре. Это были прекрасные часы, когда я оставалась одна и можно было работать. Я опускала жалюзи, отгораживалась от мира и -- писала. Вскоре, правда, мне дали понять, чтобы я особенно не рассчитывала на то, что мир меня оставит в покое. Стрекот моей пишущей машинки был звуком в этом дворе странным, непонятным, он привлекал внимание, возбуждал любопытство. Не знаю, как взрослые, может, и им было интересно узнать, что это я делаю, но они не спрашивали. Но дети -- существа особые, нетерпеливые, их любопытство требует удовлетворения. И вот однажды под вечер, когда я сидела за своим столиком и находилась в другом измерении, раздвинулись разболтанные пластины стареньких жалюзи, их раздирали далеко не чистенькие детские ручонки. В образовавшуюся щель я увидела полоску смуглой мордашки и один черный-черный сверкающий глаз. Он принадлежал дочке соседа, живущего над нами. Я вышла во двор. -- Пойдем, -- сказала я девочке. -- Я покажу тебе, как это делается. Но работать пришлось перебраться в спальню. Окно здесь выходило на задний двор, было выше от земли, шансов, что сюда не доберутся проказники, естественно, больше. Правда, места здесь хватило только чтобы поставить стол, стул уже не помещался, печатать я садилась на край кровати. Но какие это были мелочи. Это была че-епу-у-ха-а! Мы -- жили. У нас даже появился кот. Как большинство домов в Израиле, наш дом стоял не на земле, а на столбах, вернее, на столбиках, невысоких, коротких, но все-таки пространства между землей и плитами нижнего этажа хватило, чтобы здесь образовался кошачий родильный дом. Как-то приблудная кошка произвела в нем на свет несколько слепых беспомощных созданий. Все они куда-то подевались, исчезла и беспечная мамаша, оставив нам одного своего отпрыска -- серого с черными тигриными полосками, в белых тапочках. И муж его выкормил. Он выносил ему еду во двор, котенок привык, учуяв шаги кормильца, мчался к своей трапезной -- под нашим балконом, где в свободное время часто отдыхал на стуле муж. Котенок был симпатичный, умненький и какой-то удивительно деликатный. Его друзья-приятели, а может, среди них были и ближайшие родственники, услышав запах пищи, прибегали во двор к миске нашего котенка. Он отходил на шаг, подпуская к еде других, и молча наблюдал, как они поглощали его обед. Он никогда не сражался за пищу, даже, когда явно был голодным. Собратья его были не такими деликатными и часто не оставляли ему ничего. -- Интеллигент, -- ласково-сочувственно говорил о нем муж. Пришлось взять котенка под охрану и сторожить, пока он не насыщался. Но если за его трапезой издали наблюдали голодные сородичи, было такое впечатление, что кусок не шел ему в горло. Такой вот интересный вырос у нас кот. Может быть, в прошлой жизни он был человеком. И наверное, неплохим. Как в обычной, нормальной жизни, у нас бывали гости. В нашу квартиру можно было войти, посидеть за столом, выпить кофе. Вечерами мы с приятелями бродили по улицам допоздна, глотая скупую прохладу. Мы ездили в Хайфу на концерты симфонического оркестра, в нашем и в соседних городках не пропускали ни одного выступления российских гастролеров. Такие походы возможны, когда есть, куда возвращаться, есть крыша, покой, своя удобная кровать. По выходным из Галилеи приезжала с семьей Ирина. Я могла их принять и покормить, почти как там, как в былой жизни. Хорошо, когда детям есть, куда приехать, погреться у родного тепла. И вдруг все стало рушиться. В буквальном смысле. Неожиданно замолк телевизор. Утром мы слушали новости, а под вечер включили -- по экрану переливалась голубоватая вода. Муж повозился с пультом, со шнурами. Тщетно. -- Ну что ж, пошли гулять. -- Идем. Во дворе, пересекая его наискосок, валялась наша телевизионная антенна полгода назад с таким трудом водруженная мужем на крышу. Она была покорежена и погнута. -- Габи, -- спросил муж у соседа, живущего над нами, -- что это такое? Тот объяснил очень спокойно: -- Мы начали перестройку дома. Антенна мешала, мы ее выбросили. -- Но ты бы предупредил, я бы сам снял ее и установил... ну, за окном. Габи пожал плечами, не ответил. Он был хозяином крыши, у него начались великие дела, и ему было не до наших глупостей. Над нами началась стройка. Призрак ее, правда, маячил давно. Приходили какие-то люди, наверное, из мэрии, смотрели, измеряли, о чем-то спорили. Хозяин наш как-то мельком сказал, что Габи со второго этажа хочет достраивать еще один этаж. -- Требуется твое согласие? -- спросили мы. -- Да. -- И ты его дал? Хозяин развел руками: -- А что делать? У человека семья, ему тесно. Мы тогда возражать не стали, перспектива казалась далекой, в Израиле все дела устраиваются долго. Но стройка вдруг ворвалась в нашу иллюзорную тишину весомо, грубо, зримо, как римский водопровод. На следующий день, после того, как мы обнаружили во дворе покореженную телеантенну, Габи снизошел до того, что предупредил нас: -- Закройте окна, будем бросать мусор. Наверху все рушили, разваливали, дробили и лопатами бросали со второго этажа вниз. Закрытые окна не помогали. Все покрылось цементной пылью, бетонной крошкой. Во дворе стоял густой серый туман. -- Варвары, -- только и мог выговорить муж. Мы, слава Богу, повидали немало строек и в городах, и в деревнях, там, в той стране. Я пыталась вспомнить, встречала ли такое. Нет, не было. Из закрытого окна сквозь облако цементной пыли видны были горы строительного мусора. Совсем недавно здесь радовала глаз свежая травка, выращенная самим Габи. Здесь, на этом зеленом поле, он с сынишкой играл в футбол. -- Габи, -- спросил муж, -- а что, нельзя было придумать что-нибудь другое? Например, насыпать мусор в мешки и спускать вниз на веревках. И относить к воротам, а не засыпать весь двор. Он посмотрел на мужа так, будто тот свалился с луны. -- Но ведь -- дети, -- вмешалась я, -- они дышат этой... -- я попыталась на иврите найти подходящее слово и не нашла. Но Габи и так понял меня, махнул рукой: -- Ничего. -- Это временно. Зато будет большая квартира. Чего не вытерпишь ради великой цели! Габи был деятелен и непоколебим. Он вообще был -- мужчина. В России бы сказали -- мужик, в смысле представитель именно этой половины рода человеческого. Смуглый, черноволосый, как и большинство выходцев с Востока, он был среднего роста, но крепок, широк в плечах, руки крупные, сильные. Он умело держал в руках лом, лопату, топор, легко взбегал по лестнице, неся маленькую дочку вместе с коляской и сумку с продуктами, которую только что забрал у жены. У них была дружная трудовая семья. Нам вообще повезло: в доме, где мы снимали квартиру, не дрались, не скандалили, полицию к нам не вызывали. Крики и вопли неслись из дома напротив, полицейскую машину мы видели там нередко. А у нас жили мирно. По утрам соседи из квартиры, что была над нами, все уходили из дома. Раньше всех на работу отбывал глава семьи, во дворе он появлялся только под вечер. Жена его, Шуламит, очень женственная, приветливая, улыбчивая, выходила полчаса спустя, она провожала в ясли, садик и школу троих своих детей и тоже шла на работу. Возвращалась она после полудня с обеими дочками, мальчик приходил из школы самостоятельно. Ему уже минуло шесть лет, он считался взрослым и даже ходил в ближайший магазин за хлебом. А девочки у них были просто красотки, особенно меньшая. Она смотрела на нас прекрасными черными глазами, казалось, все понимала, но ничего не говорила, хотя шел ей уже третий год. -- Вот... не хочет говорить, -- за улыбкой скрывала тревогу Шула. Габи был спокоен: -- Ничего, заговорит. -- У него не могло быть что-нибудь не в порядке. Зато старшая, тоже черноглазая и кудрявая проказница, была болтушка. Иногда, снисходя до меня, она рассказывала об их семейном житье-бытье и вообще обо всем. Она говорила быстро-быстро, нимало не смущаясь тем, что я почти не понимаю ее ивритскую скороговорку. Но это я поняла: -- Вот к Песаху закончим ремонт... -- как-то сказала она. Я прикинула, сколько времени осталось до Песаха, усомнилась, спросила: -- Почему ты решила, что до праздника вы закончите? -- Папа сказал. Этот разговор был у нас с девочкой потом, когда перестройка затянулась, она шла уже больше года, и мы изнемогали. А пока антенна валялась во дворе. Приехал хозяин. -- Как это с точки зрения закона? -- спросил его муж. -- Все-таки это наше имущество. Он должен компенсировать. -- Я не хочу с ним ругаться, -- сказал Эли, и вам не советую. Лучше я сам куплю вам новую антенну. Хозяин наш небогат, и его готовность оплатить соседский вандализм, лишь бы не вступать в конфликт, была нам непонятна. Странный человек Эли, совсем, как наш кот. Хотя почему -- странный? Может, люди и должны быть такими, а не хватать друг друга за глотку. Когда Ирина нашла Йоси, маклера, который обещал осчастливить нас квартирой, я спросила: -- Ты видела хозяина? Он не мошенник? Не обманет? -- Ах, мама, -- сказала Ирина, -- ты бы на него посмотрела. Он сам боится, чтобы его не обманули. Хозяин нам понравился сразу. Было ему лет сорок. Высокий, плотный, даже полноватый, с курчавыми чуть седеющими волосами, широким добрым лицом, он не был похож на тех израильтян, которых мы до сих пор встречали. Потом мы узнали, что он инженер-электрик, конструктор, но не работает, у него плохо со зрением, потому и носит все время темные очки. За компьютером сидеть нельзя, другой работы нет. Квартиру, которую мы снимали, он не так давно купил для своей старенькой мамы, но когда пришлось бросить работу, забрал маму к себе, а квартиру решил сдавать. Позже он стал преподавать в какой-то технической школе, но тогда мама его заболела, она лежала дома, и все деньги уходили на оплату сиделок, которые ухаживали за больной и днем, и ночью. Мама, правда, была непохожа на своего сына. Пока она еще не слегла, звонила нам по телефону и, вспоминая русские слова, которые знала давно, когда еще до рождения Эли жила в старом Вильно, давала нам указания по благоустройству квартиры. Но Бог с ней, со старой и больной женщиной. Эли боролся за ее жизнь. Она ему мать. А сам Эли был удивительным человеком. Он безропотно уступал свой кусок. Однажды, приехав к нам, он обнаружил, что Габи заодно с перестройкой оттяпал кусок территории его, Элиного, двора: проложил по двору широкую бетонную дорожку, не спросив разрешения у хозяина. Просто Габи и его детям так удобнее было ходить. -- Как ты можешь терпеть? -- недоумевала я. -- Бог с ним, -- махнул рукой хозяин. -- не хочу ругаться. С ним же говорить бесполезно. -- Ладно, -- сказала я, -- хочешь терпеть, твое дело. Но мне в кухне стало совсем темно. Эверест из строительного мусора затмил белый свет в кухонном окне. -- Нужно, чтобы он вывез эту свалку. Эли с сомнением покачал головой и обещал завтра что-нибудь придумать. Утром он приехал и вкрутил в кухне маленькую люминесцентную лампочку. -- Пусть горит все время, можешь не выключать, она берет совсем мало энергии. -- А если он засыпет нас полностью? -- спросила я. Меня поражали оба -- и сосед, и хозяин. -- Ну, -- улыбнулся Эли, -- не засыпет. Напрасно Эли был так оптимистичен. Квартиру нашу все-таки частично замуровали. На третьем этаже с одной стороны, как раз той, что смотрела на наш двор, Габи решил сделать солярий, плоскую бетонную крышу, окруженную барьером. С этого барьера, когда его бетонировали, падали вниз мокрые серые комья. Они покрыли всю землю под нашими окнами и залепили жалюзи балкона. Я их предусмотрительно закрыла, но открыть было теперь уже невозможно. -- Габи, -- сказала я, -- надо убрать. Он взял метлу и изобразил уборку. Повозил тряпкой по пластинам жалюзи. Немного поскреб. Жалюзи не открывались. Пришел Абрам, увидел это головотяпство, не вытерпел, взорвался, он терпеть не мог такую работу. Он кричал на Габи со всем темпераментом представителя нашего благословенного народа, но Габи, слава Богу, тоже принадлежал к этому народу, да к тому же родители его приехали сюда не из какой-то там Европы, как Абрам, а с Востока. Из всего, что он выплеснул, я поняла только, что нечего Абраму лезть не в свои дела, квартира не его, пусть хозяин и беспокоится. И вообще Абрам человек плохой, а мы с мужем люди хорошие, не шумим. Но от сотрясения воздуха жалюзи не сдвинулись. Появился Эли, собственноручно попытался отбить серые глыбы. Он провозился долго, махнул рукой, сказал: -- В другой раз. Жалюзи были забетонированы намертво. Наконец сооружение конструкции будущих хоромов было закончено. Мусор высыпан, бетон вылит, теперь соседи будут отделывать свое жилище, решила я, это уже тихая и не такая опасная для меня работа, можно перевести дух и в очередной раз вымыть квартиру. Но успокоилась я преждевременно. Неожиданно приехал хозяин. -- Габи решил сначала побелить дом снаружи, -- сказал он нам. -- Что? -- произнесли мы с мужем в один голос. В наши головы это не укладывалось. Но -- деньги его, пусть красит. -- Он хочет, -- продолжал хозяин, -- чтобы я вошел с ним в долю и заплатил за побелку первого этажа. Ну и ну! -- А сколько это стоит? Хозяин назвал сумму. Муж свистнул. -- И ты согласен? -- Я не знаю, что делать. Впервые, подпираемый нами, хозяин проявил твердость. -- Нет, -- сказал он соседу, -- хочешь красить, крась только второй и третий этажи. Габи был возмущен, но -- что делать? -- покрасил только верхнюю часть здания. И вот мы стоим с Абрамом посреди нашего двора и смотрим на стену, недавно сверкавшую свежей краской. По ней бегут серые, грязные потоки. -- Да-а... -- произносит Абрам, -- совсем головой не работают. -- Понимаешь, -- говорит муж, -- крышу делали летом и забыли, что зимой бывают дожди. На солярии не сделали ни скоса, ни воронки для стока воды, не поставили сливных труб. Первый же дождь пролился, как ему вздумалось, он смыл со стены сверкающую свежесть, просочился сквозь щели и к нам на балкон. Стена, смежная с гостиной, вымокла, и мокрота проступила в комнате черными пятнами плесени. Мои силы кончались. И вдруг все стихло. Рабочие уже который день не появлялись в квартире над нами, никто не стучал, не гремел, не сыпал. -- Ты что, уже все закончил? Квартира готова? -- спросил муж у Габи. -- Если бы... -- грустно ответил Габи, он выглядел сникшим. -- Мы уже потратили... -- он сказал, сколько, сумма была немалая. -- Все, что отложили. Пришлось прервать работы, искать деньги. -- Но разве ты раньше не посчитал, во сколько все обойдется? Он удивился: -- А как можно все посчитать? В самом деле, разве можно предвидеть, что в готовом солярии придется долбить дыры для стока воды, а фасад красить дважды? Это было невозможно понять. Семья небогата, работают оба, и муж и жена, с трудом, наверное, скопили деньги, и вот так неумело их тратили. Может быть, богатые люди оттого и богаты, что знают, как пристраивать деньги. А Габи этому не научился. Еще когда он только начинал перестройку, муж как-то зашел к нему и увидел, что двое рабочих долбят в стене канавку для электропровода. Они работали быстро, но как-то неряшливо, грубо. -- И сколько? -- спросил муж у Габи. Оказалось, много. -- Ты не мог это сделать сам? -- спросил муж. Он знал, что Габи -- мужик с руками. -- Сам?! -- Я бы помог. Тебе бы стоило это гораздо дешевле. Габи был несогласен. Дешевле, значит, хуже. Тяжелую работу еще можно доверить олимам, а сделать электропроводку -- для этого надо быть специалистом, профессионалом. Он слышал, что муж -- электрик, но инженер, а кто их знает, этих инженеров из непонятной России. А сам, конечно, он бы и не подумал взяться за такую работу. Здесь все делают профессионалы, во всем узкая специализация. Починить замок зовут одного аса, дверную защелку -- другого. И это никого не удивляет. Потом, спустя время, израильтяне разобрались в людях, приехавших из Союза, узнали, что они кое-что умеют и, главное, могут работать по совместительству. В некоторых домах моему мужу доверяли и чинить замки, и чайники, и садики убирать. Очень выгодно, и оплата минимальная. Но все равно недоверие, опаска остались, и мы им кажемся странными. Как-то мы зашли проведать одну приятную пожилую пару. Хорошие люди, они очень нам помогали. Жизнь они прожили нелегкую, много трудились, сейчас у них не было богатства, но достаток в доме чувствовался, она была хорошей хозяйкой, в комнатах было уютно, чисто, даже нарядно. Как раз в эти дни она решила обновить обивку дивана, купила красивую блестящую серую ткань. Мебельщик наглухо обтянул подушки для спинки дивана и сшил чехол на поролоновый матрац сиденья. Когда мы зашли, чехол висел на стуле, и хозяйка с тоской на него смотрела. -- Придется позвать мастера, чтоб надел его, и еще заплатить. Я даже не сразу поняла. -- Чехол сшит по размеру матраца? -- Да, он снимал мерку. -- Так в чем проблема? Теперь не поняла она. Проблема была -- надеть. -- Сейчас я это сделаю. И мне не надо платить. Подержи вот так, -- сказала я мужу. Хозяин и хозяйка следили за каждым нашим движением, затаив дыхание, все время хватали меня за руки, мешали. Чехол был подогнан плотно и шел туго, но -- куда ему было деваться, поролон погрузился в блестящую серую ткань. На работу ушло минут десять, может быть, пятнадцать. -- Зашьешь с этого конца сама? -- спросила я. -- Или зашить? -- Сама, -- сказала хозяйка, поглаживая матрац. -- Спасибо. -- И спросила: -- Ты, наверное, там этим занималась? Это твоя работа? -- Нет. Я сделала это первый раз в жизни. В глазах хозяйки читалось недоверие. Наверное, надо было сказать, что да, я всю жизнь надевала чехлы на матрацы и стала большим специалистам. Она бы меня стала уважать, может быть, пригласила бы еще или порекомендовала соседям. Я бы могла заработать. Даже Эли, наш хозяин, который многое умел делать сам и вполне прилично соображал, по вопросу узкой специализации мыслил, как настоящий израильтянин. Но ведь он им и был. Потолок нашей душевой продолжал истекать мутной жижей, на полу все время были лужи, но с этим как-то еще можно было мириться, в конце концов любую лужу на полу можно вытереть, для того и существуют тряпки. Но вода скопилась в междуэтажном перекрытии, там, где была электропроводка, и случилось то, что по законам физики и должно было случиться -- короткое замыкание. Мы больше не могли принимать душ, лампочка тоже не горела, ночью при надобности приходилось брать с собой фонарик. Вызванный Эли пошел выяснять отношения с Эрезом. -- Это не от меня. Это -- от Габи, -- сказал он. -- Его квартира над твоей. Но у Габи уже было чисто и сухо, а у Эреза все разворочено. Пришел Абрам, посмотрел, он был специалист, сказал, что Габи на этот раз не при чем. -- Нет, -- уверенно сказал Эрез, -- не может быть, чтобы вода из маминой квартиры шла к вам. Спорить с ним было бесполезно. Он был человек образованный, кончал колледж, он вообще разбирался во всем прекрасно и никогда ни в чем не сомневался. Эли сел и устало вздохнул. Но муж уже знал, что делать. Надо из подъезда, от распределительного щитка взять напряжение, сделать временную наружную проводку, пока не кончится этот вандализм, не просохнет все, тогда и можно будет отремонтировать капитально. Эли тоже был электрик. Он был согласен, что проблему временно можно решить так. -- Но кто это сделает? -- Как кто? Мы с тобой. Ты и я. Когда мы приводили в порядок квартиру, мужу пришлось немало сделать по ремонту электрохозяйства, Эли это знал и был доволен. Но этот случай показался ему особенно ответственным. -- Нет, тут нужен специалист. Электрик. -- А мы с тобой что -- не электрики? -- Да, но... У меня есть один человек, я ему позвоню. -- Ну, как хочешь. Назавтра этот человек явился. Он вошел стремительно и деловито, поставил чемоданчик с инструментом, сбросил дорогую куртку и без лишних слов взялся за работу. -- Ты знаешь, что надо сделать? -- спросил муж. -- Да. Наверное, Эли ему все объяснил, они договорились, он специалист, а ученого учить -- дело гиблое. Тем более, что инструмент у него -- мечта любого мастерового. Он просверлил в стене отверстие, пропустил провода, сделал внутри, в коридоре разводку, сложил инструмент, надел куртку, сказал: -- Все, я закончил. -- Как? А подать ток в душевую? -- Об этом договора не было. -- И отбыл. На работу у него ушло часа два. За это время он успел еще несколько раз позвонить маленькой дочке, спросить, чем она занимается, дать указания, что взять поесть. Заботливый еврейский папаша. -- Жена уехала по делам, -- объяснил он нам. Вечером приехал Эли. -- Ну, все в порядке? До порядка было далеко. -- Да? -- удивился Эли. -- Сейчас я ему позвоню. После телефонного разговора Эли стал бледен. -- Что случилось, Эли? -- Знаете, сколько он хочет за работу? Откуда нам было знать, сколько получает в час израильский специалист? Олимам платят по десятке. Если повезет, пятнадцать. -- Ну? -- Пятьсот. -- Что-что? Все трое мы долго молчали. -- Значит, чтобы сделать проводку к бойлеру и к лампочке, надо еще два раза по полтыщи? -- произнес, наконец, муж. -- Выходит, так... -- Эли был совсем убит. -- Почему ты заранее не договорился о плате? -- Но он сказал, что не видел, что делать, не знает объема работы. Обещал, что будет все в порядке. Бедный деликатный Эли никак не мог привыкнуть к тому, что евреи бывают разные. -- Ладно, -- сказал муж, -- дальше я сделаю сам. -- Ему было жаль хозяина. На этот раз Эли не возражал. И в следующий раз тоже послушался мужа. Он понял, что так дешевле. Эрез, наконец, закончил реконструкцию маминого туалета, мама об этом радостно нам объявила, теперь ей не надо было спускаться-подниматься по надобности и за водичкой. Но в природе ведь ничего не исчезает, если в одном месте убывает, в другом прибавляется, так нас учили еще в школе, а здесь это подтвердилось. У нас прибавилось. Канализационная яма, куда выходили наши сливные трубы, была засыпана землей и щебнем, разбитыми плитками, вода не протекала. Опять пришлось вызывать Эли и опять разговора с Эрезом не получилось. Он был удивлен и невозмутим: -- Трубы не протекают? Не может быть. -- Ладно, -- сказал Эли, -- я договорюсь с кем-нибудь, заплачу, почистят. -- Эли, -- предложил муж, -- давай сделаем сами. Хозяин неожиданно согласился, уехал, вернулся часа через два в рабочей одежде. Оказалось, он умело держал в руках кирку, лопату, молоток. Канализационную яму почистили. А Эрез не останавливался. Он был великолепен в своей деятельности. Высокий, красивый, с горящими карими глазами, он ходил стремительно быстро и, казалось, не выносил ни минуты простоя. Все должно было двигаться, кружиться, меняться. Еще не закончив реконструкцию своей и маминой душевых, он взялся за принадлежащую ему часть двора. Сначала исчезло небольшое, но пышное дерево, которое Йардена так заботливо поливала. Ее малыш, если его поднимали на руки, срывал с этого дерева оранжевые апельсины и радостно смеялся. -- Эрез, -- сказала я, -- дерево так трудно вырастить... Тебе не жаль? -- Перед домом должна быть трава, -- изрек сосед. -- Здесь будет трава. Он знал, как должно быть и как будет. И что надо делать. Двор был огорожен металлической решеткой, которую почти не было видно, так буйно разрослись кусты олеандры и еще какие-то, названия которых я не знаю. Они цвели ярко и дурманно. Это был роскошный забор, но его не стало. Эрез собственноручно убрал забор и выкорчевал кусты. Вместо них появились невысокие желто-зеленые кустики. Когда-то двор должен стать образцово- красивым, так, наверное, считал Эрез, но почему-то верилось в это с трудом. Процесс, творимый нашим соседом, шел в обратном порядке. Однажды в его двор, громко рыча, вкатил трактор. Он проложил себе дорогу как раз через свежевысаженные желто-зеленые кустики, оставив их лежать на земле искромсанными и безжизненными. За трактором въехал прицеп, из него на середину двора высыпали большую кучу превосходной черной земли. Земля эта так горой и простояла долго, на радость сынишке Габи и его приятелям -- они весело играли здесь, когда Эреза не было дома. На высоту можно было забираться, а потом прыгать вниз, а всего лучше бросать на улицу черные комья -- кто дальше кинет. -- Эрез, -- как-то спросили мы, -- кажется, уже прошли сроки сева травы? -- Да. Но ничего, вырастет. У меня сейчас совсем нет времени. Наконец, пришли какие-то парни и рассыпали, разровняли землю по всему участку. Можно было и сеять, но почему-то это не сделали, а сделали совсем другое. Как раз на следующий день после того, как чудо-землю приготовили под посев, а может, это было дня через два, теперь уже вспомнить трудно, появился другой рабочий с пневматическим отбойным молотком или чем-то вроде того. Он стал ломать асфальтовую дорожку, что шла от ворот к подъезду нашего дома. Ломать -- не строить, тем более если в руках такое орудие производства. К полудню дорожка превратилась в крошево, оно летело во все концы двора, и вся земля смешалась с раздробленным асфальтом. -- Что это ты задумал? -- спросили мы Эреза, когда он поздно вечером появился во дворе. -- Я сделаю новую, гладкую как мрамор дорожку. Будет красиво, и ходить приятно. -- Да, но как ходить сейчас? -- Я сделаю быстро. Не больше недели. Я не как Габи. Да, конечно, кто вас сравнивает. Две недели спустя я спросила: -- Ты видел, как твоя мама пробирается по этим камням на улицу? Она спотыкается и падает. -- Ну что делать? У меня работа. Но еще немного, -- бросил он на ходу, легко выбегая на улицу по битому асфальту. Пошли дожди, размокла земля, ломаный асфальт резал подошвы, на них налипала грязь. Мы старались лишний раз не выходить из дома, пробираться на улицу и обратно стало делом нелегким. К нам перестали ходить гости, если мы кому-то были нужны, нам кричали с улицы или звонили по телефону. Отрезанные от мира, мы стали раньше ложиться спать и больше думать. Мысли были об одном: терпеть дальше невозможно, надо искать другое жилье. Но как искать? Где? Может, все-таки податься в Галилею, где купила квартиру Ирина? Но уже истекали четыре года в Израиле, а прожить их надо на одном месте, в одном городе, тогда, может быть, дадут государственное жилье. Так стоит все-таки потерпеть? Уже не стучат, и то хорошо. И вдруг снова раздался грохот. Было уже поздно, темно, и оттого, наверное, грохот казался страшным. Будто рушили дом, разносили стены. Что случилось? Соседи ведь уже закончили перестройку, подготовили стены к отделке. Невозможно, чтоб начали вновь ломать.. Мы поднялись наверх. Невозможное совершалось: Габи ломал стену, которую не так давно возвели. -- Зачем? -- спросили мы. -- Мы с женой решили, что так будет лучше, комната больше, -- был ответ. Он ломал стену сам, у него сейчас не было денег заплатить рабочим. -- Но ведь уже поздно, разве можно так грохотать? Габи показал на часы, было пять минут одиннадцатого. Он пожал плечами, мол, у него еще есть время, и снова взялся за кувалду. -- Ровно в одиннадцать он перестанет, -- сказал муж, когда мы спускались по лестнице. С одиннадцати вечера до семи утра шуметь в Израиле не разрешается, а за минуту до этого можно греметь, сколько хочешь. Закон есть закон. Несколько лет мы живем в маленьком городке на севере страны. Городок раскинулся на холмах, главная улица протянулась внизу у подножья холмов, а от нее бегут вверх, извиваясь, перекрещиваясь, вливаясь одна в другую, а то и вдруг внезапно обрываясь, улицы, удочки и аллеи. Городок живописен и зелен, каждый сажает, что хочет. Вдоль разномастных заборов горят всеми цветами радуги деревья и кустарники невиданных нами раньше пород. И дурманят запахами цветенья. Улицы, правда, не все ухожены, дворы тоже. Городок не очень убран, но есть места, где все вычищено, подстрижено, радует глаз. Словом, город как город, и по израильским масштабам не такой уж маленький. Улочка, где мы живем, лежит между двумя магистралями, пересекающими город снизу вверх. Там -- непрерывные потоки машин, автобусы, грузовики. У нас все- таки тише. Хотя -- бывает в Израиле тихо? Напротив нашего дома на столбе прицепили (иначе не скажешь) телефон- автомат. В стране, откуда мы приехали (неужели до конца дней мы обречены сравнивать: "А там было так"?) телефоны-автоматы прятали в будках со звуконепроницаемыми стеклами. Двери плотно закрывались, тайна телефонных переговоров обеспечивалась. Здесь человек разговаривает, и ему наплевать, что слышат его не только на том конце провода. Звонить к телефону приходят часто одни и те же люди. Я в курсе всех их семейных дел. Восток... Иногда наблюдаю такой аттракцион. К столбу, на котором висит автомат, приближается "субару". Или "мицубиши". Водитель въезжает на тротуар боком, двумя левыми (а может, правыми) колесами, ювелирно подруливает к столбу, открывает дверцу машины прямо под телефоном. Осталось только опустить на тротуар одну ногу, чуть потянуться, снять трубку... Так, сидя в своем лимузине, можно разговаривать час, полтора. Два. Машины, идущие мимо, осторожно объезжают припаркованного к телефону собрата. Израиль -- страна свободы. Дома на нашей улице старые, двух- и трехэтажные, серые, скучные. Когда- то, возможно, этой стройкой решали в стране жилищную проблему, селилась здесь беднота да новоприбывшие на родину предков. А сегодня в этом районе можно чуть подешевле снять квартиру, не так чтоб хоромы, но нам не до хоромов. Была бы крыша над головой. Оттого и слышна всюду русская речь. Правда, имя у нашей улицы звучное, нарекли ее в честь известного человека. Но вот как-то один старожил города, владелец виллы в районе, где все виллы -- дворцы и одна на другую непохожи, спросил у меня адрес. Я сказала. -- Где это? -- опять был вопрос. Ну как ему объяснить? -- Сто... Ну там большая новая школа. -- Школа? -- Да. Она носит имя... -- я назвала фамилию человека тоже известного. -- Нет... -- мой собеседник пожимает плечами. -- Странно... -- я тоже пожимаю плечами. Мне непонятно. Красивое современное здание выросло там, где наша узкая улочка сворачивает, расширяется и уходит вверх. Рядом с учебным корпусом стадион, футбольное поле, баскетбольные вышки. Невозможно не заметить этот оазис света на сером фоне. -- Ну какой еще ориентир? -- думаю я вслух. -- А! Там есть три синагоги. Три синагоги рядом. Он тоже восклицает: -- А! Ну, так бы сразу и говорила. Вот и весь сказ. Главная примета улицы. И не только улицы. Вообще в нашем городе синагог много, хотела