влянских воевод, городничих и городских голов. -- Разве существует такая? -- первое, что пришло в голову, спросил Федор Федорович. -- Вы же сами читали наш ультиматум. -- Читал. Только не верится. -- И зря, -- улыбнулся Чапельников. -- Коллегия существует с семнадцатого века. После Смутного времени, перед воцарением Михаила Федоровича, решено было ее создать. -- Кем? -- не удержался Федор Федорович. -- Атеисту это понять, мягко выражаясь, трудно, -- опять усмехнулся Чапельников. -- Скажу так: решено светлой силой. И Федор Федорович обиделся: -- Атеисту -- возможно, но я, ваше превосходительство, Богу молюсь. -- Знаю, знаю, -- движением руки остановил его Чапельников. -- Сегодня вы от сердца молились. Но сегодня ваша вера, так сказать, только проклюнулась. Поверьте, вам еще только предстоит постичь широту и глубину Православия. Кто в море не тонул да детей не рожал -- тот Богу не маливался. -- Выходит, мне рожать и тонуть предстоит? -- Это, Федор Федорович, поговорка. А тонуть, рожать... -- Чапельников на секунду задумался. Поправив пенсне, закончил: -- Видимо, ваша судьба необычна. И Федор Федорович присмирел. Тут же поверив действительному статскому советнику, он мягко спросил: -- Вы православный? -- Там, -- глянул Чапельников на потолок, -- несколько иные понятия. Но в переводе на земной язык -- да, я православный христианин. И Федор Федорович окончательно поверил Чапельникову. Малая скованность оставила его. Глубоко вздохнув, он расправил плечи. -- Вы, -- напомнил, -- о Коллегии говорили. -- Простите, -- спохватился Чапельников. -- Так вот, с семнадцатого века и по сию пору Коллегия, говоря по-современному, была анализирующим органом. Мы активно почти не вмешивались в древлянскую жизнь, предпочитая естественное ее развитие. Теперь же принцип деятельности Коллегии изменился. Видите ли, милейший Федор Федорович, в России люди утратили духовное измерение вещей и жизни, судят по своему собственному интересу, по навязанному им трафарету или же по внешней видимости. Люди слепо ненавидят и слепо преклоняются. В партийных пристрастиях они извращают все постановки вопросов, забывая, в чем цель человеческой жизни и какие средства и пути ведут к ней. Я понятно излагаю? -- Да, -- кивнул Федор Федорович. -- Так вот, катастрофа, разразившаяся в нашей истории и с тех пор угрожающая и другим странам, произошла оттого, что на протяжении многих десятилетий, слагающихся по совокупности в века, в душах меркла духовная очевидность, то есть верное восприятие и переживание великих духовных предметов -- Откровения, истины, добра, красоты, права. Соответствующие им духовные лучи, исходящие свыше, воспринимались человеческими душами все неувереннее, слабее, беспомощнее, а так как природа не терпит пустоты, на их место водворялись безблагодатные, или противобожеские, вымыслы человеческого рассудка, ложные теории, зло, уродство, безвкусие и бесправие. Так произошла катастрофа. Теперь же зло восстало во всем своем неистовстве. Злые и ложные химеры, по мнению Коллегии, теперь способны вызвать уже необратимый слепой пафос, злую одержимость, неистовый и гибельный фанатизм. Это означает, что мы должны срочно вступить на новый путь. -- Кто "мы"? -- спросил Федор Федорович. -- Прошу прощения -- увлекся, -- тряхнул бородкой Чапельников. -- Под "мы" я подразумеваю лично вас и Древлянск. -- Меня?! -- Именно вас. По мнению Коллегии, вы обладаете подходящими душевными и волевыми качествами, чувством исторической традиции. И древлянские сограждане тоже. У вас есть все, чтобы признать несостоятельность теперешних духовных позиций и приступить к обновлению русского духовного опыта. -- Вы что же, -- не утерпел Федор Федорович, -- хотите меня игуменом сделать, а Древлянск превратить в монастырь? -- Об этом позже, -- поднял палец действительный статский советник. -- О монастыре же вы зря. Духовный опыт не привилегия только монахов, но смысл жизни народа. Древлянск же, по выводам Коллегии, сейчас -- то место на Руси, откуда возможен исход светлого. -- Возрождение благодати Божией? -- не понял Федор Федорович. -- Благодать возрождать не нужно. Она была и есть. Ее надобно заново и навечно воспринять. Иначе -- мировая катастрофа. Великая блудница грядет. -- А нас все больше коммунизмом пугают. -- Словоблудие это, -- отмахнулся Чапельников. -- Просто коммунизм превратили в религию, а нужно было его всего-навсего воспринимать как есть, как социально-экономический уклад, который еще предстоит пережить человечеству. Православие же на все уклады одно. Без него ни рабовладение, ни феодализм, ни капитализм, ни тем более коммунизм немыслимы. Без Православия ничего бы не было и вообще ничего не будет. Религия наша, как теперь выражаются, гарант развития, стержень, на ней держится народ. Она -- на все случаи истории. Без нее история закончится, ибо прекратится совершенствование