ы и мягкую мебель, и предлагаю А.: -- Может, потрусить тряпки? -- я показываю на пледы, которыми застлан диван. -- Неплохо бы, -- соглашается А., -- это не вытрушивалось... -- Со дня сотворения мира, -- подсказываю я. -- Примерно. Н-ке нельзя, а я одна не могу. -- А ему можно, -- киваю я на мужа. Он не возражает. А. идет с ним на улицу -- трусить тяжелые пледы и покрывала. Мы с Н.Н. остаемся одни. Можно говорить спокойно, не выступая "стенка на стенку". Мне в самом деле интересно то, что он говорит. И я спрашиваю: -- Ну хорошо, допустим -- есть некий разум... -- Причем здесь "допустим", -- перебивает Н.Н. -- Я знаю, что есть Творец. Знаю. Он создал мир и все живое. -- Тогда скажи, зачем он сотворил мир именно таким? -- по моей интонации ясно, что я не в восторге от нашего мира. -- А вот этого я не знаю. И этого не знает никто. Только сам Творец. Он знает, какую поставил цель. -- Для чего было создавать человека таким несовершенным и зачем заставлять его страдать? -- И это неизвестно. Возможно, мы еще в стадии дотворения и доработки. С улицы возвращается А. Она слышит конец нашего разговора и говорит: -- Да, мы не знаем. Возможно, человек в данном его виде не является конечным продуктом для выполнения задачи Творца. Скорее всего так. -- Это безжалостно, это жестоко со стороны Творца. -- Я чувствую, что не могу говорить спокойно. Я замолкаю и иду за водой -- мыть пол. Ах, как хорошо жить, зная, что знать невозможно. Почему бы в самом деле не довериться кому-то всемогущему, отдаться бы в его руки и только молиться, и соблюдать кашрут, и не ездить в субботу? Он, Всемогущий, приведет тебя в ту точку, которая начертана тебе в книге жизни. И изменить ничего нельзя, и изменять не надо, надо только усердно молиться. Как раз об этом я думаю, когда А. скатывает ковер, увидев, что я вошла в комнату с ведром и тряпкой. Ковер дорогой и красивый, его надо беречь. На ковер не распространяется божье покровительство. ...Мы закончили уборку, я приняла душ и пришла на кухню. -- Могу выполнить любое новое задание. -- Хорошо, -- говорит А. -- Но раньше мы поедим немного. Все голодны, а до шаббатней трапезы далеко. Н-ка еще пойдет в синагогу. Мы садимся за стол в уютном углу Г-образной кухни и едим вкусную только что сваренную уху. Час назад Н., услышав, что у нее есть свежая рыба, просил сварить уху, а она, чуть усмехнувшись, сказала: -- Я все готова для тебя сделать, даже сварить уху. Оба они едят с аппетитом, она грызет рыбью голову, обгладывая каждую косточку, он явно наслаждается едой и, опустошив тарелку, просит налить еще. А. кладет ему еще ухи, так подкладывают в тарелку ребенку, когда не хотят показать, что его просьба о добавке -- великое счастье для мамы. Мы с мужем тоже едим с аппетитом, мы уже голодны, и уха вкусна, но почему-то не испытываем такого уж удовольствия от пищи, во всяком случае я -- не испытываю. И вижу, что муж тоже, он просто хочет есть и ест. И мысли мои совсем не о еде. -- Ну, хорошо, -- я опять все о том же,- ты говоришь, что все предопределено. А как же право выбора, добро и зло в человеке? -- Предопределение нельзя понимать так примитивно, -- не переставая заглатывать вкусную юшку, поясняет Н.Н. -- В зависимости от того, как человек будет себя вести, от того, что он выберет, его ждет то или другое. -- То есть, и я, и ты, и все мы -- дрессированные обезьяны, будешь вести себя хорошо, сделаешь положенный трюк, получишь лакомую конфетку. -- Ну, -- соглашается А. с той же легкой полуусмешкой, мол, а что поделаешь? -- примерно так. -- Очень приятно сознавать себя дрессированной обезьяной. -- Или белой крысой, -- вставил муж. Он уже закончил есть и поднимается, чтоб закурить. Надо уйти от этого безнадежного спора. Еще никто никому вот так не доказал, что черное -- это черное, а белое -- белое. В конце концов, какая мне разница, что они думают о сотворении мира. И какая разница для нас вот сейчас, именно сейчас, как создавался мир -- за семь дней, за семь эпох или мучительно и долго, методом проб и ошибок? Какое мне сейчас до этого дело? Мы встретились, мы не виделись тридцать лет, а говорим Бог знает о чем, надо говорить о нас, о них, узнать, как они жили и как живут. Кое-что я уже знаю. Знаю, что примерно пятнадцать лет назад (они все еще жили в том сибирском городе, из которого мы уехали давным-давно) было принято это решение. "Я собрал ребят, -- говорил мне Н.