написать "достаточно", но кто знает, сколько это "достаточно", если речь идет о местах, где можно поговорить с Господом. А беседовать с ним, оказывается лучше всего в специальном доме, да еще иметь в этом доме свое оплаченное персональное кресло. Приходишь на утреннюю молитву, хочешь молись, качайся, а можешь уткнуть лицо в молитвенник, застыть, кто знает, что с тобой происходит: досматриваешь ли последний сон или воздаешь славу Всевышнему. Никто не подтолкнет тебя в бок -- проснись! Это там, в той стране, попробуй уснуть на политзанятиях, разбудят, громко выскажут свое возмущение и еще громче произнесут твое еврейское имя-отчество. Вот, мол, какие -- они. "Они" -- это мы. А здесь мы в своей стране. Хочешь спать -- спи. Каждый волен решать, как ему беседовать с Господом. Но я отвлеклась. На нашей улочке наискосок от дома, где мы снимаем квартиру, стоят три синагоги. Расположены они буквой "П" и образуют небольшой дворик, открытый с одной стороны. Дворик общий, а синагоги разные. Я могу почти безошибочно сказать, куда направляется тот или иной господин. Вот этот родился в Марокко, может, правда, не он, а его мать, отец, но свернет он в синагогу налево. Во дворик входит еще один мужчина, очень похожий на первого, тоже с Востока, но смуглее его, предки этого из Йемена, и хотя с тем, первым -- родные братья, сворачивает в дом направо. А эти двое -- мои бывшие соотечественники -- из солнечной Грузии. Их обитель -- прямо. Идут евреи через дворик и -- расходятся. Бог-то у всех один, а земное ведомство у каждого свое. Все три синагоги невысокие, мрачноватые, скромно отделанные. А в двадцати минутах ходьбы от нас на одной из широких улиц высится большое светлое нарядное здание с красивыми витражами. Это синагога, и принадлежит она выходцам из Европы, ашкеназим. Не всем, конечно, тем, кому такая красавица по карману. Приходят сюда семьями. Здешние мужчины ухожены и сыты, женщины нарядны и элегантны, в дорогих длинных юбках, шелках и шляпах. На второй этаж здания с улицы ведет лестница -- это для женщин. Здесь позаботились о женщинах, хоть и отдельно от мужчин, но молиться они могут с комфортом, сидя. Дети, тоже нарядно одетые, в ожидании родителей, не щадя своих дорогих платьиц и штанишек, бегают, кувыркаются, ползают, шумят на просторной площадке перед зданием, их никто не останавливает. Играйте, дети, шумите. Пока можно. Скоро и вам придется чинно входить под эти святые своды и тихо творить молитву. Возле наших синагог в обычные дни и даже в субботу редко увидишь нарядные семьи. Все скромнее и тише. Но есть большие праздники, когда и здесь шумно, радостно, гремит музыка. И веселятся евреи в прямоугольном дворике все вместе, забыв, кто из дома направо, а кто -- налево. Все одному Богу молимся. У евреев день начинается с вечера. Был вечер большого праздника. На площадке, огороженной зданиями трех синагог, гремела музыка. Звуки оркестра оглашали округу, созывая евреев, верующих и неверующих. Люди шли. Было тесно, все танцевали, прыгали, радовались. Иногда музыка стихала, и пространство заполняли голоса раввинов то одной, то другой синагоги. Славили Господа, читали молитвы, благославляли все, что положено благославлять в этот день. Слушали их, правда, не очень внимательно, дети продолжали шуметь и прыгать, взрослым надо было их усмирять. Но раввины замолкали, из динамиков вновь лилась музыка, облегченно вздохнув, папы брали на плечи своих малышей и танцевали. И вдруг музыка прервалась. Над головами хрипло и взволновано прозвучало: -- Сейчас к нам на праздник прибудет мэр нашего города... -- имя его было произнесено с восторгом. -- Ура! -- сказал рядом со мной кто-то по-русски. На миг все замолкли и стали смотреть туда, откуда должна была появиться высокая персона. Но его не было, а молча терпеливо ждать для еврея вещь невозможная. На площадке поднялся невообразимый гвалт. Но стоило динамику рявкнуть: -- Тихо! -- и все замерло. Грянула музыка. О, Господи! Играть, так уж играть! Встречать, так уж встречать! Чего там мелочиться! Над синагогами, над головами собравшихся евреев, над улицей и соседними домами звучало: "Машиах, машиах, машиах..." Кто в Израиле не знает эту песню? Хорошая песня. Под ее звуки на площадке появился молодой восточный красавец, наш мэр. Он прибыл не на осле, а вышел из комфортабельного лимузина, но толпа не обратила на это внимания. Перед ним расступились, его впустили во внутрь людского кольца. Когда успели соорудить помост из столов, я не заметила. К помосту придвинули разновысокие стулья, мэр взошел по ним, как по лестнице. Следом за ним туда поднялся еще один гость -- из свиты. Он был плечистый, приземистый, тоже смуглый, с темными волосами, как мэр, но не красавец, как он, без его ослепительной улыбки. Лицо главы города белозубо сияло, стоящий рядом принужденно скалился. Оркестр играл "Машиах, машиах...", толпа вплеталась в ритм, двигалась, хлопала, высокий гость тоже стал танцевать на помосте. И вдруг тот, что был рядом с ним, присел, нагнул голову, взял сияющего красавца на плечи и поднялся. Весь аттракцион прошел в ритме танца. Толпа взревела от восторга. Действо продолжалось уже в три этажа. Внизу ликовала толпа, на помосте делал движения здоровяк с осклабленным лицом, а у него на плечах улыбался и вздымал руки кверху любимец публики, наш мэр. Это длилось долго. Оркестр в который раз проигрывал мелодию сначала. -- Ну и здоровый холуй, -- сказал кто-то негромко. По-русски. Наконец, всадник соскочил со своего двуногого, оркестр оборвал мелодию. Из динамика мы услышали голос одного из раввинов, он славил высокого гостя. Но тот был человеком скромным, хвалебные слова в свой адрес прервал, забрал у раввина микрофон, произнес краткую зажигательную речь во славу города, Израиля и Господа, сказал: "Шалом!", спрыгнул на землю, и отбыл в неизвестном направлении. Синагог в городе много, возле каждой веселились евреи, надо было осчастливить как можно большее число своих подданных. Этот праздник проходил в канун муниципальных выборов. -- Вы, конечно, собираетесь голосовать за генерала? -- с усмешкой спросила меня одна знакомая, приехавшая в Израиль давным-давно. -- Конечно! -- Ну, а почему? -- Ну... не аппаратчик. Герой. Генерал! -- А! -- махнула она рукой. -- В Израиле сплошь генералы. Вот это да! Как-то один старожил Израиля спросил меня, какая у моего мужа профессия, и узнав, что он инженер, саркастически произнес: -- Из России приехали одни инженеры. Насмешка моей собеседницы была не злая, снисходительная, но статистикой, я думаю, они владели одинаково. Но вообще-то статистика меня не интересовала, мне неважно, сколько еще в Израиле военных в таком высоком чине. Наш Генерал единственный, и он должен стать мэром. -- Чем вам не нравится нынешний мэр? -- спросила меня другая знакомая, тоже из алии пятидесятых. Я молча пожала плечами. -- Смотрите, -- продолжала знакомая, -- он заботится о городе. До него на этом посту был человек инертный, ничего его не интересовало. А этот всего за один срок навел порядок. Разве не стал город чище с тех пор, как вы приехали? -- Ну... стал... В самом деле на многих улицах убрали мусор. -- А центр какой красивый стал! С фонтанами. -- С фонтанами, -- я согласна. -- Фейерверки на праздники -- разве плохо? -- Прекрасно. -- Какие дома строятся! С этим я тоже согласна. Дома красивые. -- Но сколько, -- говорю, -- стоят в них квартиры. Нам-то их не купить. Собеседница развела руками, мол, что делать, бедному человеку всегда плохо. Когда живешь в Израиле сорок лет, когда позади путь нелегкий, трудный путь, имеешь право на комфорт. На счету в банке нет миллионов, но есть свой добротный дом, садик около, достаток, благополучие у детей, к этому еще чистые улицы, фонтаны и фейерверк -- хорошо! А если и дома нет? Я пытаюсь объяснять: -- Генерал обещает. -- Обещать можно, -- машет рукой собеседница. -- Почему бы нет? И я замолкаю. Сказать, что у Генерала есть программа, которая мне нравится? Меня все равно не поймут. Вечерами приятно сидеть у фонтана, зачем менять главу города? На первую встречу в Генералом нас пригласил Михаэль. В тот раз, как всегда, его приход к нам, в нашу тесную неустроенную квартирку, был маленьким праздником. Он излучал радость бытия, уверенность в правоте того дела, которому служил, готовность трудиться -- ради него, не покладая рук. Он был полон энергии, эта энергия заражала. Михаэль зашел, сел и коротко изложил суть дела. Его партия выдвигает своего кандидата в мэры. Он -- Генерал. В отставке. Родители его -- выходцы из Европы, в Израиле очень давно, сам он родился в нашем городе, здесь учился в школе. Стал военным, участвовал в войнах. О его героизме, его подвигах знает вся страна, мы тоже должны знать. О его подвигах Михаэль рассказал пространно и очень восторженно. -- Обязательно приходите, -- сказал он, уже поднимаясь со стула, -- вы должны прийти, вы увидите, что это за человек. Герой войны! Он должен стать нашим мэром. Конечно, мы придем. Мы любим героев. Еще там мы научились их любить. И сделаем все, чтобы герой войны выиграл и это сражение и стал главой нашего города. Нам это просто необходимо. Михаэль знает, что делает. Удивительный человек Михаэль. Он в стране двадцать лет -- меньшую часть жизни, а пророс здесь, словно израильтянин в третьем поколении. Даже покрепче. Те спокойно уезжают заграницу и оседают там, а наш друг Михаэль -- ни-ни. -- Слушай, -- спросила я его как-то, -- почему ты не поехал в Штаты? В семидесятые годы многие ехали в Штаты. -- Смешно, -- сказал Михаэль. -- Из галута в галут? Снова ловить по ночам "Голос Израиля"? Кто хочет, пусть едет, хотя, я думаю, они со временем поймут, какая это глупость -- еврею жить не в Израиле. Я понял это, как только вообще стал что-то соображать, и приехал, как только приоткрыли чуть- чуть ворота. И теперь никто меня отсюда не выкурит. Это мое. Михаэль ушел, повторив уже на пороге: -- Значит, завтра в пять, в клубе. Вечером следующего дня мы впервые увидели Генерала. Его представлял нам Михаэль. Наш кандидат не умел так ослепительно улыбаться, как его конкурент. У него не получалось держаться запросто и в то же время сиять над толпой. Он был совсем другой. Но мы сразу поняли -- он свой. После многих ратных дел он снял военный мундир и явился перед нами в светлых джинсах и легкой трикотажной рубашке, облегающей его широкие плечи. Он был высок и крепок и весь воплощение благородного мужества. Михаэль подробно рассказал о подвигах нашего кандидата. Он говорил вдохновенно. Казалось, мы видели нарисованные им картины сражений, горящие танки на плато Голан и нашего героя на поле брани. Михаэль светился. Кто-то мог бы подумать, что он искал себе место в лучах славы стоящего рядом воина. Но нет. Я знаю Михаэля. Он ничего не хотел лично для себя. Он предан своей партии, любит Израиль, евреев. Сейчас он любил Генерала. Он не только любил, он гордился. Я не раз слышала от него: "Смотрите, какую страну мы построили". Сейчас он был горд тем, что в его партии есть такие замечательные люди. Слушали Михаэля внимательно, евреи народ любознательный, даже спросили: "Как вы могли?..." об одном из его подвигов. Генерал ответил, скромно, коротко, Михаэль перевел. Потом еще спросили, тоже о войне. И вдруг сидящий неподалеку от меня старый еврей с длинным носом и торчащими седыми волосками поднялся и почти извинительным тоном произнес: -- Господа... товарищи. Мы же не выбираем Министра обороны. Насколько я знаю, нам предстоит голосовать за мэра нашего города. А для этого, мне кажется, нужны совсем другие качества. -- Как! -- Михаэль был разгневан. -- Разве все равно, что за человек будет руководить нашим городом? -- Да, конечно, -- тем же извиняющимся тоном сказал старый носатый еврей, -- но, я думаю, неплохо бы узнать, что этот замечательный человек собирается делать, когда... если станет во главе города. Поднялся гвалт. Шумели все -- те, кто был "за" и кто был "против". Шипели: "Как ты мог?!" Выкрикивали: "Правильно!" Михаэлю пришлось объяснить Генералу смысл происходящего. Насколько я могла понять с моим далеко не блестящим ивритом, объяснение звучало примерно так: -- Они (то есть мы) восхищены тобой, они считают, что ты достоин даже стать министром обороны Израиля и уверены, что когда станешь мэром города, будешь так же мужественно отстаивать их (то бишь наши) интересы. Они только хотели бы знать... Кандидат в градоначальники сразу все понял. Конечно, у него есть программа, это серьезная и большая программа, и главное, что он собирается делать -- заботиться о нас, приехавших из Союза. -- Я назову основное, -- произнес Генерал. Он вытянул вперед свою крепкую мускулистую руку. Это было внушительно. -- Первое -- иврит, -- он загнул один палец. -- Откроем много ульпанов, дадим лучших учителей. Будете знать язык, сможете быстрее и легче войти в израильскую жизнь, в израильское общество. Ну, выучили, ну, вошли... А жить где? Генерал загнул второй палец. -- Будем строить дешевое жилье. Каждому нужен свой дом, нужна крыша над головой. Сразу же после выборов еду в Вашингтон. У меня есть связи, обещана поддержка, деньги. Будем строить. Он знал, что нам нужно, наш кандидат в мэры. -- Третье -- работа. Откроем в городе предприятия... Давным-давно мы пели песню о том, что сказку сделаем былью. И верили. Такие мы -- хочется верить. -- Если вы отдадите мне свои голоса, и я буду избран... Какое может быть разговор!? Мы будем голосовать только за него. У нас будут ульпаны, квартиры, работа и еще много чего будет. Генерал увлек нас своими планами. Он рассказал нам трогательную историю о том, как мальчиком ходил в школу по парку, что рядом с клубом, парк был тогда красивым и зеленым, а теперь зачах, он хочет сделать этот парк снова цветущим, чтобы бегали здесь наши дети и внуки. Впрочем, кажется, про парк мы услышали не на первой встрече, а после. А старожилам нравилось вечерами отдыхать у фонтанов, им незачем было менять главу города. Он им нравился. Наш мэр -- белозубый красавец. Где бы он ни появлялся, его лицо светится улыбкой, руки всем пожимает, всем он рад, со всеми запросто, такой вот душка. Простой, доступный. Все про него все знают, жизнь его открыта, он часть нашего бытия. Его физиономия улыбается нам с каждой страницы газетки, которая издается мэрией, иногда по нескольку физиономий на странице. Вот наш любимец публики на встрече, на заседании, на совещании, вот на спортивной площадке, на стройке, а это -- на прогулке с женой... Любуйтесь своим избранником, радуйтесь, созерцая отца города. Ну, а если кому-то и не по душе его ослепительная улыбка, никто вас не заставляет листать газету, она бесплатная, можно и куда-нибудь зашвырнуть. Но в последнее время огромные портреты нашего мэра, рядом по три, по пять, в два ряда заполнили в городе все стены, столбы и рекламные щиты. Казалось, весь город окутали его сияющие лики. -- Скажи, -- спросила я свою знакомую, ту самую, которой нравились фонтаны и фейерверки, -- зачем так много улыбок? -- Тебе мешает? -- удивилась она. Мне мешало. Хотелось сдирать со всех стен и столбов эти портреты, безжалостно рвать их, они меня раздражали. Я этого, конечно, не делала, поскольку была человеком законопослушным. Но в одном городке на востоке страны я восхитилась смельчаком (а может, их было несколько), который отважился на то, чего бы я сделать не посмела. Рекламные щиты и все возможные плоскости в этом городе были заклеены портретами кандидата в градоправители. Может быть, это был и нынешний его глава, кому-то пришедшийся не по душе. На всех портретах белыми кружками были заклеены глаза. Впечатление странное, неприятное, в дрожь бросающее: лицо, как лицо, а вместо глаз пустые глазницы. Мы долго бродили по этому городу, но нигде не смогли увидеть, какие у кандидата глаза. Может, взгляд у него злой, нехороший, безжалостный, и правильно сделали, что заклеили глаза, нечего так смотреть на мир, на город, на евреев. А может, наоборот, глаза у него добрые и умные, и тот, кто поработал над портретами -- варвар и негодяй. Я не сдирала со стен лики нашего мэра, но чем многократнее и ослепительнее он мне улыбался, тем тверже становилось мое убеждение: ни-за- что не голосовать за него, ни за что! Свои голоса мы отдадим Генералу. Михаэль приглашал нас на все встречи с Генералом. Сценарий каждый раз был примерно один и тот же: представление, подвиги, вытянутая вперед рука, загибание пальцев -- первое... второе... третье... Яркие словесные картины: самолет, несущийся в Штаты, самолет, летящий обратно, карманы, полные денег. И стройка, стройка... Дома для нас, неимущих. Кто откажется опустить в урну бумажку нужного цвета, чтобы потом иметь крышу над головой? Ему верили, им гордились. О нем знали все. Как-то раз стояла я в очереди в банке (единственное место, где очереди -- дело обычное). Две дамы по-русски говорили о Генерале. Одна другой рассказывала о его подвигах. Подошел мужчина, тоже наш, из Союза. -- Нет, -- вмешался он, -- дело было не так, -- и начал излагать свою версию хода знаменитого сражения. -- Какая разница, -- возразили ему, -- слева подошли танки или справа? Он совершил подвиг. -- Похоже, военные действия ее вообще занимали мало, для нее было важно совсем другое: -- Он такой интересный, такой представительный, уверенный в себе. Он знает, что надо делать. Женщины таких любят. -- Он нравится мне как мужчина, -- произнесла одна дама, глядя на выступающего генерала. Дама эта приехала, как и мы, недавно, но была моложе и уже при должности, и с удовольствием купалась в предвыборной суете. Правда, сказав, она улыбнулась, мол, вы же понимаете, что это шутка. Но кто знает, может, все-таки не совсем шутка. Если начиналось братание лидера с народом (иногда бывало), она никогда не упускала случая оказаться рядом, поближе и спешила с ним поцеловаться. Как-то и я нежданно-негаданно удостоилась генеральского поцелуя. Но об этом позже. Михаэль представил кандидата во всех районах города, где жили приехавшие из Союза, по второму кругу идти не стал, может, Генерал решил, что и так наши голоса у него в кармане, и он на время исчез из нашего поля зрения. А по квартирам, в том числе и нашим, съемным, где жили олимы, ходили симпатичные парни и девушки, солидные мужчины и женщины и разносили улыбки смуглолицего красавца. Они были отпечатаны на отличной мелованной бумаге. Посетители тоже улыбались и говорили о том, как нынешний глава города любит нас, приехавших из России, и как денно и нощно заботится о нашем благе. Он сделает все, чтобы нам в городе жилось прекрасно. В пору было и поверить. Мэр улыбался, посланцы улыбались, слова звучали обещающе -- может, все не так плохо? Найдутся такие, которых уговорить будет нетрудно. -- Разве ты не понимаешь? -- вскипел Михаэль, когда я сказала ему об этом. -- Ему на вас наплевать. Он вас терпеть не может, вообще всех из России. -- В том числе и тебя? -- спросила я. -- В том числе и меня. Он делает наш город городом только для богатых. Зачем ему нищета? -- А кому нужна нищета? Генералу? -- Генерал понимает, он будет строить дешевое жилье. А этот строит только шикарные квартиры и виллы. -- Но строит не он -- подрядчик. -- Но земли отдает он. Сейчас ему нужны ваши голоса. Ваши голоса -- это сила. -- А генералу не нужны наши голоса? -- Это совсем другое. -- Какое -- другое? Что-то нам не нравилось, что-то нас начинало смущать, хотелось получше рассмотреть кандидата, а Михаэль закрывал его своим телом, как на поле боя. Однажды мы столкнулись с Генералом на концерте. Он встретил нас, как добрых знакомых, приветливо, пожал руки, но держался с чувством своей значимости. Отсутствие "Вы" на иврите позволило мне опустить высокое лицо и поставить рядом. -- Как твои дела? -- спросила я. -- Хорошо. -- Но ты видишь, как твой соперник ведет агитацию? Почему ты... Генерал не дослушал, удивился: -- А зачем? Понятно. Мы были его подданными и не могли пойти ни за кем другим. И можно было не беспокоиться. Не успокаивался только Михаэль. Он знал нас лучше. Как-то он позвонил: -- В субботу едем в киббуц в Верхнюю Галилею. Туда приедет и Генерал. Автобус отходит в половине восьмого утра. Киббуц в Верхней Галилее? Там мы еще не бывали. Очень интересно. Тем более -- там будет Генерал. Поехали! -- Еду не берите, -- предупредил Михаэль, -- покормят. -- Ну! Если еще и субботняя трапеза! Хотя обещание покормить отнюдь не означало, что нам удастся поесть. Мы уже были научены, так что неплохо бы захватить с собой бутерброды. Мы всегда берем с собой хоть немного еды, если отправляемся в дорогу вместе с нашими бывшими соотечественниками. Даже если в программу поездки входит обед. Первый урок мы получили в Иерусалиме вскоре после приезда в Израиль. Нас повезли на экскурсию, сказав, чтобы о еде и питье мы не беспокоились, все обеспечат. Воду мы все-таки взяли, и хорошо сделали. Когда во время короткой остановки в пути стали раздавать воду, все бросились хватать баночки и бутылочки с питьем, мы ждали, когда толпа у водопоя поредеет, но ждали напрасно. Не стало толпы, но и баночек не осталось. Зато у наших спутников раздулись сумки. А потом нас повезли на обед в какую-то, наверное, небогатую йешиву. В небольшой комнате были накрыты столы, еда была скромная: питы, хумус, салаты. Но что еще нужно? Открой горловину питы, наполни ее, отойди, дай другому приблизиться к столу. Нет! Передовой отряд олимов вырвался из автобуса и ворвался в столовую. Они уселись на скамьи, расставили локти, заняв места для жен, детей и бабушек. И стали есть. Многие, не такие расторопные, остались стоять и ждать, но те, которые сидели, все пережевывали тщательно, по сторонам не смотрели и еще складывали в сумки -- про запас, так же, не глядя на стоящих. Я вышла на улицу, есть уже не хотелось. Меня душили слезы -- стыда и обиды. В другой раз -- тоже от стыда -- мне хотелось провалиться сквозь землю. Нас, приехавших из Союза, пригласили куда-то, не помню куда, но это и неважно. Нас усадили за столы, уставленные снедью, появился солидный еврей, в кипе, но без бороды, с открытым хорошим лицом, стал держать перед нами речь. Говорил он тепло и просто, но его не слушали. Все внимание сидящих было приковано к пище, ее заглатывали, блюда тащили каждый к себе, громко требовали, чтобы передали именно вон ту тарелку, с другого конца стола... Говоривший приумолк на минуту, гляди на нас, затем произнес: -- Господа, не торопитесь есть. Вы не останетесь голодными, если не хватит, добавим еще. В киббуце, куда привез нас Михаэль, все шло точно так. Столы накрывались и мгновенно опустошались. Кое-что, правда, досталось и нам с мужем, Михаэль уже знал наших и организовал индивидуальную раздачу основных блюд. Но к тому, что стояло на столах для всех, мы даже не успели притронуться. Рядом с нами за столом сидела пара, люди немолодые, прилично одетые, не изможденные. -- Клади! -- строго скомандовала жена мужу. И он свалил в сумку хлеб, печенье и горку порционных пакетиков с горчицей и кетчупом. Я хотела просить: -- Зачем вам так много? -- но побоялась, что она решит, будто я претендую на половину. Наверное, неловко было не только нам. На еду дармовую, будто долго-долго голодали, набрасывались не все, но видно было их, и это были мы, приехавшие из Союза. Мы выходили из столовой, я подслушала разговор. -- Мы привезли сюда интеллект? -- сказал один мужчина другому. -- Дудки. Посмотри, как прет из нас свинство, элементарное бескультурье. -- Ты хочешь сказать, что мы попали в страну воспитанных людей? -- усмехнулся другой мужчина. -- Неважно, какие они. Сами-то мы должны себя уважать, если хотим, чтобы нас уважали. Голос первого был знаком, я посмотрела на говорящего, это был тот самый длинноносый старик, который на встрече с Генералом осмелился сказать, что мы выбираем не министра обороны, а главу города. Мы поздоровались и дальше пошли рядом. -- Смотрите, -- сказал он, -- народ покушал и повеселел. Что им политика? В самом деле -- зачем обыкновенному человеку политика? Ему нужна еда. -- Не забывайте, -- возразил его собеседник, -- что человек этот -- еврей. А еврей без политики не может. -- Пожалуй, -- согласился старик. Но меня опять не туда занесло. Я ведь пишу о Генерале. А Генерал не появлялся. В остальном все шло замечательно. Мы знакомились с киббуцем. Он раскинулся высоко в горах, почти у самой границы. В небольших аккуратных домиках живет здесь молодежь, приехавшая из разных стран, выращивают в киббуце овощи, разводят кур. Нам показали чистую-пречистую ферму, где ухоженные коровы спокойно что-то жевали. По ферме нас водил высокий чуть сутуловатый молодой человек, он говорил по-русски. У него было открытое интеллигентное лицо. О коровах говорил со знанием дела. -- Это твоя профессия? -- спросила я. -- Нет, что вы. То есть теперь -- Да. Но до Израиля корову я видел только по телевизору. Я музыкант. Пианист. -- Вот оно, -- сказал наш спутник, ворчливый старик, -- это и есть политика. Ему рояль нужен, а он корову доит. -- "Рояль" он произнес с ударением на "о". Не думаю, чтобы народ переживал из-за того, что Генерал не приехал. Многие, наверное, и позабыли, что главная цель поездки -- еще раз пообщаться с нашим будущим избранником. Люди отдыхали. И только на Михаэля было жалко смотреть. Он то и дело взглядывал на часы и произносил: -- Сейчас. Скоро. Еще чуть-чуть. Я думаю, вот-вот приедет. В три часа он не выдержал и пошел в контору звонить. Вернулся бледный, очень расстроенный, еле выдавил из себя: -- У Генерала что-то случилось с сыном, который служит в армии. Он в больнице, и Генерал поехал туда. -- Ужасно жаль... Михаэля, -- произнес тихонько старый ворчун. -- Посмотрите, на нем лица нет. Михаэль взял себя в руки, сказал: -- Мы уже все осмотрели. Можно ехать домой. Минут через десять автобус тронулся в путь. Когда спустились с Голан, Михаэль вдруг предложил: -- Давайте сделаем остановку в Акко. Погуляем по набережной. -- Видно, на душе у Михаэля было скверно: он обещал нам встречу с Генералом, она не состоялась, может быть, мы недовольны, это скажется на выборах. С другой стороны -- у Генерала беда. Но люди есть люди. Прогулка по набережной поднимет их настроение. Все это читалось на лице у нашего друга. Хотя я не видела, чтобы кто-то очень печалился. Автобус остановился, чуть не доехав до моря. Нас выпустили. -- Компенсация за Генерала, -- уронил старик. -- Вы сомневаетесь? -- спросила я. -- Боже упаси! У всех у нас есть сыновья. Какой ужасный старик! Все разбрелись, кто куда. Погода была отличная, солнце уже склонялось к морю и было ласковым, не горячим, идти было приятно, и мы с мужем пошли налево, куда повернулось. Но это мы так думали -- куда повернулось. Нас вела чья-то всезнающая сила. -- Смотри, кто идет, -- сказал муж. Вот это да! Навстречу нам шел Генерал. Он двигался медленно, лениво- спокойно, одна рука его, та, которую мы привыкли видеть вытянутой вперед, отдыхала на поясе джинсов, а другая обнимала плечи мальчика лет десяти- двенадцати, младший прижимался к большому и сильному и тоже обнимал егоза талию. Эта пара была почти скульптурна, и смотреть на них было приятно. Я сделала шаг в сторону и очутилась лицом к лицу с Генералом. -- Привет, -- сказала я. -- О! -- радостно воскликнул генерал. -- Привет! -- Снял руку с плеча мальчика и обнял меня. И даже поцеловал. Такая вот любовь. -- Слушай, а ведь мы ждали тебя в киббуце. -- В киббуце?.. Ах... да... я... -- Что с сыном? -- С сыном? -- он посмотрел на мальчика, стоящего рядом. -- Сказали, что у тебя сын в больнице. -- Да. Да. Старший сын немного болен. Мы навещали его. А теперь вот приехали отдохнуть. У моря. Такой день! -- Но... Я еще хотела сказать, что мы ездили в киббуц, чтобы побыть с ним, нашим кандидатом, ближе, узнать его, может быть, и он бы лучше узнал нас, чем мы живы, кто -- мы. Слова эти не шли у меня, я сказала: -- Знаешь, здесь куча твоих избирателей. Хочешь повидаться? -- Можно... Все были счастливы. Особенно дама при должности, которой он нравился, как мужчина. Увидев Генерала, она бросилась к нему -- целоваться. Сиял Михаэль. Он забыл свои целодневные страдания и много говорил. Говорили все. Наперебой. А потом наш герой произнес знакомое: мы отдаем ему свои голоса, он становится мэром, едет за океан... Михаэля распирало от гордости за Генерала, от любви к нему. Он предложил сфотографироваться на память, и кто- то, у кого в руках был аппарат, запечатлел на пленку этот исторический миг -- единение кандидата с народом. Мы не стали протискиваться в кадр, остались в стороне, а рядом, он тоже не рвался в кадр, оказался старый ворчун. -- А ведь мы можем вообще не пойти на выборы, -- услышала я. -- Пойдем, например, гулять по набережной. Накануне решающего дня у нас побывали гости. Сначала пришли две девочки-школьницы, они говорили по-русски и принесли листовку, на которой мы -- наконец-то -- увидели знакомое мужественное лицо. Текста было немного, в основном о подвигах героя и несколько строк о том, что он собирается сделать в городе для новых репатриантов. -- Вы, конечно, будете голосовать за него? -- в интонации, с которой была произнесена эта фраза, вопроса не было, девочек уверили, что так оно и будет, и потому очень удивились, когда я сказала: -- В Израиле неприлично спрашивать о двух вещах: какая у вас зарплата и за кого вы будете голосовать. А потом пришли две другие девочки, постарше. Эти были элегантно одеты, держались уверенно и говорили только на иврите. Они не убеждали, за кого надо голосовать, обаятельно улыбнувшись, они вручили мне небольшой изящный букетик цветов: -- Это подарок от мэра. Такие букетики появились в этот вечер во всех квартирах. Или почти во всех. -- Вы сможете прийти или за вами прислать машину? -- спросили гостьи. Слава Богу, мы еще передвигаемся самостоятельно. От нашего дома до избирательного участка метров двести. На полпути нас встретили улыбающиеся нарядно одетые женщины и как бы невзначай вложили в наши руки листочки, маленькие голубые квадраты с символом партии, к которой наш Генерал, конечно, не принадлежал. Это была маленькая услуга, помощь нам, неграмотным и не очень молодым, чтоб в кабине нам было проще. А то вдруг мы перепутаем