человеческих душ. Тогда -- торжество великой блудницы. -- Фашизм? -- опять не понял Федор Федорович. -- Фашизм, сударь, по сравнению с грядущим -- цветочки... Ну да мы отклонились от темы. Итак, вы согласны со сказанным мной? -- Вы вот упомянули о моих душевных и волевых качествах, -- потер переносицу Федор Федорович. -- О них Коллегия знает наверняка. Вы же только ответьте: согласны или нет? В вашем сердце нет протеста? И Федор Федорович задумался, подперев рукой подбородок, глядя в стол. Секунду ли, час ли думал -- время вроде остановилось. Самому же показалось, что ответил сразу: -- Протеста нет. Скажу больше: я обдумывал подобное. Но только неконкретно, расплывчато. Понимаете, мысли, мысли, а воссоединить их не мог. Какая-то бесконечная разработка без выводов. Понимаете? Все вокруг да около, как говорится. Так что протеста нет. Но скажу откровенно: никак не возьму в толк, зачем вам, ваше превосходительство, мое мнение? Знаете, все как-то странно. Вы -- там, -- Федор Федорович по примеру Чапельникова глянул в потолок, -- я -- здесь. А потом, ведь я человек маленький. Вы даже не представляете, какое место я занимаю в нашем обществе. Если бы теперь существовала Табель о рангах, в ней для меня и места бы не нашлось. Ведь у меня никаких прав, одна лишь зарплата. Гоголь, Николай Васильевич, даже и предположить не мог, что когда-нибудь в России появятся такие люди. Я один, один как перст, мне даже кухарка не по карману. Ну что из того, что я с вами согласен и в сердце моем протеста нет? Федор Федорович говорил громче и громче, монолог его становился все яростней. Получалось, будто он не Чапельникову жаловался, а сам себя корил за свою мизерную общественную значимость. Словно бы криком своим пытался доказать сам себе то, что нередко сварливые жены доказывают мужьям: дескать, ты, такой-рассякой, жизнь мне заел, молодая была, дура, эх, знала бы -- за Ваньку Петрова вышла! Слушал-слушал Чапельников Федора Федоровича да и поднял руку: -- Стоп. Это, милостивый государь, нервы. Вернее -- естественная реакция на наш с вами контакт. Я ведь, Федор Федорович, в известном смысле все же не человек. Так что прошу простить. А теперь слушайте. И Федор Федорович тут же стал спокойным, будто только что и не кричал. -- Вы кооператив "Арканзас" знаете? -- спросил Чапельников. -- Вам не трудно будет завтра в оный кооператив явиться часиков эдак в пять? -- В семнадцать? -- уточнил Федор Федорович. -- Именно. -- Не трудно. -- В таком случае разрешите откланяться. -- Действительный статский советник поднялся и вышел в дверь. Когда его шаги стихли, Федор Федорович выглянул из кабинета. -- От меня никто не выходил? -- спросил вахтершу. -- Не выходил, -- отозвалась вахтерша. -- И никто меня не спрашивал? -- Никто, -- ответила та и с присущей ей прямотой добавила: -- Будто вы кому нужны! На привычную ее прямоту Федор Федорович даже не огрызнулся и осторожно плотно закрыл дверь. 12 Между тем в Древлянске творились чудеса. Мало того, что вчера председателя Обалдуева чуть не хватил инфаркт, -- с утра произошел несчастный случай с зампредом Рыбакитиным. На подступах к площади Братьев По Классу тот провалился в гидрантный колодец. Разбил локоть, вывихнул ступню, а когда был выпростан из недр, один из спасителей, назвавшийся бывшим городским головой Чапельниковым, пообещал: дескать, если Рыбакитин тут же, после наложения тугой повязки, не начнет наводить порядок в коммунальном хозяйстве, то завтра непременно на него где-нибудь обрушится потолок. С Чудоюдовым же случилась иная история: войдя в горисполком, он столкнулся со своей любовницей, женщиной покладистой и тихой, и та при всем честном народе отхлестала его по щекам, заявив, что еще и не то сделает, если Чудоюдов и дальше будет препятствовать регистрации Общества древлянских женщин. До этого случая чудоюдовская любовница общественными делами не занималась. К главному милиционеру в отдел внутренних дел явился человек в старинном мундире с эполетами, в лосинах и ботфортах. Гаркнул: "Как смеешь сидеть перед гвардии капитаном?! Оружие -- на стол!" А когда милиционер, не владея собой, сдал пистолет, приказал: "С нынешней ночи весь личный состав вывести на улицу. Стоять на постах с девяти вечера до шести утра. Днем же -- мобильное патрулирование. О серьезных преступлениях и речи не может быть. Витрину кто разобьет -- вот из этого пистолета тебя кончу". Сунул пистолет себе за серебряный пояс и был таков. Легким испугом отделался военком. К нему явился князь Иван Чертенок, меньшой Сытин. Разъяснил, что во втором Крымском походе должность его в ертаульном полку соответствовала генеральской, и приказал полковнику, как старшему в городе воинскому начальнику, пресечь пьянки и самоволки в расквартированном на окраине строительном батальоне. Военком прекословить не стал. Пробасил: "Честь имею!" -- и отбыл в