-- Возьму ссуду в банке. -- Прекрасно, -- отрезвляет его Рита. -- Как раз через месяц надо отдать хозяину за квартиру -- за полгода. Марк уныло замолкает. Не дают человеку и помечтать. В другой раз мы гуляем, он ведет нас по какой-то улочке... -- Чего ты сюда завернул? -- Сейчас покажу, где будет мой кабинет. -- Какой кабинет? Тебе же обещали в клубе открыть. -- Нет, там уже -- нет. Вот здесь будет, в спортивном комплексе. Смотрите, вот здесь будет мое окно. -- Как же, будет, -- комментирует Рита. -- Это уже точно, -- уверяет Марк. -- Через три недели я прихожу, мы заключаем договор... -- Жди... Надо сказать, что до сих пор Рита всегда была права. А недавно Марка осенила новая идея. -- Покупаем землю. -- ??? -- Да. Покупаем землю. Вот мы -- четыре семьи. Строим четырехквартирный дом. Здорово! Представляешь -- каждый живет в своей квартире. И все вместе. Я, единственная, поддерживаю его игру. Не можем же мы о покупке земли говорить всерьез. -- Так... Входы в квартиры делаем на четыре стороны света, чтобы интереснее было ходить друг к другу в гости. -- Ну да! Ты захочешь -- выход на север, и я -- тоже. -- Бросим жребий. -- Сейчас? Рита в нашей игре не участвует, скептически молчит. Иногда, правда, и мы, женщины, затеваем какую-нибудь игру. Вокруг столько людей открывают свой бизнес. Почему бы и нам не попробовать? Или хотя бы не помечтать? И мы уже открываем пельменную или вареничную. Мы ведь отлично умеем делать русские пельмени и украинские вареники -- с любой начинкой. Возможно, это бы имело успех и принесло бы немалый доход. Но мы никогда не откроем ни пельменную, ни вареничную. Потому что не умеем торговать, этому нас не учили. Мы только работали. Всю жизнь. А Марк все равно ждет чуда. Он верит в чудо. Но его нет. Правда, если и случается, то чудеса в решете. Остается только удивляться, что вытворяет с нами жизнь в этой богоизбранной стране. И крепиться. Чтобы выстоять. Рита так и говорит: -- Что же теперь делать? Приехали. Надо жить. Надо держаться. Слава Богу, не голодаем. Бывает и похуже. Одно из чудес в решете стряслось вчера. Марк зашел к нам днем совсем унылый. -- Что случилось? А случилось вот что. Сотворил подлость хозяин, у которого Ритины родители, старики, раньше снимали квартиру. Мама заболела, Рита стариков забрала к себе, с хозяином рассчитались полностью, о чем тот и расписку дал. Но вот чек, выписанный раньше, еще когда въезжали, на будущее, остался у хозяина. И тот -- подлец! -- снял с родительского счета две тысячи с лишком. Украл. Не осталось у стариков на счету ни шекеля. -- Почему счет не аннулировали? -- спрашиваем мы, пораженные происшедшим. -- А откуда я знал? -- Но старики-то и подавно не знали. Как много еще наук мы должны освоить в этой стране, чтобы выжить. -- Родители остались совсем без денег. Выходит, мне теперь платить вместо них за все. Уходя, Марк печально говорит: -- Теперь уже не куплю машину, даже старенькую. Но ничего, куплю видик, на видик хватит. Буду крутить фильмы. Тоже хорошо. -- Тварь, -- это уже вечером говорит Рита. -- Ведь это он втравил нас в эту историю. Он нашел такого хозяина -- жулика и наркомана. Он выписывал чек, заключал договор. -- Я понимаю, что Рита говорит о своем зяте. Обычно она называет его "мой дорогой зять". ...