и возьмем не тот бумажный квадрат. -- Смотри! -- громко сказал кто-то. -- Вот это да! -- Бой между левыми и правыми?! То, что мы увидели, в самом деле было похоже на драку: люди сбились в кучу, лезли друг через друга, отталкивали один другого. Но постепенно толпа поредела, и улица запестрела зелеными футболками. Это за них шло сражение. Всем, конечно, не хватило, но у тех, кому повезло и кто облачился в светло- зеленую форму, на груди красовалось: "Строим город с..." и имя нашего красавца мэра. Ну, как после этого вложить в конверт листочек с символом партии его противника? Говорили, что вся эта любовь мэра к народу стоила городу немалых денег. Но победителей не судят. А он, конечно победил. На следующий день к нам зашел Михаэль. Он был ужасно расстроен. -- Обидно, -- сказал Михаэль. -- Многие из наших не пришли на выборы. И Генерал не добрал голоса. Мы не поняли свою задачу. -- А может, дело не в нас, а в нем, -- возразила я, хотя вообще старалась с нашим другом не спорить, я знала, что это бесполезно. -- Может, мы просто не поверили в него. -- Как? -- А вот так. -- Печально, -- сказал Михаэль. -- Ладно. -- утешила я. -- В Совет мэрии он вошел? -- Конечно. Вторым по количеству голосов. -- Все в порядке. Значит, в Совете будет мощная оппозиция. И если он так нас любит, то сможет кое-что для нас сделать. -- Да, да, конечно... -- по-моему, Михаэль не слышал моих слов, он был совершенно убит. Прошло месяца два. Михаэль у нас не появлялся, Генерала мы не встречали, в городе ничего не изменилось. По крайней мере никаких перемен мы не заметили. Знакомые старожилы пригласили нас на одно из общественных мероприятий, которые проводят благотворительные организации. На этот раз должны были вручать премии школьникам и студентам, которые хорошо учатся, делают добрые дела, а живут бедно, им нужно помочь. Народу собралось много -- гости, организаторы и те, кого ждали конверты и грамоты. Минуло назначенное время, но не начинали. Стали роптать: пора. -- Господа, -- объяснила дама-организатор, -- мы ждем мэра. Он вот-вот будет. Понятно. Без приветственного слова нашего любимца суммы в конвертах будут не такими значительными. Люди кучковались, разговаривали, пили колу, грызли печенье. На всех таких мероприятиях всегда есть угощенье -- питье и разрезанные на маленькие кусочки торт, кекс, рулет. Мне это кажется отрезанием крох от общественного пирога, и не хочется заглатывать наживку. Хотя -- что тут такого? Просто ритуал. Время тянулось. Было нудно. Кто-то предложил: -- Может, начнем? А приедет, прервемся, предоставим слово. -- Ну что вы!? -- пришла в ужас дама-организатор. Наконец прошуршало: -- Приехал. Все мигом расселись и затихли. Я не поторопилась, мест больше не было, я осталась стоять у входа. Мимо меня, белозубо улыбаясь и сразу со всеми здороваясь, прошел глава города. За ним, весь в белом, как всегда, элегантен, с лицом серьезным и значительным, следовал Генерал. Он обогнул меня, не глядя, и прошел дальше. Будто никогда меня и не знал. -- О! -- сказал кто-то рядом со мной. -- Телохранитель в высоком чине. Я оглянулась: откуда здесь взялся знакомый носатый старик? Нет, это был не он. Этот помоложе. Неподалеку от стола, куда направлялось начальство, стоял Михаэль, он тоже не успел занять стул. Генерал поравнялся с ним, торопливо, на ходу подал руку с тем же серьезным, значительным выражением лица. -- Мавр сделал свое дело... -- услышала я. А может, это я сама подумала вслух. Домой мы возвращаемся поздно. Мэра умчал дорогой лимузин, за ним отъехал от стоянки автомобиль тоже не из дешевых, увозя Генерала. Мы идем пешком. Добираться нам в другой конец города не меньше часа, но идти приятно, перед сном хорошо пройтись. Город уже отходит ко сну и почти опустел, стих гомон, только в центре, в сквере возле мэрии еще сидят люди. Отдыхают. Разговаривают негромко. Это место -- самое красивое в городе. Сквер расположился не на ровной плоскости, а как бы стекает вниз неширокой зеленой полосой от здания мэрии к главной улице и заканчивается большим фонтаном. Центр залит огнями. Мы останавливаемся и смотрим, как упругие струи бьют в ночное небо, переливаясь в разноцветьи фонарей. -- Красиво? -- спрашивает нас кто-то из сидящих на скамейке. Подходим ближе. Оказалось, это наша знакомая, которая давно живет в стране и которой нравится, что в городе появились фонтаны. Она и сейчас сидит у фонтана, с ней еще несколько человек, мы их не знаем, но по виду -- старожилы. -- Присаживайтесь, -- приглашают нас. -- Спасибо. Уже поздно, а идти нам далеко. -- Да, в самом деле, не близко, -- соглашается наша знакомая. И пытается утешить: -- Ничего, скоро и в вашем районе будет хорошее место для отдыха. С фонтаном. -- Да? -- Разве вы не обратили внимания? За синагогами, чуть дальше, перекрыли движение на улице... -- она назвала улицу, -- там не будет ходить транспорт. Уже начали мостить все красным кирпичом. Будут скамейки, цветы, пальмы. А посредине -- фонтан. -- Об этом писали в городской газете, -- объяснила другая женщина. -- Это было интервью с Генералом, -- добавил сидящий рядом мужчина. -- Вашим Генералом, -- сказала наша знакомая и улыбнулась. 1998г. -- Бога нет, -- говорит мой собеседник. -- А что есть? -- Существуют законы природы. -- Но кто-то же их сочинил, эти законы? -- Законы природы не сочиняют, их открывают. -- Значит, кто-то раньше, до того, их закрыл?.. Чья всесильная рука сделала так, что текут реки, поутру раскрывают свои головки цветы, поют птицы и светит солнце? Может, эта самая рука и людей перемещает, как фигуры на шахматной доске, человек приземляется на той клетке, на которую его опустили. Но при этом думает, что выбрал эту клетку сам. Когда мы только приехали, я хотела поселиться в Иерусалиме, но мои домашние меня не поддержали, мы осели в маленьком городке на севере страны. Лучше это было или хуже? Как сложилась бы наша жизнь, окажись мы в столице? Что за люди окружали бы нас? Кто может сказать, как было бы, если бы?.. Но сложилось так, как сложилось, и почти четыре года мы жили бок о бок с такими вот представителями нашего богоизбранного. -- Нет головы, -- говорит о каждом из наших соседей Абрам. Мы не спорим с Абрамом, мы с ним согласны. Он человек основательный, добрая часть его жизни прошла в Галуте. Там еврею без мозгов нельзя. А в Израиле, выходит, можно. -- Что они -- глупые, подлые, плохие люди? -- раздумываю я вслух о наших соседях. -- Какие есть... -- откликается муж. Какие есть, такими их и принимай. Вот только бы не грохотали допоздна. А они -- что о нас думают? Может, недовольны: -- И занесло же в наш дом этих русских! А может, и не думают о нас вовсе, скорее всего им не до нас. Мало своих забот?! Живут себе. Это мы не можем отказаться от мысленной жвачки. Есть у нас особенность такая -- жуем и жуем все, что приходит в голову. Иногда одну и ту же навязчивую думу, но чаще мысли приходят в голову в каком-то странном беспорядке. А может, и есть в их череде неведомая мне связь. Перед праздником Суккот Габи попросил у нас разрешения поставить сукку на нашем дворе, свой у него был завален строительным мусором и всяким хламом. А он хотел, чтоб было все, как положено у евреев, чтоб стояла сукка и дети радовались. Конечно, мы разрешили. В этот праздник сукка для еврея -- дело святое. Правда, мы всю жизнь обходились без этого шалаша. Мы вообще понятия не имели о таком празднике, но то наша беда. Может, потому и идет все наперекосяк, что далеки мы от Всевышнего. Теперь мы тоже сооружаем сукку, если в праздничные дни собирается приехать к нам Леша, бывший Леша, теперь Менаше, наш старший внук. В отличие от нас он пытается приблизиться к Господу, носит цицит, пейсы и соблюдает заповеди. И мальчики его, они родились уже в Израиле, по утрам за папой повторяют молитву. Но я не о них, я о сукке. Мы знаем теперь все строгие правила, которым должно соответствовать это временное жилище, иначе наш Леша (для нас он все равно остается под этим именем) сидеть, а тем более трапезничать, молиться, спать в ней не станет. Мы все выполняем по правилам, чего не сделаешь для дорогих и любимых людей, даже если они ушли от тебя по другой дороге. Хотя -- кто знает, может, его дорога и есть действительно верная. Да, я -- о сукке. Теперь мы знаем, какой она должна быть, а тогда считали -- шалаш и шалаш, лишь бы крыша была из веток. Такой вот сборный домик без крыши, купленный в магазине, и поставил перед нашими окнами Габи и сверху покрыл его ветками. Домик был вместительный, просторный, посредине стоял большой стол, кровати не было, никто в сукке не спал. Молитвы оттуда тоже не доносились, мы их не слышали. Но трапезы проводились. Устраивались застолья веселые, шумные, с гостями, смехом детей, это было приятно. А когда праздничные дни совпали с субботой, во дворе жарили на огне мясо, Габи даже принес нам небольшую тарелочку этого ароматного мяса, угощенье в знак благодарности. Был Габи, как и всегда в субботу, в кипе. В субботу он кипу носил обязательно. Вот и пойми их. А мы сами -- какие? Разные. Я и не знала раньше, там, что мы такие разные. Для нас главное в жизни была работа, -- сказал мне как-то один наш друг. Он врач, хирург, ученый. -- Собственно, работа и была наша жизнь. Мы редко видимся, потому что он живет в Хайфе, но когда встречаемся, подолгу беседуем, я с удовольствием слушаю его мысли вслух. И провоцирую спор: -- Ну да, труд для нас был делом чести, доблести и геройства. -- Ошибаешься. Это был наш способ существования. Я говорю о творческой интеллигенции. Только полная самоотдача в работе, иначе мы не мыслили себе жизни. -- Они тоже много работают. Даже очень много. -- Для них работа -- это добыча средств для хорошей жизни. Чем больше работы, тем больше средств, тем, соответственно, больше можно себе позволить -- И все равно, какая работа? -- Лучше та, которая лучше оплачивается. -- Ты тоже согласен делать любую работу, лишь бы хорошо платили? -- Мне уже поздно меняться. -- Ну, а если проживешь до ста двадцати? -- Думаешь, есть еще время стать другим? Его жену, мою подругу, мучает мысль, правильно ли они сделали, что приехали сюда, в Израиль. Там было, казалось, все. Почет, муж в своей области был из лучших, она тоже врач, работала, была большая прекрасная квартира, жили небедно, на жизнь хватало. По тем меркам. Было, было... Сыновья учились в институте, готовились стать врачами, как папа с мамой. Здесь все другое. Близко море, живут, как когда-то месяц в году в Евпатории, апельсины круглый год, а на душе тоска. Муж непрерывно работает, ищет, думает, что-то пишет, но это у себя за столом, местной медицине пришелся он не ко двору. -- Ничего, -- шучу я, -- он еще успеет измениться, еще все впереди. Она понимает шутки. Мальчики не стали дальше учиться. Конечно, врачебное ремесло -- дело хорошее, за него прилично платят. Но когда это ремесло им лично станет приносить дивиденды? Сколько лет пройдет, сколько зим? И труда -- сколько, и бессонных ночей? А красиво жить хочется сейчас. Здесь можно жить красиво. И мальчики ударились в бизнес. Папа страдает, что сыновья не стали врачами. Самая лучшая на земле работа. Но мысль о том, зачем бросили ту страну, его не мучает. Неправильно то, что приехали поздно, надо было давно. И грустно ему оттого, что не чувствует себя здесь дома, и спрашивает себя: "Почему?" Надеется, что это чувство еще придет. -- Я спросил у двоих старожилов, -- как-то рассказал он мне, -- приземлились ли они в этой стране. Оба ответили, что да, приземлились. Как? Когда? Что помогло? Один из тех, с кем говорил наш друг, онколог, врач, в Израиле семнадцать лет. Он сказал: "Когда сын пошел в армию. Была война. Я понял, что сын пошел защищать нашу землю. Это земля наша, моя". Второй -- строитель, руководит строительной фирмой. Приехал сюда лет двадцать назад. Сначала было трудно, но прошло время, и все наладилось, он был неплохо устроен. Но ведь хорошему нет предела, а тут появилась возможность уехать в Штаты и жить еще лучше. "Так вот, дети наотрез отказались. Они были тогда совсем юными, но заявили отцу: "Хочешь, поезжай сам, а мы никуда не поедем. Это -- наше". И тогда, -- закончил свой рассказ израильтянин, -- я понял, что ехать некуда. Здесь и их, и мой дом". -- Значит, -- сказал мой собеседник, -- чувство дома приходит через детей? Он замолчал. Может, думал о том, что не мотайся его сыновья по заграницам в поисках жизненных благ, а осели бы на этой земле, он тоже обрел бы в душе покой, а в стране свой дом. Но вот случилась с отцом беда, и молодые бизнесмены примчались в Израиль выполнять медицинскую работу. Они выхаживали отца после тяжелой операции, не отходили от постели ни на минуту, пока не стало легче. Руки у них хорошие, медицинские. Он полулежит на диване, я сижу возле. Мы разговариваем. Он похудел, ослаб, но в глазах напряжение мысли. -- Знаешь, -- говорит он, -- я в восторге от израильской медицины. Я, сама понимаешь, сделал не одну сотню операций. Но -- куда нам. Я уже не говорю об аппаратуре, инструментах. Технология отработана до мелочей, в послеоперационный период все делается так, чтобы избежать осложнений, чтобы их просто не было. А там: появились осложнения -- давай вытаскивать. -- Конечно, -- говорю я, -- мы же были большевики, мы создавали трудности, чтобы героически их преодолевать. Он усмехается, но шутку не подхватывает. Ему надо довести свою мысль до конца. -- Понимаешь, здесь все отлажено, есть программа на каждый случай. Такие показания -- делай так, еще что-то -- вот так. И врач не думает. У него нет нужды думать, у него есть программа. Хорошо это? Может, и хорошо. Но если случай особый, если какие-то отклонения, надо подумать, понять, они этого не умеют. Наверное, не все. Тем, кто разрабатывал программу, пришлось пошевелить мозгами. А может, учились они в другой стране. Ну, а нам приходилось думать. Каждый раз. Нам нельзя было иначе. У нас не было компьютеров. Плохо это было? Не знаю. Может, не так уж плохо. И опять в разговоре возвращаемся мы к его сыновьям. Ну хорошо, доучились бы они там, стали врачами. Но были бы они счастливы? И стало бы в мире меньше бед? Он не знает, не знает. Разве только они, ступив на израильскую землю, поняли, что это иной мир, он непохож на тот, в котором мы жили, и увидели в нем то, что каждому дано было увидеть. В первые дни, когда мы только приехали, куда-то все время исчезал муж Ирины, Володя, наш зять. Он садился на свой чудом довезенный велосипед и надолго уезжал. Потом мы поняли, что путь его лежал по всем радио- и электромагазинам города. Там, в Союзе, он всю жизнь создавал электронные системы, и они были, казалось, техническим совершенством. А здесь в витринах обычных магазинов стояло то, что раньше он видел только на картинках проспектов, которые в последние годы начали привозить из-за рубежа. Можно было зайти в магазин и потрогать все, что стояло в витринах, подержать в руках, рассмотреть, купить. Нет, купить невозможно, потому что нет денег. Значит, надо работать. Если дадут работать. Если позволят творить. Но разве там мы все творили? И все ехали сюда, чтобы отдавать себя на общеизраильское благо? Я даже и представить себе не могла там, какие мы разные. Мы идем по хайфской олимовской барахолке. Такие рынки есть почти во всех городах, все они похожи, но все-таки у каждого свой колорит. В Хайфе для нас отведена небольшая ровная прямоугольная с аппендиксом площадка, она огорожена -- как загон для скота. Торгуют здесь приехавшие из Союза, предлагают все, что могут и не могут купить наши бывшие соотечественники. Забредает сюда на товар подешевле и местное небогатое население. На рынке тесно. Продавцы сидят близко друг к другу, вещи лежат стопками, навалом. Повезло тем, кто обосновался у стенки, можно развесить свое шматье. Хайфская олимовская барахолка -- маленький мир, кусочек нашего, большого, того, что мы привезли с собой. Что был в нас. Сколько видится мне здесь всякого -- горя и шелухи. Изломанных жизней. И жалкости, ущербности душ. На противоположной от входа стене висят свитера. Они все красивы, но один особенно бросается в глаза -- яркий, бирюзовый, расшитый бусами. Возле останавливаются две женщины, одна из них молодая, другая постарше. Молодая не может глаз отвести от бирюзовой роскоши, она не двинется дальше, пока не получит ее в свое владение. Но цена, хоть и меньшая, чем в магазинах за такую вещь, все равно высока для нее. И женщина стоит молча, держит в руках красоту, а на лице борьба и мука. -- Нина, -- говорит ее спутница, голос у нее хриплый, противный, -- решись. Такой свитер! Это -- жизнь! Представляешь -- в таком свитере сесть в машину. Нина вынимает из кошелька деньги. В Союзе не было у нее такой роскоши и кавалера с машиной не было, а тут открылась перед ней -- жизнь. А вот этому молодому человеку, что здесь открылось? Он в очках, вид вполне интеллигентный. Прилавок перед ним -- маленький квадрат земли -- завален мельхиором и прочей кухонной и столовой утварью. На куске картона перечень барахла, которое он привез с собой, а теперь продает -- светильники, ковры, постельное белье. -- Распродаете? -- спрашиваю. -- Да. -- Уезжаете? -- Да. -- В Канаду? -- Нет. -- Куда? -- Домой. -- Решительный парень. -- Моей решимости хватит только, чтобы добраться до Кишинева. -- А в другую страну не хотите? -- Ни в какую Америку, Канаду, Германию, Францию, только в Кишинев. -- У вас кто-то там остался? -- Нет. Но все равно. Там остался я, мое "я". -- Кто вы? -- По специальности? Инженер-конструктор. А еще автомеханик и... -- он перечислил несколько рабочих профессий. Что же он так отчаянно сжигает мосты? Господи, дай ему силы на новый виток. Дай ему силы не сломаться. Рядом молодой мужчина, тоже в очках. Перед ним куча барахла, сам почему- то обвешан фартуками. -- Тоже уезжаете? -- Я еще не приехал. Понятно, этот осторожнее, побывает в гостях, поторгует немного, соберет деньги... Справа от входа сидит пожилая дама, я вижу ее всякий раз, когда бываю на олимовской барахолке. Она сидит возле кучи старых шмоток, на голове у нее большой берет, на плечах пелерина. Она не болтает с соседями, а молча все время что-нибудь чинит -- носки или рейтузы. Ее облик что-то напоминает, может быть, барахолки послевоенного времени в Союзе. Я останавливаюсь и спрашиваю сочувственно: -- Что-нибудь удается продать? -- А вы купите. -- Да мне вроде ничего такого не нужно... Я вижу: в первую секунду ей хочется послать меня далеко-далеко, но она попадается на крючок моего сочувствия в голосе, хочется кому-то излить душу. Я узнаю, что муж у нее умер уже здесь, в Израиле, а сын заболел, и жить совсем не на что. И такая тупая безнадежность в ее глазах. Она замолкает. Кто-то подходит, роется в ее тряпье, выбирает далеко не новую кофту, торгуется, дает два шекеля, дама прячет их в потертый, когда-то, наверное дорогой ридикюль и снова берет в руки штопку. -- Вот, -- говорит она, -- вот так. Народу на рынке много всякого. Есть приехавшие с Кавказа, у этих всего много. Есть дорогие красивые вещи, их покупают не только наши, но и народ местный. Есть русские мальчики, в самом деле -- русские, они продают косметику. Для них наша алия проложила воздушный торговый путь, можно поживиться. За косметикой сюда приходят тоже не только олимы, в основном не олимы, для нас все равно дорого. Вообще на рынке много лиц, представителей великого народа, среди которого мы раньше жили. В углу, в конце первого ряда, торгует спитая русская баба, высокая, крупная, крашеная. Возле нее стоит мужчина, о чем-то просит, она хриплым голосом отвечает: -- Нет, не могу. Вчера ко мне приходил мой любимый. А у меня нет ни шекеля. А еще суд. Я о ней ничего не знаю, может, "любимый" ее -- еврей, завез ее сюда, а теперь суд. Рядом с этой крашеной сидит на корточках перед своим прилавком облезлый еврей средних лет, ему, видно, плохо, он держится за голову и потихоньку стонет. Просящий мужчина ушел, можно поговорить с соседом, они, похоже, хорошо знакомы: -- Ты не сигаретами, -- хрипло объясняет она, -- ты водкой вчера отравился. Разве можно сигаретами? Только водкой. Может, вместе пили? Но больше всего на рынке бойких мужчин, что торгуют нужными вещами, они обжили эту территорию и чувствуют себя здесь неплохо. У одного прилавка я останавливаюсь -- здесь я вижу тонометры. Продавца на месте нет, и ему кричат: -- Дима, тебя! Он подает мне прибор. -- Я их сегодня уже четыре штуки продал. -- Где сделан? -- В Санкт-Петербурге. С прибором он управляется ловко, пока надевает мне его на руку и показывает, что все в порядке, работает, Дима не перестает балагурить: -- Я в жизни ни одной книжки не прочитал, кроме "Колобка", и тот не я, бабушка читала. Тонометр мне нужен, я решила купить, торгуюсь, прошу сбавить цену. -- Я человек бедный, -- не уступает Дима. -- У меня двенадцать детей и теща. -- И жена тринадцатым беременна, -- подбрасывает сосед. Похоже, они сами себя развлекают. Как умеют. У соседа я купила прелестные десертные тарелочки. Пока я рассматривала каждую, чтобы не попалась с брачком, стоящая рядом со мной израильтянка захотела иметь такие же и тоже дюжину. Но у продавца нашлось только шесть, были другие, но женщина других не хотела, мне даже стало как-то неловко, еще немного, и я уступила бы ей свои, такое огорчение читалось на ее лице. Я не сделала этого, будто кто-то меня удержал. Спустя месяц мы снова были в Хайфе и заглянули на барахолку. Перед тем же мужчиной стояла стопка точно таких тарелочек, только продавал он их подороже. Спрос рождает предложение. Чего это я вдруг вспомнила про ту барахолку первых лет большой алии? Теперь я редко бываю в Хайфе, рынка того уже нет, есть что-то совсем иное, в другом месте, нечто стационарное, к нашим судьбам отношения не имеющее. Какие мы разные. А они? Тоже -- разные? Господи, ну и открытие! Открытие? Пожалуй. -- А эта? -- спросила я у Ирины. Мы шли по улице и играли в такую игру: угадывали по лицам, по внешнему виду, кто есть кто -- сабра, рожденная и выросшая здесь девушка, женщина, или новенькая израильтянка, приехавшая, как мы, недавно. -- Наша, -- сказала Ирина, она разбиралась лучше меня. -- Но смотри, одета вполне по-израильски. -- Мама, разве ты не видишь, у нее же загнанный взгляд,- объяснила Ирина. -- А у этих весь вид такой уверенный, наглючий. Может быть, может быть... Нас пригласили на экскурсию по городу. Мы пошли, хотя думали, что знаем город. Основное в нем -- синагоги. Синагоги на каждом шагу. Мы даже шутили: -- В Союзе можно было выйти утром на ногах, а к вечеру доползти домой на четвереньках -- по дороге то ларек, то пивная, то забегаловка. А здесь по пути сплошные синагоги, если в каждую заходить и молиться, к вечеру придешь домой святым. Оказалось, ничего мы не знаем. У города есть история. Нам показали синагоги-памятники, построенные очень давно, мы увидели места, где в двадцатые годы появились первые поселенцы, они вели мужественную борьбу с арабами, охраняли свои земли от их набегов, строили жизнь в этой стране. Мы увидели старую заброшенную фабрику, когда-то местную гордость, здесь прежде работали все мужчины и женщины города, теперь у каждого машина, ездят на работу в другие места, зарабатывают побольше, сюда возвращаются спать. Фабрика -- тоже история. Есть даже реликвия совсем давних времен -- каменные орудия труда, среди них каменный жернов, им, наверное, когда-то давили масло. Нашли эти древности при каких-то раскопках и поставили в сквере. Мы столько раз бывали здесь, видели их -- ну камни и камни, табличка на них невзрачная, что-то написано на иврите -- и проходили мимо. Экскурсию вела Рахель, учительница еврейской истории местной школы. Все называли ее Рохи, так проще, доступнее. Иллюзия сокращения дистанции. Рохи некрасивая, но удивительно приятная женщина, стройная, высокая, крепкая, шагает широко, свободно, город показывает, как свою вотчину, будто все это принадлежит ей. Отец ее приехал сюда в двадцатые годы, есть у него перед этой землей заслуги, наверное, есть, иначе не назвали бы один из скверов города именем отца Рохи. Мы уже видели Рохи недели за две до того на городском торжестве, посвященном событию для нас тогда непонятному. Двое стариков, брат и сестра, дети первых поселенцев в этом районе (я видела потом на снимках дощатые бараки, в которых они жили, первые вспаханные поля, лошади с телегами -- их транспорт) подарили городу немалый кусок своей земли с садом и детской площадкой. Сад этот назвали именем отца и матери, а у входа в сад поставили доску, на доске их имена. Странные люди -- брат и сестра, у обоих есть дети, внуки, конечно, и они не бедняки, но и не так уж богаты, а земля -- капитал, и денег, чем больше, тем лучше, но им нужно, важно, чтоб висела эта доска, такой вот мини- мемориал. На торжество пришли старички и старушки, их друзья-приятели, вместе, наверное, пережили немало, осталось позади всякого, есть что вспомнить, многих друзей уже нет. Но вот собрались они, чистенькие, нарядные, светящиеся какие-то, обнимались, целовались, радовались, разговаривали. Живут они в одном городе, но видятся уже редко, торжество свело их, и это -- радость. Как на всяком торжестве, были приветствия. Выступал обязательный участник всех знаменательных событий в городе, наш мэр, белозубо по-родственному всем улыбаясь, брата и сестру осчастливил своими объятиями. Нескладный хор школьников спел несколько песен. Вот тогда-то и выступила Рохи, женщина, родившаяся в этом городе, дочь одного из первых поселенцев. Ее выступление только и было интересным, эмоциональным и ярким. Остальное все прошло нечетко и нестройно, особенно это заметно было нам, привыкшим к широкомасштабным помпезным зрелищам по самому малому поводу. По организованности и зрелищности это было на уровне празднования годовщины Октября в районном жилищно-коммунальном отделе. Правда, туда бы непременно пригласили хор из Дома пионеров, и он бы звучал лучше. Но старики и старушки ничего этого не замечали, им все нравилось, они даже мэру хлопали и одобрительно кивали. Они были счастливы. Это их город, их страна, они ее построили. Смотреть на них было приятно, но находились мы за чертой общей радости, вне ее. Знакомые старожилы подходили, спрашивали: -- Ну, как? Мы должны были отвечать: -- Замечательно, -- что мы и делали. Услышав похвалу, они, довольные, отходили. В самом деле, наверное, наше мнение и мы сами интересовали их мало. Пригласили нас на праздник -- уже сделали доброе дело, ну и довольно. Хватит добрых дел. Потом как-то старожилы взяли нас в поездку по Галилее. После осмотра исторических мест (это было нам, как всегда, интересно) началось другое, странное, удивительное для нас действо. Заехали в какой-то лес, где стояли каменные столы и скамьи, все сели, разложили свои салфеточки, вынули бутербродики, стали есть, все чистенько, аккуратно, неспешно, понемногу. Потом старший, организатор, что-то сказал, и стали на передний рубеж, как на трибуну, выходить участники поездки, старички и старушки, каждый что-то рассказывал. В основном, как приехали в эту страну, как начинали здесь жизнь. Рассказы были не очень мастерские, но их слушали. видно было, что людям интересно. Иногда вспоминали что-то смешное, все смеялись. А потом вдруг кто-то затянул старую песню, и все подхватили. На обратном пути в автобусе нас спросили: -- Ну -- как? -- Замечательно, -- опять сказали мы. И это было действительно так. Они были довольны, что нам понравилось. Осчастливили нас. Осчастливить нас можно не только поездкой в горы. Три женщины сидят в холле конторы, ожидая приема. Есть еще народ, но эти как-то скучковались, разговаривают. Видно, что раньше знакомы не были, здесь в беседе коротают время. Когда я вошла и увидела их, сразу поняла -- наши. Все три красиво одеты, может, потому, что шли по делу, надо прилично выглядеть, все хороши собой, каждая по-своему. Одна совсем молодая, девушка лет двадцати, она сидит, но все равно видно, что высокая, стройная, с длинными ногами. Две из троих сначала показались мне ровесницами, но потом я рассмотрела их. Изящная блондинка с волосами до плеч и красивой улыбкой была лет тридцати, вторая, брюнетка, с формами привлекательными и женственными, постарше. О чем они говорили раньше, не знаю, наверное, все о том же -- о жизни. -- Ты замужем? -- спросила брюнетка блондинку. -- Нет. А ты? -- Я -- да. -- И дети есть? -- Двое. -- Хорошо. Брюнетка усмехнулась. Может быть, не все так уж хорошо у нее. Но говорить об этом не стала, сказала ободряюще: -- Ничего, ты себе здесь мужа найдешь местного -- богатого. Теперь усмехнулась блондинка. -- Сомневаешься? Не пыталась искать? -- Я не искала, само так получилось. Мы случайно познакомились, мне показалось, что это -- он. Судьба. -- Израильтянин? -- Да. -- Черный? -- Да, восточный. -- Ну -- и? -- спросила молодая. -- Он был внимательным. -- И щедрым? -- это опять спросила молодая, видно, ее это особенно интересовало. Блондинка кивнула, сказала: -- Я даже думала: "Что из того, что у меня диплом инженера, а у него -- не знаю, есть ли багрут. Он мужчина и будет мне опорой. Будет у меня дом". Мне казалось, что это -- любовь. -- Ну -- и? -- Все оказалось необыкновенно просто. Все его друзья уже завели русских подружек. А он что -- хуже? -- Ты его бросила? -- Конечно. Должна же я себя уважать. -- Она помолчала немного и добавила: -- А на жизнь я сама себе заработаю. -- Как сказать, -- усомнилась брюнетка, -- я вот тоже инженер, правда, химик, а химики здесь не требуются, на жизнь не могу заработать, и муж этим очень недоволен. -- Но ты где-то работаешь? -- Да, убираю. Вот мыла у одного деда, живет один, жена умерла, старый, страшный, в доме -- ужас. Пока немного очистила... Нагнулась что-то с полу подобрать, а он сзади подошел и за задницу ущипнул. -- А ты? -- Оттолкнула, сказала: "Из тебя уже песок сыпется, вот-вот Богу душу отдашь, а туда же". Собеседницы рассмеялись. -- Ну, а он? -- А он прошамкал: "Мне больше убирать не нужно". -- Ну, ущипнул, -- смеясь сказала блондинка, -- тебя что -- убыло? А теперь сиди без работы. -- Противно, -- скривилась брюнетка. -- Противно, -- согласилась самая молодая и красивая. -- Со