указанную отдельную часть, где на первый случай тут же посадил под арест дежурного офицера. Хуже всех, наверное, пришлось усатому радикал-интеллектуалу. Кто приходил к нему -- осталось тайной, но только к обеду радикал прибыл в выставочный зал современной авангардной живописи и, будучи совершенно трезвым, учинил там погром. На глазах честной публики принялся в окно выкидывать живописные полотна, выкрикивая перед каждым броском: "Очистим и очистимся! Да здравствует реализм!" Затем, явившись в радикально-интеллектуальный комитет, подал заявление о выходе, в коем написал, что не имеет морального права заниматься политической деятельностью ввиду личной незрелой гражданственности. В редакцию же "Древлянской правды" принес объявление: "На базе Дворца культуры открывается воскресная школа по изучению отечественной истории, философии и экономики для городских руководителей, осознавших свою несостоятельность". В редакции его и арестовали за злостное хулиганство. Приписать ему порчу художественных произведений у городского прокурора не хватило совести. Но больше всего древлянцев поразили события в горкоме КПСС. Утром в конференц-зале горкома собрался пленум, которого никто не созывал, и после жестокой критики были смещены и заменены новыми три секретаря, все члены бюро, замы, замзавы и инструкторы. Участники пленума одобрили письмо к древлянским промышленным и прочим организациям с просьбой трудоустроить уволенный контингент. Первый секретарь попробовал отделаться самокритикой, но пленум остался непримирим и завершил работу. Когда же после окончания рабочего дня Федор Федорович проходил мимо площади Братьев По Классу, он увидел там "весь город". Люди плотно стояли друг к другу, плечо к плечу, затылок в затылок, запрудив и площадь, и прилегающие улицы. Над головами дыбились транспаранты: "Православие и народность!", "Отечество превыше всего!", "Долой торгующих Родиной!", "Требуем созыва Древлянского земского собора!". На дальнем конце площади с дощатой трибуны учитель Струков метал в толпу слова. Рядом с ним протоиерей Валентин кивал головой, покрытой камилавкой, словно поддакивал. -- Время решить нам: быть или не быть! -- доказывал Струков. -- Жить ли рабами на родной земле или наконец-то стать по-настоящему свободными гражданами. В чем же заключается настоящая свобода? Отвечаю: в мире, согласии, в праве спокойно трудиться, рожать и воспитывать детей, совершенствовать дух и на этом фундаменте созидать народное благосостояние. Благосостояние не может опираться на бездуховность, то есть на песок. Бездуховность порождает в людях звериные инстинкты, и город-сад, сулимый Обалдуевым, без духовного начала джунглями станет для нас, где свободно будут жить только те, у кого много денег. Они дадут нам крохи, себе же заберут все, и мы из-за крох станем друг другу перегрызать глотки. Но вот второй вопрос: как нам отстоять свободу? Отвечаю и на него: нужна крепкая, гуманная власть, гарантирующая свободу. Что же это за власть? Опять отвечаю: она не должна принадлежать ни к одному политическому движению, но как бы парить над всеми. Власть-хранительница, власть-защитница. Для выбора такой власти призываю вас теперь же сформировать Древлянский земский собор от всех классов и прослоек... Федор Федорович не стал дослушивать речь. После встречи с Чапельниковым ему хотелось одиночества, тишины, и он повернул назад. По свободному от людей переулку дошел до бывшего дома купца Калашникова. Узрев нежную, почти трепетную стройность белых ионических колонн, накрытых оранжевым треугольником фронтона, сел на лавочку супротив и по укоренившейся в последнее время привычке мысленно заглянул в свою заветную тетрадь и прочел там: "Для соборного деяния нужна жертвенность". "Кто же мне это сказал? Кто сказал?" -- принялся вспоминать. Но тут, прервав мысль, из-под фронтона, с лесов, послышалось: -- Петька! Иди сюда, вазон на штырь ставить будем! -- Руками -- пупы сорвем! -- откликнулся, видимо, Петька. -- Краном бы! -- Краном расколотим. Ребята на веревках вздымут, а мы с тобой опустим. Ништо, потерпим! Общее дело! И Федор Федорович спросил себя: а он лично вот так, запросто, во имя общего дела рискнул бы пупом? Или если нет, то хотя бы устоявшимся за много лет своим малюсеньким, но таким спокойным благополучием, когда ни ты никому не мешаешь, ни тебе не мешает никто по-своему жить: есть, пить, спать, ходить на службу и думать и, разговаривая с людьми, запоминать их мысли, а потом те мысли записывать в тетрадь. И так день за днем, месяц за месяцем, год за годом, утешая себя, что это, дескать, твой путь и если, не сворачивая, ты пройдешь его до конца, то жизнь твоя будет не зря прожита. А между тем из-под фронтона неслось: -- Ну, взяли! Еще выше! Вздымай! Вздымай! Держи, распротак-так! Берись, Петька. Помаленьку опускайте. Все разом опустили -- гоп! И