Н., -- и сказал: Здесь нам уже нечего делать. Надо ехать в Израиль". Что значит: "Уже нечего делать"? Мне казалось когда-то: они одной с нами породы, одной закваски, одного поля саженцы. В те, семидесятые годы, двинулось в страну предков еврейство Прибалтики, Западной Украины, Молдавии, отдельные пласты и пластики из других мест. И двинулись они не столько из-за одержимости идеями Сиона, сколько из-за нелюбви к идеям великого кормчего и к той стране, в которой они жили. Иначе -- почему с пропуском в Сион сворачивали с пути? Этот пропуск, если немного поднатуживались, тогда открывал дорогу за океан. Нет, не все, конечно, не все. Есть у нас один знакомый, живет здесь лет двадцать, приехал из Риги, предки его из Германии. Вырос он под портретом Жаботинского, как мы вырастали под портретами Ленина. Он всю жизнь был одержим одной идеей -- туда. Он рассказал мне, как одна девушка в тихую минуту, когда прервался разговор и он о чем-то задумался, вдруг объяснила его состояние удивительно точно: "Вы живете здесь, а прописаны там, еще до рождения". Этот наш знакомый не верит в Творца, но считает сионизм самой великой идеей, которую родило человечество. Евреи должны жить в своей стране, все евреи -- в своей стране. И еще были старые женщины, выросшие в черте оседлости, для них еврейство -- это был приятный и родной мир, они несли в себе дух еврейских местечек, разрушенных волной свободы, и они тосковали, хотелось жить среди евреев, каждый еврей был им родней, они готовы были его лобзать. Одна такая женщина приехала в страну двадцать лет назад. Она пришла к своему родственнику, который был здесь уже старожил, и сказала с восторгом и умилением: "Ты знаешь, я ехала в автобусе, а рядом со мной сидел солдат -- еврей". "У нас все солдаты -- евреи", -- охладил ее восторг родственник. Но такие, как мы, об отъезде тогда не помышляли, хотя за делами в Израиле следили непрестанно, сочувствовали и сопереживали, конечно. А Н.Н. решил -- ехать. -- Но почему? -- спросила я. -- Ну, хотя бы потому, что там нас уже ничего не ждало, там все было ясно и тупо, а здесь мы могли прожить еще одну жизнь, совсем другую. Это уже немало. -- Значит -- не идеи Сиона? Не зов предков? И не возвращение к Богу? -- А как это все расчленить -- я не знаю, -- это сказала А. -- Ладно, -- махнула я рукой, -- неважно, почему. Решили ехать. Поехали. -- Но ты же знаешь, что не поехали. В том-то и дело. Да, конечно, я знаю. Не поехали, отправились "в отказ". Власть имущим захотелось эту власть употребить. Им заявили, что ребята могут ехать, а папа -- нет. Он слишком много знает. Сыновья уехали, а Н.Н. и А. остались. Они решили, что так будет правильно. Наверное, так и было правильно. Мы поели и немного расслабились, все как-то подобрели, и еще сидим за узким длинным столом в уютном углу кухни. И я расспрашиваю, меня интересует, как все было. Я хочу, чтоб они рассказывали. -- Н-ка, ты в самом деле был секретным? -- Еще бы! Я был ужасно секретным и очень был им нужен. -- Но все-таки -- был? -- Слушай, ты осталась такой же. С истинно коммунистической верой в то, что "там знают, что делают". Кого угодно могли назначить секретным, если хотели. -- Но я надеюсь, ты не "кто угодно"? -- Я тоже надеюсь, -- он усмехнулся и как-то по-детски склонил голову -- к плечу. -- Был допуск? -- Ну, был. Ну и что? Конечно, смешно спрашивать. Я сама все знаю о той системе, знаю, как ставили барьеры, чинили препоны, издевались, радовались мукам человеческим вообще, а мукам моих соплеменников -- в особенности. Загнать в клетку и смотреть, какие у человека глаза, такое вот было развлечение. Хорошо, что мы покончили с той системой. Но -- покончили ли? Мы служили ей столько лет, целую вечность, она осталась в нас, и это ужасно. Мы жили с петлей на шее, петля не затягивалась до конца, но и свободно дышать не давала, мы заглатывали немного кислорода, хрипло кричали "ура" и думали, что это и есть свобода. А сейчас мне не надо кричать "ура". Или все- таки надо -- кричать? Может быть, что-то другое, но все-таки надо? Или можно свободно дышать? -- Н-ка, -- спрашиваю я, -- приятно было сознавать себя такой важной для страны персоной? -- Еще бы! Я весь лопался от гордости -- вдруг оказался таким нужным и таким значительным. Я подумала, что в каждой шутке, и в самом деле, всегда есть доля правды, но говорить этого не стоило, у нас царила мирная атмосфера за столом переговоров. Мы все еще сидели, я спрашивала, слушала, они охотно рассказывали. -- Что вы делали, когда ребята уехали? -- Продолжали добиваться, искать управы. Писали. -- Н-ка по натуре бунтарь, -- сказала А. серьезно, -- он не мог спокойно ждать. -- А ты? -- Что я? Я человек смирный, тихий. Могу только поддерживать. -- Вы продолжали работать? -- Конечно, а как же было жить? Но с той работы пришлось уйти, чтоб не оставаться таким секретным. -- Странно, я никогда не встречал твоих статей, -- вдруг сказал муж. Он стоит поодаль, курит и в разговоре почти не участвует. Н.Н. пожимает плечами: -- Что делать? Я твоих тоже не встречал. -- Он говорит как будто безразлично, но я чувствую -- ему неприятно то, что сказал муж. -- Вот видишь, мы с тобой в одинаковом положении. Ничего в этом нет удивительного, что не встречали. Когда-то муж и Н.