мной тоже было. -- Да? -- Ну? -- У нас при синагоге открыли ульпан по английскому языку. Я стала ходить. -- Зачем тебе английский? -- Хочу в университет. -- И там учитель из Штатов приставал? -- спросила блондинка. -- Ну да! Рав. Узнал, что я массажистка, и сказал, что болит у него спина, попросил полечить. Я согласилась, осталась после занятий. Смотрю -- дверь закрывает. Я говорю: "Дверь не закрывайте, вам же нельзя с женщиной наедине оставаться". А он: "Я же должен штаны снять". -- А ты? -- А я говорю: "Вы не снимайте, только чуть с поясницы спустите". Не понравилось, но лег. Только начала спину тереть (а потный, запах -- жуть), чувствую -- рука вот здесь, -- она показала на ногу чуть ниже бедра, -- я руку оттолкнула, он опять. Я аж задохнулась, говорю: "Как вам не стыдно, вы же религиозный человек". -- А он? -- Не знаю, что он. Штаны, наверное, надел, потому что я сразу ушла. И больше я туда не ходила. Это меня, -- она повернулась в сторону кабинета, услышав фамилию, которую назвала секретарша, вызывая очередного клиента. И поднялась, пошла, высокая, стройная -- модель. Ну как не погладить? Что только не лезет в голову, когда лежишь без сна, смотришь в темный проем окна и ждешь, когда вновь начнут стучать, лить или сыпать. Я понимаю, что ночью они стучать не будут, но если громыхнули в последний раз без двух минут одиннадцать, уснуть уже трудно, голова раскалывается и сил нет. После такой ночи я опять не выдерживаю: -- Надо пойти в Сохнут, -- говорю я утром, только увидев, что муж открыл глаза. Ему все-таки иногда удается поспать, у него нервы покрепче. -- Зачем? -- Может, дадут квартиру. -- Конечно. Там для нас специально одну придержали. -- Но говорят, что дают квартиры. -- Где? -- Не знаю, может быть, на Севере. -- А может, на Юге? -- Может, на Юге. -- Но на Юг мы не поедем, там жарко. -- Не поедем. -- Тогда зачем идти в Сохнут? -- Под лежачий камень вода не течет. Не будем напоминать о себе, никогда ничего не получим. -- И так не получим. -- Ты хочешь, чтобы я до конца дней выгребала пыль из чужих углов? -- Не хочу. -- Тогда иди в Сохнут. -- Зачем? Он поднимался и шел куда-то работать, а я опять оставалась и пыталась как-нибудь справиться с пылью и с собой. Может, самой пойти в Сохнут? У нас в городе было маленькое отделение этой всемирной организации -- Еврейского агентства, когда говорили "Сохнут", то все понимали, что речь идет о маленькой конторке в двухэтажном здании на главной улице. Потом ее ликвидировали. Вернее, конторка осталась, но относилась она уже к другому ведомству, к министерству, которое должно было нас абсорбировать, растворять в общеизраильском человеческом материале. Или хотя бы немного о нас заботиться. Дамы остались там сидеть те же, за теми же столами, только одна, начальница, ушла куда-то на повышение. Мы не ходили в это учреждение ни когда оно было под прежней вывеской, ни потом. Мы ждали, когда о нас вспомнят. А о нас не вспоминали. Но время шло, по городу поползли всякие слухи, говорили разное. -- Вы слышали, Лева получил квартиру. -- Что вы говорите? Где? -- У нас в городе. -- Умеют люди. -- Не иначе, как дал взятку. -- Надо иметь, что дать. -- Вот именно. Этот разговор я слышу, стоя в очереди к служащему банка, документы оформляются долго, успеешь наслушаться всякого. В беседу вплетается новый голос: -- Что за ерунда! -- Я знаю Леву, ему предложили квартиру на Юге, за Беэр- Шевой, он еще не согласился, он только поехал посмотреть. -- Мне почему-то не предлагают. -- Лева был первым в очереди, он инвалид, очень больной человек. -- Все мы инвалиды. Потом пришла знакомая. -- Вы получили анкету? -- Нет. -- Если вы не получили анкету по почте, надо срочно пойти в Сохнут и взять. Я уже взяла и отправила. Об анкетах мы знали, об этом вещало русскоязычное радио, писали газеты. Супружеские пары солидного возраста, прожившие в стране четыре года, могут рассчитывать на государственное жилье. На Севере или на Юге, только не в центре. Мы ждали, что анкету пришлют по почте, а оказалось, что о нас забыли. Надо напомнить. Мы не верили, что нам повезет, но все-таки пошли, взяли анкету, заполнили и отправили. Надо было сообщить, кто мы такие и где хотим жить. Предлагалось выбрать три из двух десятков предложенных городков. Мы назвали город, где живет Ирина, и, если не этот, то те, в которых поселились друзья. Ни в одном из них нам квартиру не дали. Но неожиданно мы узнали, что далеко-далеко, в том месте, где мы теперь живем, есть домики, они уже долго стоят пустые, никто туда ехать не хочет. Край земли, да и горы, по горам ходить тяжеловато -- люди все немолодые. Мы решились, поехали. А когда уже поселились в этом райском уголке, позвонила нам та самая знакомая, что сказала про анкету: -- Ну, как вы устроились? -- Отлично. А вы не хотите? Здесь, кажется, еще есть пустые домики. -- Нам почему-то не предлагают. Знакомые слова. -- Нам тоже не предлагали. Мы узнали, пошли, спросили. -- Ну да! У вас там, наверное, блат. -- Какой, к черту блат! -- даже шутить не хочется. -- Рассказывай! -- Ну пойди, узнай, может, еще не поздно. Или вы не поедете -- далеко от дочки? -- Конечно, не поедем. В такую даль! Но это уже потом. А пока готовились в дорогу. -- Вот ключи. Куда их положить? -- Дай подержать. Какие красивые ключики! -- Ничего красивого, ключи, как ключи. Обыкновенные, стальные. -- Ты просто слепой. Не видишь, они... -- сказать "из золота"? Но что такое золото в стране, где на каждой женщине его навешано по пять килограммов? Два обычных плоских ключика от английских замков, продетых в стандартное колечко, могут означать перемену в жизни, переход от безнадежности и уныния к всплеску энергии. Надо складывать вещи. Оказывается у нас много вещей, мы обросли барахлом. Есть шкафы, кресла, кровать, стол, все неновое, но приличное, приведенное в порядок мужем. Нормальное убранство для новой квартиры. Возле магазинов подбираем большие картонные коробки, укладываем в них книги. Разбираем шкафы и стеллажи, все укладываем аккуратно, связываем. Покупаем мешки для одежды. В ящики пакуем кухонную утварь. Наконец -- все, надо заказывать машину, мы уже знаем, когда едем. На всех столбах читаем объявления о перевозке вещей, многие тогда переезжали, предложение, подогретое спросом, росло. Но и цены -- тоже. У меня в руке сорванные со столбов номера телефонов контор, где говорят по-русски. Я поудобнее устраиваюсь возле телефона. -- Не забудь сказать, что нам нужна большая машина, -- говорит муж. -- Зачем большая? -- Для досок. -- Для досок? -- Да. -- Мы повезем с собой доски? -- Конечно. -- Зачем? -- Не знаю. Пригодятся. Во дворе у нас, собранные в разным местах горы досок разного цвета и калибра -- части шкафов, скамеек, кроватей. -- Ты собираешься в новой квартире что-то сооружать из этих дров? -- Да. -- Что, например? -- Например, шкаф на кухне. -- Может, мы все-таки купим что-то новое, то, чего недостает? -- Зачем, если можно сделать самому? Я пытаюсь робко протестовать: -- Но большая машина будет стоить намного дороже... -- Ну и что? Знакомые понимающе усмехались: -- Конечно, вы едете на Север. Будет, чем топить. Потом все оказалось кстати, все пошло в дело, и шкаф для посуды получился отличный. Но это потом. А пока я возмущалась, что надо везти с собой дрова, и обзванивала конторы. Ответы были одинаковые: больших грузовиков нет. Или: можно съездить два раза. Ну конечно, один рейс -- везем вещи, второй -- дрова. -- Не подходит. Звоню, звоню. Наконец, слышу: -- Большую машину? Пожалуйста. Ура! -- Куда ехать? Говорю. -- Это будет стоить... -- Ого! -- Как хотите. Дешевле вы не найдете нигде, особенно у израильтян. -- Я думаю с вами договориться -- дешевле. -- Это невозможно. В конце концов, добираемся до вопроса: -- Когда прийти посмотреть, что везти? -- Да, самое главное: грузчики будут? -- А вам нужны и грузчики? -Конечно. -- Тогда вообще другая цена. -- Какая? Сказали. -- Ого! -- Опять "Ого!" Ну, как хотите. -- Хочу ехать. Назавтра пришли двое. Один в очках, похож на стодвадцатирублевого конструктора из Союза, мускулы не просматриваются. Как сможет таскать тюки, коробки, холодильник? Ладно, взялся, будет таскать, это дело его, мое -- платить. Второй, правда, покрепче. Оценивающе осмотрели вещи: -- Это должно влезть в маленький грузовик. -- Во дворе еще доски. -- Какие доски? -- Во дворе. Вышли во двор. -- Это что -- полмашины дров? -- Вам-то какая разница, что везти? -- Ладно, большая, так большая. Послезавтра в восемь утра. Накануне мы не спали всю ночь. Я допоздна ходила по комнатам, осматривала углы, не забыли ли что-нибудь. Забывать -- плохая примета. Наконец, мы легли, но не могли уснуть, ждали утра. Встали затемно, свернули постель, разобрали кровать -- последнее. В восемь утра никого не было. В половине девятого подъехала легковая машина, из нее вышли трое, совсем другие, не те, что приходили накануне. -- Ну, показывайте. -- А где те? -- Те? Они -- начальники. -- А где машина? -- Сейчас будет. Машина в самом деле в ту же минуту подъехала, но... совсем маленькая, даже не обычный грузовик, а так, грузовичок, только что крытый, с тентом. -- Вы что, ребята? Мы же договаривались на большую машину. -- Большая у нас одна. Она сейчас занята. В работе. -- Что же делать? Ведь был договор. -- Попробуем влезть в маленькую. -- И пробовать нечего. И так ясно. Нас не послушали. Ребята приехали молодые, быстрые, они стали хватать вещи, выносить и заталкивать в машину. Укладывали компактно, аккуратно, но минут через двадцать и им стало ясно, что дело бесперспективное, в машину не войдут не только доски, но и наши пожитки. -- Можно позвонить? -- спросил старший -- по возрасту и, наверное, по чину, шатен с лицом небольшого советского начальника. -- Звони. Он доложил в контору о ситуации, выслушал, что велели делать, сказал: -- Хорошо, -- повесил трубку и заявил: -- Значит, так. Сделаем две ходки, до вечера успеем. А вам придется доплатить всего... -- он сказал, сколько. -- Нет, -- ответили мы твердо, -- как договаривались. -- Можно еще позвонить? -- Звони. Он опять внимательно слушал, что ему говорили в конторе, опять сказал: -- Хорошо, -- в трубку. И повернулся к нам: -- Значит так. Мы сейчас все выгружаем и едем помогать тем, кто работает на большой машине. В два возвращаемся и везем вас. Можно было возражать. Но зачем? Другого решения уже не будет. Они мигом повыкидывали вещи на тротуар, уже не заботясь об аккуратности, и отбыли. А мы остались, ходили между домом и дорогой, пожитки надо было сторожить. И надеялись, что ребята все-таки вернутся. Они приехали в три. За несколько минут до того, как ребята появились, я их ненавидела, я собиралась идти крушить их контору-обманщицу и могла растерзать всех ее начальников. Но тут прибыл большой крытый грузовик, из него повыскакивали грузчики, и все они показались мне такими родными хорошими мальчиками. У двоих лица были совсем не еврейские, русские (может, они -- половинки, или жены из наших), но все равно, я готова была их всех лобызать. -- Грузим, -- сказал старший. И успокоил меня. -- Все будет в порядке. -- Ребята, вы хоть поели? -- Какое -- поели! Некогда. Как их покормить? Плита упакована, продукты, какие везем с собой, спрятаны, мы сами целый день не ели, но то -- мы, а им еще работать. -- Может, пойти купить что-нибудь? -- Воды, -- сказал старший. -- Бутылку воды. -- И булочку, -- добавил самый молодой, худющий. Я сбегала в магазин, что был на углу, рядом, купила воды, не одну бутылку, а несколько, и большой пакет булок. Ах, если бы знать, что будет, я бы пошла в магазин подальше и купила бы колбасы. Но время было позднее, и мы торопились. Они укладывали все быстро, брали вещи и выносили одну за другой, мы не успевали следить. Один из ребят схватил стоящий с краю небольшой чемоданчик, дипломат. Хорошо, что я увидала. -- Нет, -- сказала я, -- не надо. Это я сама. -- А что здесь? Стекло? -- В стеклотаре. -- О! Водка? -- И водка. -- И коньяк? -- И коньяк. -- Да ну? Армянский? -- Не армянский, но старый, хороший, берегу еще из Союза. Я держу свой чемоданчик и уже не выпускаю из рук. -- Берите побольше водки, -- уверенно внушал нам сын, когда мы собирались в Израиль. -- Водка -- это валюта. Продадите в Будапеште, будут доллары. На таможне водка пригодится. За несколько лет до этого он ездил по туристской путевке в Болгарию и с тех пор считал себя большим знатоком возможностей за рубежом. Особенно по сравнению с нами, никогда границу не пересекавшими. Он сам купил нам несколько бутылок хорошей водки и этот самый коньяк. Все это я бережно уложила в чемоданчик-дипломат. Сын с нами в Израиль не ехал. он провожал нас до границы, одну бутылку водки он вручил проводнику вагона, который поместил его в купе рядом с нами, чтобы мы могли побыть вместе еще сутки. Это было единственное достойное применение взятой с собой водки. В Будапеште мы долго ходили по гостинице в поисках охотника на наш товар. Наконец, один нашелся, он взял у нас бутылку и дал за нее какую-то купюру. На вырученные деньги мы купили маленький пакетик леденцов, всего десять штук, по две штучки на каждого. Леденцы были вкусные. Но чемоданчик я продолжала беречь, хотя надежда на валюту лопнула. Это был уже не товар, а сувенир, память. С чемоданчиком в руке я спустилась по трапу самолета в израильском аэропорту. Когда вещи наши погрузили в микроавтобус, чтобы везти нас по адресу, который мы дали, я вошла в машину последней и поставила свою драгоценность возле себя, у двери. Мы ехали долго, а может, просто нам показалось, что путь был длинным, да еще шофер никак не мог найти улицу, которую мы назвали. Но вот, наконец-то, машина остановилась, двери открыли, можно выходить. Наверное, от усталости я потеряла бдительность. Володя, муж Ирины, который всегда все делал быстро, на этот раз особенно поторопился. Только открыли дверь, он схватил верхний тюк и вывалился с ним из битком набитой машины, зацепив ногой драгоценный чемоданчик. Он упал на асфальт, раздался звон разбитого стекла, и большая пахучая лужа растеклась по дороге. -- Что это? -- спросил шофер на иврите, который мы не знали, но вопрос поняли. -- Водка, -- ответила я грустно. Он тоже понял, хотя не знал русский. Шофер махнул рукой: какие пустяки. Было странно, ново, что жидкость, растекающаяся по асфальту, не ввергла шофера в транс, он не бросился спасать ее остатки, отошел равнодушно. Что-то сказал про супермаркет (это слово мы знали), наверное, о том, что там можно купить водку. Наличие остатков попыталась выяснить я. Осторожно расстегнула замки, выгребла стекла вместе с мокрыми газетами. Мои старания по упаковке были вознаграждены: в середине чемоданчика остались целыми две бутылки -- столичная водка и этот самый коньяк. Водку мы подарили на следующий день после приезда. Были хануккальные дни, нас пригласили в гости соседи друзей, у которых мы остановились, и мы захватили с собой русский сувенир. Хозяин подарок принял охотно, сказал: "Спасибо", и показал нам выстроенную на высоком шкафу шеренгу из нераскрытых бутылок спиртного, среди которых было несколько таких же, какую принесли мы. Он, довольный, поставил и эту рядом. А коньяк мы берегли. Не могу сказать, что мы сразу стали израильтянами и, собираясь в дружеском кругу, пьем только колу. Но чтобы поставить на стол с таким трудом сохраненный коньяк, нужен был случай особый. Теперь этот день настал, мы откроем коньяк на новоселье. Кроме него, везем еще несколько бутылок вина. Ребята довольно быстро уложили вещи в машину, мы подошли, чтобы взглянуть, как все сделано, нам понравилось. Поклажа даже вместе с дровами заняла примерно три четверти пространства, а на оставшейся площади они расставили кресла. -- Как здорово, -- сказала я. -- нам будет удобно ехать. -- Ну что вы! -- заявил старший. -- Здесь вам все равно будет не очень комфортно. Вы поедете в кабине с шофером, там удобнее. А на кресла -- вы не возражаете? -- сядем мы. Ну как можно возражать? Они уступают нам комфортабельную кабину, а сами будут трястись в кузове под тентом. Мы не только согласны, мы благодарны им за такую заботу. Хотя, в общем, это нормально -- они ребята молодые. Мы садимся в кабину. Втроем, с шофером, все-таки тесновато, некуда поставить чемоданчик. Самый молодой, худющий, он выглядит особенно усталым, но заботливо помогает мне подняться в машину, спрашивает: -- Мешает чемоданчик? Давайте его сюда. Мы довезем, не волнуйтесь. И я отдаю свое сокровище. -- Осторожно. -- Понятное дело. Мы трогаемся в путь. Машина большая, груженая тяжело ползет вверх. Мы слушаем шоферские байки, он мужчина лет сорока, бывалый, все время что-то рассказывает, я слушаю, но не слышу. Мне важно -- успеть. День с утра был хороший, а к вечеру в Галилее обещали дождь. -- Не волнуйтесь, -- говорит шофер, -- все будет в порядке. Туч пока не видно. Дождь, если будет, то ночью. Успеем. И вдруг машина останавливается. Шофер выходит, возвращается, опять собирается уходить. -- Что случилось? -- спрашивает муж. -- Мотор перегрелся, -- спокойно говорит шофер. -- Не волнуйтесь, скоро поедем. Не хватало только, чтобы машина застряла в пути. Но делать нечего, сидим, ждем. Возможно, шофер пошел за водой для мотора. Это место, где узкая дорога в гору немного расширяется, что и позволило тяжелой машине отъехать в сторону и не заторить движение, мы запомнили, оно для нас историческое. Отсюда открывается прекрасный вид. Но это мы потом, когда проезжали мимо, вспомнили это место и обратили внимание на ландшафт, а тогда, кроме стрелок часов, ничего не видели. А стрелки двигались, и небо темнело. Шофер вернулся минут через двадцать (неужели прошло всего двадцать минут?), сказал удивительно бодро: -- Все, поехали. Дальше мы двигались быстро и вскоре были у цели. Первым делом мне возвратили чемоданчик. -- Все в порядке, -- сказал мне его хранитель, самый молодой из ребят, и улыбнулся. Но мне было не до бутылок. Я поставила чемоданчик в сторону. Я пыталась хоть как-то руководить тем, что происходило. А происходило нечто ужасное. Свою будущую квартиру мы видели до переезда и знали, куда что поставить. Вещи предполагалось разместить по комнатам так, чтобы потом было легче их собирать и складывать. Быстрее внести все можно, если открыть не только дверь, но и большое в полстены окно, выходящее прямо в будущий сад. И теперь в эти два проема ребята без разбора втаскивали части мебели, мешки, коробки, чемоданы и кидали их, где попало. Уже темнело, надо было торопиться, но быстро не выходило. Они вытаскивали из машины поклажу и волочили по земле, били о ступени, бросали. Мы не в состоянии были остановить движение, внести хоть какую-то стройность в эту невообразимую какофонию. Стенки шкафов, раньше так бережно уложенные, связанный, тащат по земле, углы оббиваются, из них сыпется какая-то труха. Почти новый двуспальный матрац везут по земле волоком, втаскивают в открытый проем окна, матрац падает, двое, что тащили, падают на него. Один несет кресло, спотыкается, падает, поднимается, опять падает. Доски, против которых я так возражала, но которые мы все-таки довезли, были все целые, хорошо отделанные, чистые, других муж не брал. Их бросают во дворе прямо на землю, мы не успеваем подстелить специально для этого приготовленный брезент. Хорошо, что нет дождя, но дождь может пойти ночью. Этот кошмар, когда одну за другой приволакивают и бросают вещи, когда все перепутано, переломано, побито, мне кажется, никогда не кончится. Но я терплю. Бедные мальчики, какой у них трудный день, они загрузили и разгружают вот уже вторую большую машину, голодные, мне их жаль. Я им сочувствую, я не злюсь, я только прошу: "Осторожнее", когда вносят холодильник. Они ставят холодильник на пол, муж включает его в сеть. Слышится знакомое урчание. Слава Богу! Остальное как-нибудь разберем и починим. Наконец, все кончено. Мы провожаем наших благодетелей до машины, отдаем деньги, как было договорено. Они довольны, улыбаются, но как-то странно выглядят. Я только теперь замечаю эту странность. Один долго жмет руку мужу, другой пытается меня обнять. Много раз повторяют: -- Спасибо. -- Спасибо, -- говорю и я. -- До свиданья. Уже совсем темно. Большой грузовик трогается в обратный путь. Мы закрываем окна и двери. Прежде всего надо поставить кровать, чтобы было, где лечь. Но матрац невозможно испачкан, и я начинаю его чистить. Несколько дней спустя, разбирая вещи, я обнаружила, что чемоданчик стоит в лужице. Я открыла, стала смотреть. Бутылки, завернутые в газеты, уложены были, как и прежде, плотно, но бумага была мокрой. Я ее оборвала. увидела, что одна из бутылок пуста, а пробки нет. Здесь было хорошее домашнее вино, нам его подарили на прощанье знакомые израильтяне. -- Мы не можем приехать к вам, -- сказали они, -- далеко. Выпейте за нас на новоселье. Жаль вино. Может, пробка была плохо закрыта и все выплескалось. Но... вдруг... Где коньяк? Коньяка не было. Я позвала мужа. Он посмотрел: -- Не может быть... -- еще раз пересмотрел бутылки. Коньяка не было. -- Они просто были пьяны, -- сказал муж. -- Украли у нас коньяк, напились, не могли держаться на ногах, все нам перебили, переломали, а ты их жалела и говорила, что они, бедные, очень устали. -- Когда мы перестанем быть дураками, -- задала я вслух риторический вопрос. -- Наверное, никогда, -- сказал муж. -- С этим и помрем. Наш район на горе построен совсем недавно, мы поселились здесь почти что первыми, до нас приехало несколько семей. Остальные дома стояли пустыми, постепенно на наших глазах они оживали, наполнялись голосами. Мы настороженно ждали, кто же поселится рядом. Соседи в доме напротив -- дверь в дверь -- появились через дна дня. Их привез микроавтобус, вещей у них было немного, барахло быстро забросили в дом, перед тем, как машина уехала, мы слышали громкий разговор шофера с нашим соседом, слов не разобрали, только голоса. Машина уехала, сосед пошел к дому, говоря не то сам себе, не то жене, которая у открытой двери ждала его на ступеньках: -- Все нервы вымотал. О чем был спор, мы не спрашивали, нам хватило своей истории с переездом. -- Ладно тебе, иди в дом, -- сказала жена соседа с таким еврейским местечковым акцентом, какого я давно уже не слыхала. Она была маленькая, щуплая, старая, какая-то неспокойная. Он тоже старик, но казался более крепким, чем жена, выше ее намного, аккуратно одет, в шляпе. Голова его наклонена вперед и вниз, наверное, поэтому не удалось сразу рассмотреть лица. Они закрыли за собой дверь. -- Знаешь, -- сказал муж, -- они совсем старики. Может, надо помочь. -- Спроси. Он постучал, долго не отзывались, постучал еще. Ему открыли. -- Вам не нужна помощь? -- Нет, -- сказал сосед. -- Ой, -- воскликнула соседка, -- может, у вас есть спички? Я никак не могу вспомнить, куда задевала спички. Я приготовила спички, не знаю, куда они подевались. -- Сейчас, -- сказал муж и принес им спички. Я тоже зашла с ним к соседям, может, все-таки можно быть полезной. Газовую плиту уже подключили, и маленькая хлопотливая старушка стала жарить мужу яичницу. За те несколько минут, что она готовила нехитрый ужин, я узнала от него, что он участник войны, был ранен под Сталинградом, а вообще математик, преподаватель института, сын его остался в Союзе, его не выпускают. -- Он подполковник морской авиации. Я слушала с уважением к ветерану войны и его сыну, и с сочувствием, что они врозь, я знаю, что такое разлука с сыном. -- А откуда вы приехали? -- Из Киева. "Что делает в столице Украины морская авиация?" -- подумала я. Старушка вмешалась: -- Что ты говоришь -- Киев? Какой Киев? -- И она назвала небольшой город, мы знали его, совсем недалеко от столицы, но -- провинция. "А институт там откуда? -- тоже мелькнула у меня мысль. -- Где он преподавал?" Но Бог с ними! У соседки было на душе тяжко, и на следующий день она поведала мне о своих бедах. Сама она болеет, сил нет, во всем виноват этот проклятый Чернобыль, и муж болеет еще с войны, а работа в школе, знаешь какая, все нервы... И сын болеет. -- Печенка у него. Выпивает. Я ничего не понимала. -- Понимаешь, все его зовут: "Лева, выпей", "Лева, выпей", а он не может отказаться. -- Да кто же его зовет? Кто ему наливает? -- Ну ты знаешь, как это бывает. Он же сантехник. -- А как же морская авиация? -- чуть не спросила я, но удержалась. Потом узнала, что в морской авиации он когда-то служил, было такое. Про чин мне старушка не сказала, для нее важнее была Левина больная печенка. В первые дни муж строгал и пилил у порога, чинил разбитую мебель, мастерил себе шкаф для инструмента. Сосед спросил меня: -- Ваш муж, наверное, там был столяр? -- Да, -- сказала я. Потом пришел, спросил: -- Нет ли у вас маленьких гвоздиков? -- Есть, -- сказал муж и дал гвоздики. -- А молоток у вас можно одолжить? -- Пожалуйста. Вам надо что-то прибить? Может, я помогу? -- Нет, не надо, я сам. Он взял гвоздики и молоток, сказал: -- Спасибо. За мной не пропадет. -- Ладно уж. Пустяки. Несколько дней спустя сосед вышел на крыльцо, окликнул мужа и протянул ему какую-то коробочку: -- Вот, у меня есть замечательное лекарство, это слабительное, действует прекрасно. Я хочу его вам подарить. -- Спасибо, -- сказал муж. -- Мне не надо. -- Он что -- совсем? -- подумала я вслух о соседе, когда мы с мужем остались одни. -- Может, это у него самое дорогое, что есть. От сердца отрывал. Может быть... То к одному, то к другому домику на нашей улице и на соседних подъезжали машины, из них выносили вещи. Люди, что селились здесь, были все чем-то схожи -- есть помоложе нас, есть и старше, даже намного, совсем дряхлые, ни одного молодого лица, и в каждом легко узнавался недавний гражданин Союза. В квартирах телефонов еще не поставили, на весь район имелся один телефон-автомат. Мы каждый вечер стояли в очереди, чтобы позвонить Ирине. Все куда-то кому-то звонили. И говорили подолгу. В очереди люди беседуют. Слушаю чужие разговоры -- все вспоминают былую жизнь. Каждый был там большим человеком, все у них было хорошо, жили прекрасно. Зачем ехали? Рядом со мной стоит моложавая женщина с хорошим умным лицом. Она спрашивает меня негромко: -- Вы тоже там прекрасно жили? -- Нормально. -- Квартира у вас была? -- Была. -- А дача? -- Не было. -- А машина? -- Нет. -- Странно, -- говорит она, -- кого не послушаешь, у всех были и машины, и дачи, и хоромы, а мы вот два инженера, всю жизнь работали, сын женился, жил вместе с нами, ни дачу построить, ни машину купить мы не могли. И друзья у нас были такие же. А здесь все говорят... -- Говорите и вы... -- бросил мужчина, подслушавший наш разговор. Не знаю про блага земные, но ведь, в самом деле, каждый кем-то был. И чувствовал себя человеком. Вот сосед через три дома был лучшим на заводе фрезеровщиком, директор завода здоровался с ним за руку и называл только по имени-отчеству. На соседней улице живет профессор, врач, венеролог, к нему приезжали лечиться большие люди. Он знал, как выглядят без штанов многие члены правительства и Центрального комитета. Неподалеку от него живет Абрам. Фамилия у него совершенно русская, такое странное сочетание. Жена зовет его "Абраша". Он москвич, работал в каком-то научном институте, и однажды, счастливый и гордый, принес нам свежий номер журнала ведомства, к которому относился институт. Там была напечатана статья Абрама под его русской фамилией. Журнал прислали ему друзья, оставшиеся в Москве. Это было похоже на свет далекой звезды. Всех этих людей я узнаю потом, постепенно. А пока стою в очереди к телефону, слушаю разговоры. Две женщины беседуют: -- Я мастер-парикмахер, у нас был такой салон, такой салон... Просто так в него не попадешь, за две недели очередь занимали. Чтобы ко мне в кресло сесть, надо было заранее записаться. -- А здесь вы стрижете? -- Хотите подстричься? Или завивку? -- Да хоть подстричься. Можно у вас дома? -- Жалко, что нет телефона, вы могли бы позвонить, договориться... -- Но как же быть? -- Ну, приходите, подстригу... -- и называет адрес. -- Утром приходите. Тут уж не до амбиций. Клиента упускать нельзя. Мы живем высоко в горах. Зимой у нас холодно, сыро, по нескольку дней даже лежит снег. В пасмурную погоду облака гуляют по улицам, если открыть окна, они войдут в дом. Бывают зимою и погожие дни. В ясный день над нами расстилается голубое небо, до него рукой подать, перед окнами через дорогу -- гора, покрытая соснами, а вдали видны только темно-зеленые макушки деревьев, они еще ближе к небу, чем наш дом. Каждый вечер за эти макушки прячется солнце, чтобы утром выплыть с другой стороны двора. Зимою солнечные лучи мы встречаем с радостью. Летом и у нас жарко. Не так, как в Негеве, и даже в центре. Но все равно. Израиль есть Израиль, и лето -- лето. Солнце греет. Восходит солнце сначала медленно, и эти рассветные часы блаженны. Но потом вдруг оно брызгает зноем на неуспевшую за ночь отдохнуть землю, захватывает все пространство дворика, безжалостно сжирает тень, которую в рассветные часы хранит отвесная стена террасы. Весь поселок наш расположился на ступеньках-террасах, вырытых у вершины горы. Если перейти дорогу и немного подняться вверх, оттуда виден пологий ступенчатый склон из красных крыш и светлые кремовые стены. Возле каждого дома трогательные прутики только посаженных деревьев. Через несколько лет здесь все утонет в зелени. Каждое утро я слышу рокочущий звук поднимаемых жалюзи. Муж просыпается раньше меня и открывает большое окно, впуская в дом утреннюю прохладу. Я встаю и выхожу во двор. И смотрю вдаль. На горы я могу смотреть бесконечно, охваченная чувством, которое даже не пытаюсь понять. До центра города мы добираемся пешком по горной дороге, лежащей меж двух склонов. Если не печет солнце, идти легко и приятно. Особенно хорошо весной и ранним летом. По необжитому склону полыхают огни разноцветья, полчаса пути нас окутывает пьянящий запах желтых бархатистых цветов. Он напоминает запах мимозы, которую в город, где мы жили, привозили на продажу к весеннему празднику женщин ловкие жители южных республик. Мужчины покупали по веточке и дарили своим любимым. Здесь я могу нарвать сколько угодно этих цветов. Но я не рву их. Домой я приношу и ставлю в вазу высокие пушистые колоски, они мне роднее и странно трогают душу. Блаженное состояние покоя и чувство, что мы обрели на этой земле свой дом, скоро кончится, но я еще не знаю этого. Год спустя в наши квартиры ворвутся деятели компании "Амидар", начнут все рушить, долбить, стучать, перестраивать. Они заявят, что все это -- не наше, что хозяева здесь -- они, и мы должны молчать и терпеть. И еще платить. Платить за то, что они делают. А они могут делать, что захотят. Потом будет суд. Об этом я еще напишу. Если успею. Если хватит сил. Но все-таки был почти год покоя и наслаждения красотой земли. Целый год. Мы поднимаемся по лестнице. Всего один пролет, но я иду долго. -- Ну чего ты боишься? -- говорит мне муж. Он идет впереди. -- Побудем десять минут, ну -- полчаса. Повидаемся и уйдем. Когда мы еще попадем в этот город? Может быть, другой возможности увидеться не будет. Чего я боюсь? Встречи... С каждой ступенькой я замедляю шаг. Муж звонит, и дверь открывается сразу. Нас уже ждут. Он? Нет... нет... Лысина, прикрытая кипой, полукруг седых волос обрамляет кипу, седая -- не большая, не маленькая -- борода. Мы обнимаемся на пороге. Нет, я не чувствую, что это -- он. -- Я бы не узнала тебя -- ни за что. -- А если так? -- спрашивает он и шутливо приподнимает кипу. -- Пожалуй, -- соглашаюсь я. Но я лукавлю -- сама с собой. Я пытаюсь его узнать. Мне неловко оттого, что я не могу его узнать. У него другое, совсем другое лицо, не только черты, выражение лица мне незнакомо. Но он дурашливо дает обозреть себя с неприкрытой головой, и это -- похоже. Манеру я узнаю, манера -- его. Он тут же с ходу вспоминает и рассказывает анекдот о том, как великий вождь вышел из своего каменного хранилища прогуляться по столице и как встречный алкаш никак не мог узнать его и не понимал, кто перед ним, пока вождь не повернулся к собеседнику в профиль с чуть приподнятой головой: -- А так? -- Рупь, што ли? -- обрадовался алкаш, узнавая очертания, знакомые по вожделенной монете. Господи, ну конечно же, это -- он. Кто еще так, с места в карьер, может рассказать анекдот, пусть старый, но удивительно к случаю подходящий, рассказать в лицах, не растягивая, но и не комкая, отведя анекдоту ровно столько времени, сколько он заслуживает, да еще так, чтобы старый анекдот прозвучал, как впервые услышанный, и люди улыбнулись. Мы улыбаемся. Итак, мы встретились. На этой земле. На земле наших с тобой предков. Случайно. Хотя -- что есть случай? ...