Я смотрю на цветное чуть поблекшее фото -- краски на сделанных в Союзе фотографиях недолговечны. Но все равно я с удовольствием и долго смотрю на знакомое прелестное лицо женщины, оно тонкое с изящным овалом, глазами небольшими, но лучистыми, в пушистых ресницах. Лицо молодое и счастливое. На руках у женщины младенец. А рядом мужчина. Даже на фото видно, что он высок и плотен, черты лица у него крупные, усы холеные. Это лицо человека, знающего, что делать. Возле мужчины мальчик, очень на него похожий. Прелестная женщина -- это Лариса, дочь Марка и Риты. А с нею ее муж и дети. Младенец на маминых руках -- Юлька, та самая Юлька, которую очень приятно потрогать за щечку, только теперь она подросла, ей уже шесть. А мальчик -- Сашок. Он изменился мало, только стал старше. Мало изменился и Леня, дорогой Ритин зять. Я смотрю на лицо женщины, которую прекрасно знаю, верю и не верю, что это она. У меня сжимается сердце. Лариса и теперь приятная и молодая, те же черты, тот же изящный овал лица. Но где счастье в глазах? Да и черты, пожа╛ луй, не те -- заострились, лицо исхудало. Бледное, усталое, всегда усталое лицо. Лариса приехала раньше нас и раньше мамы, вот уже второй год она убирает и моет в богатых домах, каждый день -- по квартире или по вилле, иногда по две. Одну уберет до обеда, другую -- после. Платят прилично, бывает, даже покормят. Так изо дня в день. Она очень устала, Лариса. Но что делать. Вообще Лариса в нашем городе очень популярна, как убиральщица. Вздумает отказаться от дома: тяжело, ее уговаривают, замену брать не хотят. Рекомендуют друг другу. -- Чем ты их покорила? -- спрашиваю я. -- Скоростью или качеством? -- Главное, -- смеется Лариса, -- чтобы образование соответствующее и человек был интеллигентный. Эти качества у Ларисы есть. Она пианистка. Вполне подходящее образование, чтобы мыть чужие полы. Мне так хочется ей помочь. Помочь я не могу. Но хотя бы поговорить, что- нибудь посоветовать. -- Лариса, а что дальше? Надо же подумать о будущем. Ну, еще год, еще два. Нельзя же так всю жизнь. У тебя просто не хватит сил. -- А что думать? -- спокойно говорит Лариса. -- Нет ничего. А семью кормить надо. -- Но может, все-таки попытаться найти учеников? Пусть меньше денег. -- Учеников? Смотрите, -- Лариса протягивает мне руки, я вижу стертые в кровь пальцы. Я молчу -- мне больно смотреть на эти руки. И я понимаю, что найти учеников тоже не так-то просто. Сверкающее коричневое пианино стоит в углу -- его для дочки привезла из Союза Рита. Я не видела, чтобы пианино это открывали. -- Надо пойти на курсы, -- решительно заявляет Рита. Ей очень жаль дочь, и она выходит из себя от своей беспомощности. -- Какие, мама? -- Воспитателей детских садов. Лариса усмехается. Да и сама Рита отлично знает, что курсы отнюдь не гарантируют работу -- тебе. Зато это неплохая работенка для тех, кто преподает на курсах. Читают лекции, много, долго. Деньги за это получают немалые. А для слушателей толку -- что? Окончишь, получишь бумажку и опять отправишься на безбрежный свободный рынок труда -- искать работу. Без протекции бесполезно. -- Надо ребенка устроить на работу, -- требовательно говорит Рита мужу. Как-никак у Марка уже есть кое-какие знакомства. -- Я уже устроил. Что правда, то правда. Устроил. У хозяина одного ресторанчика заболела спина, к нему срочно вызвали Марка. Папа и сосватал свою трудолюбивую дочь. Теперь Лариса еще и официантка, работает по вечерам, обслуживает свадьбы, бар-мицвы и другие веселые праздники. Эту свою работу Лариса не то чтобы любит, но идет в ресторан пока с удовольствием. Надо выглядеть. И она одевается красиво, накладывает макияж, чувствует себя женщиной. Приятно скользить по гладкому полу на каблучках, коротенькой юбке, черных натянутых чулках. Держать поднос прямо перед собой, ловко раскладывать по тарелкам мясо, чувствовать, что на тебя смотрят, слушать