Н. работали вместе, потом разъехались, углубились в разные области техники. Наука развивалась, их научные интересы разошлись. Но я не хочу, чтобы сейчас, после тридцати лет разлуки, разошлись мы. И спрашиваю мирно: -- У тебя много научных работ? -- Есть кое-что, -- он опять говорит внешне небрежно, но ему приятно, что я спрашиваю, я чувствую это. -- Несколько десятков статей и три книги. Многие, правда, в соавторстве с начальством. В частности, с К. -- Почему именно с К? -- Он стал директором нашего института, когда заводское бюро преобразовали в институт. -- О! Оказывается, К. -- талант. -- Чтобы стать директором института, таланта как раз и не надо было иметь, как раз наоборот. Или ты этого не знаешь? -- Это опять муж вмешался в разговор. -- Но К. был не самый плохой вариант, -- заметил Н.Н. Я помню К. Он появился у нас на заводе за год или два до того, как мы уехали. Он был высокий спортивный молодой человек приятной наружности. Уже тогда он казался удачливым парнем. Я помню... Н.Н. подсаживался к нему, к его столу, смотрел, что тот делает. Помогал. Наставлял. Подсказывал. Может быть, Н.Н. не чувствовал этого, а я замечала. К. принимал помощь внимательно и спокойно -- без благодарности. Его пестуют -- это вполне естественно. Но Н.Н. и не ждал благодарности. К. был птенец, только-только вылупился из институтской скорлупы, а Н.Н. у нас уже был корифей. -- К. -- молодец, -- говорил тогда всем Н.Н., -- соображает. ...Странно... Я, кажется, начинаю вспоминать то, чего не знала. И видеть то, чего не видела. Перед глазами кабинет, большой и комфортно обставленный, без излишеств, но дорого и со вкусом. За в меру большим столом сидит человек, у него незнакомое мне лицо, но я знаю, что это К., директор института. Он не очень надут и не очень кичится тем, что сидит за этим столом, но во всей его внешности -- уверенность, спокойная какая-то легкость. Словно этот кабинет -- его рубашка, в которой он родился. Перед ним стоит другой человек, этого человека я знаю, у него лицо Н.Н., только еще того, молодого Н.Н. -- Нет, нет, -- говорит сидящий за столом, -- к сожалению, мы не можем этого сделать. -- Говорит он не грубо, в голосе его, в самом деле, сожаление, но он -- отказывает. Значит, тот, кто стоит, о чем-то просит, что-то ему нужно. К. это или не К.? Я не знаю точно. Может, вовсе это не он, а второй, кого я вижу, не Н.Н., а кто-то на него похожий. Хозяин кабинета сидит и не предлагает сесть человеку, похожему на Н.Н. Возможно, он вообще такой -- ему нравится, когда перед ним навытяжку, может, у него просто нет времени, он человек занятой, а если посетитель опустится на стул, аудиенция может затянуться. Но стоящий продолжает на чем-то настаивать, и ответ звучит уже более жестко: -- Нет, это невозможно. Господи, я, кажется, читаю мысли того, кто стоит. -- Все. Уеду. Вот возьму и уеду, хватит, достаточно меня потребляли. Эта мысль вспыхивает, словно молния, она -- убежище, она -- спасение, она делает стоящего независимым от человека, сидящего за столом. И от всех, сидящих за такими столами. "Вот уеду, и живите вы здесь без меня, и попробуйте что-нибудь сделать сами". Я встряхиваю головой, отгоняя видение. Ничего этого не было. А может, было? Я много видывала в той стране таких кабинетов и таких изящно-уверенных людей за столами. За большими столами. И таких, как Н.Н. тоже встречала. Было -- не было. Но могло быть? Могло? Я возвращаюсь из мысленного путешествия по директорским кабинетам далекой страны на уютную кухню наших старых друзей и слышу голос мужа: -- Да, я как-то просматривал новинки и встретил книгу К. -- Ты ее смотрел? -- Нет, не было времени. -- Жаль. Там, в самом начале, он ссылается на меня, на мои работы, и выражает благодарность. -- Тебе? -- Да. Конечно. А мне почему-то вдруг становится ужасно жаль Н-ку, такое вот странное я испытываю к нему чувство -- жалость. И не знаю, что сказать, и полминуты молчу. А потом опять спрашиваю: -- Ребята уехали, а вы остались. Что вы делали? -- Писали во все адреса, стучали во все двери. -- И достучался... -- замечает А., как всегда с усмешкой, на этот раз -- грустной. -- Что тебе пришили? -- мне кажется, что этим жаргонным словечком я смягчу тяжесть воспоминаний. Но Н.Н., похоже, вспоминает охотно. -- Распространение ложной информации. -- Был суд? -- Конечно, все по закону. Но вообще, разве это имеет значение, за что вкатали два с половиной года? -- Еще по-божески. -- Со стороны, -- это опять вставила А. -- Как там было? -- А! -- машет рукой Н.Н. -- Об этом уже столько написано. В общем, все одинаково. Но, конечно, у каждого свое. Они вместе рассказывают, что его много раз вызывали к следователю, допрашивали, но отпускали, а потом вдруг вызвали и не отпустили, он не пришел с допроса домой, и тогда А. поняла, что это -- все, что отныне остается только ждать, и как долго ждать, сказать невозможно, и думать об этом страшно. И когда она это поняла, то вдруг стала прозорливой и деятельной, на работу не пошла, а дома в невероятной спешке стала собирать для него теплые вещи -- фуфайку, штаны, валенки. Откуда они взялись, как сохранились в доме эти вещи? Может, еще с тех времен, когда Н.Н. ездил "на картошку" -- всех посылали, а может, ездили в них сыновья, вещи лежали долго и ждали своего часа. А. успела все почистить, починить, поштопать и помчалась с пакетом в руках к прокуратуре -- караулить следователя. Он вышел из здания уставший, но умиротворенный -- дело закончено. Они встретились лицом к лицу, и он не мог от нее скрыться. Он взял пакет, но на лице было выражение растерянности, ему не хотелось этого делать. Но одежду Н.Н. он передал. Мне кажется, я вижу, как А. стоит на сибирском холодном ветру у входа в прокуратуру. Она не чувствует холода. И вот -- слава Богу! -- Н-ка одет. Спасибо ей, спасибо. Может быть. этим она спасла его, потому что туда, к тем, с кем ему предстояло провести не один день, он явился не в костюме, в котором ходил на работу в институт, а в нормальном виде. И было ему тепло. Удивительно, А. всегда знала, что нужно. Я помню -- давным-давно, когда мы были такими молодыми и почти все -- такими непрактичными, и денег ни у кого не было, А. отличалась тем, что могла купить недорого и угостить вкусно. И еще я помню, как Н.Н. ехал в командировку в Китай. Он и еще один инженер. Ехали не из дома, а прямо из Москвы, где оформляли документы. Поезд шел мимо нашего города, и А. встречала их на вокзале. Она зажарила гуся и сказала мне, что половину отнесла Н-ке. -- Гусиные лапы, -- одобрила я, -- это ужасно вкусно. -- Нет, я отвезла им верхнюю половину, в лапах нечего есть, а в грудке много мяса, им хватит на несколько раз. -- Какая хозяйка! -- сказала я шутливо-восхищенно. -- Да, -- согласилась она шутливо-самодовольно. -- Я такая. Именно тогда, когда он был в Китае, я помню, А. решила купить две деревянные кровати с пружинными матрацами и заменить ими ту, на которой они спали -- широкую, неудобную, на панцирной сетке, кровать из давних времен. Я согласилась, что две кровати -- это прекрасно, удобно и красиво, только как поместить их в крошечной спальне маленькой двухкомнатной квартиры? Оказалось, она все уже измерила и посчитала, все отлично помещалось, только старшего сынишку, сказала она, придется переселить в гостиную. -- Ничего, есть главное. -- Красиво и модно? А. не обратила внимания на иронию и объяснила серьезно: -- Я убеждена, что спать надо отдельно. Тогда чувства свежее и острее. Почему-то без всякой связи с этим, а может быть, связь была, ведь старшего сынишку выселяли в гостиную, это вызвало ассоциацию, и все произвольно потекло в моей голове, вспомнила я, как исполнилось этому мальчику шесть лет, устроили ему день рождения и собрали на этот праздник взрослых. Мы с мужем купили ему в подарок немудреную, но новую тогда в Союзе игрушку, которая почему-то называлась биллиард, хотя с биллиардом общее у нее был только шарик, да и тот был маленький. Ставили этот шарик у курка, курок оттягивали, затем отпускали, и шарик летел по всему полю мимо разных ловушек -- лисьих, медвежьих и заячьих домиков. Попадание в домик приносило очки -- в ловушках были написаны цифры. Позже такие игрушки появились в каждом универмаге, а тогда для именинника -- и не только для именинника -- это было новинкой. Чтобы оттянуть курок, надо было иметь силенку, и у шестилетнего мальчика сразу это не получилось. Тогда один из взрослых взялся ему показать, как это делается. -- Вот как надо, -- он оттянул тугую пружинку... Выстрел. Шарик понесся по полю и сразу -- о радость! -- попал в число сто. Это вызвало восторг у взрослого дяди, он стрельнул еще раз, сказав при этом мальчику: -- Вот видишь. Первый же выстрел чуть не оказался роковым для этого вечера. Другой дядя потянулся к заманчивому курку, потом третий. Взрослые сгрудились вокруг игрушки, образовалась очередь. Игра шла по всем правилам -- если кто попадал, продолжал стрелять, а нет -- уступал место другому. Все смеялись, и радовались, и огорчались. О! Эти великие интеллектуалы, почитатели только- только разрешенного в Союзе Винера, щеголяющие знанием множества умных вещей, они по-детски радовались каждому попаданию шарика и считали очки. Все это было бы забавно, если бы не загрустившие карие глаза хорошенького мальчика, подглядывающего за игрой в щель между ногами взрослых. Его ручка никак не могла дотянуться до заветного курка, о мальчике забыли. А. долго не могла дозваться к столу игроков, потом все-таки дозвалась, взяла игрушку и отдала ее сыну, ласково погладив его по голове. Тот остался один и играл сам с собой, а взрослые сели за стал и стали есть. Я вспомнила этот вечер и ясно, будто он стоял передо мной сейчас, увидела хорошенького мальчика, пытающегося справиться с неподатливой игрушкой, но радующегося уже тому, что его к ней подпустили. И почему-то мне отсюда, из настоящего, стало жаль этого мальчика -- в прошлом. Занятые тем, что казалось нам смыслом жизни, мы все что-то не додали детям. И от этого больно. Сейчас, когда понимаешь это, особенно больно, потому что вспять ничего не движется. Я вспомнила, что завтра мы приглашены к сыну Н.