Я подошла к радиоприемнику и передвинула рычажок -- включила. Стрелка у нас всегда недвижимо стоит на одной и той же волне, на которой вещают по- русски -- для новых репатриантов из Союза. Но радио мы слушаем редко. Как и газеты, что выходят на русском языке для нас, олимов, передачи эти навевают тоску, а тоски и так хватает, проблемы свои мы знаем сами -- слава Богу, полтора года в стране. Приемник включаем лишь по утрам, когда передают новости. Иногда, правда, из Галилеи приезжает внучка, она ловит другую радиостанцию, и в комнату врывается прекрасная еврейская музыка, которая перемежается короткими новостями на иврите. -- Моя любимая работа, -- заявляет внучка, -- выключать радиостанцию для новых репатриантов. Но ей легче, она знает иврит, а мы его еще не настолько знаем, чтобы понимать, что говорят по радио, и когда она уезжает, мы возвращаем стрелку на свое место -- иногда все-таки хочется послушать. Вот и сейчас я подошла и включила... -- Я Н.Н. их города X. Шалом. Я вздрогнула, словно "шалом" сказали мне. Мы знали человека, которого зовут Н.Н. -- Ты слышишь? -- спросила я у мужа. -- Слышу. Это -- Н. Сочетание имени и фамилии, которое прозвучало в эфире можно встретить только однажды. Хотя по теории вероятности... Но я не думаю о теории вероятности, я слушаю. Идет передача, корреспондент беседует с радиослушателями. О чем? О чем передача? Сейчас для меня это неважно. Корреспонденту, кажется, тоже знакомо сочетание "Н.Н.", и он спрашивает: -- Вы автор книги...? -- он произносит название книги. -- Да, -- кратко отвечает абонент, но по тону чувствуется: ему приятно, что его узнали, что его знают. Он что-то еще говорит, наверное, о том, о чем идет речь в передаче, радиослушатели для того и звонят, чтобы все услышали их мнение. Будто что-то изменится оттого, что кто-то узнает их мнение. Разве что можно потешить свое тщеславие: "Вы слышали -- я говорил по радио". Иногда то, что они говорят, наивно, нелепо, смешно, и мы пожимаем плечами: "Неужели среди олимов столько дураков?" И совсем неглупые журналисты зачем-то играют с ними "в дурачка". Или это горький журналистский хлеб в этой стране, и другого пока нет? Но и там он был горьким, разве в той стране, из которое мы приехали, позволено было играть в ту игру, в которую играть хотелось? Я вся обратилась в слух, ловлю, не назовет ли Н.Н. какие-то свои координаты -- иногда у радиослушателей спрашивают номер телефона для будущей связи. Но радиоаудиенция Н.Н. заканчивается, ничего не оставив мне, кроме названия книги. Я повторяю его шепотом. Книга о возвращении к Всевышнему. -- Не может быть... -- я, кажется, произнесла это вслух, потому что муж глубокомысленно заметил: -- Все может быть. -- Вот Н.Н., знакомьтесь, -- сказал наш друг. -- Будет работать у нас в отделе. Мы знакомимся с тем, кого привели к нам в дом. Он молод, румян, полноват, круглая голова поблескивает лысиной, но, пожалуй, лицо его все равно красиво, а главное -- глаза смеются. Это приятно. -- Откуда? -- Странный вопрос, -- пожимает плечами Н.Н. -- Откуда евреи едут в Сибирь, чтобы отдать все силы строительству светлого будущего? -- Из Одессы? -- Ну вот! Оказывается, на Украине больше нет городов, где живут евреи с невостребованными возможностями. Или в других городах мы вдруг стали нужны? Нам сразу стало легко с ним, а тут еще оказалось, что мы земляки -- из одного большого украинского города. Мы приехали в Сибирь чуть раньше, он чуть позже. Все может быть... Но если это тот Н.Н., то непонятно, зачем он звонил на радио. Н.Н., которого мы знали, не стал бы этого делать. Или, может, кто-то подтолкнул его, как и меня, может, он знал, что мы его услышим. -- Надо его найти, -- сказал муж. И вот мы встретились. -- Сколько мы не видались? -- Тридцать лет. -- Да... Порядком. Почти полжизни. -- Н-ка, -- говорю я ласково, так я называла его тогда, тридцать лет тому, -- как это вышло? Ты же не верил ни в Бога, ни в черта... Ты был инженер. Я ищу в этом седобородом человеке, чем-то похожем на фото великого ребе, что живет за океаном, черты, которые мне дороги. Нам дороги. Господи, Н-ка, какой ты был инженер! В глазах у тебя то и дело вспыхивал свет, словно зажигалась лампочка. Это значило, что в голову тебе пришла еще одна идея. Если говорить честно, к тому времени, когда ты приехал, некоторые из нас уже чуточку замшели. Ну, не то, чтобы замшели, просто начали входить в ту стадию, когда гребут под себя, взвешивают свою долю в общем котле. И вдруг -- ты! Как свежий ветер. Тебя переполняло. Ты был невероятно, невозможно щедр. Ты сорил идеями и остротами. Ты выглядел богачом, который не думает, что будет завтра. Берите, жаждущие. Его богатство не может иссякнуть -- не оскудеет рука дающего. ...Н.Н. идет по лаборатории. Я вижу, как он идет, словно я там, за чертою ушедших лет, -- чуть-чуть вразвалку, руки в карманы. И вдруг замечает на экране осциллографа, за которым сидит новый инженер (его недавно взяли из электроцеха. Как его звали? Как его звали... Не вспомню...) странную кривую. Н.Н. не может пройти мимо. Он просто не выносит, когда кому-то что-то неясно. Когда ему самому что-то неясно. Он садится рядом. -- Ну и красавица, откуда ты взялась такая? Смотри, прыгает. Давай пораскинем мозгами -- кто ее, такую кокетку, мог породить? Кто ее породитель? Прародитель... Откуда импульс? Он нашел причину "красивой кривой" быстро и, кажется, легко, будто заранее знал отгадку загадки. Наверное, его вела великая инженерная интуиция, для которой эта загадка была вовсе и не загадка, а так, пустяки. Из самых сложных лабиринтов выводила Н-ку его интуиция. Н.Н. поднялся и отошел, сел за свой рабочий стол и, наверное, совсем забыл о том, что только что сделал. В конце дня тот инженер подошел к нему и сказал, что все точно, все правильно, он проверил, оказывается, очень интересно. Я вижу, как Н-ка несколько секунд смотрит на него, не понимая, о чем речь. Он уже далеко. В голове у него другие кривые, куда интереснее. "Ты не знаешь, Н.Н. женат?" -- спрашивали друг у друга женщины, когда ты появился в отделе. А одна даже задала вопрос философский: "Вообще, бывают ли жены у таких мужчин?" Бывают. Женат. -- Н.! Вас к телефону! Н.Н. быстро отрывается от стола, стремительно идет к телефону и жадно как-то захватывает рукой трубку. Он знает, что это жена, потому что заработался и не пришел домой на обед. И она беспокоится. Оттуда, из прошлого, я не разбираю фраз, я слышу только голос. Может быть, он оправдывается -- было много работы, может утешает -- не надо расстраиваться, ему полезно не поесть, немного похудеет, или делится с ней радостью -- как раз в этот обеденный перерыв он придумал что-то ужасно интересное, пусть и она радуется. Я напрягаю слух, чтобы разобрать, что он говорит, но не могу, словно звучит мелодия без слов. И в этой мелодии -- свет и нежность. И еще вплетаются легкие смеющиеся звуки. Он кладет трубку, нисколько не смущаясь тем, что вся лаборатория слушала их разговор, и еще рассказывает -- так, никому, всем -- что-то смешное о сыне. Он только что поговорил с женой и еще полон теплом ее голоса, и просто не может сразу от этого отстраниться. И легкий юмор, с которым он говорит и который вроде бы должен скрыть нежность, эту нежность только подчеркивает. Он распахивает дверь в свой дом: смотрите. Дети болеют, жена, тоже неплохой, хороший инженер, должна подолгу сидеть с детьми дома, и денег мало. Но воздух в доме теплый и чистый. Дышите им, я разрешаю. Грейтесь у моего очага. Тридцать лет назад мы уехали из того сибирского города -- так сложилось. Никого из наших друзей видеть нам не пришлось, но я помнила и любила их, я когда-то написала повесть, в которой -- моя память и моя любовь к ним. Иногда я раскрываю эту маленькую книжечку, и мне становится до слез грустно. Может, это и есть ностальгия? В коридор выходит она -- А. Миг я не узнаю и ее -- все-таки прошло столько лет, когда мы уехали, А. была совсем молодой. Но все тоже милое лицо, правильные черты, гладко зачесанные волосы, -- она всегда стягивала их узлом, только теперь волосы прикрыты. Глаза... Глаза ее -- золотистые, но веки припухли, и взгляд усталый. И пополнела, еще пополнела. -- Ты помнишь, -- улыбается А., улыбка все та же -- мягкая, легкая, -- я всегда имела к этому вкус. -- Мне понятно, что она говорит о своей полноте. Я помню. Конечно, помню. Когда-то она шутила: -- Я похожа на себя прежнюю, как похожи подобные треугольники, один из которых намного больше другого. Объятия с нею более легки для меня -- ее я уже узнаю. Это она. -- Заходите же, заходите. Ставьте сумки. Мы сидим на краешке дивана, а они на стульях напротив нас. Мы готовы подняться и уйти, повидались и -- привет. Еще на тридцать лет. Они тоже готовы нас выпустить, это видно. Хорошо, что заглянули. Торопитесь? Жаль, но что делать... Звоните... Это читается в их позах, а может быть, мне это кажется. -- Ну, рассказывайте. -- Да вот, ехали мимо... Решили сделать в вашем городе остановку. -- Это мы уже знаем, это вы говорите в третий раз. От его шутки становится легче. Шутка, как тридцать лет назад -- не злая, но в точку. Мы улыбаемся, садимся на диване поудобнее. -- Что рассказывать? Олимы. Пока, как у олимов. Сыты, чужая, но есть над головой крыша, так что не жалуемся. И вообще об олимах вы знаете и без нас. Это сказал муж. А я спросила: -- Как вы живете? -- Я же тебе рассказала по телефону. -- Ну, то по телефону. Хотелось бы узнать больше. -- Понятно, -- кивнул головой Н.Н. -- И чтоб узнать подробно о нашей жизни, вы отвели на визит десять минут. -- Нет -- полчаса, -- мы настраиваемся на его волну. Кажется, нам всем можно облегченно вздохнуть. -- Куда вы торопитесь? -- спросила А. -- У вас неотложные дела? -- Нет. -- Знаете что? Оставайтесь у нас на шаббат, -- вдруг предложила А. Когда они успели договориться? Или они понимают друг друга без слов? Не стала бы она предлагать, если бы Н-ка был против, понятно, не стала бы. -- Конечно, оставайтесь, -- подключился Н.Н. -- В воскресенье утром по дороге на работу мы отведем вас на автобусную станцию. Мы не очень ломаемся, мы даем себя уговорить. Нам хочется побыть с ними. Мы заносим сумки и осваиваем выделенную нам территорию. Почти на двое суток. Несколько месяцев тому, когда мы услышали в эфире: "Я Н.Н. Шалом", я рассказала нашему другу, тоже олиму, что, кажется, живут в Израиле наши старые друзья, и мы должны их разыскать. -- А ты уверена, -- спросил он, -- что они захотят вас видеть? Наш друг -- врач, ученый, есть у него своя методика, свои приборы. Но здесь ни методика его, ни приборы, ни он сам никому оказались ненужны. Профессор, у которого он проходил стажировку, на работу к себе его не взял и даже не удосужился взглянуть на прибор, который там, в той стране, не одному человеку облегчил страдания. А мог бы, наверное, и здесь -- облегчить. -- Я не обращаюсь ни к кому из старых знакомых, -- сказал он нам, -- даже к бывшим вроде бы друзьям, которые здесь уже давно. Они так боятся, что мы будем просить помощи. Один близкий приятель, с которым мы вместе долго работали и который имеет вес в здешних медицинских кругах, запретил давать кому-либо номер своего телефона, мне об этом сказали. Я, конечно, к нему не звонил. И ни к кому не звонил. Если пробьюсь, то сам. -- Но нам от Н.Н. ничего не нужно. Мы были друзьями, мы были больше, чем друзьями, мы просто хотим их видеть. -- Но они же не будут знать, что -- просто. Не знаю. Не знаю. Мы должны их найти, если это они. А там уж, как будет. Мы разыскали номер их телефона, и муж позвонил. -- Да! -- сказал женский голос на иврите, но с явным русским акцентом. -- Это квартира Н-ского? -- Да, -- ответил женский голос уже по-русски. -- И это -- А.? -- Да. А кто говорит? -- Вы знаете?.. -- муж назвал себя. -- Ну, еще бы! О Господи! Это -- они! Я забрала у мужа трубку. -- Вы давно здесь? -- Пять лет. -- Все? -- А... Вы о нас ничего не знаете?.. Н-ка десять лет был в отказе, два с половиной года сидел. А дети здесь уже почти пятнадцать лет. Но... Мишеньки у нас уже нет, он погиб здесь незадолго до нашего приезда... Я не знаю, что говорить и как говорить после этих слов, но она продолжала рассказывать о себе, о них, и я слушала. А потом мы говорили с Н.Н. По телефону я вмиг узнала его по манере каламбурить. -- Пишешь? -- спросил он. -- Стучу, -- признаюсь я. -- Купила машинку. -- Ну, и до чего достукалась? -- Да вот, настучала книжонку. Но с изданием в Израиле, сам знаешь... Хотела передать с кем-нибудь в Союз, не берут -- тяжесть. -- Писать надо легкие вещи. -- Да уж куда легче -- граммов триста. Говорить с ним было легко, словно в последний раз мы встречались не тридцать лет назад, а на прошлой неделе. И сейчас нам легко с ними, и зря я боялась встречи. -- До шаббата осталось девять часов, -- сказала А. -- Так что я вас бросаю, мне нужно успеть. -- Ради Бога, о чем ты говоришь! Мы тебе все сейчас переделаем. Только сменю платье. А. секунду помедлила. -- Знаете что? Раз у меня будут такие помощники, я дарю вам час. Даже полтора. Н-ка, покажи им город. И парк. Обязательно парк. Мы согласны. Мы любим новые города. И парки. Мы еще так мало знаем страну, хотя живем здесь уже полтора года. -- Спускайтесь вниз, -- сказал Н.Н. -- Я сейчас подгоню машину. Он открывает нам дверь серебристой комфортной удобной машины, и мы садимся, муж рядом с ним, я сзади. Я смотрю на его кипу, она прямо передо мной. Еще когда мы говорили по телефону, я спросила у А.: -- Как это случилось? Как вы пришли к вере? -- Да вот -- пришли... Жена сына -- душой. Она приняла Бога душой. А мы с Н- кой -- разумом. Как это разумом? Вера в душе -- это привычно. А так -- мне непонятно. Я спросила у мужа, понятно ли ему, он сказал, что не знает, как это объясняет Н.Н., но может предположить. -- Представь себе, что существует некий разум, по сравнению с которым мы -- ничто. Можешь ты себе такое представить? -- Ну, допустим... -- Мог этот разум создать нашу вселенную? -- Наверное. Муж предположил верно, я уже знаю это, но мне все равно невозможно понять, как мог он, Н-ка, наш Н-ка... -- Н-ка, -- твержу я, глядя на его кипу, -- ты был инженер... -- Я и есть инженер. И как инженер строю свой вариант. Мир -- это гигантская система, в ней все слажено и взаимосвязано. Она не могла появиться сама по себе, ее должен был кто-то создать. Поверь, я построил немало систем управления, ни одна, даже самая простая, не могла возникнуть сама, вдруг. Мы едем по длинной главной улице, Н.Н. показывает нам город. Он красив и зелен, и похож на многие города в Израиле, расположенные на равнине. Нарядные витрины плывут мимо меня, как в тумане. -- Странно, -- говорю я, -- поверить в высший разум -- от разума. По здравому размышлению. -- Почему -- странно? -- Н.Н. не поворачивает ко мне головы. -- По здравому размышлению только так и можно объяснить существование нашего мира и все, что в нем происходит. -- Но как, как ты к этому пришел? С чего это началось? -- Я думал... Как-то я так устроен, что думаю. -- Но мы же раньше думали одинаково. Мы ни во что не верили. -- Что значит -- не верили? Мы верили, но в нечто другое. -- Ах, ну конечно, мы верили в светлое будущее. Он не откликается на иронию, возможно, моя реплика кажется ему очень уж тривиальной. А может, он просто не хочет прерывать свою мысль. -- Ты считаешь, что живой мир создан по воле слепого случая? -- Почему случая и почему слепого? -- вмешивается муж. -- Были в наличии определенные условия, затем работали законы наследственности и изменчивости. -- И все это длилось миллионы лет? -- спрашивает Н.Н. с явной иронией в голосе. -- Конечно. Миллионы. -- Ну вот, видишь, ты веришь в это, -- Н.Н. делает ударение на слове "это", -- а я верю в то, что мир -- чье-то творение, задуманное и реализованное. -- Но почему же оно так несовершенно? -- спрашиваю я. -- Что ты! В природе все удивительно гармонично. -- И особенно в среде человеческой, -- замечает муж. -- Тоже часть природы, между прочим. -- Мы с тобой инженеры, -- спокойно говорит Н.Н. -- Скажи честно, все, что мы делали, сразу было верхом совершенства? Всегда требовалась обкатка, доводка. -- Ничего себе шуточки -- доводится человек. -- Что делать? Такая у человека миссия. Н.Н. тормозит, и мы выходим из машины. -- Вот -- это наш парк, -- говорит он и делает широкий жест рукой, как бы приглашая нас войти. Так, наверное, открывают ворота рая -- благословен входящий. Мы вступаем в огромный тенистый парк и любуемся деревьями в несколько обхватов. Мы знаем, что в землях Палестины давно уничтожили сады и леса, было здесь голо и пусто. Вновь сажать деревья стали уже в новые времена. А парк, по которому мы идем, похож на вековой. Такие деревья выращивают сотни лет. -- Сколько же лет этому парку? -- спрашивает муж. -- А как вы думаете? Н.Н. смотрит на нас лукаво -- вот и попались. Не отгадаете. -- Трудно сказать... -- Этим деревьям примерно шестьдесят дет, -- произносит Н.Н. с гордостью, словно самолично сажал их и холил. -- Шутишь? -- Иногда я говорю серьезно. -- Не может быть... -- Спили любое и проверь по кольцам. -- Сейчас? -- Все-таки мы не можем обойтись без шуток. -- Этот парк -- одно из чудес Израиля, -- опять серьезно говорит Н.Н. В другой раз я бы непременно сказала что-то совсем о других чудесах, которыми одарила нас наша историческая родина. Мы приехали сюда, на землю наших отцов, как было предсказано в великой книге ("Это поразительно, -- сказал Н.Н., -- еще тогда было предсказано, что возвращение будет с Севера"). Но зачем мы приехали? Она отторгает нас, эта земля, и понять и осознать это невозможно. Мы не нужны ей. Наш друг, тот самый врач, что не может себя найти здесь, сказал мне с тоской: "Я смотрю иногда телепередачи из той страны. Все чужое. Уже чужое. Но и здесь -- не свое. Или мы -- не свои?" А одна моя знакомая -- она выросла в маленьком городке, жила с бабушкой из еврейского местечка и всю жизнь несла в душе магию своего еврейства -- сказала мне с еще большей тоской: "Ну что ж, мы будем доживать, немилые здесь и с тем, что нам немило". Но для чего-то же мы приехали. Чья-то рука привела нас на эту землю. Или мы опоздали, или мы приехали поздно, и потому земля отцов не принимает своих блудных детей? Но блуждали мы не по своей воле. А если бы раньше, если бы хоть чуточку раньше, как Н.Н.? Он, похоже, здесь не чужой. Но ничего этого я не говорю. Парк прекрасен, он действительно чудо, и мне не хочется ни говорить, ни думать сейчас о неприятном. Мне хорошо идти в тени деревьев в этот знойный день и хочется верить в доброе чудо. Может, оно случится и с нами -- это доброе чудо. Мне приятно смотреть на Н.Н. и слушать его. Он показывает нам парк, словно сам сотворил это чудо, более того, сотворил его специально для нас и дарит его нам. Я благодарна ему за этот дар. У меня на душе благость. Н.Н. доволен, что мы радуемся его дару. Но странно -- в том, что при дарении ему нужна обратная связь, я не узнаю того человека, которого знала. Который был нашим Н-кой. Но я внемлю тому, что он говорит, а говорит он, в основном, мне одной, потому что понимает, что его слова не находят отклика в моем критичном и инакомыслящем муже. -- Я никогда не перестаю удивляться каждому листочку и восхищаться каждым листочком. Он сложнее и совершеннее любой системы, которую создал человек. -- И которую может создать? -- спросил муж. -- И которую может создать. Домой мы возвращаемся с цветами -- большим букетом алых роз. А. принимает их с благодарной, мягкой, такой знакомой улыбкой. -- Хотели, -- сказала я, -- зайти купить что-нибудь к столу, но боялись попасть впросак. -- Правильно: "ле кашер", -- это она говорит с полуулыбкой, слегка ироничной -- о столь важных вещах нельзя говорить походя. Она чуть-чуть насмехается над необходимостью делать то, что положено, и благодарна мне, что я не поставила ее в сложное положение: и есть нельзя, и -- куда девать? Но речь о кашруте уже зашла, и я спросила: -- Вы соблюдаете все законы кашрута? -- По крайней мере стараемся. Может быть, для себя мы не соблюдали бы все так строго, но -- дети... Если мы хотим, чтобы они у нас ели, мы должны делать все, как положено. Они должны быть уверены, что у нас все, как надо. Дети... дети... Я понимаю. Их нельзя оттолкнуть, иначе можно и потерять. Кто из них раньше ступил на дорогу, что ведет к Всевышнему -- отцы или дети? Кто первый воскликнул: "О!"? Н.Н.? Сын? Я хочу это знать, но я не спрашиваю. Завтра мы идем в гости к их сыну, в его семью, мы приглашены на вторую шаббатнюю трапезу. Может быть, я что-нибудь пойму сама. Я иду на выделенную нам территорию, меняю платье, в котором приехала, на легкий спортивный костюм, возвращаюсь на кухню, готовая выполнить любое распоряжение хозяйки. Но А. оглядывает меня с сомнением. -- Нет, пожалуй, на кухне я сама. Когда будем накрывать на стол, поможешь. Понятно. Я могу перепутать и взять не тот нож или не ту тарелку. Ей спокойнее самой, она знает, где у нее мясная, где молочная посуда. А. не говорит прямо, что опасается допустить меня в эту святая святых, просто мягко отстраняет меня от кухни. Я пытаюсь шутить: -- Слушай, это же дискриминация. Настоящая дискриминация олимов. -- Ничуть. Олимов, в основном, используют для уборки. Так что можешь вытереть пыль, я доверяю тебе. Я собиралась сделать это после того, как приготовлю еду. -- И вымыть полы? Ей неудобно эксплуатировать нас, все-таки мы -- гости, и не видались тридцать лет. Она чуть мнется: -- Полы я сама. Потом. -- Почему сама? Я умею мыть полы. -- Не может быть. -- Я даже мыла как-то в одном израильском доме, хотела помочь хорошим людям, которые нам помогли, а они мне еще и заплатили деньги. -- Ладно, -- смеется А. -- мой. Только не надейся, платить не стану. Ах, как нам легко и просто вместе в эти минуты, как тридцать лет назад, когда мы помогали друг другу и шутили сами над собой. И мне хорошо оттого, что нам легко. Ну и что из того, что он -- в кипе, а она -- с прикрытой головой? И нельзя перепутать мясную тарелку с молочной. И варить козленка в молоке. Я не буду варить. И постараюсь не путать. Я их по-прежнему люблю. Это они. Они. Я оглядываю поле моей деятельности. В квартире чисто. Но я понимаю -- чисто вообще и чисто в шаббат -- вещи разные. Я согласна навести блеск в этой большой и светлой квартире и беру тряпку. Н.Н. приносит мне стремянку. Он заходит в комнату в шортах, голый по пояс и шутливо просит извинения, что он без галстука -- жарко, нечем дышать. Я вижу шрамы на его теле -- через всю грудь, через всю ногу, на боку. Он перехватывает мой взгляд, понимает, что я ничего не спрошу, и, чтоб мне не было неловко, говорит, показывая на рубцы: -- Это ремонтировали сердце, а вену брали с ноги. А здесь -- это чинили почку. -- Ну, а как сейчас? -- я показываю взглядом на грудь. -- Мотор? Ничего, пока, как видишь, работает. Я желаю ему по-израильски -- до ста двадцати. Он усмехается: к чему так много? Но пожить еще все-таки не мешает. -- Ты, -- говорю я мужу, -- бери пылесос. В комнате появляется А. -- Пылесосить может и Н-ка. Тяжелую работу я ему не даю, а пылесосить... -- Тяжелую работу ты берешь на себя? Понятно. Так. Сегодня у вас полуотпуск. Н-ка лишается пылесоса. -- Но можно я буду двигать за тобой лестницу? -- Ну, если очень хочешь... Глядя на хозяина, и муж сбросил рубашку. Мы, наверное, очень смешно выглядим. Я с тряпкой в руках, стоя на стремянке, вытираю на верхних полках шкафов книги и статуэтки. Муж с пылесосом в руках, голый по пояс, чистит ковер. Н.Н., в одних коротких шортах, держит стремянку, чтоб я случайно не свалилась. И вот мы все трое в этом домашне-рабочем виде, занятые таким прозаическим делом, как наведение чистоты, говорим о вещах сложных и высоких. -- Все-таки как ты дошел до жизни такой? -- вновь задаю я свой вопрос, сверху взглянув на его кипу. -- Ты хоть чуть-чуть представляешь себе, что такое теория вероятности? -- Чуть-чуть. Н.Н. говорит без пафоса, без эмоций, просто, обыденно, словно все это само собой разумеется. -- Представь себе, что некто бросает монету -- орел-решка. Бросает, находясь в комнате один, но когда монета ложится, впускает тебя -- смотри. По теории вероятности должна выпасть примерно половина орлов и половина решек. Но если много раз подряд выпадет одно и то же, что ты скажешь об этом человеке? Что он жулик. -- Наверное... -- Случай не может повторяться. Кто-то должен приложить руку. Обращается Н.Н. больше ко мне, он видит, что я слушаю с интересом, я согласна с ним, что игрок в орла-решку непременно жулик и не может одно и то же выпасть много раз подряд. -- Случай слеп, -- говорит Н.Н., -- он не может подбрасывать то, что нужно мне. -- Не может? -- вмешивается муж и даже останавливает хобот пылесоса. Ему нужны руки, чтоб объяснить свою мысль. -- А все-таки? Представь себе: стоит закрытый ящик, в нем сто шаров. Все они черные, и только один -- белый. По теории вероятности сколько раз я должен вслепую засунуть руку в ящик, чтобы вытащить белый шар? А я опустил только раз, и вот он -- белый. Что скажешь? -- Конечно, что ты тоже жулик. -- Но я-то знаю, что я человек честный, и знаю, что я вытащил именно белый шар. С первого раза из ста шаров. -- О, ты опасный жулик... -- я вдруг начинаю понимать, что острые углы надо обходить, мы их до сих пор обходили, оттого и ощущение легкости, что обходили. От этой мысли на секунду становится тоскливо, и я отгоняю ее. Но мужчины устроены иначе, они должны поставить точки над "i", они очень любят острые углы обнажать. -- Может быть? Вероятно? -- настаивает муж. Он держит перед Н.Н. зажатый кулак, словно в нем спрятан злополучный белый шар. -- Ну, так как? Ты мне не веришь? -- Естественно. -- Но я-то вытащил именно белый, -- говорит муж и разжимает кулак. -- Ты говоришь, что не может быть, а я вот вытащил. -- Ну и радуйся! Они стоят друг перед другом, голые по пояс, два уже далеко не молодых человека. Когда-то, я помню, они сиживали за одним столом и вместе чертили на бумаге схемы и чему-то смеялись и радовались, а теперь вот стоят, один в кипе совсем седой, другой без кипы, но тоже седины в волосах немало. Наверное, им вместе уже не начертить ничего и ничему вместе не радоваться. И мне становится тяжело на душе. Не оттого, что им вместе уже не чертить ничего, а оттого, что -- не радоваться. Муж снова берется за пылесос и говорит уже без эмоций: -- Ты хочешь сказать, что вероятность случайного возникновения жизни настолько мала, что ее вообще не стоит принимать в расчет. Конечно, проще поверить в бесконечно большую величину -- наличие создателя. Но ведь вероятность того, что сработал случай, существует. Ма-а-лень-ка-ая, но существует? Так зачем же ты ее отбрасываешь? Засунул руку, вытащил черный шар и говоришь -- белого там нет. -- Это уже треп. Слепой случай еще может сработать однажды, но работать миллионы лет и все в одном направлении? Мой инженерный опыт такого не допускает. У всякого творения безусловно существует творец, особенно у такого сложного творения, как живой мир нашего шарика. -- А это не треп? -- муж опять останавливает пылесос и поворачивается к Н.Н. -- Типичный треп. "Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда"? Есть же науки, например, археология. -- И дарвинизм? -- с иронией в голосе спрашивает Н.Н. -- И дарвинизм, -- без иронии соглашается муж. -- А ты знаешь, что Дарвин верил в Бога? -- Тем хуже для Дарвина. Муж замолкает, слышно, как занудно гудит пылесос, муж тщательно вытаскивает хоботом этого монстра невидимые пылинки из красивого большого ковра. Я в очередной раз слезаю с верхотуры, Н.Н. передвигает мне стремянку к другой стене. -- Ничего, -- говорит он мне, -- ты поймешь. -- Ты хочешь сказать, -- я останавливаюсь перед Н.