комплименты. И еще приносить домой чаевые. Чаевые, правда, в основном, отбирает мама. -- Знаю я тебя, -- говорит Рита, -- спустишь на жратву. У меня будут целее, купим сапоги. -- Посмотри, -- хвастается мне Рита некоторое время спустя и гладит сапожки на дочкиных ножках. -- Ничего? Сапожки, и в самом деле красивые -- мягкие, легкие, ловко обтягивают ноги. Рита с радостью купила бы их на свои, как не раз покупала там, откуда приехала, но своих нет. Всю свою боль за нелегкую дочкину жизнь Рита вы╛ ливает в раздражение против зятя. -- Он что -- не видит, как ты пашешь? По-черному. -- Наверное, не видит. -- Был бы порядочный мужик, давно бы сказал: посиди дома с детьми. -- Но ведь он тоже устает. -- Мужик должен уставать. -- Мама, что ты говоришь? Надо выплачивать за квартиру, кормить семью. Он один не может столько заработать. -- Ничего, заработает. Знал, куда ехал. Бежал впереди паровоза. А теперь -- полные штаны. Ох, эти зятья! Вот такой разговор. А что от него толку? Разве что выпустишь немного пар. А завтра все равно вставать и браться за тряпку. Муж Ларисы, Леня, старше ее лет на восемь, он радиоинженер, жили в Союзе неплохо, была квартира, машина, приличный доход. Рвался сюда -- оттуда, из грязи и мерзости, как он говорит. Сюда -- в мир, где можно успешно жить. Все оказалось сложнее и примитивнее. -- Полгода работал в пекарне, -- рассказывает Леня. -- По двенадцать часов под шаббат плел халы. Главное -- быстро, а самое главное -- не думать. Думать -- это ужасно, потому что тогда невозможно работать быстро, тогда застываешь от мысли, одной-единственной мысли: "И так всю жизнь?! Плести косы у хал..." Потом он перепробовал и другие работы, может, менее тупые и однообразные, но не менее тяжелые. Все -- на износ. Сейчас у него -- на двоих с напарником -- грузовичок, перевозят мебель и прочее, что закажут. Перевезут, к примеру, в Афулу или в Иерусалим пожитки, а потом тащат их на третий или четвертый этаж -- холодильник, шкаф, пианино... Вернешься домой, Боже мой, ничего не хочется, даже в телевизор уставишься машинально. А тут Юлька: -- Папа, посмотри, -- ребенок делает на ковре сальто. Ребенку хочется двигаться и делать сальто. -- Прекрати! -- кричит папа. Ему так хочется, чтоб было тихо. Юлька садится за стол. Ну, что за ребенок! Она почему-то не сидит за столом чинно и смирно, как папа, а подкладывает под себя одну ногу и свешивается на бок. Она просто не может сидеть спокойно, ей только шесть лет, и не было при ней бонны, чтобы вышколила и научила сидеть за столом, как положено барышне из приличной семьи. Папа вскакивает и тащит девочку за руку. Нечего баловаться, стой в углу. Юлька плачет. Ну вот, теперь Сашок. Этот мальчишка совсем отбился от рук, он не хочет учиться. Целый день гонял на велосипеде, пришел взмыленный. -- Почему не делаешь уроки? Сашок молчит. -- Тебе что-нибудь задали? -- спрашивает мама. Мальчик опускает голову, но не произносит ни слова. -- Как партизан, -- говорит Рита. Лариса ходила в школу, учительница очень недовольна ребенком, но судьба его учительницу не волнует. Просто такой мальчик. Вообще многие дети-олимы осложняют ее жизнь. Не учится -- не надо. Но мальчику уже одиннадцать лет, должен и сам что-то думать. А он молчит. Папа не выдерживает. От его крика сотрясаются стены. "Вот, -- думаю я, -- квартира еще не своя, куплена в рассрочку, вдруг да рухнет..." Леня кричит. Какой бездельник, этот мальчишка, ничего не понимает. Папа так тяжело работает, чтобы заработать, чтоб обеспечить нормальную жизнь. А ребенок не понимает, как папе