Н., и обрадовалась, что увижу этого одинокого игрока, который сам уже взрослый, и у него свои дети. Голова человеческая, как вычислительная машина -- на разных уровнях идут процессы, друг другу не мешающие. В голове моей плывут воспоминания, я думаю, я спрашиваю. -- Ну, а когда ты вышел, ты работал? -- Пока не выпустили из Союза, надо было работать. Жить-то было не на что. -- Тебе разрешили работать? -- Разрешить-то разрешили, но не брали. -- Как это? Ведь там работали все свои, все, с кем мы начинали. -- Конечно. Я обратился к Т. Помнишь Т.? Помню ли я Т.? Еще бы! Из вас, молодых и блестящих, ужасно талантливых, работающих на пределе, часто ночами, особенно когда надо было решить какую-то техническую задачу или вовремя отправить заказчику станок с новой сложной системой управления, живущих по Формуле "сочтемся славою", он был наименее блестящ, наверное, он чувствовал, что менее, чем другие, талантлив. Однажды он пришел к нам домой и, сияя довольной улыбкой, сказал, что я могу его поздравить -- он вступил в коммунистическую партию. Так и сказал полностью: "вступил в коммунистическую партию". Никто из вас делать этого не собирался, а он вступил. -- Поздравляю, -- проговорила я не очень уверенно. -- С чем ты его поздравляешь? -- возмутился муж. -- Он присоединился к своре карьеристов. Ну, признайся, -- предложил он Т.,- ты вступил в партию, чтобы немного продвинуться по службе? Т. возгорелся благородным гневом. -- Я вступил в партию по убеждению. Я считаю, что честные люди должны идти в партию, чтобы улучшать ее изнутри. И еще я вспомнила, что нашла как-то фамилию Т. в списке лауреатов Государственной премии и даже потом читала в газете беседу корреспондента с новым лауреатом, главным конструктором завода. Делиться воспоминаниями о Н.Н. я не стала, а спросила: -- Он оказался сволочью? -- Ну почему -- сволочью? Се ля ви. -- Но он тебя не взял? -- Конечно, нет. Я -- отказник. Кому охота подставлять свою голову? Тем более, что Т. тоже из нашего племени, пробиваться трудно, удержаться еще труднее. Меня взял другой -- из местного племени. Этим безопаснее. -- Я его знаю? -- Нет, он пришел на завод, когда вы уже уехали. Мне он честно сказал, что хотел бы взять меня на работу, он очень меня ценит, но надо, чтоб кто-нибудь дал указание. Если бы была какая-нибудь бумажка сверху... Я написал в обком, в исполком, ходил, требовал. -- Дали? -- А куда им было деваться? -- Слушай, а где...? -- я вдруг вспомнила и спросила о нашем друге, странно, что мы не вспоминали о нем до сих пор, о том, который привел Н.Н. к нам в дом в первый раз. Он стал у вас "шефом", первым из вас был произведен в начальники, первым вроде бы выродился в начальники, не только стал им по должности, но начальник появился -- в нем. Я зашла в лабораторию, мне зачем-то нужен был ты, но за столом, за которым ты обычно работал, тебя не было. Как-то сиротливо и одиноко стоял почти готовый макет блока, твоего детища, с которым, это все знали, ты расставался только, чтоб немного поспать, да, наверное, он и по ночам тебе снился, этот блок. Я нашла тебя в другом конце комнаты, ты кому-то что-то объяснял. Мне стало как-то не по себе, и я спросила: -- Н-ка, в чем дело? -- Не знаешь только ты. Надо читать распоряжения начальства. Лаборатория уже прочла и тихо гудела. Н.Н. отстранили от работы. Теперь блоком будет заниматься сам шеф. Кто-то процитировал мне его изречение, не попавшее в печать -- на доску приказов: "У Н.Н. бесконечные идеи. Макет бесконечно переделывают. Завод не может ждать, пока Н. будет повышать свой интеллектуальный уровень". -- Почему ты не возмутишься? -- спросила я. В лаборатории вдруг стало тихо-тихо. Вошел шеф. -- В то время, когда тебя освободили, он, наверное, уже был где-то большим начальником. Он тоже не брал тебя на работу? -- Ну что ты, -- сказала А. -- он давно уже в Штатах. Он уехал гораздо раньше нас. Вот это да! Уехал и -- без тебя. Я думала, он всю жизнь будет держать тебя при себе -- прекрасный источник энергии. -- Нет, -- Н.Н. молчал, за него говорила А., но она явно не хотела вдаваться в подробности, а только сказала: -- Мы разошлись с ним, у Н-ки были с ним конфликты. Ты же знаешь шефа, он человек сложный. -- Сложный?.. Он просто беспардонно доил вас и очень ловко тасовал карты. Всегда на виду был только он -- король пик. -- Ну что ты, он, в самом деле, человек очень талантливый. -- Это уже Н.Н. не мог промолчать. Понятно... Он человек талантливый, ты -- талантливый, и ваши конфликты -- не амбиция на амбицию и тщеславие на тщеславие, а борьба идей. Ладно, Бог с ним, с нашим старым другом, тем более, что он давно уже за океаном. Бог с ним. -- Как же вам разрешили выехать? -- Наверное, я был им уже в печенках. Разрешение пришло неожиданно. Готовились долго, а собрались быстро -- вдруг что-то изменится, вдруг "там, наверху" кто-то передумает. И сюда прилетели раньше, чем их ждали. Сыну сообщили, что прибывают родители, когда их самолет уже был в воздухе. Это было первого апреля, а у сына тоже, слава Богу, с чувством юмора все в порядке, он решил, что это первоапрельская шутка, и ехать встречать не собирался. Но потом вдруг осенило: это правда. И помчался он в аэропорт. Хорошо, что водитель классный. Н.Н. так и сказал: "водитель классный". -- Успел? -- Успел, -- кивнула головой А. -- Но больше никто не встречал, -- добавил Н.Н. -- А кто должен был встречать еще? -- я удивилась: может, у них есть в стране родственники? -- Как -- "кто"? -- в свою очередь удивилась моей непонятливости А. -- Н-ка -- отказник. -- Ну, не премьер-министр, ну, не президент, -- вполне серьезно пояснил Н.Н. -- Но, как минимум, заведующий отделом Сохнута. Они просто не ожидали, что мы прилетим в этот день. Мне стало как-то неловко, и я спросила шутливо: -- И не было оркестра? -- Не было. -- ответил он шутливо-сокрушенно. Боже, как, должно быть, было ему обидно, как некомфортно оттого, что никто его не встречал, даже "как минимум". Он так долго и мужественно боролся за право уехать, а земля предков не праздновала день возвращения одного из лучших своих сыновей. Чтобы утвердить себя в моих глазах, а может, чтобы реабилитировать тоже в моих глазах еврейское агентство Сохнут, Н.Н. сказал: -- Потом они нашли нас. На следующий день. -- Ну, не на следующий, дня через два, -- поправила А., мягко усмехаясь. Она взглянула на часы и встала. -- Все, ребята. До шаббата осталось совсем мало времени. Подъем. Подниматься не хочется, но ничего не поделаешь. Н.Н. надо идти в синагогу, а нам -- готовить шаббатний стол. А. достает шаббатнюю посуду. -- Вот сюда фрукты, -- она ставит передо мной красивую вазу на длинной тонкой ножке. На столе лежит гора персиков, яблок, винограда, абрикосов. -- Все?! -- Ну что ты, -- успокоила меня А. -- Распорядись по-хозяйски. Я уже знаю, что в этот вечер мы будем не единственные гости у них, придут еще какие-то люди, в том числе бывший морской волк, товарищ брата Н.Н., он совсем недавно в стране, несколько дней тому у него скоропостижно умерла жена, и он в отчаянии, и надо ему помочь, поддержать его. Нельзя оставлять одного в шаббатний вечер. Я стараюсь сделать все по-хозяйски, прикидываю, сколько каждый может одолеть персиков и будет ли до еды бывшему моряку. Со счетом у меня получается плохо, я ограничиваюсь тем, что просто наполняю вазу, стараясь, чтобы выглядело красиво. Эту вазу я сразу несу в салон -- пусть не мешает на кухне. -- Подожди, -- говорит мне А., -- надо постелить скатерть. Она идет со мной в салон достать скатерть. Н.Н. с кем-то говорит по телефону. Он уже в белой рубашке -- А. только что подгладила ее, -- в светлых хороших брюках. Лицо бледное, борода седая, весь он выглядит празднично. Странно, разговор по телефону как-то не вяжется с торжественностью внешнего облика. Хотя... хотя говорит он о вещах святых, духовных, но тон деловой. И слова какие-то деловые. -- Понимаешь, человек в тяжелом положении, -- говорит кому-то Н.Н. -- Я хочу, чтобы люди отнеслись с пониманием и чтобы все прошло гладко. Он с полминуты молча слушает, что ему говорят, потом произносит: "хорошо" и вешает трубку. Заметив, что А. в комнате и прислушивается к разговору, докладывает: -- Все в порядке, договорился. Ну, я пошел. А. объяснила мне, о чем речь. Бывший моряк, что зван сегодня к ним на шаббатнюю трапезу, хочет заказать кадиш -- молитву по душе покойной жены. Н.Н. посоветовал ему это сделать, но тому сложно -- иврита не знает, знакомых нет, Н.Н. и взялся ему помочь. И вот -- договорился. Оказывается, во всем мире не только светские, но и религиозные дела устраиваются кем-то, похоже, что Н.Н. устроил своему знакомому протекцию к самому господу Богу, и доволен, что может оказать ему такую услугу. Я взглянула на мужа, он сидел в кресле в углу комнаты, читал, и, казалось, не обращал внимания на разговоры. Но я перехватила его мимолетный взгляд, кажется, он все слышал и подумал о том же, о чем я. Оказывать протекцию ко Всевышнему -- дело богоугодное. И приятное. Говорят, слово -- не воробей, вылетит, не поймаешь. Мысль -- не слово, категория совсем другого порядка. Чем настойчивее ее гонишь от себя, тем упорнее она возвращается. Да еще не сама, одна-одинешенька, а тянет за собой еще вереницу мыслей и воспоминаний. Я вспомнила вдруг наш самый первый разговор по телефону. А. рассказала, что работают они оба в Иерусалиме, в солидной фирме, конечно, приходится ездить, но ничего, им идут навстречу, как специалистам, работают они не каждый день, значит, и ездят не каждый день. Работа интересная, их устраивает, и они довольны. Спросила о муже. -- Работает иногда, -- ответила я спокойно. -- Но работа только черная, как у