Н. прежде, чем снова залезть на стремянку, -- что я подаю надежды? А он, -- я киваю на мужа, -- неисправимый материалист? -- Его материализм недорого стоит, -- машет рукой Н.Н. так, словно мужа нет рядом. Что значит "недорого"? Мне обидно. Он много читал, интересуется историей развития жизни, находками археологов. -- Все эти находки ничего не доказывают и не опровергают того, что написано в Торе. Он называет имя какого-то научного светилы, который пришел к пониманию того, что мир сотворен разумом, и спрашивает у мужа: -- Ты читал его? -- Нет. -- Ну вот. -- Что -- вот? Я многого не читал. Этот спор напоминает мне все на свете споры в гостиных -- никто никого не слушает и не слышит, никто никому не в силах ничего доказать, каждый слушает только себя. Может быть, поэтому муж опять замолкает, я вижу, что ему уже не хочется спорить. И хорошо, что они замолчали: я ловила недобрые нотки в их голосах. Кажется, я уже все убрала в поднебесьи, вернее, в подпотолочьи -- на высоких шкафах. Н.Н. уносит лестницу, чтоб не мешала. Теперь надо убрать внизу. Я начинаю с угла. В углу, в небольшом проеме между шкафом и стеной, у самого окна, симитирована могила. На стене большой рисованный портрет молодого мужчины в форме офицера армии обороны Израиля. У него сильное лицо и твердый взгляд. Рядом с портретом -- маленькая лампочка, это вечный огонь, неувядаемая память о том, кто ушел. А внизу, под портретом, стелятся живые побеги, словно это могильный холм, весь в красно-зеленых листьях. Я беру мягкий чистый лоскуток и чистую воду и мою каждый листок на могиле, бережно и осторожно. Я боюсь повредить побеги. Н.Н. смотрит на портрет. -- Я тоже не видел его таким... Таким он был перед смертью. Офицер на портрете -- их сын, Мишель. Я знала его малышом, он был -- Мишенька. Для мамы он и сейчас -- Мишенька. А. тоже в комнате. Она молча напряженно смотрит на движения моих рук, я стараюсь делать все еще медленнее, еще осторожнее. Не бойся. Я не причиню ему боль. -- Когда я узнала, что происходит с человеком после смерти, и поняла, что Мишенька где-то есть, мне стало легче... Я не смотрю на А. и продолжаю мыть листочки. В горле у меня ком. Я не верю в то, что мы будем где-то после смерти, кроме как превратимся в прах. Даже царь Соломон говорил: "Человек приходит из праха и уходит в прах". Но если сын ушел, должна быть надежда на встречу с ним, это облегчает жизнь. Надо верить, что встреча будет, что сын где-то есть. Может, в этом суть? Может, в гибели Мишеля -- начало начал? Я ставлю на место бочонки с живыми побегами. Надо о чем-то другом, иначе я разревусь. -- Это мебель оттуда? -- спрашиваю я. -- Да. Когда Н-ке разрешили ехать, у него было такое настроение: скорее, скорее, с одной зубной щеткой. Но я понимала, что будет трудно без вещей. Вот, что помогли достать, -- А. описывает рукой полукруг. -- И еще немного посуды. Что ж. Живым живое. Со шкафами и кроватями удобнее, чем без них. Я вижу, что муж уже закончил чистить все, что можно почистить пылесосом -- ковры и мягкую мебель, и предлагаю А.: -- Может, потрусить тряпки? -- я показываю на пледы, которыми застлан диван. -- Неплохо бы, -- соглашается А., -- это не вытрушивалось... -- Со дня сотворения мира, -- подсказываю я. -- Примерно. Н-ке нельзя, а я одна не могу. -- А ему можно, -- киваю я на мужа. Он не возражает. А. идет с ним на улицу -- трусить тяжелые пледы и покрывала. Мы с Н.Н. остаемся одни. Можно говорить спокойно, не выступая "стенка на стенку". Мне в самом деле интересно то, что он говорит. И я спрашиваю: -- Ну хорошо, допустим -- есть некий разум... -- Причем здесь "допустим", -- перебивает Н.Н. -- Я знаю, что есть Творец. Знаю. Он создал мир и все живое. -- Тогда скажи, зачем он сотворил мир именно таким? -- по моей интонации ясно, что я не в восторге от нашего мира. -- А вот этого я не знаю. И этого не знает никто. Только сам Творец. Он знает, какую поставил цель. -- Для чего было создавать человека таким несовершенным и зачем заставлять его страдать? -- И это неизвестно. Возможно, мы еще в стадии дотворения и доработки. С улицы возвращается А. Она слышит конец нашего разговора и говорит: -- Да, мы не знаем. Возможно, человек в данном его виде не является конечным продуктом для выполнения задачи Творца. Скорее всего так. -- Это безжалостно, это жестоко со стороны Творца. -- Я чувствую, что не могу говорить спокойно. Я замолкаю и иду за водой -- мыть пол. Ах, как хорошо жить, зная, что знать невозможно. Почему бы в самом деле не довериться кому-то всемогущему, отдаться бы в его руки и только молиться, и соблюдать кашрут, и не ездить в субботу? Он, Всемогущий, приведет тебя в ту точку, которая начертана тебе в книге жизни. И изменить ничего нельзя, и изменять не надо, надо только усердно молиться. Как раз об этом я думаю, когда А. скатывает ковер, увидев, что я вошла в комнату с ведром и тряпкой. Ковер дорогой и красивый, его надо беречь. На ковер не распространяется божье покровительство. ...Мы закончили уборку, я приняла душ и пришла на кухню. -- Могу выполнить любое новое задание. -- Хорошо, -- говорит А. -- Но раньше мы поедим немного. Все голодны, а до шаббатней трапезы далеко. Н-ка еще пойдет в синагогу. Мы садимся за стол в уютном углу Г-образной кухни и едим вкусную только что сваренную уху. Час назад Н., услышав, что у нее есть свежая рыба, просил сварить уху, а она, чуть усмехнувшись, сказала: -- Я все готова для тебя сделать, даже сварить уху. Оба они едят с аппетитом, она грызет рыбью голову, обгладывая каждую косточку, он явно наслаждается едой и, опустошив тарелку, просит налить еще. А. кладет ему еще ухи, так подкладывают в тарелку ребенку, когда не хотят показать, что его просьба о добавке -- великое счастье для мамы. Мы с мужем тоже едим с аппетитом, мы уже голодны, и уха вкусна, но почему-то не испытываем такого уж удовольствия от пищи, во всяком случае я -- не испытываю. И вижу, что муж тоже, он просто хочет есть и ест. И мысли мои совсем не о еде. -- Ну, хорошо, -- я опять все о том же,- ты говоришь, что все предопределено. А как же право выбора, добро и зло в человеке? -- Предопределение нельзя понимать так примитивно, -- не переставая заглатывать вкусную юшку, поясняет Н.Н. -- В зависимости от того, как человек будет себя вести, от того, что он выберет, его ждет то или другое. -- То есть, и я, и ты, и все мы -- дрессированные обезьяны, будешь вести себя хорошо, сделаешь положенный трюк, получишь лакомую конфетку. -- Ну, -- соглашается А. с той же легкой полуусмешкой, мол, а что поделаешь? -- примерно так. -- Очень приятно сознавать себя дрессированной обезьяной. -- Или белой крысой, -- вставил муж. Он уже закончил есть и поднимается, чтоб закурить. Надо уйти от этого безнадежного спора. Еще никто никому вот так не доказал, что черное -- это черное, а белое -- белое. В конце концов, какая мне разница, что они думают о сотворении мира. И какая разница для нас вот сейчас, именно сейчас, как создавался мир -- за семь дней, за семь эпох или мучительно и долго, методом проб и ошибок? Какое мне сейчас до этого дело? Мы встретились, мы не виделись тридцать лет, а говорим Бог знает о чем, надо говорить о нас, о них, узнать, как они жили и как живут. Кое-что я уже знаю. Знаю, что примерно пятнадцать лет назад (они все еще жили в том сибирском городе, из которого мы уехали давным-давно) было принято это решение. "Я собрал ребят, -- говорил мне Н.Н., -- и сказал: Здесь нам уже нечего делать. Надо ехать в Израиль". Что значит: "Уже нечего делать"? Мне казалось когда-то: они одной с нами породы, одной закваски, одного поля саженцы. В те, семидесятые годы, двинулось в страну предков еврейство Прибалтики, Западной Украины, Молдавии, отдельные пласты и пластики из других мест. И двинулись они не столько из-за одержимости идеями Сиона, сколько из-за нелюбви к идеям великого кормчего и к той стране, в которой они жили. Иначе -- почему с пропуском в Сион сворачивали с пути? Этот пропуск, если немного поднатуживались, тогда открывал дорогу за океан. Нет, не все, конечно, не все. Есть у нас один знакомый, живет здесь лет двадцать, приехал из Риги, предки его из Германии. Вырос он под портретом Жаботинского, как мы вырастали под портретами Ленина. Он всю жизнь был одержим одной идеей -- туда. Он рассказал мне, как одна девушка в тихую минуту, когда прервался разговор и он о чем-то задумался, вдруг объяснила его состояние удивительно точно: "Вы живете здесь, а прописаны там, еще до рождения". Этот наш знакомый не верит в Творца, но считает сионизм самой великой идеей, которую родило человечество. Евреи должны жить в своей стране, все евреи -- в своей стране. И еще были старые женщины, выросшие в черте оседлости, для них еврейство -- это был приятный и родной мир, они несли в себе дух еврейских местечек, разрушенных волной свободы, и они тосковали, хотелось жить среди евреев, каждый еврей был им родней, они готовы были его лобзать. Одна такая женщина приехала в страну двадцать лет назад. Она пришла к своему родственнику, который был здесь уже старожил, и сказала с восторгом и умилением: "Ты знаешь, я ехала в автобусе, а рядом со мной сидел солдат -- еврей". "У нас все солдаты -- евреи", -- охладил ее восторг родственник. Но такие, как мы, об отъезде тогда не помышляли, хотя за делами в Израиле следили непрестанно, сочувствовали и сопереживали, конечно. А Н.Н. решил -- ехать. -- Но почему? -- спросила я. -- Ну, хотя бы потому, что там нас уже ничего не ждало, там все было ясно и тупо, а здесь мы могли прожить еще одну жизнь, совсем другую. Это уже немало. -- Значит -- не идеи Сиона? Не зов предков? И не возвращение к Богу? -- А как это все расчленить -- я не знаю, -- это сказала А. -- Ладно, -- махнула я рукой, -- неважно, почему. Решили ехать. Поехали. -- Но ты же знаешь, что не поехали. В том-то и дело. Да, конечно, я знаю. Не поехали, отправились "в отказ". Власть имущим захотелось эту власть употребить. Им заявили, что ребята могут ехать, а папа -- нет. Он слишком много знает. Сыновья уехали, а Н.Н. и А. остались. Они решили, что так будет правильно. Наверное, так и было правильно. Мы поели и немного расслабились, все как-то подобрели, и еще сидим за узким длинным столом в уютном углу кухни. И я расспрашиваю, меня интересует, как все было. Я хочу, чтоб они рассказывали. -- Н-ка, ты в самом деле был секретным? -- Еще бы! Я был ужасно секретным и очень был им нужен. -- Но все-таки -- был? -- Слушай, ты осталась такой же. С истинно коммунистической верой в то, что "там знают, что делают". Кого угодно могли назначить секретным, если хотели. -- Но я надеюсь, ты не "кто угодно"? -- Я тоже надеюсь, -- он усмехнулся и как-то по-детски склонил голову -- к плечу. -- Был допуск? -- Ну, был. Ну и что? Конечно, смешно спрашивать. Я сама все знаю о той системе, знаю, как ставили барьеры, чинили препоны, издевались, радовались мукам человеческим вообще, а мукам моих соплеменников -- в особенности. Загнать в клетку и смотреть, какие у человека глаза, такое вот было развлечение. Хорошо, что мы покончили с той системой. Но -- покончили ли? Мы служили ей столько лет, целую вечность, она осталась в нас, и это ужасно. Мы жили с петлей на шее, петля не затягивалась до конца, но и свободно дышать не давала, мы заглатывали немного кислорода, хрипло кричали "ура" и думали, что это и есть свобода. А сейчас мне не надо кричать "ура". Или все- таки надо -- кричать? Может быть, что-то другое, но все-таки надо? Или можно свободно дышать? -- Н-ка, -- спрашиваю я, -- приятно было сознавать себя такой важной для страны персоной? -- Еще бы! Я весь лопался от гордости -- вдруг оказался таким нужным и таким значительным. Я подумала, что в каждой шутке, и в самом деле, всегда есть доля правды, но говорить этого не стоило, у нас царила мирная атмосфера за столом переговоров. Мы все еще сидели, я спрашивала, слушала, они охотно рассказывали. -- Что вы делали, когда ребята уехали? -- Продолжали добиваться, искать управы. Писали. -- Н-ка по натуре бунтарь, -- сказала А. серьезно, -- он не мог спокойно ждать. -- А ты? -- Что я? Я человек смирный, тихий. Могу только поддерживать. -- Вы продолжали работать? -- Конечно, а как же было жить? Но с той работы пришлось уйти, чтоб не оставаться таким секретным. -- Странно, я никогда не встречал твоих статей, -- вдруг сказал муж. Он стоит поодаль, курит и в разговоре почти не участвует. Н.Н. пожимает плечами: -- Что делать? Я твоих тоже не встречал. -- Он говорит как будто безразлично, но я чувствую -- ему неприятно то, что сказал муж. -- Вот видишь, мы с тобой в одинаковом положении. Ничего в этом нет удивительного, что не встречали. Когда-то муж и Н.Н. работали вместе, потом разъехались, углубились в разные области техники. Наука развивалась, их научные интересы разошлись. Но я не хочу, чтобы сейчас, после тридцати лет разлуки, разошлись мы. И спрашиваю мирно: -- У тебя много научных работ? -- Есть кое-что, -- он опять говорит внешне небрежно, но ему приятно, что я спрашиваю, я чувствую это. -- Несколько десятков статей и три книги. Многие, правда, в соавторстве с начальством. В частности, с К. -- Почему именно с К? -- Он стал директором нашего института, когда заводское бюро преобразовали в институт. -- О! Оказывается, К. -- талант. -- Чтобы стать директором института, таланта как раз и не надо было иметь, как раз наоборот. Или ты этого не знаешь? -- Это опять муж вмешался в разговор. -- Но К. был не самый плохой вариант, -- заметил Н.Н. Я помню К. Он появился у нас на заводе за год или два до того, как мы уехали. Он был высокий спортивный молодой человек приятной наружности. Уже тогда он казался удачливым парнем. Я помню... Н.Н. подсаживался к нему, к его столу, смотрел, что тот делает. Помогал. Наставлял. Подсказывал. Может быть, Н.Н. не чувствовал этого, а я замечала. К. принимал помощь внимательно и спокойно -- без благодарности. Его пестуют -- это вполне естественно. Но Н.Н. и не ждал благодарности. К. был птенец, только-только вылупился из институтской скорлупы, а Н.Н. у нас уже был корифей. -- К. -- молодец, -- говорил тогда всем Н.Н., -- соображает. ...Странно... Я, кажется, начинаю вспоминать то, чего не знала. И видеть то, чего не видела. Перед глазами кабинет, большой и комфортно обставленный, без излишеств, но дорого и со вкусом. За в меру большим столом сидит человек, у него незнакомое мне лицо, но я знаю, что это К., директор института. Он не очень надут и не очень кичится тем, что сидит за этим столом, но во всей его внешности -- уверенность, спокойная какая-то легкость. Словно этот кабинет -- его рубашка, в которой он родился. Перед ним стоит другой человек, этого человека я знаю, у него лицо Н.Н., только еще того, молодого Н.Н. -- Нет, нет, -- говорит сидящий за столом, -- к сожалению, мы не можем этого сделать. -- Говорит он не грубо, в голосе его, в самом деле, сожаление, но он -- отказывает. Значит, тот, кто стоит, о чем-то просит, что-то ему нужно. К. это или не К.? Я не знаю точно. Может, вовсе это не он, а второй, кого я вижу, не Н.Н., а кто-то на него похожий. Хозяин кабинета сидит и не предлагает сесть человеку, похожему на Н.Н. Возможно, он вообще такой -- ему нравится, когда перед ним навытяжку, может, у него просто нет времени, он человек занятой, а если посетитель опустится на стул, аудиенция может затянуться. Но стоящий продолжает на чем-то настаивать, и ответ звучит уже более жестко: -- Нет, это невозможно. Господи, я, кажется, читаю мысли того, кто стоит. -- Все. Уеду. Вот возьму и уеду, хватит, достаточно меня потребляли. Эта мысль вспыхивает, словно молния, она -- убежище, она -- спасение, она делает стоящего независимым от человека, сидящего за столом. И от всех, сидящих за такими столами. "Вот уеду, и живите вы здесь без меня, и попробуйте что-нибудь сделать сами". Я встряхиваю головой, отгоняя видение. Ничего этого не было. А может, было? Я много видывала в той стране таких кабинетов и таких изящно-уверенных людей за столами. За большими столами. И таких, как Н.Н. тоже встречала. Было -- не было. Но могло быть? Могло? Я возвращаюсь из мысленного путешествия по директорским кабинетам далекой страны на уютную кухню наших старых друзей и слышу голос мужа: -- Да, я как-то просматривал новинки и встретил книгу К. -- Ты ее смотрел? -- Нет, не было времени. -- Жаль. Там, в самом начале, он ссылается на меня, на мои работы, и выражает благодарность. -- Тебе? -- Да. Конечно. А мне почему-то вдруг становится ужасно жаль Н-ку, такое вот странное я испытываю к нему чувство -- жалость. И не знаю, что сказать, и полминуты молчу. А потом опять спрашиваю: -- Ребята уехали, а вы остались. Что вы делали? -- Писали во все адреса, стучали во все двери. -- И достучался... -- замечает А., как всегда с усмешкой, на этот раз -- грустной. -- Что тебе пришили? -- мне кажется, что этим жаргонным словечком я смягчу тяжесть воспоминаний. Но Н.Н., похоже, вспоминает охотно. -- Распространение ложной информации. -- Был суд? -- Конечно, все по закону. Но вообще, разве это имеет значение, за что вкатали два с половиной года? -- Еще по-божески. -- Со стороны, -- это опять вставила А. -- Как там было? -- А! -- машет рукой Н.Н. -- Об этом уже столько написано. В общем, все одинаково. Но, конечно, у каждого свое. Они вместе рассказывают, что его много раз вызывали к следователю, допрашивали, но отпускали, а потом вдруг вызвали и не отпустили, он не пришел с допроса домой, и тогда А. поняла, что это -- все, что отныне остается только ждать, и как долго ждать, сказать невозможно, и думать об этом страшно. И когда она это поняла, то вдруг стала прозорливой и деятельной, на работу не пошла, а дома в невероятной спешке стала собирать для него теплые вещи -- фуфайку, штаны, валенки. Откуда они взялись, как сохранились в доме эти вещи? Может, еще с тех времен, когда Н.Н. ездил "на картошку" -- всех посылали, а может, ездили в них сыновья, вещи лежали долго и ждали своего часа. А. успела все почистить, починить, поштопать и помчалась с пакетом в руках к прокуратуре -- караулить следователя. Он вышел из здания уставший, но умиротворенный -- дело закончено. Они встретились лицом к лицу, и он не мог от нее скрыться. Он взял пакет, но на лице было выражение растерянности, ему не хотелось этого делать. Но одежду Н.Н. он передал. Мне кажется, я вижу, как А. стоит на сибирском холодном ветру у входа в прокуратуру. Она не чувствует холода. И вот -- слава Богу! -- Н-ка одет. Спасибо ей, спасибо. Может быть. этим она спасла его, потому что туда, к тем, с кем ему предстояло провести не один день, он явился не в костюме, в котором ходил на работу в институт, а в нормальном виде. И было ему тепло. Удивительно, А. всегда знала, что нужно. Я помню -- давным-давно, когда мы были такими молодыми и почти все -- такими непрактичными, и денег ни у кого не было, А. отличалась тем, что могла купить недорого и угостить вкусно. И еще я помню, как Н.Н. ехал в командировку в Китай. Он и еще один инженер. Ехали не из дома, а прямо из Москвы, где оформляли документы. Поезд шел мимо нашего города, и А. встречала их на вокзале. Она зажарила гуся и сказала мне, что половину отнесла Н-ке. -- Гусиные лапы, -- одобрила я, -- это ужасно вкусно. -- Нет, я отвезла им верхнюю половину, в лапах нечего есть, а в грудке много мяса, им хватит на несколько раз. -- Какая хозяйка! -- сказала я шутливо-восхищенно. -- Да, -- согласилась она шутливо-самодовольно. -- Я такая. Именно тогда, когда он был в Китае, я помню, А. решила купить две деревянные кровати с пружинными матрацами и заменить ими ту, на которой они спали -- широкую, неудобную, на панцирной сетке, кровать из давних времен. Я согласилась, что две кровати -- это прекрасно, удобно и красиво, только как поместить их в крошечной спальне маленькой двухкомнатной квартиры? Оказалось, она все уже измерила и посчитала, все отлично помещалось, только старшего сынишку, сказала она, придется переселить в гостиную. -- Ничего, есть главное. -- Красиво и модно? А. не обратила внимания на иронию и объяснила серьезно: -- Я убеждена, что спать надо отдельно. Тогда чувства свежее и острее. Почему-то без всякой связи с этим, а может быть, связь была, ведь старшего сынишку выселяли в гостиную, это вызвало ассоциацию, и все произвольно потекло в моей голове, вспомнила я, как исполнилось этому мальчику шесть лет, устроили ему день рождения и собрали на этот праздник взрослых. Мы с мужем купили ему в подарок немудреную, но новую тогда в Союзе игрушку, которая почему-то называлась биллиард, хотя с биллиардом общее у нее был только шарик, да и тот был маленький. Ставили этот шарик у курка, курок оттягивали, затем отпускали, и шарик летел по всему полю мимо разных ловушек -- лисьих, медвежьих и заячьих домиков. Попадание в домик приносило очки -- в ловушках были написаны цифры. Позже такие игрушки появились в каждом универмаге, а тогда для именинника -- и не только для именинника -- это было новинкой. Чтобы оттянуть курок, надо было иметь силенку, и у шестилетнего мальчика сразу это не получилось. Тогда один из взрослых взялся ему показать, как это делается. -- Вот как надо, -- он оттянул тугую пружинку... Выстрел. Шарик понесся по полю и сразу -- о радость! -- попал в число сто. Это вызвало восторг у взрослого дяди, он стрельнул еще раз, сказав при этом мальчику: -- Вот видишь. Первый же выстрел чуть не оказался роковым для этого вечера. Другой дядя потянулся к заманчивому курку, потом третий. Взрослые сгрудились вокруг игрушки, образовалась очередь. Игра шла по всем правилам -- если кто попадал, продолжал стрелять, а нет -- уступал место другому. Все смеялись, и радовались, и огорчались. О! Эти великие интеллектуалы, почитатели только- только разрешенного в Союзе Винера, щеголяющие знанием множества умных вещей, они по-детски радовались каждому попаданию шарика и считали очки. Все это было бы забавно, если бы не загрустившие карие глаза хорошенького мальчика, подглядывающего за игрой в щель между ногами взрослых. Его ручка никак не могла дотянуться до заветного курка, о мальчике забыли. А. долго не могла дозваться к столу игроков, потом все-таки дозвалась, взяла игрушку и отдала ее сыну, ласково погладив его по голове. Тот остался один и играл сам с собой, а взрослые сели за стал и стали есть. Я вспомнила этот вечер и ясно, будто он стоял передо мной сейчас, увидела хорошенького мальчика, пытающегося справиться с неподатливой игрушкой, но радующегося уже тому, что его к ней подпустили. И почему-то мне отсюда, из настоящего, стало жаль этого мальчика -- в прошлом. Занятые тем, что казалось нам смыслом жизни, мы все что-то не додали детям. И от этого больно. Сейчас, когда понимаешь это, особенно больно, потому что вспять ничего не движется. Я вспомнила, что завтра мы приглашены к сыну Н.Н., и обрадовалась, что увижу этого одинокого игрока, который сам уже взрослый, и у него свои дети. Голова человеческая, как вычислительная машина -- на разных уровнях идут процессы, друг другу не мешающие. В голове моей плывут воспоминания, я думаю, я спрашиваю. -- Ну, а когда ты вышел, ты работал? -- Пока не выпустили из Союза, надо было работать. Жить-то было не на что. -- Тебе разрешили работать? -- Разрешить-то разрешили, но не брали. -- Как это? Ведь там работали все свои, все, с кем мы начинали. -- Конечно. Я обратился к Т. Помнишь Т.? Помню ли я Т.? Еще бы! Из вас, молодых и блестящих, ужасно талантливых, работающих на пределе, часто ночами, особенно когда надо было решить какую-то техническую задачу или вовремя отправить заказчику станок с новой сложной системой управления, живущих по Формуле "сочтемся славою", он был наименее блестящ, наверное, он чувствовал, что менее, чем другие, талантлив. Однажды он пришел к нам домой и, сияя довольной улыбкой, сказал, что я могу его поздравить -- он вступил в коммунистическую партию. Так и сказал полностью: "вступил в коммунистическую партию". Никто из вас делать этого не собирался, а он вступил. -- Поздравляю, -- проговорила я не очень уверенно. -- С чем ты его поздравляешь? -- возмутился муж. -- Он присоединился к своре карьеристов. Ну, признайся, -- предложил он Т.,- ты вступил в партию, чтобы немного продвинуться по службе? Т. возгорелся благородным гневом. -- Я вступил в партию по убеждению. Я считаю, что честные люди должны идти в партию, чтобы улучшать ее изнутри. И еще я вспомнила, что нашла как-то фамилию Т. в списке лауреатов Государственной премии и даже потом читала в газете беседу корреспондента с новым лауреатом, главным конструктором завода. Делиться воспоминаниями о Н.Н. я не стала, а спросила: -- Он оказался сволочью? -- Ну почему -- сволочью? Се ля ви. -- Но он тебя не взял? -- Конечно, нет. Я -- отказник. Кому охота подставлять свою голову? Тем более, что Т. тоже из нашего племени, пробиваться трудно, удержаться еще труднее. Меня взял другой -- из местного племени. Этим безопаснее. -- Я его знаю? -- Нет, он пришел на завод, когда вы уже уехали. Мне он честно сказал, что хотел бы взять меня на работу, он очень меня ценит, но надо, чтоб кто-нибудь дал указание. Если бы была какая-нибудь бумажка сверху... Я написал в обком, в исполком, ходил, требовал. -- Дали? -- А куда им было деваться? -- Слушай, а где...? -- я вдруг вспомнила и спросила о нашем друге, странно, что мы не вспоминали о нем до сих пор, о том, который привел Н.Н. к нам в дом в первый раз. Он стал у вас "шефом", первым из вас был произведен в начальники, первым вроде бы выродился в начальники, не только стал им по должности, но начальник появился -- в нем. Я зашла в лабораторию, мне зачем-то нужен был ты, но за столом, за которым ты обычно работал, тебя не было. Как-то сиротливо и одиноко стоял почти готовый макет блока, твоего детища, с которым, это все знали, ты расставался только, чтоб немного поспать, да, наверное, он и по ночам тебе снился, этот блок. Я нашла тебя в другом конце комнаты, ты кому-то что-то объяснял. Мне стало как-то не по себе, и я спросила: -- Н-ка, в чем дело? -- Не знаешь только ты. Надо читать распоряжения начальства. Лаборатория уже прочла и тихо гудела. Н.Н. отстранили от работы. Теперь блоком будет заниматься сам шеф. Кто-то процитировал мне его изречение, не попавшее в печать -- на доску приказов: "У Н.Н. бесконечные идеи. Макет бесконечно переделывают. Завод не может ждать, пока Н. будет повышать свой интеллектуальный уровень". -- Почему ты не возмутишься? -- спросила я. В лаборатории вдруг стало тихо-тихо. Вошел шеф. -- В то время, когда тебя освободили, он, наверное, уже был где-то большим начальником. Он тоже не брал тебя на работу? -- Ну что ты, -- сказала А. -- он давно уже в Штатах. Он уехал гораздо раньше нас. Вот это да! Уехал и -- без тебя. Я думала, он всю жизнь будет держать тебя при себе -- прекрасный источник энергии. -- Нет, -- Н.Н. молчал, за него говорила А., но она явно не хотела вдаваться в подробности, а только сказала: -- Мы разошлись с ним, у Н-ки были с ним конфликты. Ты же знаешь шефа, он человек сложный. -- Сложный?.. Он просто беспардонно доил вас и очень ловко тасовал карты. Всегда на виду был только он -- король пик. -- Ну что ты, он, в самом деле, человек очень талантливый. -- Это уже Н.Н. не мог промолчать. Понятно... Он человек талантливый, ты -- талантливый, и ваши конфликты -- не амбиция на амбицию и тщеславие на тщеславие, а борьба идей. Ладно, Бог с ним, с нашим старым другом, тем более, что он давно уже за океаном. Бог с ним. -- Как же вам разрешили выехать? -- Наверное, я был им уже в печенках. Разрешение пришло неожиданно. Готовились долго, а собрались быстро -- вдруг что-то изменится, вдруг "там, наверху" кто-то передумает. И сюда прилетели раньше, чем их ждали. Сыну сообщили, что прибывают родители, когда их самолет уже был в воздухе. Это было первого апреля, а у сына тоже, слава Богу, с чувством юмора все в порядке, он решил, что это первоапрельская шутка, и ехать встречать не собирался. Но потом вдруг осенило: это правда. И помчался он в аэропорт. Хорошо, что водитель классный. Н.Н. так и сказал: "водитель классный". -- Успел? -- Успел, -- кивнула головой А. -- Но больше никто не встречал, -- добавил Н.Н. -- А кто должен был встречать еще? -- я удивилась: может, у них есть в стране родственники? -- Как -- "кто"? -- в свою очередь удивилась моей непонятливости А. -- Н-ка -- отказник. -- Ну, не премьер-министр, ну, не президент, -- вполне серьезно пояснил Н.Н. -- Но, как минимум, заведующий отделом Сохнута. Они просто не ожидали, что мы прилетим в этот день. Мне стало как-то неловко, и я спросила шутливо: -- И не было оркестра? -- Не было. -- ответил он шутливо-сокрушенно. Боже, как, должно быть, было ему обидно, как некомфортно оттого, что никто его не встречал, даже "как минимум". Он так долго и мужественно боролся за право уехать, а земля предков не праздновала день возвращения одного из лучших своих сыновей. Чтобы утвердить себя в моих глазах, а может, чтобы реабилитировать тоже в моих глазах еврейское агентство Сохнут, Н.Н. сказал: -- Потом они нашли нас. На следующий день. -- Ну, не на следующий, дня через два, -- поправила А., мягко усмехаясь. Она взглянула на часы и встала. -- Все, ребята. До шаббата осталось совсем мало времени. Подъем. Подниматься не хочется, но ничего не поделаешь. Н.Н. надо идти в синагогу, а нам -- готовить шаббатний стол. А. достает шаббатнюю посуду. -- Вот сюда фрукты, -- она ставит передо мной красивую вазу на длинной тонкой ножке. На столе лежит гора персиков, яблок, винограда, абрикосов. -- Все?! -- Ну что ты, -- успокоила меня А. -- Распорядись по-хозяйски. Я уже знаю, что в этот вечер мы будем не единственные гости у них, придут еще какие-то люди, в том числе бывший морской волк, товарищ брата Н.Н., он совсем недавно в стране, несколько дней тому у него скоропостижно умерла жена, и он в отчаянии, и надо ему помочь, поддержать его. Нельзя оставлять одного в шаббатний вечер. Я стараюсь сделать все по-хозяйски, прикидываю, сколько каждый может одолеть персиков и будет ли до еды бывшему моряку. Со счетом у меня получается плохо, я ограничиваюсь тем, что просто наполняю вазу, стараясь, чтобы выглядело красиво. Эту вазу я сразу несу в салон -- пусть не мешает на кухне. -- Подожди, -- говорит мне А., -- надо постелить скатерть. Она идет со мной в салон достать скатерть. Н.