тяжело. Ребенку, наверное, легко. Он молчит. -- Что делать? Что делать? -- ломает голову Рита. Леня замечает, что я смотрю на картины, развешанные по стенам их гостиной -- недавно картин не было. Леня перестает кричать. -- Нравится? -- спрашивает меня. -- Да. Из Союза? -- Картины -- да. А рамки сделали здесь. Только повесили. -- Дорого? -- Полтыщи. Картины, в самом деле, неплохие -- пейзажи и натюрморты, рамки добротные, сделаны хорошо. От картин в комнате уют и обжитость, Лене это нравится, и он доволен, что правится мне. Квартиру выплачивать еще двадцать девять лет, прошел только год, как взяли ссуду. Но есть хотя бы иллюзия своего угла. Вдруг обнаружилось, что куда-то запропастились часы. Ленины часы. И, конечно, их куда-то задевала Лариса. Только она могла... Лариса сидела с ним рядом, ей хотелось по-доброму поговорить с мужем. Может быть, уложить детей и вырваться куда-нибудь хоть на вечер, отвлечься от всего этого. -- Где часы?! -- Я не видела твоих часов. Лучше бы она промолчала. В конце концов, часы нашлись в самом неожиданном месте, и положил их туда он сам. Леня хлопает дверью и уходит. Ему опять предстоит дальняя дорога, он не может отказаться от заказа. Каждый заказ -- это деньги, денег нужно много. -- Железный шекель, -- бросает ему вслед Лариса. -- Ты не человек, ты железный шекель. Она не плачет, просто тупо и устало смотрит перед собой -- в пустоту. Потом встряхивает головой, отгоняя свои мысли. Я замечаю в ушах у нее сережки с маленькими камушками под цвет глаз. Они очень идут ей. Рита перехватывает мой взгляд. -- Купила из своих чаевых. Совсем недорого. Правда -- красивые? -- Мужу нравятся? -- спрашиваю я Ларису. -- Мой муж их не заметил. Господи, для кого же ты хочешь быть красивой? Неужели для тех, кто дает чаевые? ...Я смотрю на прелестное лицо женщины на фотографии. Что будет с ними, с этими четырьмя? -- Ничего, -- говорит Лариса, словно угадав мои мысли. -- В конце концов, все как-то устраиваются. IX Иногда мы собираемся вместе -- попить кофе или чего покрепче. Покрепче реже, чаще кофе, на кофе хватает. На базаре есть разнообразное сладкое печиво -- недорого и стряпать не надо. А за чашкой кофе тоже можно поговорить и вспомнить былую жизнь. Жили, в общем, неплохо. Был у каждого свой угол, свои обжитые стены. Старожилы, выходцы из Союза, относятся к нашим рассказам скептически. Как-то разговорились с одной дамой. Дама была довольна собой и очень возмущалась олимами. -- Каждый рассказывает сказки. У всех были квартиры. Машины были. Зарабатывали хорошо. Зачем едут? Зачем -- если там так хорошо? -- А вы зачем приехали? -- Но мы же давно. -- Ну, а мы теперь. Кто-то раньше, а кто-то позже. Главное, что приехали. Собеседница не поняла, взглянула удивленно. Она говорила уже на ломаном русском, уехала тридцать пять лет тому из коммунальной московской квартиры. Так и осталась Россия в ее голове коммунальной. А у нее, у дамы, теперь возле самого моря красивая квартира и доход приличный, хоть вначале и были трудные годы. А у дочки вилла в три этажа, и сын при деле. Только олимы из России не вписываются в ее душевный комфорт. -- Все требуют, все им не так. А везут с тобой!.. Я смотрю, что везут с собой на багаже. Барахло. Ну, самое настоящее барахло. Лучше бы кто-нибудь привез с собой миллион, открыл дело. И другим была бы работа. Насчет миллиона эта женщина с кем-то нас перепутала. Может быть, с американцами. Откуда у нас миллионы? Даже те немногие рубли, что скопили за свою трудовую жизнь, не дали нам взять с собой, вывозить деньги не раз╛ решалось. Ограбила нас родная страна. Все нажитое бросили. Немногое, правда, можно было положить в багаж. Собеседница говорит "барахло". А моя знакомая олимка, получив багаж, обнимала и гладила нехитрый гостиный гарнитур. Жили не богато, не бедно, нормально жили, и была у них обыкновенная приличная мебель. И радовалась она своему диванчику не потому, что такая уж шмоточница, а просто поставила это барахло в немилой чужой съемной квартире и на миг почувствовала себя дома. Ограбила нас бывшая наша родина. Ну, а эта, историческая? Эта -- не грабит, даже немного деньжат подбросила, чтобы не помирали с голоду. Но в общем не очень-то и она нас жалует. Я часто веду сама с собой один и тот же разговор. Иногда я завожу этот разговор с другими. Но больше -- сама с собой. -- Тянет тебя обратно? -- Куда? -- Туда, откуда приехала, где жила. Но я жила во многих местах. Родилась на Украине. Когда началась война, мы бежали под бомбами, нас приютил сначала Казахстан, потом Узбекистан. После войны мы вернулись на Украину. Закончила институт и уехала работать в Сибирь. В последние годы -- опять Украина. Когда сын закончил школу, он уехал учиться в большой русский город. Все это была, так нас учили, наша огромная и прекрасная родина. А теперь все рассыпалось. -- Значит, некуда ехать? -- Значит, некуда. -- А в город, где я родилась? -- Место рождения мое случайное... -- А если бы не рассыпалась страна? -- Не знаю, не знаю... Не тянет. Туда -- не тянет. Мы неплохо, мы нормально жили. Но все равно оставались евреями. Может быть, потому что нам не давали об этом забыть? Да, забыть не давали. Были отделы кадров на предприятиях, приемные комиссии в институтах. Приветливые соседи по дому: "Ах, вы такой хороший человек и совсем не похожи на еврейку". Иногда о ком-то: "Еврей, а человек хороший". Сослуживцы: "Он такой умный, такой умный -- еврей". Были пьяные соседи по трамваю, эти высказывались иначе. Они торили нам дорогу на нашу историческую родину. Но все равно мы жили неплохо. У каждого был свой угол. Была работа. Был заработанный кусок хлеба. С маслом. Мы чувствовали себя людьми. -- Значит?.. -- Нет. На той земле нет места, куда бы я хотела поехать. -- Может быть, потому что то все-таки была не наша земля? Может быть. У нас были друзья -- и русские и из других народов. У нас были книги -- русских, но и не только русских писателей. Но почему же у каждого из нас, из тех, кто вообще читал, на книжных полках непременно были Шолом- Алейхем и Фейхтвангер? И судьба Михоэлса была нашей болью. И поэтов-евреев мы хранили особенно нежно. Что делать -- мы были евреи галута. При запрете на правду вообще, на всякую правду, правда еврейской истории была втройне под запретом. Но мы хотели знать. Знать истоки, в чем истина и почему мы гонимы. И кто они были, мудрецы нашего народа? И что они нам завещали? И почему мы все-таки выжили? И почему мы есть, хотя нас убивали и убивали? В книгах западных авторов мы выискивали по крупицам правду о нас, мы готовы были платить любые деньги за эти книги. Мы хотели знать. Может, этого требовал голос крови? Значит, он все-таки есть? Может быть. Может быть, есть. Было больно и сладостно сознавать себя частицей богоизбранного и в то же время такого трагического народа. -- А здесь -- о чем голос твоей крови? Здесь? Я хочу услышать его, голос моей крови. А он молчит. Почему? Я не знаю. Неужели только потому, что нет здесь у меня своего угла? А может, потому что вблизи все оказалось менее духовно. Не знаю. Я не хочу возвращаться. Но и на этой земле нет места, где бы я чувствовала, что здесь мой дом. Неужели мне так и суждено -- до гробовой доски не иметь места, куда бы хотелось прийти и преклонить колена? Или вечный жид живет в каждом из нас? -- Подожди, -- прерываю я самое себя. -- Говорят, должно пройти не год и не два, по меньшей мере пять лет, пока ты врастешь в эту жизнь, в эту страну и почувствуешь себя дома. Пять лет? Что будет через пять лет? Я обрету, быть может, квартиру. И машину. Хотя машину -- вряд ли. Но даже если так, будет у меня свой угол. И приличная мебель. И этого достаточно? Достаточно, чтобы почувствовать, что здесь моя родина. И осознать наконец: я, еврейка, в стране Израиль. Господи, неужели все так просто? Память поколений во мне не в счет. Нужно еще пять лет. ...Мы сидим за длинным низким столом. Пьем кофе. У Миши. Я завожу тот самый нескончаемый разговор. -- Ты все еще хочешь ехать обратно? -- Конечно. -- Почему? -- У меня там было все. Квартира, машина, все в доме. Достаток. -- А здесь? -- А здесь я бесправный и нищий. Миша в прошлом инженер-майор. Вышел в отставку, пенсия была приличная, да еще работал. Словом, на жизнь хватало. -- А тебе не мешала твоя кровь? -- Конечно, мешала. Всякое бывало. Но там я мог жаловаться. -- И действовало? -- Как когда. В основном -- да. -- А Виталик? Ты рассказывал, что с Виталиком было совсем плохо. Миша сдвигает плечами. То, страшное, уже прошло. А было, конечно, -- не дай Бог никому. Сына, Виталика, взяли в армию и после учебной школы его, единственного из курса, не оставили в центре страны, даже вообще в стране не оставили, а отправили в Монголию. А там -- групповщина: якуты, татары, узбеки. А он -- один. И его били. Били страшно. И надо было молчать, иначе могли изувечить. Слух до папы дошел случайно, папа разыскал бывших однополчан и отправился в Читу с чемоданом коньяка и сухой колбасы. -- А здесь? Что я могу здесь? Живется им очень туго. Получают пособие по безработице на двоих с Дорой, женой, а Виталика, коль сорвали его со второго курса института, надо как-то здесь доучить, довести до ума. Виталик поступил в колледж, но как и все, подобные ему, не получает ни стипендии, ни пособия. Хочешь -- учись, хочешь -- бросай -- дело твое. Ищи, где бы подмести улицу. Виталик ищет, иногда удается немного подработать, но на эти деньги не то что не выучиться -- не прожить. -- Там я мог писать в Верховный Совет, -- говорит Миша. -- Пиши в кнессет. Миша смеется. Он уже писал. Рассказал, что его семья буквально голодает. А ему ответили: "Ищите работу". -- Ладно, чего уж плакать? Все-таки не голодаем, -- останавливает его Дора, женщина полная, синеглазая и удивительно располагающая. -- Конечно, не голодаем, но благодаря чему? Тетя подбрасывает немного. Да твои салфетки. -- Видели новую? -- спрашивает нас Дора. -- Пошли, покажу. Мы выходим в соседнюю комнату, Дора раскладывает на кроватях кружевные салфетки-скатерти. -- Господи! -- замираем мы с Ритой. Это тонкое искусное плетение из белоснежных ниток описать невозможно. Это художество. -- Сколько вязала? -- Вот эту -- больше недели. -- Носил? -- Да. -- Сколько дают? -- Больше полсотни не дают. Всего полсотни за такую красоту? За такой труд? -- Сколько же это получается в час? -- Не спрашивай. И считать не хочу. А что делать? Иначе вообще не прожить. Какие повороты делает жизнь. Там, в Союзе, отдыхая после работы у телевизора, Дора вязала всякие штучки, чтобы украсить свой дом. А теперь целый день сидит, не разгибаясь, чтобы заработать па хлеб. Вот так. Дора вяжет, а Миша продает. Если покупают. * * * В левом дальнем углу нашего городского рынка в последние месяцы образовался новый торговый центр -- здесь продают олимовские шмотки. Прямо на земле, на подстилках или нейлоновых пленках разбросаны знакомые выходцы из одной со мной страны: детские колготки, расписные шали, пуховые одеяла, тапочки... Посуда, словно из моей бывшей кухни -- белые и красные кастрюли, белая мясорубка, пузатый сверкающий самовар... Горкой брошены деревянные ложки -- хохлома, чудо, созданное тамошними мастерами. Здесь оно лежит среди прочей утвари. Я не собираюсь покупать, просто не могу удержаться, спрашиваю: -- Сколько? Называют цену такую, что впору бы и купить. Ложки не покупают, здесь в ходу совсем другое искусство. Торгуют всем этим привезенным оттуда добром и сами олимы, хозяева вещей (привезли багаж, кое без чего можно обойтись, а деньги нужны), но больше перекупщики, тоже бывшие соотечественники, быстро смекнувшие, что здесь можно поживиться: не каждый пойдет на базар продавать, не у каждого есть время. Они на дому скупают все за бесценок и здесь запрашивают подороже. Хотя, в общем, и у них не так-то все дорого, дешевле, чем в местных магази╛ нах. Приходится пускать дешевле, иначе не купят. Я сторговала у такого купца красные в белый горох чашки, похожие на те, что были у меня в Союзе, по трояку за штуку. Сколько же он заплатил хозяину? Совсем копейки. Стоило везти... Эти, что перекупают, похоже, чувствуют себя здесь уютно: они при деле, и навар есть. Почему-то они похожи -- или это только кажется мне -- на тех продавцов, что, я помню, во времена моего детства торговали в ларьках на базаре, в городе, где я родилась. Тогда в этих ларьках сидели только евреи, они мне казались старыми, а на самом деле, наверное, им было совсем не помногу лет. Они умело надевали на тебя обычную кофточку и уговаривали купить так, что не купить было невозможно. Кофточка казалась нарядной и необыкновенной. Молодых я не помню в этих ларьках, детей своих они сюда не пускали. Своих детей они учили в институтах. Не зря, когда один абориген спросил, кем работал мой муж там, и услышал от меня, что он инженер-электрик, господин с презрительной насмешкой констатировал: -- Олимы -- сплошь инженеры. Что делать? Евреи тянулись к свету, и если была хоть какая-то возможность учиться, они учились. Люди, что нашли себе торговое место здесь, на нашем городском рынке, это уже не те, из ларьков, по возрасту, похоже, -- это их дети. А может, внуки. Среди купцов есть и молодые. Вот сидит женщина -- круглолицая, светлая, ей, наверное, чуточку за тридцать. И маленький, усатенький верткий муж все время подходит и куда-то исчезает. Он тоже при деле. Жить надо. Каждый устраивается, как может. Похоже, вот эта черная, вся в черном госпожа устроилась совсем не плохо. -- Бери, сестра, -- говорит она мне с явным кавказским акцентом, -- дешево. Какая красота! -- Это она увидела, что я смотрю на блестящие с яркими цветами подносы. -- Бери, сестра. Хочешь? Я дам дешевле. Я вижу эту услужливую госпожу здесь не впервые. Запас вещей у нее не иссякает. Можно подумать, что сооружен транспортер из одного теплого края в другой -- в наш нынешний. Я не знаю, кем ей приходится тот смуглый господин, что основал в нашем городе, прямо рядом с ирией -- место бойкое, комиссионный магазин. Почему-то он уговаривает меня теми же словами: -- Бери, сестра. Дешево. Смотри, какая красота. Его лавка похожа на музей. Здесь, в самом деле, красоты немало. Вазы, чайники, супницы, блюда -- все это может украсить любой званый обед. Чего здесь только нет! Все вывезено и вывозится из родных краев и продается. Задешево? Для нас не очень-то, нам не купить. Но вообще, по-моему, за гроши. Только я не вижу, чтобы здесь эти вещи торопились покупать. Хотя, наверное, если бы не покупали, этот маленький, круглый, довольный собой господин вряд ли вкладывал бы в них свои кровные. Мы купили у него новый олимовский -- сделанный в Союзе -- велосипед. Он пытался спихнуть его без насоса, ключей и другого имущества. При этом говорил: -- Приходи завтра. Завтра я все отдам. Я честный человек. Меня все здесь знают. Насос он, правда, вытащил из-под кучи вещей, но ни завтра, ни через неделю не отдал нам обещанные ключи. И при этом прижимал руки к груди: -- Сестра, я честный человек. А твой муж, он меня хорошо знает, он мне брат. Ну вот, наконец-то у нас в Израиле появились родственники. ...Миша, наш Михаил, совсем не похож на эту торговую публику. Он стоит в стороне, высокий, плотный, в хорошей серой куртке, лицо у него энергичное, серьезное. Перед ним на подстилке расстелены Дорины салфетки, большие и по╛ меньше, белые, словно чистая морская пена. Подходят женщины, спрашивают: "Сколько?" Качают головой: "Дорого". Дорого? За эту сплетенную руками скатерть? Или они просто не понимают? Ведь здесь любят салфетки, в каждом доме их -- тьма. Но разве такие? -- Тридцать, -- говорит какая-то женщина на иврите. -- Нет, -- отказывает Миша. -- Одних ниток на двадцать, да работы сколько. -- По поводу салфеток он уже может свободно говорить на иврите. Я не выдерживаю: -- Не дешевле восьмидесяти. Женщина взглянула на меня: с луны я свалилась, что ли? И пошла себе. -- Нет, -- говорит мне Миша, -- даже шестидесяти не дадут. Надо ехать в большой город, где туристы, где люди побогаче. -- Но дорога... Больше проездишь. Рынок заканчивается, Миша сворачивает свои салфетки и идет покупать помидоры -- к концу они на полтинник дешевле. ...А сейчас вечер. Мы сидим и разговариваем. Кофе уже выпито, больше не хочется. А говорить мы можем бесконечно. Открывается дверь, входит Алла, дочь Миши и Доры. Они живут в одной квартире, но у Аллы своя семья -- муж, дети. Алла тоже пианистка, как и Лариса. Пришла она с работы. Работает она в огромном продовольственном мага╛ зине, который называется "Гипер коль", что значит "здесь есть все и всего много". Работает Алла уборщицей. По девять часов в день. -- Устала? Как не устанешь? Пашут всю смену без передышки. Следят, чтоб, не дай Бог, нигде соринка не упала, капля не пролилась. -- Ну, а поесть можно? -- Только с разрешения начальника и только по очереди. -- А платят? -- Четыре пятьдесят в час. Четыре пятьдесят? Это же намного ниже минимума по стране. -- Почему вы не говорите хозяину, чтоб добавил? -- Говорили. -- Ну? -- Отвечает: "Не нравится, уходите. Я других наберу, сколько угодно -- молодых, красивых, с высшим образованием". Хозяину очень нравится, что у него такие уборщицы. Он и мечтать не мог о таком кайфе. -- Не те специальности мы дали детям... -- горько раздумчиво говорит Рита А какие надо было? Не нужно Израилю столько музыкантов. А кто нужен? Я мысленно перебираю семьи моих знакомых. Софа -- химик. Стелла -- программист. Муж Стеллы -- тоже программист. Ира -- экономист. Муж у нее -- механик. Тамара -- филолог. Муж у нее -- теплотехник. -- Я посмотрела на своего зятя, -- говорит Дора, -- сердце заболело. Пришел с работы, сел, нет сил подняться, выкупаться, поесть. С утра до ночи грузил мешки. Да, многие уже работают. Но -- где? Моют, метут, трут, грузят, таскают. И тупеют. Тупеют мысли, тупеют души, тупеют люди. В этом тупом непосильном труде. Но, говорят, так начиналась каждая алия. И надо иметь терпение. Прошел год. Только один год.