олимов. -- Да... -- потянула А. -- В таком возрасте трудно устроиться по специальности. Вот мы тоже -- сегодня работаем, а что будет завтра, не знаем. Пока работаем. Я поняла, что мне надо ее успокоить, что мы не ропщем и не просим у них помощи, не для того разыскали. И я сказала: -- Здесь, в Израиле, все так -- не знают, что будет завтра. Когда А. дала мне скатерть и ушла, и мы с мужем остались одни в комнате, он протянул мне раскрытую книгу: -- Смотри. Я пробежала глазами полстраницы. Беседуют два человека, и один говорит другому: "Как мог ты, человек такого неординарного ума, такого склада ума -- ироничного, острого, критичного, стать человеком религиозным?" Я смотрю на мужа, ничего не понимая. Он перелистывает несколько страниц и дает мне еще почитать. Я узнаю о больших заслугах одного из собеседников по созданию автоматизированных систем. Нелепая догадка мелькает у меня в голове, я еще не успела ее обдумать, как муж подтвердил: -- Да. Книга построена в виде диалога. И тот, который ратует за Бога, тот, который умный -- это Н. Он и не скрывает этого. Взгляд мой выхватывает еще один абзац, в котором говорится, что все с позволения сказать материалистические истины он усвоил, изучая философию в институте, а потом еще, готовясь к экзамену по программе кандидатского минимума. Мне стало неловко, будто я подглядела что-то, что постороннему видеть не положено, к примеру, случайно вошла в комнату и застала кого-то чужого нагишом. Мне хочется захлопнуть дверь и не видеть неприкрытую суть. -- Странно... -- тихо произнесла я. -- Как странно... -- Почему странно? -- удивляется муж. -- С Н.Н. все ясно. Тебе всегда все ясно, всегда все ясно. А мне вот нет. Если бы все было так ясно и просто, как легко было бы жить. Черное -- это черное, белое -- белое. Добро и зло. А я вот увидела человека на миг неприкрытым, и мне его жаль. Человек лицедей, но под маской копошится червячок, он точит, он требует. Человек раним, ему больно. В этом мире каждый из нас мишень, даже если подобно той птице прячет голову в песок. Но что это я? Н-ка -- прячет голову? Наоборот. Он, словно другая птица, выпрыгивает из гнезда и кричит: "Вот он -- я, вот он -- я". Господи, от этого мне его еще жальче, и на душе скверно. Не думать! Не копаться! Все! Я иду на кухню, где меня ждут тарелочки, вазочки, розеточки, мне нужно выложить в них салаты и прочую снедь. А. тоже здесь, можно не думать, можно болтать. Я задаю вопросы вперемежку -- куда что класть, как ставить, и о них, об их жизни. Она отвечает, как спрашиваю, тоже вперемежку, о чем спрашиваю, о том и говорит. Салат овощной делать не надо, едят плохо, нарезанные овощи пропадают, лучше положи целиком. Это решай сама, только чтоб было красиво. А это по ритуалу положено так, и показывает -- как. О жизни -- без всяких эмоций -- в перерывах между практическими делами. -- Вы вместе с Н-кой повернули к религии? -- Как всегда. Вместе. -- Вместе думали? Опять у нее на губах ироническая ухмылка -- над собой: -- Увы, он обычно думает, а я поддумкиваю. -- Но был толчок? -- Толчка, как такового, наверное, не было. Были письма от ребят, начали изучать Тору. Мы ведь, в сущности, так мало об этом знали. Практически, не знали ничего. -- Слушай, -- вдруг задаю я спонтанный вопрос, -- а не ты ли выдала первый импульс: "Стоит поверить в Бога"? А уж как поверить -- это забота Н-ки. -- Ну что ты... -- мол, куда мне! -- Если бы я на такое была способна, я бы загордилась. -- Но какая-то тень промелькнула у нее на лице, а может, мне показалось, может, она просто устала. Я иду в салон, отношу тарелочки и вазочки, устраиваю их на большом столе. Муж все еще молча читает, я не хочу его трогать, я боюсь еще что-нибудь подсмотреть и возвращаюсь на кухню -- к А. -- Ты любишь шаббат? -- спрашиваю я в упор, глядя на ее усталое лицо. Она секунду-другую медлит, прежде чем ответить. -- Соблюдать субботу мы стали еще там. Там это было радостно. Мы ждали субботу, готовились к ней с трепетом и наслаждением. Это было тайно, и оттого, наверное, был привкус сладости, чувство приобщения. -- А здесь? -- А здесь уже немного тягостно... иногда. Есть элемент обязательности, и от этого пропала трепетность. А. взглянула на часы -- пора зажигать свечи. Н.Н., прежде чем уйти в синагогу, сделал все, что было необходимо сделать к субботе, чтоб не испытывать дискомфорта от соблюдения субботних запретов. Он включил реле времени, чтоб все зажигалось и гасло вовремя, чтоб вертелся вентилятор и гудел кондиционер, когда завтра наступит жара, чтоб на ночь выключился свет в салоне, а пока мы будем трапезничать, пусть горит, в туалете лампочка слабая, и там свет Н-ка оставил на сутки, а выключатель заклеил: мы можем машинально -- не привыкли -- погасить свет, зажечь его будет уже нельзя до исхода субботы, а ходить в туалет в потемках не очень приятно. Все давно предусмотрено, все продумано, все в лучшем виде. Перед уходом Н-ка приготовил нам свечи. Я смотрела, как он очищает подсвечники от капель старого воска, протирает, чтоб блестели, устанавливает четыре в ряд, ставит в них свечи. Все это он делал спокойно и просто, словно выполнял привычную работу. Надо, чтоб женщина зажигала свечи, надо, чтоб были красивые подсвечники, надо... надо... Он делает. А зачем надо? Я не выдержала и сказала: -- Ладно, я верю, что весь этот мир, в том числе мы с тобой, созданы неким Творцом. Но зачем ему все-таки нужно, чтобы я выполняла все эти ритуалы, носила на голове тряпку и зажигала свечи и обязательно -- две? И не зажигала в субботу свет. -- Мы не знаем, для чего это надо, но так сказано, и так надо делать. Бог отдыхал в субботу, отдохнем и мы, -- заключил Н.Н., любуясь блеском протертого подсвечника. -- Ты не согласна -- отдыхать? До чего же удобные слова "не знаю". Знает Всевышний. Совсем, как в той стране -- "там знают". Какая разница -- Бог это или великий кормчий? -- И ты веришь, что Бог видит сейчас, что ты готовишь нам свечи? -- Конечно, -- Н.Н. поставил одну свечу в подсвечник и потянулся за второй. -- Бог в самом деле вездесущ и всевидящ, только не каждому это дано понять. Я всегда поражаюсь духовному, интеллектуальному величию нашего праотца Авраама, который тогда, на том уровне развития общества, один смог понять это и вступить в контакт с Богом. Этот свой монолог Н.Н. произносит без пафоса, но вполне серьезно, ни тени иронии нет в его интонации. Мне это непривычно -- Н-ка и без иронии. Уходя в синагогу, он напомнил нам, чтобы мы не забыли вовремя зажечь свечи. И вот мы их зажигаем. А. стоит сосредоточенно и молча протягивает горящую спичку к свече -- к одной, потом к другой, фитильки сначала едва светятся, затем пламя выравнивается и вытягивается вверх. А. стоит неподвижно с закрытыми глазами. Говорит ли с Богом, просит ли его о чем-то, молится ли о себе, о своих близких? Не знаю. Она так стоит долго -- молча и с закрытыми глазами. Я тоже зажгла свои свечи и тоже молчу. И закрываю глаза. И какое-то странное чувство наплывает на меня -- тепла и покоя... От моих шаббатних свечей исходит свет и покой... Больше года тому назад, почти только приехав в страну, мы в первый раз пришли к Стене плача. И муж, мой здравомыслящий муж, был притихшим и молчаливым. Он пошел к Стене, чтобы отправить Богу послание, и не сказал нам, о чем просил Бога. А я, тоже человек далеко не сентиментальный, рыдала навзрыд, не знаю отчего, просто захлестнула меня волна печали и вдохновенья. И какая-то женщина, не очень молодая, с приятным добрым лицом, рассказала мне, как она ходила к этой Стене семь лет и говорила с Господом и просила у него детей. Она была в браке уже много лет, а детей не было, и она ходила и просила. И Бог дал ей это счастье, и теперь их у нее шестеро. И это прекрасно. Я слушала эту женщину и верила, что так оно и есть, что Всевышний дал ей потомство, и она счастлива. На прощанье женщина сказала мне мягко, заглядывая в мое зареванное лицо: -- Зажигайте шаббатние свечи. Ну что вам стоит -- в субботний вечер поставить две свечи. Это ведь так несложно и так нужно. Вы увидите -- все у вас будет хорошо. Зря, наверное, я не зажигаю шаббатние свечи, это так несложно, но так хорошо. Не знаю, нужно ли это Творцу, если он все-таки есть, но мне точно -- нужно. Обрести, хоть на миг, гармонию в душе -- это что-нибудь да значит. На миг. Я открываю глаза. Я вижу, как А. тоже открывает глаза и еще стоит молча, словно медленно возвращается из мира далекого в наш бренный, к его житейской прозе. -- Давай накрывать стол, скоро придут. Н.Н., действительно, вскоре пришел, мы еще не успели закончить убранство стола, но он успокоил нас, сказав, что гости чуть-чуть задержатся. -- Ну, что было? -- спросила его А. Смешно. Всю жизнь так спрашивали жены мужей, когда те приходили с собраний членов нашей незабвенной партии. Те иногда рассказывали, а чаще с многозначительным выражением лица отмалчивались -- надо было хранить тайну. Хорошо, что здесь нет тайны, здесь дела господни -- для всех, жаль только, что женщинам нельзя молиться там, где молятся мужчины. Н.Н. сказал, какая сегодня недельная глава Торы, а потом стал рассказывать, как прошел кадиш, он вроде бы не очень удался, было несколько неловких моментов, и Н.Н. поведал о них с обычным своим юмором. Но в общем -- кадиш исполнен, это хорошо. Что за напасть. Опять ассоциации. "Мероприятие выполнено. Поставим птичку. Вдовцу должно стать легче". Но может быть, все на самом деле было здесь совсем иначе, наверняка иначе, просто мой менталитет и моя разбитая вера в светлое будущее нашептывают мне сатанинские мысли. И это -- после той благодати, что снизошла на меня возле горящих свечей. Или именно потому?.. В душе еще тлело чудо гармонии, мне не хотелось, чтобы оно погасло совсем. Не знаю. Не знаю. Мне надо больше молчать и по возможности лучше ни о чем не спрашивать хотя бы в эт