Н. с кем-то говорит по телефону. Он уже в белой рубашке -- А. только что подгладила ее, -- в светлых хороших брюках. Лицо бледное, борода седая, весь он выглядит празднично. Странно, разговор по телефону как-то не вяжется с торжественностью внешнего облика. Хотя... хотя говорит он о вещах святых, духовных, но тон деловой. И слова какие-то деловые. -- Понимаешь, человек в тяжелом положении, -- говорит кому-то Н.Н. -- Я хочу, чтобы люди отнеслись с пониманием и чтобы все прошло гладко. Он с полминуты молча слушает, что ему говорят, потом произносит: "хорошо" и вешает трубку. Заметив, что А. в комнате и прислушивается к разговору, докладывает: -- Все в порядке, договорился. Ну, я пошел. А. объяснила мне, о чем речь. Бывший моряк, что зван сегодня к ним на шаббатнюю трапезу, хочет заказать кадиш -- молитву по душе покойной жены. Н.Н. посоветовал ему это сделать, но тому сложно -- иврита не знает, знакомых нет, Н.Н. и взялся ему помочь. И вот -- договорился. Оказывается, во всем мире не только светские, но и религиозные дела устраиваются кем-то, похоже, что Н.Н. устроил своему знакомому протекцию к самому господу Богу, и доволен, что может оказать ему такую услугу. Я взглянула на мужа, он сидел в кресле в углу комнаты, читал, и, казалось, не обращал внимания на разговоры. Но я перехватила его мимолетный взгляд, кажется, он все слышал и подумал о том же, о чем я. Оказывать протекцию ко Всевышнему -- дело богоугодное. И приятное. Говорят, слово -- не воробей, вылетит, не поймаешь. Мысль -- не слово, категория совсем другого порядка. Чем настойчивее ее гонишь от себя, тем упорнее она возвращается. Да еще не сама, одна-одинешенька, а тянет за собой еще вереницу мыслей и воспоминаний. Я вспомнила вдруг наш самый первый разговор по телефону. А. рассказала, что работают они оба в Иерусалиме, в солидной фирме, конечно, приходится ездить, но ничего, им идут навстречу, как специалистам, работают они не каждый день, значит, и ездят не каждый день. Работа интересная, их устраивает, и они довольны. Спросила о муже. -- Работает иногда, -- ответила я спокойно. -- Но работа только черная, как у олимов. -- Да... -- потянула А. -- В таком возрасте трудно устроиться по специальности. Вот мы тоже -- сегодня работаем, а что будет завтра, не знаем. Пока работаем. Я поняла, что мне надо ее успокоить, что мы не ропщем и не просим у них помощи, не для того разыскали. И я сказала: -- Здесь, в Израиле, все так -- не знают, что будет завтра. Когда А. дала мне скатерть и ушла, и мы с мужем остались одни в комнате, он протянул мне раскрытую книгу: -- Смотри. Я пробежала глазами полстраницы. Беседуют два человека, и один говорит другому: "Как мог ты, человек такого неординарного ума, такого склада ума -- ироничного, острого, критичного, стать человеком религиозным?" Я смотрю на мужа, ничего не понимая. Он перелистывает несколько страниц и дает мне еще почитать. Я узнаю о больших заслугах одного из собеседников по созданию автоматизированных систем. Нелепая догадка мелькает у меня в голове, я еще не успела ее обдумать, как муж подтвердил: -- Да. Книга построена в виде диалога. И тот, который ратует за Бога, тот, который умный -- это Н. Он и не скрывает этого. Взгляд мой выхватывает еще один абзац, в котором говорится, что все с позволения сказать материалистические истины он усвоил, изучая философию в институте, а потом еще, готовясь к экзамену по программе кандидатского минимума. Мне стало неловко, будто я подглядела что-то, что постороннему видеть не положено, к примеру, случайно вошла в комнату и застала кого-то чужого нагишом. Мне хочется захлопнуть дверь и не видеть неприкрытую суть. -- Странно... -- тихо произнесла я. -- Как странно... -- Почему странно? -- удивляется муж. -- С Н.Н. все ясно. Тебе всегда все ясно, всегда все ясно. А мне вот нет. Если бы все было так ясно и просто, как легко было бы жить. Черное -- это черное, белое -- белое. Добро и зло. А я вот увидела человека на миг неприкрытым, и мне его жаль. Человек лицедей, но под маской копошится червячок, он точит, он требует. Человек раним, ему больно. В этом мире каждый из нас мишень, даже если подобно той птице прячет голову в песок. Но что это я? Н-ка -- прячет голову? Наоборот. Он, словно другая птица, выпрыгивает из гнезда и кричит: "Вот он -- я, вот он -- я". Господи, от этого мне его еще жальче, и на душе скверно. Не думать! Не копаться! Все! Я иду на кухню, где меня ждут тарелочки, вазочки, розеточки, мне нужно выложить в них салаты и прочую снедь. А. тоже здесь, можно не думать, можно болтать. Я задаю вопросы вперемежку -- куда что класть, как ставить, и о них, об их жизни. Она отвечает, как спрашиваю, тоже вперемежку, о чем спрашиваю, о том и говорит. Салат овощной делать не надо, едят плохо, нарезанные овощи пропадают, лучше положи целиком. Это решай сама, только чтоб было красиво. А это по ритуалу положено так, и показывает -- как. О жизни -- без всяких эмоций -- в перерывах между практическими делами. -- Вы вместе с Н-кой повернули к религии? -- Как всегда. Вместе. -- Вместе думали? Опять у нее на губах ироническая ухмылка -- над собой: -- Увы, он обычно думает, а я поддумкиваю. -- Но был толчок? -- Толчка, как такового, наверное, не было. Были письма от ребят, начали изучать Тору. Мы ведь, в сущности, так мало об этом знали. Практически, не знали ничего. -- Слушай, -- вдруг задаю я спонтанный вопрос, -- а не ты ли выдала первый импульс: "Стоит поверить в Бога"? А уж как поверить -- это забота Н-ки. -- Ну что ты... -- мол, куда мне! -- Если бы я на такое была способна, я бы загордилась. -- Но какая-то тень промелькнула у нее на лице, а может, мне показалось, может, она просто устала. Я иду в салон, отношу тарелочки и вазочки, устраиваю их на большом столе. Муж все еще молча читает, я не хочу его трогать, я боюсь еще что-нибудь подсмотреть и возвращаюсь на кухню -- к А. -- Ты любишь шаббат? -- спрашиваю я в упор, глядя на ее усталое лицо. Она секунду-другую медлит, прежде чем ответить. -- Соблюдать субботу мы стали еще там. Там это было радостно. Мы ждали субботу, готовились к ней с трепетом и наслаждением. Это было тайно, и оттого, наверное, был привкус сладости, чувство приобщения. -- А здесь? -- А здесь уже немного тягостно... иногда. Есть элемент обязательности, и от этого пропала трепетность. А. взглянула на часы -- пора зажигать свечи. Н.Н., прежде чем уйти в синагогу, сделал все, что было необходимо сделать к субботе, чтоб не испытывать дискомфорта от соблюдения субботних запретов. Он включил реле времени, чтоб все зажигалось и гасло вовремя, чтоб вертелся вентилятор и гудел кондиционер, когда завтра наступит жара, чтоб на ночь выключился свет в салоне, а пока мы будем трапезничать, пусть горит, в туалете лампочка слабая, и там свет Н-ка оставил на сутки, а выключатель заклеил: мы можем машинально -- не привыкли -- погасить свет, зажечь его будет уже нельзя до исхода субботы, а ходить в туалет в потемках не очень приятно. Все давно предусмотрено, все продумано, все в лучшем виде. Перед уходом Н-ка приготовил нам свечи. Я смотрела, как он очищает подсвечники от капель старого воска, протирает, чтоб блестели, устанавливает четыре в ряд, ставит в них свечи. Все это он делал спокойно и просто, словно выполнял привычную работу. Надо, чтоб женщина зажигала свечи, надо, чтоб были красивые подсвечники, надо... надо... Он делает. А зачем надо? Я не выдержала и сказала: -- Ладно, я верю, что весь этот мир, в том числе мы с тобой, созданы неким Творцом. Но зачем ему все-таки нужно, чтобы я выполняла все эти ритуалы, носила на голове тряпку и зажигала свечи и обязательно -- две? И не зажигала в субботу свет. -- Мы не знаем, для чего это надо, но так сказано, и так надо делать. Бог отдыхал в субботу, отдохнем и мы, -- заключил Н.Н., любуясь блеском протертого подсвечника. -- Ты не согласна -- отдыхать? До чего же удобные слова "не знаю". Знает Всевышний. Совсем, как в той стране -- "там знают". Какая разница -- Бог это или великий кормчий? -- И ты веришь, что Бог видит сейчас, что ты готовишь нам свечи? -- Конечно, -- Н.Н. поставил одну свечу в подсвечник и потянулся за второй. -- Бог в самом деле вездесущ и всевидящ, только не каждому это дано понять. Я всегда поражаюсь духовному, интеллектуальному величию нашего праотца Авраама, который тогда, на том уровне развития общества, один смог понять это и вступить в контакт с Богом. Этот свой монолог Н.Н. произносит без пафоса, но вполне серьезно, ни тени иронии нет в его интонации. Мне это непривычно -- Н-ка и без иронии. Уходя в синагогу, он напомнил нам, чтобы мы не забыли вовремя зажечь свечи. И вот мы их зажигаем. А. стоит сосредоточенно и молча протягивает горящую спичку к свече -- к одной, потом к другой, фитильки сначала едва светятся, затем пламя выравнивается и вытягивается вверх. А. стоит неподвижно с закрытыми глазами. Говорит ли с Богом, просит ли его о чем-то, молится ли о себе, о своих близких? Не знаю. Она так стоит долго -- молча и с закрытыми глазами. Я тоже зажгла свои свечи и тоже молчу. И закрываю глаза. И какое-то странное чувство наплывает на меня -- тепла и покоя... От моих шаббатних свечей исходит свет и покой... Больше года тому назад, почти только приехав в страну, мы в первый раз пришли к Стене плача. И муж, мой здравомыслящий муж, был притихшим и молчаливым. Он пошел к Стене, чтобы отправить Богу послание, и не сказал нам, о чем просил Бога. А я, тоже человек далеко не сентиментальный, рыдала навзрыд, не знаю отчего, просто захлестнула меня волна печали и вдохновенья. И какая-то женщина, не очень молодая, с приятным добрым лицом, рассказала мне, как она ходила к этой Стене семь лет и говорила с Господом и просила у него детей. Она была в браке уже много лет, а детей не было, и она ходила и просила. И Бог дал ей это счастье, и теперь их у нее шестеро. И это прекрасно. Я слушала эту женщину и верила, что так оно и есть, что Всевышний дал ей потомство, и она счастлива. На прощанье женщина сказала мне мягко, заглядывая в мое зареванное лицо: -- Зажигайте шаббатние свечи. Ну что вам стоит -- в субботний вечер поставить две свечи. Это ведь так несложно и так нужно. Вы увидите -- все у вас будет хорошо. Зря, наверное, я не зажигаю шаббатние свечи, это так несложно, но так хорошо. Не знаю, нужно ли это Творцу, если он все-таки есть, но мне точно -- нужно. Обрести, хоть на миг, гармонию в душе -- это что-нибудь да значит. На миг. Я открываю глаза. Я вижу, как А. тоже открывает глаза и еще стоит молча, словно медленно возвращается из мира далекого в наш бренный, к его житейской прозе. -- Давай накрывать стол, скоро придут. Н.Н., действительно, вскоре пришел, мы еще не успели закончить убранство стола, но он успокоил нас, сказав, что гости чуть-чуть задержатся. -- Ну, что было? -- спросила его А. Смешно. Всю жизнь так спрашивали жены мужей, когда те приходили с собраний членов нашей незабвенной партии. Те иногда рассказывали, а чаще с многозначительным выражением лица отмалчивались -- надо было хранить тайну. Хорошо, что здесь нет тайны, здесь дела господни -- для всех, жаль только, что женщинам нельзя молиться там, где молятся мужчины. Н.Н. сказал, какая сегодня недельная глава Торы, а потом стал рассказывать, как прошел кадиш, он вроде бы не очень удался, было несколько неловких моментов, и Н.Н. поведал о них с обычным своим юмором. Но в общем -- кадиш исполнен, это хорошо. Что за напасть. Опять ассоциации. "Мероприятие выполнено. Поставим птичку. Вдовцу должно стать легче". Но может быть, все на самом деле было здесь совсем иначе, наверняка иначе, просто мой менталитет и моя разбитая вера в светлое будущее нашептывают мне сатанинские мысли. И это -- после той благодати, что снизошла на меня возле горящих свечей. Или именно потому?.. В душе еще тлело чудо гармонии, мне не хотелось, чтобы оно погасло совсем. Не знаю. Не знаю. Мне надо больше молчать и по возможности лучше ни о чем не спрашивать хотя бы в этот вечер, вечер начала субботы. И мужу тоже бы лучше молчать, не портить вечер. Пусть он пройдет мирно и тепло, святой вечер для всех евреев. Я взглянула на мужа, он все еще сидел и читал, и был настроен совсем невоинственно. Во всяком случае вид у него был мирный, и я осталась довольна. Пришли гости. Первым как раз и пришел вдовец, он оказался худощавым, сутуловатым и невысоким, с реденькими неприбранными седыми волосами -- и такими бывают морские волки. Или они такими становятся, когда приходит старость? Но может быть, он просто убит горем, и кадиш его не очень распрямил? Меня поразило, что у него невозможно русская фамилия и вполне международное имя, кажется, Борис, и лицо его с первого взгляда не выдавало принадлежность моряка к гонимому племени, я думаю, с этими атрибутами он преспокойно существовал в той великой державе много десятков лет и, наверное, ничуть не помышлял о возвращении на родину предков, а потом вдруг, непонятно по чьему велению, поднялся и поехал, чтобы здесь, спустя совсем немного времени, опустить в глубину этой святой земли тело своей жены. И остаться совсем одному... Были еще какие-то люди, в том числе приятная молодая женщина со светлой, какой-то удивительно ясной улыбкой, мне она показалась совсем молодой, но она рассказала о себе -- мы сидели за столом рядом, -- и я узнала, что у нее уже большие дети, и она вдова, и ей очень трудно. Но уже, слава Богу, работает, она врач и работает врачом, все, она надеется, устроится. И не вешает носа. Но прежде, чем мы сели за стол, Н.Н. собрал нас всех, несмышленных и невежественных, и провел инструктаж, рассказал, что и как надо делать. Мы все выполнили, как он говорил -- сделали омовение рук из специального сосуда, повторили за А. нужные слова, глотнули вина, отпитого раньше Н.Н., мы понимали, что это не простое вино, а священный напиток, сделанный из винограда, выращенного евреем, и потому отнеслись к этому с почтенным молчанием. В таком же молчании мы слушали благословение, которое произносил Н.Н., и хором сказали "Амэн", когда он закончил. Потом нам дали по куску вкусного хлеба, и мы опять молча выслушали благословение, затем снова прозвучало "Амэн", и можно было говорить. Совсем недавно мы с мужем провели шаббат в молодой семье, которая года два тому назад, будучи в Союзе, стала религиозной. Теперь эта семья жила в Израиле и все соблюдала еще более рьяно. Весь ритуал вечера начала субботы и всего дня выполнялся неукоснительно, оба супруга были в состоянии отрешенности от мира, для них существовал только Всевышний, только с ним было общение. Более суток, кроме короткого перерыва на ночной сон, молодой муж молился, протяжно и нудно, или что-то читал из святых книг таким же тоном, будто молился, а молодая жена молитвенно на него смотрела и подтягивала за ним. Может, и не подтягивала, а произносила что-то свое, нам по незнанию иврита было не понять. И еще -- они не ели, они трапезничали, совершали богоугодное дело. Все это было тягостно для нас, когда на исходе субботы загорелись в небе звезды, я сказала: "Слава Богу, закончилась суббота", хозяин посмотрел на меня удивленно: "Да? А мы всегда так ждем субботу". Я рассказала об этом А., она усмехнулась: "Ничего, это пройдет". Правда, сама выполняла все ритуалы сосредоточенно и молча, словно углублялась в себя. А вообще у них все было просто и совсем не тягостно. Мы спокойно выполнили все, что положено -- надо, сделали, как послушные ученики, потом сели за стол, стали есть и разговаривать. Больше всех говорил вдовец с русской фамилией. Он вспоминал о своей жене, ее не было с нами за столом, но, может быть, душа ее присутствовала незримо, он рассказывал о своей счастливой морской и сухопутной жизни и все каялся, зачем они приехали на свою историческую родину, может быть, в Союзе жена его была бы еще жива. Все слушали его и сочувственно кивали и говорили, что, мол, кто знает, как было бы, никто этого знать не может. Разговоры за столом никак не относились к субботе, просто рядом было человеческое горе, и все ему сочувствовали, а может, и не сочувствовали вовсе, а только делали вид, что сочувствуют, а думали о чем-то своем, о своих бедах и заботах. Иногда в разговор включался Н.Н. Он вообще не в состоянии долго выносить тягостную атмосферу, он должен ее разрядить, и здесь вдруг к месту рассказывал какую-то историю, может быть, грустную по своей сути, но благодаря его манере обо всем говорить с юмором, она выглядела комичной, и все улыбались. А потом, видно, на ум Н.Н. приходил анекдот, тоже к месту, и он рассказывал анекдот, и все тоже улыбались, даже бывший моряк. Из этих субботних анекдотов мне почему-то запомнился один, я его давно слышала, но уже успела забыть, а тут он почему-то прозвучал, как свежий. А. подала на стол рыбу, кто-то заметил: "Что за еврейская трапеза без фаршированной рыбы?", Н.Н. как раз и рассказал анекдот о чукче, который служил в Союзе пограничником и поедал в дозоре собак. Командир обратился к гипнотизеру, и тот внушил ему, что он не чукча, он -- еврей. Кажется, пограничник проникся уверенностью, что принадлежит к племени, которое собак не ест. И опять послали его в дозор с собакой. Решили посмотреть, что же он делает. Дозорный сидел у костра, жарил на огне бедное четвероногое и приговаривал: "Я не чукча, я еврей, ты не собака, ты фаршированная рыба". Может быть, этот анекдот запомнился мне потому, что чем-то на нас было похоже -- мы все внушали себе, нам внушали, что мы -- евреи. А может, мы вовсе -- чукчи, и нечего примазываться к избранным. И еще мне запомнилось из того вечера, что моя соседка, та самая приятная молодая женщина, посмотрела на свечи -- все уже потухли, а одна еще горела и не собиралась гаснуть -- и спросила меня, чья это свеча. Свечу эту зажигала я, и соседка сказала, что, значит, прошедшую неделю я вела себя праведно, хорошо, есть такая примета. Ну вот, подумала я, где справедливость? А. все соблюдает, а я кругом грешила, ее свечи погасли раньше моих. Знала ли А. об этой примете, не знаю, и заметила ли, что ее свечи погасли раньше моих, не знаю тоже. Все поели, посидели еще, поговорили, наконец, гости стали подниматься из- за стола, но А. мягко попросила всех сесть, Н.Н. опять прочитал благословение, мы сказали "Амэн", и нам разрешили встать. Была уже ночь, а мне еще хотелось говорить с ними. Правда, завтра будет еще день, но только один день. Мы уезжаем, и Бог весть, когда еще встретимся. Страна невелика, но вот как сложно было нам выбраться к ним, а им и того сложнее. Как нам их принимать, когда у нас сплошной некошер, посуда одна на все -- и на молочное и на мясное, слава Богу, что есть и такая, все побросали в стране, где прожили почти всю жизнь. -- Ничего, -- усмехнулась А., когда я об этом сказала, к тому времени, когда мы к вам выберемся, вы начнете соблюдать кашрут. -- Ты думаешь, это будет так нескоро -- ваш приезд? -- Нет, она уверена, что ты скоро поймешь, что это необходимо -- соблюдать, -- подключился к разговору Н.Н. -- Может быть, ты и прав. Дай Бог. Спорить не хотелось. -- Все, -- сказала А, -- глаза слипаются. Спать. -- И ушла, мягко извинительно улыбнувшись. Она устала. Н.Н. остался, видно, ему тоже не хотелось расставаться, ему тоже хотелось еще поговорить. Мы остались втроем, а вокруг была тишина, мы с мужем сидели на диване, уже приготовленном для сна, а Н.Н. устроился напротив в кресле-качалке. Между нами был круг света, это на вахту вступила настольная лампа взамен люстры, та выключилась. У меня не шел из головы анекдот про чукчу, и я спросила у Н.Н., что он думает об избранности еврейского народа. -- Чушь, -- сказал Н.Н., обывательская антисемитская чушь. Антисемитская пропаганда и строится на том, что, мол, евреи считают, что им Бог больше дает, что создал их лучшими, чем других, и больше им полагается. Кстати, ты прочтешь мою книгу, там все это есть. На самом деле Бог от евреев больше требует, чем от других народов. Евреи заключили договор с Богом, они должны его выполнять по всем пунктам. Иначе -- сама понимаешь... -- Вроде как коллективный договор между администрацией и трудящимися завода? -- Ну, те договоры как раз и нарушались всегда, причем обеими сторонами. И все без тяжелых последствий. -- Уж куда тяжелее, -- вставил свое слово и муж, мы поняли, что он имел в виду развал великой державы. -- Но почему евреи обречены на страдание? -- спросила я. -- Еврейский народ, -- сказал Н.Н., -- это что-то вроде экспериментального цеха производства, если в целом человечество принять за производство, предприятие. Чтобы довести свою идею до кондиции, чтобы человек получился таким, каким Творец его задумал, он еще должен немало поработать над усовершенствованием своей продукции, прежде чем запустить ее в серию. Муж даже слегка присвистнул: -- Ничего себе! Существующие народы -- это еще не серия? Мы говорили тихо, мирно, а тут интонация, опять вызывающая на спор. Н.Н. подхватывает перчатку, но обращается ко мне: -- О! Он находится на вершине воинствующего невежества, -- кивок в сторону мужа. -- Я, слава Богу, уже через это перевалил. Я не хочу, чтобы они опять втянулись в пикировку, и тороплюсь задать новый вопрос: -- Но почему Бог ведет свою доводку безжалостно? -- спрашиваю я мирно и грустно. Н.Н. согласен, что, может быть, так и есть, не очень легкая у евреев миссия, но значит, это нужно, чтобы достичь цели. Мы еще говорим, вернее, Н.Н. говорит, мы слушаем. Я не спорю. Я терпима к Н-киному Творцу и к непонятной цели его творения, я ничего не могу доказать, я ничего не знаю. Все, что я когда-то учила и во что верила, оказалось химерой, а нового мне еще ничего не открылось, а может, и не откроется никогда. Человеку надо во что-то верить, с верой легче жить, это придумала не я. А ему? Н.Н. -- легче? У него есть вера, значит, должно быть легче, а мне его почему-то жаль. Опять -- жаль. А может, мне просто грустно оттого, что мы завтра уедем и -- захотим ли увидеться снова? Я чувствую, что мне необходимо что-то удержать, может быть, иллюзию того, что мы нашли их, что это -- они, и я их по-прежнему люблю. Но я ничего не могу удержать, глядя на бледного седого человека в кипе. Он ускользал от меня, словно был бесплотен. Может, причиной тому полумрак и покачивающаяся тень Н.Н. в круге света. Нет, нет, это не он, это не может быть Н-ка, наш Н-ка. Я опять не могу уловить связь между этим и тем человеком, мне физически чего-то не хватает. Это ощущение беспокоило меня весь этот долгий день, словно один человек выдавал себя за другого. Спасительная мысль приходит мне в голову: -- Н-ка, у тебя есть твои фотографии в молодости? -- Конечно. -- Я хочу посмотреть твои фото в то, наше время. -- Лучше не смотреть, -- пошутил он, но охотно достал из шкафа альбом. -- Этот альбом сделали в лаборатории в подарок А. к ее пятидесятилетию. Я дал фотографии. Здесь вся наша жизнь в первые полстолетия. Я желаю ему сделать такой же альбом про следующие полстолетия. -- Посмотрим, -- Н.Н. не возражает. Я кладу альбом на колени и открываю. -- Как видишь -- я сочинил к фотографиям стихи. Я вижу. Возле каждого снимка стихи -- четыре, восемь, двенадцать строк. О маленьком ребенке, о девочке с косичками, о девушке. А здесь они вдвоем, юноша и девушка, Н. и А. Вот их сын, да, это он, я помню его таким. И опять -- она, она, она. И стихи. Н.Н. в стихах объясняется ей в любви, нежной любви на всю жизнь. Он готов все отдать за сияние ее глаз. И они сияют, я вижу это на фото. Фотографии и стихи из альбома. Это приятно и дорого, если это дорого, и скучно смотреть и читать постороннему. Этого не понимают иные хозяева, предлагая гостям для просмотра семейный альбом. Гости из вежливости листают страницы: "Ах, это вы? Не может быть!" Мне не скучно, мне интересно смотреть на снимки, только мешает поэтическое признание в любви. Я бы просто не читала этих стихов, если бы моя воля, а только глядела бы на снимки, но Н.Н. приятно еще раз пережить то, что таит в себе этот альбом. Он все знает наизусть, и лишь я переворачиваю страницу, он читает вслух стихи. Он ждет, что я похвалю их, но я не хвалю. Я всматриваюсь в лицо А. на снимках. Оно не меняется, все тот же мягкий взгляд и легкая полуулыбка, только от страницы к странице на снимках прибавляется морщин. Но я ищу не ее. Мне нужно его лицо, то, которое я помню. О, вот оно, наконец. Таким ты вошел к нам в дом в первый раз -- с веселым ироничным огоньком в глазах. Таким ты ходил по лаборатории. Вот ты за лабораторным столом... Я смотрю на фото, потом перевожу взгляд на Н.Н., опять -- на фото, опять -- на него, и вдруг сквозь седину и бледность, сквозь нынешний какой-то зеркальный взгляд мне увиделось молодое смеющееся румяное лицо с почти совпадающими чертами. Я прикрываю глаза. -- Ты уже хочешь спать? -- спрашивает Н.Н. -- Нет, нет. Я вновь склоняюсь над альбомом. Кажется, Н.Н. рад этому. Мягкий свет лампы освещает страницы, выхватывая их из полумрака, лицо Н.Н. мне видно плохо, и только тогда, когда он склоняется над альбомом, чтобы прокомментировать очередное фото или прочесть стихи, и его лицо попадает в поле света, я смотрю на Н.Н., потом на снимки, и ищу сходства. Вот тут он, кажется, почти теперешний, здесь он похож. -- Это -- когда? -- Это перед судом. Я долго не сплю и все думаю. Мысли рваные, беспорядочные. Я не о Боге, в конце концов, я, в самом деле, не знаю, что есть истина и где начало начал. Может быть, в этом и есть великая мудрость -- делать, как положено, а зачем это надо, знать не дано, значит, знать и не следует. Но я не о Боге, я о нем, об Н.Н. Ему было так много дано... А. сказала мне, что его книгу где-то издали за рубежом, и все безвозмездно для автора. Где-то, кажется, в каком-то швейцарском издании, я не могу вспомнить, А. называла, его щедро цитировали, на него ссылались... Я открыла глаза и увидела, что муж уже одет, сидит и читает. На этот раз -- не книгу Н.Н., наверное, он уже закончил ее, пока читал, еще несколько раз подсовывал мне раскрытые страницы, знакомя с заслугами автора, заслугами его детей. Муж давал мне читать, не комментируя, так -- для сведения. Сейчас у него в руках был какой-то журнал. -- Хочешь полюбоваться? -- спросил меня муж и, перелистнув несколько страниц назад, протянул мне раскрытый журнал. Это была статья Н.Н. Название говорило о том, что автор размышляет о предстоящих выборах в кнесет и о задачах будущего правительства. Под заголовком жирным шрифтом были напечатаны сведения об авторе -- отказник, узник Сиона, кандидат технических наук, автор многих публикаций. На газетно- журнальном языке такие штуки называются "врезки", обычно их пишут сами авторы, я знаю. Но вчера я уже пережила чувство неловкости, заглянув за закрытую дверь, и сегодня мне не так неудобно смотреть на обнаженную человеческую суть. Я просто подумала с сочувствием и грустью: "Придет ли время, когда его статьи не нужно будет предварять сведениями об авторе? Дай Бог, чтоб пришло". Я поднялась, привела в порядок диван, на котором мы спали. Муж опять подозвал меня, очень уж занятным ему показалось то, что он читал. И мне тоже показалось занятным, когда я прочитала. Не помню дословно, но главная мысль автора врезалась мне в память. Автор, наш гостеприимный хозяин, Н.Н., наш старый друг, которого мне почему-то жаль и которого я еще хочу любить, считает, что алие помогать надо, но ни в коем случае не в ущерб интересам государства. Это как понимать? Интересы государства Израиль и интересы большой алии из России -- вещи несовместимые? Эти евреи -- одно, а те -- другое? Алия -- вне государства Израиль и вне его интересов? Вот так, господа, мухи отдельно, котлеты отдельно, как говаривал когда-то мой начальник на бывшей моей родине. -- Ну, -- спросил муж, -- тебе еще нужны интересные места из Н-киной публицистики? -- Зачем? Я пошла на кухню. Хотелось пить. Было еще рано, и было тихо-тихо. В этой тишине голос А. заставил меня вздрогнуть: -- Не спишь? -- И ты? А. сидела за обеденным столом в углу кухни, в руках у нее была раскрытая книга. -- Что читаешь? -- Недельная глава Торы. Я помолчала, выражая почтение к предмету чтения. Значит, человеку надо, значит, общение с Торой -- потребность души, если можно вот так в одиночестве и тишине субботнего утра оставаться вдвоем с этой книгой. Может быть, она непрерывно ищет в Торе опору для своей надежды на встречу с Мишенькой? Никого возле не было, А. сидела простоволосая, я увидела, как густо вплелась седина в ее когда-то блестящие темнорусые волосы, да-а, конечно... было, от чего седеть... -- Ты думаешь, нам было легче, когда мы приехали? -- вдруг спросила А., пристально на меня глядя. -- Господи, -- вздохнула я, -- кому в этой жизни легко? Кажется, он висел в воздухе, этот разговор, но А. ждала, чтобы мы оказались одни, и дел не было, и торопиться не надо. Возможно, она чувствовала некоторое неудобство оттого, что мы неустроены, а они вроде как ничего -- благополучны. Но ни я, ни муж не жаловались, не сетовали на личную свою неустроенность. Правда, когда речь заходила вообще об алие, мы говорили и, надо сказать, довольно эмоционально, особенно муж, о том, что алия невостребована и унижена. Люди ехали на родину предков, где, думали, они нужны, где их ждут, а оказалось -- они прыгнули в никуда. Олимы из Союза, словно люди второго сорта, хуже, чем были там. Там хоть признавали, что у нас есть мозги, и с удовольствием их потребляли, а здесь -- кому они нужны, наши мозги? Но до сих пор разговоры эти были между прочим, а тут мы вдвоем, А. решила, наверное, что можно поговорить. Вот и спросила о том, что я думаю -- было ли им легко. -- Н-ка долго не мог найти работу, несмотря ни на что. -- Несмотря -- на что? -- Ну... на... Он же отказник. Да, я понимаю. Надо что-то спросить. И я спрашиваю: -- И как долго? -- Почти год. -- Вообще никакую работу? -- Ну, нет... Подходящую... Но он очень тяжело переживал это. Это было трудное для нас время. Но -- как-то образовалось. И у вас все образуется, все станет на свои места. Мы через это прошли, я это знаю. Я никак не возьму в толк -- она не может или не хочет нас понять. И спрашиваю: -- Значит, ты считаешь, что разница между нами в том, что ты прошла через мой опыт, а мне до твоего еще надо дожить, и потому ты меня понимаешь, а я тебя -- нет? -- Да, -- кивнула она, -- это так. Я думала иначе: опыт у каждого свой, но говорить этого я не стала, сказать -- это значило спорить, а спорить мне не хотелось. Образовалось молчание, и А. заполнила его: -- Я очень хочу, чтобы у вас все устроилось. -- Да, конечно... Разговора не получалось, того разговора, которого, наверное, она ждала. Мы немного потолкли воду в ступе -- "я хочу", "я понимаю", "ты хочешь", "ты понимаешь", а потом вернулись на старую дорогу -- к разговору об алие. -- Ты считаешь, что из Союза сейчас приехали все с высшим образованием, и все -- моют? -- спросила А. Я могла бы поведать много грустных историй, но А., я не сомневалась, знает их немало, наслушалась, ничего я рассказывать не стала, только мирно сказала: -- Ну почему только с высшим? Разные. Но что-то из себя представляющие и что-то умеющие, кроме -- мыть. -- Что делать? -- произнесла она с сожалением. -- Но смотри -- у многих уже все устраивается. Вот та женщина, что сидела вчера рядом с тобой за столом, она врач и работает врачом. Не так давно приехали Н-кины родственники, они уже работают. -- Кто они? -- Она, кажется, инженер-конструктор. -- И работает по специальности? -- Нет... Пока где-то моет. Но главное, как человек сам ощущает свое состояние. Все внутри человека. А она не унывает. Ну вот. Все вернулось не только на старую дорогу, но и на круги своя... В это время на пороге кухни появился Н.