тишина, густая, звенящая, от которой Федору Федоровичу вдруг стало тепло, потом жарко, а потом заломило под ложечкой, словно он лично принял на грудь вазон. -- Ну вот! -- послышалось из-под фронтона. -- Петька, жив? Так-то! Глаза страшатся, а руки делают! И Федор Федорович облегченно вздохнул, ладонью со лба согнал испарину, встал и мысленно снова перелистал лежащую дома тетрадь. "Званых много, да мало избранных, -- прочел запись. -- Господню волю исполнить не каждому дано. Ведь как заведено-то? Бог предлагает, а ты уж примериваешься: выдюжишь ай нет. А голос-то от левого плеча нашептывает: не старайся, живи как проще. По голосу тому жить легко, по Божьей воле -- трудно. Вот и выбирай. В выборе ты истинно свободен. Сам решай: злу служить али добру. А середины нет. Середина, милый, выдумана с того же голоса. Так мы и живем, ежеденно выбирая. Но раз в жизни каждому выпадает выбрать главное. И тут уж -- пан или пропал, тут уж, в случае чего, не покаешься, потому что решение это у каждого окончательное и, как говорится, обжалованию не подлежит". "А не предстоит ли и мне это самое главное решать? -- вдруг озадачился Федор Федорович. -- События все, события какие-то второй день. Да и сон давешний -- в руку. Только странно: не учитель Струков приснился, а Гостомысл. Почему именно Гостомысл?" Дойдя до своего дома, Федор Федорович приметил деда Акимушкина. Тот по-прежнему сидел на своей скамейке, будто никуда и не уходил. -- Слыхал? -- спросил Федор Федорович, присаживаясь рядом. -- Наслышан, -- кивнул дед. -- Внучка сказывала -- революция. Бунтуют, стало быть, речи говорят. -- Революция?! -- округлил глаза Федор Федорович. -- Революции-то десятилетиями готовятся, а тут -- тишина, тишина и -- бац! Разве так бывает? -- Бывает. Да как не быть, когда есть? Ты небось через площадь шел? Видел? -- Видел. -- Так что же сомневаешься? -- Странно. -- Странно, коли бы опять тишина. А тут не странно. Господне преднамерение вошло в народ. Народ, стало быть, выбор сделал. А быстро, медленно ли -- не нам судить, на все Господня воля. Дед неожиданно браво поднялся, лихо отставил костыль и бодро перекрестился на монастырский крест. Сказал: -- Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы на супротивныя даруя и Твое сохраняя крестом Твоим жительство. Без старческой натуги чуть ли не до земли поклонился, выпрямился, и Федору Федоровичу почудилось, что это не немощный старик, а действительно кавалергард в два метра ростом, только в телогрейке, и телогрейка от телесной мощи вот-вот лопнет на груди. Но прозрение было мимолетным. Поклонившись, дед Акимушкин с тела спал, закряхтел, усаживаясь на лавочку, и Федор Федорович решил, что дедово преображение ему привиделось: от обилия впечатлений он устал, и ему теперь всякое кажется. -- Дальше-то что будет? -- спросил, хотя, как историк, в общем, все знал. Более того, уже догадывался о конкретном, и только скромность не позволяла ему ответить самому себе. -- Дальше народ власть над собой поставит. Такую, чтобы самому не изолгаться и не рассыпаться. Чтобы, стало быть, жить и множиться, множиться и жить. Да что спрашиваешь-то? Ведь и сам все знаешь. Долгим взглядом Федор Федорович на деда взглянул. -- Ты-то хоть настоящий? -- спросил неожиданно. -- Настоящий, настоящий, -- не раздумывая, закивал дед, словно поняв, что мучает соседа. -- Я ведь тебя, сопляка, за яблоки-то крапивой по-настоящему стегал. Помнишь? -- Помню. -- Стало быть, не сомневайся. Мы -- такие, как я, -- память живая и непосредственная. На всякий случай. Мало ли что может быть, а я -- тут. Сижу-посиживаю себе, но много чего могу объяснить, ежели спросят. Энти про саблю, вишь, спрашивали, ты -- про революцию. А завтра, смотришь, про что другое спрашивать начнут. На Руси настала пора вопросов иных, чем прежде. -- Каких? -- заинтересовался Федор Федорович. -- Смекай: семьдесят с лишком лет спрашивалось только -- как? Скоро отвечалось и скоро вершилось. Теперь же начнут спрашивать -- почему? На это же скоро не ответишь, тут всегда до донышка потребуется доходить. Так-то вот. Кончился эксперимент, созидание начинается. -- Дед поднял палец на уровень своего носа, и Федор Федорович по-настоящему удивился. -- Ты, дед, -- прямо взглянул соседу в глаза, -- второй день что-то больно умно говоришь. -- У тебя научился, -- смутился дед, задрожав зрачками. -- К тому же газеты почитываю. Да и какой уж год на лавочке-то сижу? Тут, Федька, поумнеешь. -- Пожалуй, -- повел плечом Федор Федорович, с трудом соглашаясь с дедовыми резонами. "Действительно, почему бы, сидючи на лавочке, и не поумнеть, да при газетах к тому же, да при таком ученом соседе? Чего в жизни только не бывает!" -- Ладно, -- сказал. -- Сиди. Умней дальше. А я пойду спать. Устал. 13 А ночью на квартире Обалдуева состоялось чрезвычайное заседание. Круг приглашенных был предельно узок, так как в историю города данное заседание решили не вставлять. Следовательно, городским депутатам в эту ночь надлежало спать спокойно, а то вынесут из квартиры невзначай оброненное словцо -- и поминай как звали отцов города. В прошлом достаточно примеров искрометной революционности. Запросто обвинят в государственной измене. Теперь ведь как, гектар земли зарубежной фирме продал -- и ты уже мерзопакостный тип, выродок в своем благороднейшем народе. А народу того неведомо, что из гектара средства потекут в виде разных гуманитарных благ -- сиди себе, народ, посиживай, ешь, пей, жирей. Да ради такой справной жизни и миллион гектаров продать можно. Но заикнись об этом, впрямую заяви -- ты государственный преступник, продажная шкура, торгующая родимой землей, которую предки тысячу лет по крохам собирали. Вот и приходится новую историю тихо творить, без стенограмм, без лишнего слова. Сама жизнь заставляет работать келейно. А жалко. Задумают когда-нибудь потомки выяснить, кто же конкретно Древлянск превратил в город-сад, да не тут-то было -- не высечены на скрижалях великие имена градоустроителей, сложивших на алтарь Отечества свои пылкие сердца. Даже невмоготу думать о такой своей исторической судьбе, бедко и горько становится на душе. Примерно такой речью открыл заседание Обалдуев. Перед ним в креслах возле порубленного стола сидели Чудоюдов и Рыбакитин. На столе, подпертом снизу стопками журнала "Огонек", стояли три рюмки и бутылка коньяка для бодрости. В наглухо закрытые и зашторенные окна не проникало даже подобия весеннего ветерка, сдобренного запахом яблоневого цвета. Неярко светила настольная лампа сквозь зеленый шелковый абажур. -- Но это все к слову, -- подытожил свое выступление Обалдуев. -- Несмотря на последний ряд событий, мои воззрения на возрождение Древлянска не изменились. Я по-прежнему сторонник светлой идеи и стану сотрудничать с любым, если тот скажет: Древлянск будет городом-садом. -- Золотые слова! -- подытожил начальника Рыбакитин. -- Мы -- с вами! -- ухватил Чудоюдов рюмку с коньяком. -- Лично я тоже не могу поступиться принципами. -- Выходит, один за всех и все за одного? -- пронзил взглядом товарищей Обалдуев. -- Выходит, -- кивнул Рыбакитин, а Чудоюдов, пригубив коньяк, не сдержался: -- Иного пути у нас нет. Вы правильно отметили, Дмитрий Дмитриевич: иначе в лучшем случае нам придется возвратиться на прежние места работы. А это, сами понимаете, шесть лет политической деятельности кошке под хвост. -- Думаю, до этого дело не дойдет, -- успокоил его Рыбакитин. Тут надобно отметить, что Чудоюдов и Рыбакитин, несмотря на различие в возрастах, были, как говорится, два сапога пара. Оба, хотя и окончили разные институты, казалось, вышли из одной альма матер. И это к тому же при том, что один родился и вырос в Жмеринке, а другой в Путивле, у первого отец -- провизор, а у второго -- киномеханик. Оба они, правда с перерывом в десять лет, по распределению явились на древлянский завод, заняли вакантные должности. Оба быстро как-то выхлопотали отдельные квартиры, съездили в загранкомандировки и привезли оттуда "Волги". Первый -- зеленую, второй -- коричневую, вот и вся разница. В остальном же они были как братья-близнецы, что, во-первых, определялось удивительным тяготением друг к другу их фамилий, а во-вторых, однообразной стройностью мыслей. Еще до перестройки, сходясь на кухне у Рыбакитина, посматривая на город с высоты шестого этажа, они частенько вздыхали о судьбах русской интеллигенции -- в том смысле, что к этой интеллигенции принадлежать просто дико, но приходится, потому как место рождения люди себе не выбирают. До поисков сермяжной правды не опускались. В слове "сермяга" им чудился запах ношеных лаптей, мерзких выделений потовых желез и непременно кваса, хотя, когда иссякал запас пепси-колы, бочковой квас они пили с шутками и прибаутками, покупая его у краснощекой тетки возле дома на углу. Ради справедливости стоит отметить: хлеб из соседней булочной они тоже ели, совершенно не чувствуя, что тот пахнет потом. Их кухонное фрондерство так и тлело бы всю их жизнь, если бы не перестройка. Друзья наши воспрянули и с кухни вынесли мысли свои в рабочий коллектив, правда, не заикаясь ни о потовых железах, ни о лаптях, ни о квасе, ведя речи тонко, упирая на годы сталинщины, хрущевскую "оттепель", брежневский "застой", на итоги реального социализма, сравнивая все с капитализмом, намекая, что хотя капитализм и гниет, да люди в этой гнили как сыр в масле катаются. В говорении публичных речей у Чудоюдова с Рыбакитиным выявился талант. И другой талант выявился: они вовремя углядели и оценили Обалдуева с его пламенной душой, подхватили и поперли сквозь тернии предвыборной кампании, превознося и развивая идею города-сада. В результате составился теперешний триумвират. И быть бы Древлянску городом-садом, кабы не ультиматум воевод, городничих и городских голов. После реплики Рыбакитина Чудоюдов с приятелем дружно выпили, словно утвердив сказанное. Обалдуев, перенесший сердечный припадок, пить не стал. Дождавшись, когда коньяк будет проглочен, промолвил, перемежая паузами слова: -- Но все же... думаю... нам надо разобраться в ситуации... Не верю я в это небесное сошествие... Князь... действительный статский советник... лейб-гвардии капитан... Чушь собачья!.. Тут, думаю, свои хулиганят... И свои эти умные очень... и осведомленные... -- И денежные к тому же, -- подхватил Чудоюдов. -- Вы вдумайтесь: изумруд, сабля, пергамент -- на все деньги нужны. И эксперты явно подкуплены. Кроме Ханзеля, разумеется. Ханзель, по испугу видно, ни при чем. Остальные -- дед какой-то, кавалерист, доморощенный историк Протасов. Кстати, кто их нам рекомендовал? Все дружно задумались, и через минуту Обалдуев признался: -- Не помню. -- Не помню, -- эхом отозвался Рыбакитин. -- И я не помню, -- сознался Чудоюдов. -- Но дело, в конце концов, не в этом. Потом вспомним. Теперь же слушайте. Я тут поразмышлял, и вот вывод: в Древлянск незаметно внедрился какой-то посторонний капитал. Ультиматум -- начало борьбы за древлянское экономическое пространство. Нам бросили вызов в надежде, что, испугавшись, мы уйдем с арены. На наше место придут другие и в интересах нового капитала править начнут. -- Другая иностранная фирма? -- обеспокоился Обалдуев. -- Думаю, на этот раз свои, отечественные. И скорее всего, мафия -- уж больно бандитские у них приемы. В комнате повисла тишина. Все дружно вспомнили происшедшее с каждым из них. Рыбакитин нагнулся и огладил гипс на щиколотке, Чудоюдов огладил левую щеку, после чего Обалдуев отмахнулся: -- Чушь. Мой сердечный приступ совершенно естествен. -- Конечно, -- загорячился Чудоюдов, -- но именно это и подтверждает их бандитско-мафиозные приемы. Они, видимо, уже весь город подкупили, и в поликлинике у них свои люди есть. Вызнали про вашу ишемию и точно удар нанесли. Не рассчитали только, что ваш могучий организм выкарабкается. -- Пожалуй, -- погладил переносицу Обалдуев. -- А моя Ирина, -- окончательно разогрелся Чудоюдов. -- Сколько же нужно было ей заплатить, чтобы на людях она решилась мне дать в морду?! Только мафия способна в такой мере использовать женщину для дискредитации должностного лица!.. А наш, овца усатая, интеллектуальный радикал... Тут уж явно использование психотропных препаратов. Вы вдумайтесь: разве возможно, чтобы совершенно нормальный человек за час-два совершенно с ума спятил?! И снова все задумались. Долго думали, пока Рыбакитин чуть слышно не сказал: -- И все же тут что-то другое. Ведь я знал про тот колодец и все же подошел к нему. Не хотел на крышку наступать и наступил. А пленум горкома? Мне один участник признался: предполагал в последнем ряду молча отсидеться -- а его против собственной воли на трибуну вынесло, десять минут не помнит что в микрофон молол... Да и раньше, припомните, в городе хоть изредка, хоть раз в году, нечто подобное случалось. И компания в третий раз задумалась. Очень долго на этот раз думали. Чудоюдов, мысленно обозревая прошлое, три раза свою рюмку выпивал, наливая ее доверху. На четвертый, не донеся до рта, поставил на стол. -- А, -- хмельным жестом разогнал над столом воздух, -- просто стечение обстоятельств. -- Хороши стечения! -- сокрушенно вздохнул Обалдуев. -- Один случай с бывшим директором завода чего стоит. -- Не слышал, -- признался Чудоюдов. -- Ты на заводе тогда еще не работал, -- пояснил Рыбакитин. -- Директор одинокий был, а квартиру ему пятикомнатную выделили. Переехал он в нее и пропал. День на работе нет, два, три, четыре. В область звонили, в Москву, в министерство -- не приезжал. На пятый день додумались взломать квартиру. И что ты думаешь? Лежит директор на полу, вытянувшись между стеной и пианино. Старинный инструмент, "Беккер", петербургской работы, в полтонны весом -- ни встать, ни повернуться. Мы: "Кто вас так?" А он: "Ничего не помню". А в квартире, как говорится, никаких следов сопротивления и насилия, словно он вдоль стены сам лег и сам эту громадину к себе придвинул. На следующий же день после вызволения от пятикомнатной квартиры отказался. Пока директорствовал, так и жил в однокомнатной, наравне с рабочим классом. -- Дела-а, -- протянул Чудоюдов. -- Вот и соображай. -- А история с распашкой речной поймы? -- вспомнил Обалдуев. -- Три года норовили, да так и не распахали. Сначала противился первый секретарь -- сняли. Потом мост через речку обвалился сам по себе. На третий год мост починили, пустили трактора, и -- пошло-поехало: у одного трансмиссия полетела, у другого гусеница лопнула. А третий заглох. Тракторист туда, сюда -- ни с места. Догадались в топливный бак заглянуть, а там натуральная вода, чуть-чуть соляркой припахивает. -- И что же дальше? -- заинтересовался Чудоюдов. -- А дальше телеграмма из Москвы: запашку остановить. -- А директор универсама Жохов? -- прервал начальника Рыбакитин. -- Дом двухэтажный себе выстроил и отдал под городской приют. -- И в монахи постригся, -- подсказал Обалдуев. -- А крест на монастырской колокольне? С начала века его не золотили, а он как новый горит. -- И все это мафия, по-твоему? -- выпучил взгляд на Чудоюдова Обалдуев. -- Да вы же сами сказали, что не верите в небесное сошествие. Я только вашу мысль развил. -- Не верю, да, не верю, -- ответил Обалдуев и поправился: -- Хочу не верить... -- И признался: -- Но не получается. -- Судить нас будут, -- вдруг закручинился Рыбакитин и с горя выпил коньяк. -- Судить -- ладно, отбояримся, -- отмахнулся Обалдуев. -- Вот что, если у Сашки-шофера из рук руль вывернется? Как там в конце ультиматума сказано? И Чудоюдов блеснул памятью: -- "В случае невыполнения первых четырех пунктов Коллегия оставляет за собой право отстранить от власти Вас и Ваших заместителей. Способы отстранения, вплоть до самых скорых и радикальных, по нашему усмотрению". -- Вот! -- выдохнул Обалдуев. -- Это -- главное. На то, что я тут вначале наговорил, наплевать и забыть. Надо всерьез о себе подумать. От Коллегии этой ничем не откупишься. Это не мафия. Не мафия это! В серых, как ни странно, по-детски чистых, наивных глазах Обалдуева всплеснулся ужас. Он вдруг нутром почувствовал всю безысходность положения, когда привычные земные действия, применяемые против обычных земных напастей, бессильны и когда верующему человеку остается только Богу молиться, а атеисту, забывшему даже про дарвинизм, остается лишь дрожать осиновым листом в надежде на какой-то непредвиденный счастливый случай. Чудоюдов по молодости своей не сразу углядел животный страх начальника, но Рыбакитин, проживший на свете без малого пятьдесят лет, щеками задрожал, смахнул с левой руки сыпанувшие из-под манжеты рубахи мурашки и заерзал, собираясь поглубже забраться в кресло, словно его вот-вот за пятку укусят. -- Что же делать? -- шепотом спросил, покрываясь липким холодным потом. И в четвертый раз в комнате повисла тишина. -- Переговоры, -- нарушил молчание Чудоюдов. -- Непременно, -- отозвался Рыбакитин. -- Но этого мало. -- И снова заерзал в кресле, выдавливая из себя леденящий страх, постепенно все больше и больше становясь самим собой. Поуспокоившись, выразился твердо в отношении переговоров: -- Это когда они к нам явятся. А пока нужно действовать так, словно ничего не случилось. Словно у нас изначально планы были патриотические. Только, мол, отсталое древлянское общественное мнение не позволяло сразу реализовать их. Но в последнее время, дескать, мнение народа изменилось, и теперь можно свободно двигаться по намеченному пути в экономике, и особенно в сфере культуры. Дескать, какая культура -- такая и экономика. Ты, -- он строго воззрился на Чудоюдова, -- кончай коньяк глушить, и чтобы через три часа была готова статья в таком аспекте. Утром через газету мы официально должны заявить о своей позиции. Теперь тебе, -- воззрился на Обалдуева, и тот в преддверии спасительных действий не заметил, что с ним заговорили на "ты". -- Ты, как только рассветет, дуй к отцу Валентину. Скажешь: послезавтра в полдень будем закладывать культурный центр. И пусть поп организует все, как положено: молебен, проповедь произнесет. К месту закладки от храма крестным ходом двинемся с иконами и прочими причиндалами. -- А если он воспротивится? -- усомнился Обалдуев. -- А ты ему двести тысяч пообещай на колокола. Да сам тоже речь подготовь. На закладке выступишь. Скажешь, что культурный комплекс задуман как центр по возрождению тысячелетних православно-христианских традиций. Да смотри не брякни что-нибудь о Германии с Нидерландами и об общечеловеческих ценностях. Ты теперь об этом забудь. Город-сад еще куда ни шло, но только с антоновкой, рябиной-смородиной и крыжовником. -- А вы? -- как примерный школяр, смиренно поинтересовался Обалдуев. -- А я, дорогой мой, займусь тайной политикой. Поищу нашим иностранцам подставных лиц. Учитель Струков и прочие предводители народа должны убедиться, что мы делаем ставку на отечественного предпринимателя. Закончив наставления, Рыбакитин встал, кивнул Обалдуеву: "Пока" -- и, опираясь одной рукой на крепкую витую трость, другой на плечо Чудоюдова, пристукивая гипсом о паркет, удалился. В прихожей щелкнул замок. Обалдуев, закрыв глаза, с четверть часа просидел неподвижно. Потом, разомкнув веки, оглядел стол, посопел-посопел, набираясь решимости, и, махнув рукой, -- была не была! -- прямо из бутылки глотнул. Прислушался к сердцу: остановится или не остановится? Сердце стучало веско и ровно, и Обалдуев впервые за последние двое суток повеселел. Закинув руки за голову, откинулся на спинку кресла и, как прежде, может быть уже в тысячный раз, с огромнейшим удовольствием задумался о своей исторической роли в возрождении родного города. 14 А наутро в мезонине случилось маленькое чудо. Пробудившись, Федор Федорович обнаружил на столе Молитвослов; ничуть не удивясь этому, раскрыл его, троекратно осенил себя крестным знамением, пробормотал: "Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь". И три раза прочел "Отче наш". Напившись чаю, умылся, обрядился в костюм, повязал галстук и снова взял книжицу. Разыскав нужную молитву, перекрестился и прочитал: -- Господи Иисусе Христе, Сыне Единородный Безначального Твоего Отца, Ты рекл еси пречистыми устами Твоими: яко без Мене не можете творити ничесоже. Господи мой, Господи, верою объемь в души моей и сердце Тобою реченная, припадаю Твоей благости: помози ми, грешному, сие дело, мною начинаемо, о Тебе Самом совершити, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь. Перекрестившись и поклонившись, вынул из книжного шкафа клеенчатую тетрадь, одну к одной с той, в которую собирал древлянскую мудрость, уселся за письменный стол и вывел на титульном листе: "Слово о монархии" -- и в полтора часа, почти не задумываясь, написал первую главу, завершив ее следующим: "Итак, у каждого народа существует национальное правосознание, национальное самочувствие и самоутверждение, из чего вырастают исторически государственное правосознание и государственная форма народа. У каждого своя "душа", и, помимо нее, его государственная форма непостижима. И нет ничего опаснее и нелепее, как навязывать народу такую государственную форму, которая не соответствует его правосознанию: вводить монархию в Швейцарии, республику в России, референдум в Иране, аристократическую диктатуру в США". Поставив точку, отправился на работу. Рабочий день тянулся обычно. Сначала всем коллективом музея обсуждали предстоящую выставку учебников XVII века. Потом Федор Федорович провел по музею две экскурсии. После -- обедал. В три часа поехал на окраину города, где при рытье колодца обнаружили неведомое гончарное изделие, казавшееся обычной кринкой, сработанной лет сорок назад. Вернувшись, Федор Федорович надумал попить чайку, но только в фарфоровый чайник пристроил кипятильник, как дверь раскрылась, через порог шагнул Саша-шофер и, поклонившись, отрапортовал: -- Ваше высочество, машина подана. Ошеломленный Федор Федорович с минуту молча глядел на Сашу. Саша удивительным образом изменился. В нем не осталось ни капли развязанности и самодовольства, но в то же время не видно было и лакейского подобострастия к большому начальству, порожденного годами застоя. Перед Федором Федоровичем предстоял слуга из английской пьесы, который с каменным лицом на все вопросы отвечает: "Да, сэр", "Нет, сэр", и коли бы не мелкие услуги, оказываемые им своему господину по ходу спектакля, его вполне бы можно было принять за лорда. Сегодня вместо джинсов и залихватской куртки Саша оделся в синий двубортный костюм, его голову украшало некое подобие фуражки. -- В чем дело? -- промямлил Федор Федорович. -- Александр... Александр... -- Фомич, -- с достоинством подсказал Саша. -- Александр Фомич, дорогой, что за цирк? Какое я вам высочество? -- Это начальник гаража, -- чуть нахмурился Саша. -- Велел: оденься соответственно, великого князя повезешь. Следовательно, по логике, вы -- высочество. -- По логике? -- наморщил лоб Федор Федорович. -- А куда ехать? -- Сказано, что ваше высочество укажет. -- Вот как? -- Так точно. -- В таком случае идите к машине. Все смешалось в голове у Федора Федоровича. Прошло не менее получаса, пока он события последних дней, так сказать, разложил по полочкам, вытянул причинно-следственную связь и пришел к выводу, что уже с того момента, когда его расстреливали и он бросил пить, можно было заподозрить: ему кем-то нечто готовится, потому как где это видано, чтобы ненужный государству человек вдруг сам по себе стал трезвенником, да еще вновь обрел смысл жизни, скитаясь по древлянским весям и записывая от сердца говоримое народом? В этом явно была свыше предопределенная подготовка его ума к будущей деятельности. И вот двое с половиной суток назад предопределенное стало осуществляться, а сегодня он, Федор Федорович, вышел к собственному Рубикону, и теперь, видно, ему надо решать, перейти ли речку или до конца жизни плестись вдоль берега. Странно все-таки, что происходившее в эти двое с половиной суток его ничуть не удивляло. Словно и раньше в Древлянске изо дня в день творились чудеса и стали они привычными, как кусок хлеба, как стакан воды, как глоток воздуха, как многое-многое чудесное и не замечаемое нами, но дающее нам силу жить. Да, видно, пришло время ему решать. Но как же ему надлежит поступить в данном случае? Окончательно запутавшись в вопросах, Федор Федорович по привычке мысленно обратился к спасительной тетради "Суждения древлянского края", дабы там отыскать ответ, но