Н. Он вернулся из синагоги после утренней молитвы. -- Пора идти. Они уже ждут нас. -- Вот наше генеалогическое древо, -- сказал Н.Н. и протянул мне маленькое изящное деревце, у которого на ветках, словно плоды, висели овальные рамочки с цветными фотографиями. -- Это сын, это его жена, это внуки. Внуков пятеро, нам назвали их имена, но мы, конечно, ни одного не запомнили. Это было вчера, в день, когда мы приехали, а сегодня субботнее утро, мы собираемся к сыну Н.Н. на трапезу, и я беру в руки деревце, чтобы рассмотреть фотографии. Четыре мальчика, прелестные мордашки, все с большими удивленными глазами. Вот этот, старший, чуть напоминает того мальчика, которого я знала лет тридцать тому назад. Одна девочка. На фото лицо строгое, серьезное. Сколько ей? Родилась она еще там, но приехала совсем маленькой, выросла здесь. А мальчики и вовсе сабры, аборигены. У них все нормально. Это их страна. Да еще и Господь с ними -- в кипах. -- А., -- говорю я в отчаянии, -- что делать? Шаббат, магазины все закрыты. Где что-нибудь купить для детей. Я не могу прийти с пустыми руками. -- Успокойся, -- А. усмехается, -- в шаббат ничего нельзя приносить, и они это знают. Подаришь им себя. Очень им нужна чужая немолодая тетя, лучше бы шоколад. Но дети так воспитаны, они знают, что в шаббат неположено приносить ни сладости, ни игрушки -- ничего, и не ждут от гостей подарков. Тихие, наверное, забитые дети... Хотя по снимкам -- не похоже. Мне вспомнились дети, каких мы видели в религиозном квартале Иерусалима. Это было в первый год нашей жизни в стране, незадолго до Пасхи. Нас повезли на экскурсию в какую-то йешиву, там провели по тесным помещениям производства мацы. Голые по пояс, распаренные, красные от жары и усталости, молодые мужчины в кипах раскатывали и пекли в огнедышащих печах настоящую пасхальную мацу. Мацу высшего сорта. Мы постарались побыстрее выбраться наружу -- глотнуть свежего воздуха. Вот тут-то олимы, недавно приехавшие из России, и стали предметом острого любопытства кучки ребятишек -- мальчиков и девочек. Их было человек двенадцать-пятнадцать разного возраста. Самому младшему было, наверно, года два, выделялась немного девочка лет десяти-одиннадцати, а может, и больше, росту она была невысокого, но видно было, что она была старшая в этой компании, потому что держалась чуть-чуть сдержаннее остальных. Наверное, так выглядят дети всех бедных кварталов мира, но это были наши, еврейские дети, и у меня сжалось сердце. Они были очень жалки, эти дети, все, и маленькие, и большие, они были немыты и неряшливо одеты. Наша внучка, ровесница той, старшей, девочки, чувствовала себя неловко в своем обыкновенном свитере, который выглядел здесь нелепо-нарядным. Та девочка подступала к нашей, как к заморскому чуду, и очень удивилась, когда наша отвечала ей на приличном иврите. А муж поднял на руки самую младшую, прижал к себе и почувствовал, как в руках у него напряглось и застыло маленькое тельце. Может быть, оттого, что дядя был чужой, а может, эту малышку редко берут на руки и редко ласкают. Так ему подумалось. Он взял в свою руку маленькую ручонку, она была черна, и черным-черно было под ноготками. Но дети, как все дети -- они не чувствовали своей обделенности, они выросли в этом квартале и всегда так жили -- баловались, смеялись и озорничали. Они потащили незнакомого дядю во внутрь квартала, где на грязных замусоренных задворках стоял привязанный к забору баран, которого откармливали к Пасхе. На Пасху положено есть мясо. Взрослых нигде не было видно, взрослые не разгуливали по улицам. Наверное, они учили Тору. Это был религиозный квартал. Нет, по фотографиям непохоже, чтобы внуки Н.Н. были, как те дети... Трое мальчиков в чистеньких белых субботних рубашечках предстали перед нами, когда мы пришли. Четвертый спал, нас обещали с ним познакомить позже. Вышла к гостям девочка, почти девушка, в белой нарядной блузке, в очках, строгая и серьезная -- фотография отразила верно. Детей мы совершенно не заинтересовали, но они были воспитаны и полминуты помедлили, прежде чем продолжить заниматься своими делами. Двое младших взобрались на трехколесный велосипед и отправились в путешествие по салону -- огромной комнате, где только у стен стояли стеллажи с книгами да мягкие диваны, а все остальное пространство было свободно. Девочка стала о чем-то беседовать с А., это была ее бабушка, и с ней, наверное, девочке было приятно. Старший мальчик продолжал прерванное чтение, возле него, когда мы пришли, лежала раскрытая книга. Я опять подумала, что он похож на того мальчика, которого я когда-то знала. Ну, а он? Тот мальчик? О! Конечно, я бы его не узнала. Перед нами стоял довольно красивый мужчина выше среднего роста и выше средней упитанности. Возможно, правда, это была не полнота, скорее всего, он хорошо физически развит, и оттого широк и плотен в груди и в плечах, держался он свободно и уверенно, двигался легко. Рядом с ним его худенькая невысокого роста жена выглядела немного странно. Она держалась в стороне и больше молчала, следила за детьми и замечала все, что они делали. Глядя на них и разговаривая с нами, она улыбалась. Улыбка была усталой, но удивительно доброй. -- Ты нас, конечно, не помнишь? -- спросила я сына Н.Н. -- Книгу вашу я помню, она у родителей есть, -- ответил он, -- а вас -- увы... -- и развел руками, мол, не взыщите, говорю, как есть. -- А вот я тебя помню, и даже помню кое-что из твоего детства. -- Да? -- это было сказано без особого любопытства. Мне захотелось рассказать историю с биллиардом, но вспоминать ее сейчас не стоило, я помнила и другое, и рассказала другое. Стояла осень, дивная сибирская осень, короткая, но такая щедрая на красоту. В воскресный день я отправилась со своими детьми на прогулку в березовую рощу и взяла с собой его, сына Н.Н. Папа был в командировке, мама занята малышом, они вообще не баловали детей походами на природу. Мои, привыкшие к загородным прогулкам, бегом ворвались в осеннее царство, не взглянув на его многоцветье. А он вошел и -- остановился. И замер. И тихо произнес: -- Какая красота... Я взглянула на рощу глазами этого маленького человека. Мы стояли на широкой просеке. Перед нами, сколько видел глаз, были белые стволы берез и желто-красные горящие листья. А над нами голубое-голубое небо. И все пронизано лучами солнца. -- Ты так и сказал: "Какая красота", -- закончила я свой рассказ. -- И это все? -- удивленно спросил взрослый сын, его не заинтересовало мое воспоминание. Может, потому, что после того он множество раз бывал в этой роще. -- Все, -- ответила я коротко. Разве этого мало, подумала я. Мальчик, способный поразиться красотой, не может вырасти плохим человеком. -- Все, -- еще раз сказала я и тоже развела руками, мол, что помню, то и рассказываю, не взыщи. Нас позвали к столу, я оглядела его убранство. Еды было достаточно, как и накануне у родителей, но, как и у них, стол был не такой обильный, как мы привыкли в Союзе: гости на порог -- выгребаем все из холодильника. На столе были рыба, салаты, фрукты, печеное. Вполне сытно и вкусно, в этом мы убедились. И больше не нужно, наверное, так и должно быть. Глава семьи сел, как и положено, во главе стола -- на короткой дуге удлиненного овала. Сел, как сидят важные начальники в своих кабинетах -- солидно и основательно, широко расставив локти. Хозяйка дома устроилась на противоположной короткой дуге стола, ближе к кухне и к детской, чтобы быстро вскочить, если нужно. Рядом с ней расположились мальчики, чинно и спокойно, за ними -- девочка. Н.Н. оказался по левую руку от сына, как-то чуточку в тени; место А. было рядом с Н.Н., еще дальше от света. Все было, наверное, как и следовало: сын -- глава семьи, отец пятерых детей, солидный человек, ему и править бал. А отец -- здесь он гость, и вообще он уже почти что старик, и где ему командовать парадом. В первые минуты такое распределение ролей мне почему-то мешало, я привыкла, что у наших детей на застолье главное место отводили отцу. Но потом ощущение дискомфорта пропало. У них по-другому. Бывает по-разному. Все зависит от личностей, а сын Н.Н. был личностью основательной. Он был хозяин, это было его место, он сидел крепко и не желал никому его уступать. Но, возможно, это устраивало всех. Нам раздали листочки с молитвой, и пока все произносили ивритские слова, мы с мужем должны были следить за текстом, но по своей малограмотности мы сразу же потеряли нить и стали смотреть на А., она знала, когда надо сказать "Амэн", и мы подхватывали это слово вслед за ней. Исполнение ритуала было спокойным, и, как и накануне в субботний вечер у Н.Н., нас это не тяготило. Ритуал надо исполнять, в этом сомнений нет, его и исполняли. Каждый волен находить в нем то духовное, что ему нужно, если нужно, а если нет -- делай, как положено, внешние эмоции здесь ни к чему. У мужчин не было заметно, во всяком случае мне, состояния приподнятости, женщины же, похоже, больше отдавались молитве. А., как и прежде, когда молилась, была сосредоточена и углублена в себя; жена сына, казалось, почти сливалась с теми словами, которые шептала. Почти -- потому что рядом были дети, и надо было за ними следить. Они тоже молились. Наконец, нам дали отпить вина, съесть по куску хлеба и разрешили приступить к трапезе. Но главное, можно было говорить, а значит -- слушать. Хозяин дома охотно и много рассказывал. Нам было интересно узнать о его возвращении к Всевышнему. Как? Почему? Зачем? -- Когда мы приехали, у нас все не ладилось в семье, -- рассказывал он. -- Мы перестали понимать друг друга. Семья была на грани развала. -- Он очень сложный человек, -- сказала А. о сыне. При нем. -- Тяжелый человек, -- добавила жена. При нем. -- Был, -- поправил он. -- Да, -- кивнула жена. -- Мы готовы были разойтись, -- продолжал хозяин дома, -- но все не так просто. Уже двое детей. Жена совсем ушла в себя, ее потянуло к религиозным людям, к религии, стала ходить на лекции, на собрания хабадников. -- Хабадников? -- О господи! В моем представлении хабад -- это черные сюртуки, черные чулки и черные шляпы в тридцатиградусную жару и еще длинные завитые пейсы. Ни хозяин, ни хозяйка не похожи на тех людей, они нормально одеты, у него небольшая ухоженная бородка, сливающаяся с пейсами, белая сорочка, у нее обычное цветное платье и только голова прикрыта. -- Представьте себе -- хабад, -- усмехается хозяин, кажется, он доволен тем, что мы такие невежды, для нас, что ортодоксы, что хабадники -- все одно. -- Это наиболее открытое жизнелюбивое направление. -- А вы тоже хабадники? -- я в тревоге повернулась к А. Как это я раньше не выяснила? А. тоже усмехается, наверное, тоже над нашим невежеством. -- Нет. Мы еще не знаем, к какому направлению примкнуть. Мы сами по себе. Пока. -- С Богом, -- подсказал Н.Н. Но рассказ продолжается, мы слушаем. -- Жена все время молилась, все больше времени проводила с новыми знакомыми. Она стала соблюдать -- субботу, кашрут, праздники, я этого не понимал, меня это раздражало. Я пытался с ней говорить, но получалось, как у двух глухих. Я доказывал, что она занимается чушью, а она объясняла, что я просто не знаю того, что знает она. Мне казалось даже, что она несколько сдвинулась. Надо было что-то делать. Я решил походить на их сборища, так я тогда это называл, послушать, что они говорят, чтобы потом объяснить жене, показать ей, какие это все глупости. Я решил предпринять еще одну попытку спасти семью. -- Я вижу -- тебе это удалось, -- я обвела рукой многочисленное семейство, сидящее за столом. -- Слава Богу, -- отец семейства был доволен и, похоже, рассказывал тоже с удовольствием. -Я стал ходить на лекции, беседовать, читать, и понял, что все не так однозначно, как раньше думал. -- Неоднозначно? Значит, ты и сейчас сомневаешься? -- Нет, сейчас не сомневаюсь -- в том, что есть Творец. -- Семья сохранилась, это прекрасно, но стал ли твой муж добрее, мягче к тебе, -- спросила я у хозяйки. -- Да... -- ответила она не очень уверенно. -- Во всяком случае, с ним можно жить и дальше. А раньше было невозможно. Он был непредсказуем и неуправляем. -- А что, без религии невозможно взять себя в руки? -- это я спросила у героя событий. Но ответила за него мама: -- Раньше не было инструмента. И жена согласилась -- не было. И он сам тоже согласно кивнул. Вид у него был довольный: слава Творцу, он дал ему инструмент для самоуправления. Теперь есть возможность владеть собой. Разговор шел о вещах личных, семейных, но ни тени неудобства не чувствовалось в откровениях моих собеседников, просто люди рассказывали о своей жизни, а жизнь -- это жизнь, и есть в ней всякое. Слушали мы с интересом. -- Однажды я торопился куда-то, припарковал машину, наверное, в неположенном месте, и убежал. Возвращаюсь, смотрю: чья-то машина перегородила мне выезд. Огляделся -- хозяина нет. Что делать? Вижу -- выходит, но машину отгонять не торопится, черный такой, наглый тип. Смотрит на меня, усмехается, ждет, что я буду делать. Подхожу к нему, говорю, чтоб отъехал. Стараюсь говорить поспокойнее. Он смотрит нагло: чего ставишь, где не положено? Тут меня взорвало. Одно желание: подойти и перевернуть его тачку. И его -- вниз головой. Одна мысль: будешь у меня асфальт лизать и просить, чтоб отпустил. Раньше я бы так и сделал. -- А в тот раз? -- А в тот раз подумал: "Твое счастье, что я -- человек религиозный, благодари Бога". Пришлось договариваться, не прикладая рук. -- И договорились? -- Конечно. -- Слушай, -- спросила я, -- а просто правила морали, этики, воспитанности -- существуют? Есть такое понятие "воспитанный человек". Он даже при встрече с троглодитом таким остается. -- Тебе же сказали, -- услышала я голос мужа, -- не было инструмента. -- Мол, до чего тупая, не понимаешь. -- Да, -- еще раз подтвердила А., -- не было. -- Мол, представь себе -- не было, а теперь есть. Странно. Когда-то я знала другой инструмент, заставляющий человека вести себя внешне прилично -- красную книжечку с профилем одного глиняного божка. Но книжечка эта была не только инструментом, для многих она еще служила отмычкой... Мне хотелось додумать эту мысль, но не получалось, она от меня ускользала. А может, мешал низкий, баритональный голос хозяина. -- Мы приехали пятнадцать лет назад, и далеко не сразу все получилось, не сразу все устроилось. Жену приняли на работу, а я никак не мог устроиться, хотя она специалист не чета мне, она знает это. -- Жена согласно кивнула. -- Я лежал и никуда не хотел идти, ничего не хотел делать. Даже за дочкой в детский сад не ходил. -- Жена опять подтвердила кивком: не ходил. О своем прошлом он рассказывал так, словно вспоминал о былых подвигах. Вот я какой, хотите -- любите, не хотите -- дело ваше. -- Я злился на весь свет, я знал, какой я специалист, а они не хотят меня брать, пусть им будет хуже. Но жить-то как-то надо было. Я пришел на одну фирму, куда требовались специалисты совсем другого профиля и другого уровня -- пониже, предложил свои услуги. Производства того я не знал совершенно, но подумал: что же я -- совсем осел? Попробую разобраться. Надо было пройти собеседование, но прежде я попросил, чтобы мне показали производство, посмотреть оборудование, с которым, возможно, придется работать. Меня повели в цех, я стал смотреть, лазить, спрашивать. Сопровождающий сначала отвечал, а потом вдруг сворачивает бумаги, чертежи, что брал с собой, и говорит: пойдем. Ну, думаю, все. Лихорадочно пытаюсь сообразить, что не так сказал и что не так сделал. Чувствую -- опять отворот. Да ладно, привык. А тот привел меня к начальству и без всякого собеседования заявляет: "Этого парня берем". Спрашивают: "Так сразу? Вы уверены?" Отвечает: "Он задавал такие профессиональные вопросы, что можно не сомневаться". Говоривший примолк, может быть, ожидая реакции на свой рассказ в стиле О. Генри -- с неожиданным концом. Увидел у публики интерес и остался доволен. -- А сейчас? -- спросила я. -- Сейчас я работаю в очень солидной фирме, руковожу бюро. Мог бы занять пост и повыше, но мне это не нужно. Я сам определяю направление работ, распоряжаюсь финансами, принимаю на работу, увольняю, то есть подбираю себе команду. Получаю высший в Израиле оклад инженера. -- Он назвал цифру, помолчал секунду, насладился реакцией и добавил с удовольствием: -- Я -- классный инженер. О! Сын не похож на папу. На своего папу -- в молодости. Может, потому что у него есть мощная поддержка -- Всевышний? -- Я не боюсь спорить с начальством, -- заявил хозяин дома, когда я в очередной раз проявила свое невежество, сказав, что в Израиле нельзя спорить с начальством, чуть скажешь что-нибудь не так, укажут на дверь и пикнуть не дадут. Мне элементарно разъяснили, что в Израиле, как и везде, что нельзя быку, Юпитеру дозволено. Главное -- быть Юпитером. -- Был вот такой случай. Одного моего сотрудника хотели отправить в командировку. На месте надо было быть в воскресенье утром, значит -- вы лететь в субботу. А тот -- человек религиозный, в субботу, естественно, лететь не может, но и без работы остаться тоже страшно. Приходит ко мне, спрашивает, что делать. Я решил позвонить начальству, высокому начальству, до которого и по телефону-то добраться непросто. Берет трубку, я объясняю ситуацию и добавляю: "Тот, кто со мной работает, не может ни летать, ни работать в субботу". "Понятно", -- сказал большой начальник и положил трубку. -- Ну -- и? -- Все в порядке. -- Было муторошно? -- Нисколько, я знал, что поступаю правильно, а он, -- взгляд на небеса -- мне поможет. -- Он тебе всегда помогает? -- Конечно. И он рассказал еще одну -- совершенно невероятную -- историю. Их фирма как-то оказалась в очень трудном положении, почти что горела. Могли спасти только американские вливания, американцы должны были бы заказать им проект. Представители заокеанской фирмы приехали, заказывать сразу отказались: мол, сделайте, мы посмотрим, что получилось, и решим, покупать или не покупать ваш товар. Но выполнять проект было не на что. -- А я заявил: "Посмотрите, американцы заключат с нами сделку и оплатят все расходы", -- эту фразу рассказчик произнес, выделяя каждое слово. Коллеги посмотрели на него, как на шутника, но он был уверен, что так и будет, его вроде как осенило. Следующая встреча с американской фирмой проходила на поле противника. Сын Н.Н. тоже поехал в Штаты. Сначала в переговорах принимали участие только чины высокого ранга. Но воз стоял недвижимо. Каждый вечер, вернувшись после безрезультатной говорильни, вспоминали о пророчестве и печально подсмеивались. Но пророк не шутил, он советовал: -- Утром, перед тем, как идти на переговоры, наложите тфиллин. Но начальство себя не утруждало, ему было не до шуток. За день до отъезда представители израильской фирмы вернулись вечером в гостиницу совсем унылые. Что делать? -- Я же говорил, -- вновь сказал сын Н.Н., -- надо наложить тфиллин. Это же несложно, попробуйте, что вам стоит. Утром на переговоры отправилась вся делегация, в том числе сам пророк, но каждый прочитал молитву и выполнил все, что требовалось по ритуалу утреннего религиозного обряда. Никто не поверил бы, что такое может быть, если бы не произошло на самом деле. На этот раз руководителем группы американской фирмы почему-то был другой человек, и все выглядело невероятно и закончилось фантастически. Американцы взяли на себя заботу о проекте и подписали договор на кругленькую сумму. Потом руководители фирмы и члены американской группы, что вели переговоры, никак не могли понять, как такое могло случиться. Назавтра все словно очнулись от гипнотического сна, но дело было уже сделано, американскую сторону уже заглотнули. Оставалось платить деньги и выполнять взятые обязательства. Единственное, на чем отыгрались в фирме, -- уволили с работы того, кто в тот день возглавлял группу. -- Это была награда вам за хорошее поведение? -- спросила я. -- Называйте как хотите, -- вмешался Н.Н. -- Это было. -- Я могу рассказать еще много подобных историй, которые ничем иным, кроме помощи Бога, объяснить невозможно, -- сказал хозяин дома. Разговор за столом шел в основном на тему "верю -- не верю", но мы с мужем не спорили, мы слушали, мы уже знали, что спорить сейчас и об этом -- дело совсем бесполезное. Но потом речь зашла об алие, а она не могла не зайти, нас, естественно, спросили о том, как мы живем, и мы рассказали, как живем -- мы. Возможно, хозяин дома, как и его родители, чувствовал некоторое неудобство оттого, что он получает высший в Израиле оклад инженера (хотя, конечно, заслуженно: он инженер классный), а мы -- только пособие на бедность. Но может, он ничего этого не чувствовал, просто говорил, потому что говорить любит, а слушать -- нет. А может, я все это сочиняю, просто он был гостеприимным хозяином и старался нас хорошо принять и ободрить. -- Вы говорите, вам плохо, -- хотя, видит Бог, мы этого не говорили, но мы были представители алии девяностых годов и, по его опыту, не могли не жаловаться. -- Нам тоже было трудно, и у вас все образуется. Не знаю почему, но память вдруг подбросила мне нашего друга, врача, который привез с собой оригинальные свои приборы, но не работает, никому здесь его метод оказался не нужен. А ведь специалист -- классный. -- Слушай, -- спросила я у Н.Н., -- ты помнишь?.. я назвала имя и фамилию. -- Вы ровесники, он говорит, что вы учились в одной школе. Что-то промелькнуло в глазах Н.Н., может, он вспомнил, а может, пытался вспомнить. -- А что он? -- вместо ответа тоже спросил Н.Н. Поистине еврейская традиция -- вопросом на вопрос. Я рассказала -- что он. -- Нет, -- сказал Н.Н., -- не помню. Может, он что-то путает, школа была так давно. -- Вряд ли. Когда я назвала тебя, он сразу вспомнил и сказал: "Такой был полный румяный мальчик, мы вместе заседали в комитете комсомола". На это никто за столом не отреагировал, будто слова эти пролетели мимо всех ушей, только А. усмехнулась, а вот мое возмущение ситуацией, в которой оказался наш общий земляк, Н.Н. охладил короткой фразой: -- Ты же понимаешь, что никто не подвинется. Он уже не интересовался бывшим своим однокашником, хотя, может быть и вправду, тот что-то перепутал. Н.Н. поднялся, взял какой-то журнал, полистал его, нашел то, что искал, и стоя стал читать. Автор статьи рассказывал, как он переживал трудности абсорбции, искал работу, и как со временем у него все устроилось. Статья была построена как обращение к нашей алие. Через трудности проходили все, писал умудренный опытом автор, мы прошли, у вас со временем тоже все будет хорошо, потерпите. Надо иметь терпение. Боже мой, мы этими проповедями уже сыты по горло. А вместе с проповедями глотаем и глотаем свое эмигрантское несъедобное варево. Я думаю, оно несколько отличается от того, что ели вы. -- Это, конечно, ты написал? -- спросил муж. -- Конечно, я, -- подтвердил Н.Н. -- Понятно. И об этом, я понимала, спорить бесполезно. Но то, что я прочла сегодня утром в другой статье Н.Н., сидело во мне, как заноза, а тут еще -- "не подвинется", а тут еще -- "потерпите", я не выдержала и спросила: -- Скажите, пожалуйста, как это понимать: если государство допускает, что учитель математики моет полы у какой-нибудь хозяйки магазинчика, а конструктор подметает на улицах окурки, а скрипач развлекает публику в подземных переходах, и ему бросают в футляр монеты, а он надевает темные очки, чтобы не было так стыдно, если все это государство допускает, значит ему нужно это, значит это в интересах государства, или в интересах тех, кто сегодня изрекает от имени государства? -- Я думаю, ты несколько перегибаешь палку, -- мягко сказала А. -- Есть в жизни главное и неглавное. Главное для нас -- жить, как положено евреям, и нам, женщинам, тоже. Жить, как заповедано. И находить в этом радость. Вместо роли громоотвода у нее вышла роль катализатора. Я сорвалась: -- Прекрасно! Но хотела бы я посмотреть, как бы ты радовалась жизни и какие чувства испытывала бы, как еврейская женщина, если бы единственным источником твоих доходов было мытье чужих сортиров? -- О! -- воскликнула А., смеясь. -- Я бы с удовольствием. Когда я прихожу к людям и вижу грязный туалет, мне хочется его тут же вымыть. Все-таки она умная женщина, очень умная, свела все к шутке, надо бы и мне остановиться. За столом молчали. Какой кошмар! К чему был весь этот пафос? Вся эта буря в стакане воды? Здесь -- для чего? Нас встретили в этой большой гостеприимной семье добрыми улыбками и вкусной едой. Надо бы поесть, сказать "спасибо", погладить головки детей и распрощаться. И пожелать всего хорошего и здоровья детям -- на прощанье. А я?! Спасти нас, вывести из электрического поля, в котором мы оказались, могло только чудо, и это чудо свершилось. В соседней комнате, где спал самый младший представитель этой семьи, как раз во время минуты молчания послышался шорох, мама мгновенно метнулась туда и вынесла на руках теплое от сна очаровательное существо, которое смотрело на наше сборище с подозрением и прижималось к маме пухлой щечкой. В этой худенькой хрупкой женщине было надежное для него укрытие. Господи, какое счастье прижимать к себе родное здоровое дитя! Электрическое поле рассеялось, гроза миновала. Мы возвращались домой от их сына. На улице было душно и жарко. И трудно идти. Н.Н. даже остановился по дороге и присел на скамейку -- у него болела нога. Присел спокойно, молча, без жалоб, А. подошла к нему, они о чем-то тихонько говорили, мы подождали в сторонке. Н.Н. немного посидел и поднялся, мы пошли медленно. С главной улицы мы свернули в переулок, что вел к их дому, и оказались возле большого красного здания. Н.Н. сказал, что здесь живет их вчерашний гость, вдовец, но А. никак не прореагировала на это и не предложила зайти. Может быть, ее беспокоила нога Н.Н. и она хотела, чтобы он скорее добрался домой и лег. К тому же все устали, и ни у кого уже не было сил. Дома нас обдало волной охлажденного воздуха. Как здорово, что существуют умные приборы, и Н.Н. умеет задавать им программу. Приборы знали, когда мы вернемся, и приготовили нам приятную прохладную встречу. Нам в субботу работать нельзя, но на нас работать можно. Крутится же по субботам шарик, и светит солнце. Это Господь отлично все придумал. Крутится шарик, работает кондиционер, падает за дома солнце. Я опять не сплю. "Я Н.Н. из города X. Шалом". Когда это было? Кажется, давным-давно. И целая вечность прошла с тех пор, как мы переступили порог их дома. О чем была передача? Да, я помню, о том, отдавать или не отдавать Голанские высоты. Н-ка дока и в этом вопросе... Кажется, на этом я засыпаю. Утром после короткого зыбкого сна я поднимаюсь с трудом. Выхожу на кухню, А. уже на ногах, она укладывает в баночки еду, делает бутерброды. Я смотрю удивленно. -- Это еда для Н-ки. У него болит желудок. То, что дают на работе, ему есть нельзя, там все острое, а я беру то, что ему можно. Вот, если хочешь, помой мне огурчики -- для него. Я мою огурчики и предлагаю: -- Давай я приготовлю кофе. -- Хорошо, делай на троих. -- То есть? -- Я сегодня не ем, после вчерашнего у меня разгрузка. -- А. опять усмехается. -- Как видишь, в молодости я спокойно относилась к своей полноте, а сейчас хотелось бы быть похудее. А Н-ку надо покормить. И вас тоже. -- А где Н-ка? Спит? -- Ну что ты, он молится. В это время на кухню заглядывает Н.Н. Он еще в талите, и это белое покрывало еще сильнее подчеркивает бледность и седину, словно сливается все воедино. Меня опять вдруг поражает сходство Н.Н. с великим заокеанским ребе. -- Скорее, ты знаешь, который час! -- говорит Н.Н., сбрасывает талит, и сходство сразу же пропадает. На кухню заходит муж. Н.Н. кивает ему как-то подчеркнуто сухо, А. здоровается не глядя, продолжая укладывать свертки. Но может, им просто не до нас, они спешат. Через четверть часа мы садимся в машину. За рулем А., Н.Н. рядом, пристегивает ремень. Она уже, наверное, пристегнулась, но мне не видно, я сижу за ней, а черную полосу, что пересекает его грудь, я вижу, мне кажется, что это цепь, которой он себя приковал. К чему? И сам ли? -- Все? -- А. оглядывается на нас. -- Двери закрыты? Она очень деловая и озабоченная в эти минуты. Машина трогается, мы мчимся по утреннему городу в строю машин. Я вижу на руле руки А. Они лежат спокойно и уверенно, и мне чудится, что это не серийная машина японской марки, а единственный в мире, их корабль, и руки А. лежат на штурвале.

Last-modified: Fri, 16 Aug 2002 16:04:53 GMT
Оцените этот текст: