тью. Такая планида у него: самому погибнуть, чтобы другим жилось. Проснулся Еропкин то ли от всплеска речного, то ли от вскрика человечьего. Вскинулся на локтях, саблю от ножен освободил, кремень пистольный обтер. Над речкой и по берегу туман пластался -- ни дерева, ни куста не различишь, где восток-запад, не угадаешь, чувствуется только, что утро наступило, -- туман по-над землей сер, а над головой белым-белый, и слышно в тумане, два человека постанывают, вроде как бы или бревно стараются вздыбить, или друг дружке горла рвут. Звук явственный и движется к реке, на Еропкина. Сел Еропкин на пятки и к земле пригнулся -- и не видно его в тумане, и, в случае чего, нападать сподручней. Мигнуть не успел -- сцепившись, выкатились к воде два человека, и оказавшийся сверху ножом потянулся к горлу нижнего. Нижний руками уперся в ключицы врага. Тот был тяжел, руки нижнего слабели, и нож уж дрожал возле его бороды. Премерзким нож в тумане глянулся. Словно из склизкого льда сработан. Не разобрав, кто прав, кто виноват, Еропкин пружиной взвился, сажени две пролетел и на излете саблю плашмя обрушил верхнему на поясницу, а когда тот, вскочивши, остолбенел, саблю плашмя же уложил на маковку. Мастером сабельного боя слыл Еропкин. -- Жив? -- спросил нижнего, стараясь унять стук сердца. -- Жив, -- прохрипел нижний. -- Вставай. -- Убил его? -- Через час очухается. -- Жалко. -- Он кто? -- Сосед. Сено умыкнуть хотел. -- И ты... -- А как же! Свой нож вот только обронил. Между тем туман стал сползать в речку. Очертились тальниковые кусты, обозначилась береговая лужина, уставленная стожками, за лужиной проступил лес. Проглянуло солнце, и в отаве засверкала роса. Еропкин прижмурился, а когда открыл глаза, увидал, как спасенный им человек поигрывает ножом. -- Себе возьму. -- Имеешь право, -- кивнул Еропкин. -- Ты откуда? -- Оттуда, -- указал Еропкин вниз по течению реки. -- Я воинский человек. Службы ищу. -- Служба найдется. -- А жалованье? -- оживился Еропкин. -- Десятая часть с дохода. И дом дам. -- Велик ли доход? -- Богаче меня тут нету. Задумался Еропкин, разглядывая знакомца. Странный человек: в лаптях, в посконных рубахе и портах, осанка же что у твоего боярина, а глаза из стороны в сторону бегают, словно кур воровал. Росточка же махонького, тело жидкое. Словеса русские произносит, да будто бы не по-русски: словно бы они не увязаны между собой, а только приставлены друг к дружке. Ряд жесткий, трескучий -- до ума речь доходит, а сердцем не воспринимается. Сухой, не душевный говор у человека. Да только что же с того? Может, здесь это все в обычае? И на Руси, случается, чудят бояре. Иной в вотчине своей смердом смерд, а достаток -- как у великого князя. Видно, и этот юродствует, любо ему убогонького изображать. Хозяин -- барин: чертом ли в колеснице, жареным ли петухом на спице -- вольная воля. Он, Еропкин, как обогатеет, тоже чудить станет. Бухарский халат справит, чалму басурманскую заведет, трех холопок подородней сыщет. Одна бы еду варила, другая бы ему пятки чесала, третья бы с ним спала. И так бы менялись через день. Молодец монах: и утро еще толком не возгорелось, а желаемое уже сбывается. Жалованье же на первый раз сойдет, как-никак десятая часть с прибытка. Прибыток же, видно, немалый у знакомца, -- стал бы он в наймы служилого брать, как бы сам един хлеб кушал. -- А, -- тряхнул кудрями Еропкин, -- была не была, согласен. -- Собирайся, -- велел человек. -- А с поверженным как? -- Пусть валяется. -- Так его ненароком и волк съест. -- Не жалко. -- Человек ведь. -- Ты теперь на службе. Выполняй приказ. Жалеть, не жалеть -- мое дело. -- Ин ладно, -- притушивши жалость, согласился Еропкин и усмехнулся: ишь как праведность в нем укоренилась. Поверженный! Ну и что? Их, поверженных, впереди сколько будет. Всех не обжалеешь. Праведничать-то можно было и на Руси, только верно слово: праведно не наживешь палат каменных. Не затем он свой двор кинул. 8 Мимо стожков по стопинке они двинулись к лесу. Еропкин, поотстав, вытащил из-за пазухи сулею, глотнул романеи и возмечтал о кислых щах с курятиной и о гороховой каше с салом. Спрятав посудину, бойко зарысил вслед хозяину, словно пес, мелкими шажками, бочком; был бы хвост -- завилял бы им от народившейся преданности. Нагнав, забежал вперед и, согнувшись в пояснице, заглянул знакомцу в глаза: -- Как звать-величать прикажешь? -- Смур. -- А изотчество? -- Что есть то? -- По батюшке, по отцу как прибавлять? -- Зачем отец? -- Для уважения. -- Кого? -- Тебя. -- К чему уважение, когда есть власть? Отец же живет за печью. Пищу дают -- благодарит, не дают -- просит, землю целует. -- Эвона у вас как! -- Так. -- Чудная страна. -- Свободина. Каждый свободен жить как может. -- Я такую и искал! -- возрадовался Еропкин. -- Считай, нашел. -- Ага, -- согласился Еропкин, но по упрямству, желая и в новом отечестве выискать изъян, повел плечом: -- Речь у вас только странная. Вроде по-нашему говоришь, а звук не нашенский. И хотел было растолковать суть, но Смур оборвал его: -- Речь нормальная. -- Какая-какая? -- не понял Еропкин. -- Правильная. Ты сказал -- я понял, я скажу -- ты поймешь, и все. -- Иной раз порассуждать желательно. -- Сам с собой рассуждай. А теперь молчи. -- Смур предостерегающе поднял руку. -- Лес. Ступай вперед. Слушай. Чуть что -- бей. -- Кого? -- подобрался Еропкин. -- Кого-никого -- бей. -- А свой коли, тогда как? -- Свои трудятся. -- У вас война? -- Нет. -- По какому же праву людей бить? -- Лес -- мой. Зашел в него -- смерть. Таков порядок. -- Да он, то есть прохожий, -- заволновался Еропкин, -- может, так забрел, на белочку поглядеть либо птичкой полюбоваться? -- Белок не разглядывают, но промышляют, -- поучительно проговорил Смур. -- А глазеющий на птиц -- бесполезный человек, убьешь его -- общество спасибо скажет... Таков порядок. -- Хорош порядок! -- почесал под шапкой затылок Еропкин. -- Хорош. Нет порядка -- нет свободы. -- Свобода у вас, видно, главное? -- Все во имя ее. И жизнь, и смерть. В твоей стране не так? -- У нас главное -- царю служить и в Бога верить, -- усмехнулся Еропкин. -- Царь один? -- Один. -- А Бог? -- И Бог один. -- Без выбора? -- Без выбора. -- А свобода?! -- вытаращил глаза Смур. -- Да какая свобода?! -- отмахнулся в сердцах Еропкин. -- Что царь велит, то и исполняй. Каждый, конечно, в своем деле. Воинский человек воюет, крестьянин пашет, купец торгует, ремесленник искусничает, но все для царя. И всем за великие труды -- шиш с маслом. -- А Богу как молятся? -- Тут уж без разбору, -- развел руками Еропкин, -- все скопом. Да еще за тобой подслушивают да подглядывают: ту ли молитву читаешь, низко ли кланяешься, так ли крест кладешь. Да еще причащайся и на исповедь ходи, да поп на исповеди-то душу наизнанку вывернет -- мнится ему, что ты не до конца раскаялся. А какие грехи? Вот я -- воинский человек, да мне за службой-то и грешить некогда. -- Тяжело, -- посочувствовал Смур. -- Вестимо, тяжело! -- разошелся Еропкин. -- А за службу -- надел. А когда на нем хозяйствовать -- только Богу известно. Земля чертополохом зарастает. У тебя же служить -- милое дело. Служба правится -- десятая часть с дохода идет. Живи не тужи, ни о чем не думай. -- Так, -- согласился Смур. -- Молиться не надо. -- Конечно. -- И исповедоваться. -- В Свободине и без того порядок. -- Вот это по мне. К тому времени в лесу ночной мрак уже на землю осел, но не растаял. Из-под елок несло стылой смолой. Отсыревшая за ночь хвоя под сапогом еще не пружинила, а словно грязь чавкала, и только в мягкой, пушистой еловой тишине изредка вскрикивала сорока. По лесу шел Еропкин, как учили в ертаульном полку: ступал с носка на пятку, прислушивался к сороке, перед поворотами останавливался и нюхал воздух, стараясь в смоляном запахе распознать человечий дух, у мест, гожих к засаде, присаживался и разглядывал землю, отыскивая следы. Когда впереди между стволов проглянул свет, сказал: -- Считай, из лесу вышли. Теперь бы в поле конные не наскочили. -- Что есть конные? -- заинтересовался Смур. -- Воинские на лошадях, с саблями. -- Конных не будет. -- Почем знаешь? -- Лошадь -- дорогб, человек -- дешев. У нас не воюют на лошадях. 9 А и душевен же русский человек! Вся жизнь его, с рождения до смерти, есть не жизнь тела, а жизнь души, ибо душа для русского -- главное. На Руси не ребенок рождается, но душа, и люди не умирают, а отдают Богу душу. Казалось бы, этим все сказано о русских, ан нет -- сколько уж веков каждый, кому не лень, ловчится распознать русский характер, глубоко копает, добывая факты, разглядывая их, умничает до головной боли и в конце концов разводит руками: таинственна, непознаваема натура русского человека. А то, грешным делом, о русских такого наплетут, что у действительно знающих волосы дыбом встанут, и тут уж действительно знающим в свою очередь приходится руками разводить: с пьяного угара, по злобе либо от великой корысти эдакое выдумать можно. Дивятся действительно знающие: зачем маяться, искать в глубине то, что у русских, по обычаю, открыто лежит, не за семью замками да печатями, не завалено, не закопано, не загорожено от чужих глаз? Стоит только прислушаться к речи народной, с любовью ее сердцем воспринять, постичь умом -- и вот уж перед тобой русские без прикрас, изъяна, каковы были, есть и какими всегда будут. Народ врать не станет, ибо подспудно осознает: шила в мешке не утаишь, и поэтому о себе выражается откровенно. Слушайте. Русский человек желает со всеми жить душа в душу, с душой нараспашку, и в этом ни душой, ни телом не виноват, потому как от жизни иной у него с души воротит, к ней у него душа не лежит, мается, болит, надрывается, переворачивается и в конце концов оказывается не на месте. Самое же мучительное, когда на душе кошки скребут. Тут уж русского не тронь. День сидит он, два, три, весь в себе, ждет, покуда кончится мука, а дождавшись, словно в купели омытый, вскинется свеж, бодр и снова готов жить душа в душу, с душой нараспашку, души не чая, любить искреннего своего. Более же всего русский страшится свою душу загубить и потому склонен действовать как Бог на душу положит, ибо уверен: в каждом человеке семя тли есть и только Бог убережет от крамолы змеиной и желаний сатанинских. Казну русский тратит не на пропой тела -- на пропой души, грешит не телом -- но берет грех на душу. Когда испугается, душа его в пятки уходит, поэтому перед всяким ворогом он несокрушимо стоит с решимостью за други своя положить душу. Еще русский человек убежден: ежели он такой, значит, и по всем странам все люди такие. И привечает он всякого взыскующего защиту, со всяким готов бок о бок жить, как равный с равным, поровну деля труд, мир, радости и невзгоды, и, отправляясь в чужие края, ждет, что и его так же приветят. Иное не укладывается у него в голове. Когда, миновав поле молодой ржи, Еропкин со Смуром подходили к городищу, обнесенному тыном из заостренных неохватных бревен, сын боярский ждал, что из ворот высыпет детвора, потом выступят холопы, поклонятся властелину, поздравляя с возвращением. Который помоложе кинется уведомить хозяйку, и Смур, окруженный толпой раболепных слуг, войдет в ворота, причем дети, любопытные и откровенные, как и все дети во всех землях, станут забегать вперед, тыкать пальцами в иноплеменника, дивясь чудной одежде того. Самый шустрый непременно покажет язык и, покраснев, шмыгнет за спины товарищей. Холопы же будут поглядывать искоса, но доброжелательно: всякий с миром пришедший -- друг, гость же властелина -- тем паче, а какой-нибудь из холопей, дабы пришлому помягчить сердце, в воротах непременно потрафит: "Тут щербато -- не оступись, осударь". Но ничего подобного не произошло. Тихо было за тыном. Мало того, и ворот в стене не было. Лишь торчала над тыном сторожевая вышка. -- Спускай! -- остановившись перед стеной, крикнул Смур. С вышки свесилась вихрастая голова, поморгала голубыми глазами, разглядывая пришельцев, и повелела: -- Лестницу господину! Тут же по тыну скатилась веревочная лестница. Смур приказал Еропкину: -- Лезь. По другую сторону тына сообщил вихрастому караульщику: -- Все спокойно. Кличь людей. И вихрастый кинулся к висевшему на перекладине между столбов колоколу. На звон из ближайших избушек, крытых соломой, высыпало с сотню мужиков и баб, вооруженных косами и граблями. Подступив к стене, они споро стали взбираться по дополнительным лестницам. Еропкин опомниться не успел, как все скрылись за тыном. А из дальних концов городища к лестницам уже подходили другие, с ведрами, ушатами, топорами, мотыгами, некоторые за плечами тащили огромные плетеные корзины. Все двигались быстро и молча, тын по веревочным лестницам штурмовали в очередь, толково, без гвалта и суеты, словно вышколенное войско, никто не оступился, с лестницы не сорвался, орудий своих не уронил. Скоро между тыном и избушками стало пусто. -- Куда они? -- изумился Еропкин. -- Работать, -- ответил Смур. -- Косить, полоть, лес валить, плотину под мельницу ладить. -- Косить-то, чай, в ночь ездят. -- В ночь опасно. -- А ворот почто нет? -- Ты воинский человек. Что легче врагу: на тын влезть или ворота открыть? -- Пожалуй, ворота. Подвел под них таран крытый да и круши себе. -- То-то, -- кивнул Смур и обратился к вихрастому сторожу: -- Еж, отведи воинского человека в Пнев ряд. Пусть Пень ему выделит дом. А ты, -- повернул голову к Еропкину, -- обедать приходи ко мне. Потом я тебе десятую часть выделю. Весь путь до Пнева ряда Еж молчал. Отмахивал рукой шаг независимо, будто не обремененный попутчиком. Спина прямая, нечесаная голова гордо откинута назад, курносое лицо насуплено, по сторонам не смотрит; кабы не посконные рубаха с портами -- вылитый князь. Остановился поправить онуч -- на Еропкина и не поглядел. На вопрос: "Где остатошний народ?" -- сквозь зубы ответил: "Вдоль тына стоят"; на другой: "Где старики со старухами?" -- "Эти не заживаются"; на третий: "А малые дети?" -- "В дитятнике". Уразумев, что Ежа не разговорить, Еропкин принялся приглядываться да прикидывать: чем живут люди в городище, какие они, куда он попал? Но толком ничего не углядел. Правда, насторожила его удивительная чистота, не совместимая с кучной жизнью: на дороге отсутствовал какой-либо сор, не лежал скотский помет, обыкновенный для всех селений, возле избушек в траве не белело куриных перышек. Еще удивило Еропкина расположение жилищ. Наметанным глазом он подметил подначальное: когда не по воле вольной, по сердечному капризу ставится изба, но по приказу, рожденному необходимостью. Избушки стояли в десять рядов по тридесят в ряд, причем каждый порядок изгибался дугой; выйди из любой избы -- любую видно. Кроме того, перед избами ни кустика, ни деревца не торчало, не тянулось никакой городьбы, голо было как на ладони, словно в воинском стане, чтобы способнее караульному следить, кто куда грядет да откуда правит. -- Еж, а Еж! -- направил голос в спину провожатого. -- У вас тут монастырь али острог? -- Что есть монастырь, острог? -- обернулся Еж. -- А! -- отмахнулся Еропкин, поняв: дабы получить ответ, пожалуй, час битый придется толковать значение слов. И Еж отвернулся, лицо его, ожившее на миг, снова стало величаво-хмурым. Еропкин бровь изломил: экая безынтересность в человеке! Да разве тако могло бы деяться на Руси? Да там не словом, так взглядом постарались бы вызнать пришельца, всего бы обглазели исподтишка. Ущербен народ, потерявший любопытство... До чего бы еще додумался Еропкин -- Бог весть, но они подошли к последнему порядку, и Еж, остановившись насупротив крайней избы, строго провозгласил: -- Пень -- выйди! 10 Пень оказался настоящим пнем в человечьем обличье -- росточком поболе аршина, но косая сажень в плечах. На коротких толстенных ногах вышагивал, будто коленки не сгибались, отчего Пнева ходьба была валкой, неспешной: левую ногу от земли оторвет -- тело вправо кренится, правую приподнимет -- левое плечо тянет к земле. Десять шагов от избы отошел -- измучился. Остановился, задрал огромную, что котел, башку и сквозь дремучую смоляную бородищу по-медвежьи прорычал в лицо Ежу: -- А? -- Жильца принимай, -- ответил Еж. -- Дом выдели. Смур велел. -- Смур? -- Смур. -- Этому? -- Да. -- Ладно, -- кивнул Пень. В четыре приема повернулся кругом и двинулся вдоль порядка избушек, раскачиваясь из стороны в сторону. Еропкин заспешил вслед. Проковыляв мимо пяти избушек, у шестой Пень остановился. -- Вот, -- сказал. -- Что -- вот? -- Дом. -- Как -- дом? -- не поверил глазам Еропкин. -- Дом. -- Это изба. -- Что есть изба? -- А что есть дом? -- Разве не видишь? -- И это -- дом? -- Дом. Здесь будешь жить. Спать -- на заре ложиться. Ночью лучину не жечь. Печку топить на рассвете. По другим домам не ходить, к себе не звать. Уходишь -- мне докладываешь. Делать станешь то, что Смур укажет. Заболеешь -- тряпицу на дверь вывесишь. Все. Еропкин обомлел. -- Погоди, погоди, -- засуетился, -- да как же, да это... -- И избушку обежал и, вновь представ пред Пнем, докончил: -- Печь топить... а дров-то нетути. -- Дрова к вечеру будут, -- прервал Пень. -- А замок? Замок на дверь? -- От кого запираться собрался? -- А докладываться по какому праву? У вас свобода. -- Свобода, -- прогудел Пень и чуть повел рукой, будто предлагая восхититься городищем. -- Живем -- ни от кого не зависим. А докладываться -- таков порядок. Рядувый должен все знать. -- Рядувый? -- Да, господин ряда. -- Ты -- господин? -- Я, Пень. -- А я? -- Ты станешь в моем ряду жить -- значит, мне подчиняться. -- А ты кому подчиняешься? -- Смуру. -- А он кто? -- Володетель всех. С этими словами развернулся Пень и отправился восвояси. Еропкин же остался возле своего жилья. Обозрев строение, углядел трубу. Пробурчал вслух: -- Хорошо еще, не по-черному топится, -- и шагнул к двери. Пройдя крошечные сенцы, ввалился в избу. Налево во всю стену белела печь. Над головой висели полати. В переднем углу чернел дощатый стол. Вправо-влево от него вдоль стен тянулись лавки. Сероватый свет еле просачивался сквозь затянутые бычьими пузырями оконца, и от убогости жилья на Еропкина навалилась такая тоска, что хватило сил только дойти до лавки, с тяжким вздохом сесть, бросив руки между колен, навзничь лечь да пересчитать потолочные плахи. Не заметив как, он уснул, и приснилось ему, что в избу вошел ночной гость, посетивший поместье, а он, Еропкин, не ответив на поклон, даже не поднявшись с лавки, принялся корить его: "Ты куда меня заслал, дьявол пархатый?! Да мордвин дикий и тот лучше меня живет! Да моя хоромина под Валдаем по сравнению с этой -- дворец. Я на тебя понадеялся, все кинул, а ты что? Да какого рожна я здесь выслужу? Да тут волоститель и тот в лаптях ходит. Тут, видно, все с хлеба на квас перебиваются. Ты выйди, выйди на крылечко-то да послушай: коровы -- не мычат, собаки -- не лают, кошки -- не мяукают. Кур и тех не видать. А мне тут, как сапоги изношу, тоже в лаптях шастать придется. Да я щас встану да шестопером тебе, черту такому, бока-то умну!" На что гость, облыбив курносое лицо, сказал: "А ну стихни! -- и, усевшись в ногах у Еропкина, попенял: -- Я ведь тебя зб море посылал, а ты и до Коломны не доехал. Ну да уйми сердце-то -- и здесь все сладится. Будут тебе и дворец, и денег мешок. И власть будет, и независимость. Ты не торопись только. Служи и жди. Да дукат береги. Как жизнь по сердцу придется -- шепни за левое плечо, меня зови, я жизнь пригожую-то тут же на дукат сменяю". Встал гость с лавки, руки бросил по швам, вверх вытянувшись, в матицу макушкой уперся. Утробно, с сипом горловым досказал: "Ты, паря, сын боярский, про романею запамятовал. Полдня минуло -- глотка не испил. Оттого-то и маешься мыслями. Пей, пей романею-то -- в ней сила. Чаще прихлебывай -- желаемое как по-писаному слагаться учнет..." Задрожал, задрожал и... истаял. Только запах остался, будто спалили перо. 11 Всеобъемлющее мерило людских деяний у русского человека -- совесть. Каких только законов не написано, а русский, напроказивши, молит мир: судите, братцы, вы меня не по книгам печатным, а по совести. И, почесав затылки да покряхтев, мир зачинает тако судить. Закон -- прямолинеен и сух, совесть же многообразна и сердечна, как людская жизнь, и народ верит ей, к ней тянется, не ропщет, если даже наказание по совести превышает меру закона, потому что мощь и крепость в совестливом суде, а жестокости нет. Великое, богоданное мерило -- совесть! Прекрасно изукрасила она образ народа русского. Особенно же осветила тех, кто по способу добывания хлеба насущного, казалось бы, должен про совесть начисто забыть, ибо сытость их испокон и по всем землям зиждется на удаче, выучке тела, крепости воли и меча. Преудивительно совестлив на Руси воинский человек! Нет в нем той собачьей преданности, когда и ворованное, и благоприобретенное одинаково охраняется. Русский воинский человек всегда желал наперед знать: за правду он заступит или за кривду? Воевал он всегда по необходимости, исходя из государственного интереса. Конечно, случалось, ошибаясь, вставал не на ту сторону, но, понуждаемый врожденной совестливостью, все-таки разбирался, что к чему, прибивался к правому и уже стоял нерушимо, не смущаясь алтынным звоном. Свидетельница тому -- история. Только читать ее надо совестливо, без собачьей преданности хозяину, велящему читать выгодное. Почитаешь так, и как на ладони русский воинский человек -- кровь от крови, плоть от плоти своего народа, бескорыстный и добровольный. Проснулся Еропкин от великой тяжести. Кисетец с дукатом давил грудь, будто жернов. Еропкин, как лягушка придавленная, лежал -- ни вдохнуть, ни выдохнуть. Трепыхнулся раз-другой, но кисетец стал еще тяжелей, и круги зеленые в глазах заходили, и треск послышался -- то ли кости хрустнули, то ли лавка не выдержала бремени. По всему выходило -- настал конец. Еропкин ногами засучил, руками задергал, подстегивая силы, оттягивая последний вздох, и... вспомнил про романею. Молнией мысль сверкнула: не изопьет глоток -- помрет. Последним усилием пошарил за пазухой, нащупал горлышко, вытянул сулею, не поднимая головы, принялся лить вино в широко разинутый рот -- половина туда, половина на усы и бороду. С первым глотком перестало трещать в груди, со вторым удалось в нее набрать воздуху, с третьим кисетец утерял смертный вес. Еропкин сел на лавке, а когда выкушал глотков с двунадесят и потряс посудину, проверяя, полна ли она, предсмертная мука повиделась сном минувшим, и вот вновь -- явь, воля вольная душу вольготит и маячит-манит удача. Вроде бы и не пьян был, но чуял -- море ему по колено. Сунув сулею за пазуху, встал посередь избушки, руки по-хозяйски уперев в бока и любуясь собой, загорланил так, что задрожали стены: Во горнице, ай во горнице, Во горнице да во горнице Ой сидел младень, сидел младень. Ой сидел младень, сидел младень, Да сидел младень, сидел младень. Сидел младень, рукодельничал. Сидел младень, рукодельничал, Сидел младень, рукодельничал. Рукодельничал, булат точил. Рукодельничал, булат точил, Рукодельничал, булат точил. Собирался да разгуляться. Собирался да разгуляться, Собирался ой разгуляться По дорожке-от по проселку. По дорожке-от по проселку, Эх, по дорожке, по проселку Всяка резати да грабити. Всяка резати да грабити, Всяка резати да грабити Без разбору и сумления. Без разбору и сумления, Без разбору и сумления И купца, и князь-боярина. И купца, и князь-боярина, И купца, и князь-боярина, А и матушку родимую. А и матушку родимую, Ой да матушку родимую -- Не гуляла б дура старая. Не гуляла б дура старая, Не гуляла б дура старая Поперек пути молодческа. Поперек пути молодческа, Поперек пути молодческа Не встревалась бы по первости. Не встревалась бы по первости, Не встревалась бы по первости На почин труда разбойничья. Отголосив песню, хотел начать другую да вприсядку вдоль печки пройтись, но ввалился в избу Пень. -- Молчать! -- проревел от порога и, ярясь, затопал ножищами, губищами зашлепал, не в силах больше слова вымолвить от возмущения. -- Что?.. -- вроде растерялся Еропкин, и Пень, взбодренный его мнимой растерянностью, обрел речь. -- Молчать! -- вдругорядь рявкнул -- что топором отрубил, глотнул воздуху и будто в тулумбас забухал: -- Не положено петь! Петь только по праздникам. Поющий в рабочее время -- тунеядец. На песню брать разрешение. У меня. Допрежь всех я песню слушаю. В своем порядке я -- господин. Я не позволю... Чего не позволит Пень, Еропкин слушать не стал, а поступил как завзятый наемник, которому и правого, и виноватого одинако бить, абы ремесло справлялось. -- Ты? Мне? Не позволишь, дубина стоеросовая? -- прошептал. Шепот по напряжению был равен крику, и Пень это почувствовал, левую ногу выставил вперед, локти к бокам прижал -- приготовился к защите, Еропкин же ударил под щиколотку. Пень грохнулся на пол. Еропкин сгреб его, вынес из избы и, понатужась, кинул подальше. Пень летел долго, прянул тяжко. Некоторое время пластом лежал. Сел и принялся ощупывать голову, а Еропкин, вытянув из-за голенища нож-кончар, тонкий, что шило, приставил к горлу поверженного. -- Хочу -- пою. Хочу -- сплю. Хочу -- баклуши бью. Ты мне не указ, -- сообщил с расстановкой. -- Другой раз без почтения явишься -- зарежу. А теперь встань. Сполосни харю да к Смуру меня веди. 12 Смурово жилище оказалось такой же избой, как и прочие в городище, только гораздо обширнее -- три сруба, приставленные друг к другу, под общей соломенной крышей. Справа располагалось пять жилищ поменьше, двухсрубных. -- То -- Смуров ряд, -- по собственному почину доложил Пень, признавший главенство сильного. -- Здесь Смур живет, там -- его сыновья. -- Пять сынов? -- поинтересовался Еропкин. -- Пять. -- Женаты? -- Так. -- А дочери? -- Одна замужем, в соседнем городище. Другая здесь. Не замужем. -- Мала? -- Лицом страшна. Даром хлеб ест. -- Дармоедка, выходит? -- Так. Женщине положено или детей рожать, или работать. -- Пущай и работала бы. -- Дочь властелина работает на равного и рожает равному. -- Да коль равного-то нет! -- удивился Еропкин. -- Нет равного -- ждать надо. До двадцати пяти лет. -- А там? -- Убьют ее. Таков порядок. Содрогнувшись, Еропкин повел плечом, но выпитая романея оказала действие, и он бодро зашагал к Смурову жилищу, словно казнь незамужних женщин вполне обычное дело. Через плечо кинул сопевшему при ходьбе Пню: -- Ступай домой. Подойдя к жилищу, спросил у холопа, стоявшего на часах: -- Смур дома? -- Ты кто? -- обеспокоился холоп и взглядом принялся ощупывать чудного пришельца. -- Я, -- подбоченился Еропкин, -- воинский человек. Веди к Смуру. -- Жди, -- ответил холоп, намереваясь шмыгнуть в сени, но Еропкин, ухватив за шиворот, сдернул того с порога и по-хозяйски шагнул в дверь. В горницу вошел -- шапки не снял. Только буркнул: -- Здорово. Смур, сидя за столом, хлебал варево. Из мисы валил пар. В избе пахло укропом. Возле стола, сложив руки на груди, смирно стояла женщина в сарафане и кике. Из-за печки пялился на трапезу седенький старичок, чмокал губами. -- Хлеб да соль, -- вымолвил Еропкин. Снял шапку, без приглашения уселся за стол. -- Ложку мне, -- велел женщине. Та метнула взгляд на Смура. -- Дай, -- кивнул Смур. -- А его выведи: есть мешает. Положив ложку перед Еропкиным, женщина вытолкала старичка из избы. -- Отец? -- усмехнулся Еропкин, вспомнив разговор на берегу реки. -- Так, -- ответил Смур. -- Ешь. -- Щи? -- Суп. Укропный. Сегодня укропный день. -- А завтра? -- Капустный. -- А после? -- Свекольный. -- А все вместе нельзя? -- Нельзя. Есть положено разнообразно. Иначе пресытишься. Ложкой Еропкин зачерпнул из мисы. Глотнул и поперхнулся. Вместо мясного взвара в мисе оказалась соленая вода, до зеленого цвета заправленная укропом. Изо рта к горлу подкатил ком. Еропкин еле пересилил рвоту, а когда ком осел, спросил сипло, утирая слезу: -- Что это? -- Сказано: укропный суп, -- ответил Смур. -- Это же просто вода. -- С укропом. -- А мясо? -- Мясной день раз в месяц. -- Не густо. -- Так. -- Но земля ваша небось обильна? -- Обильна. Только надо выбирать: или свободно жить, или каждый день есть мясо. -- Да хоть бы раз в неделю. В остатошные дни можно кашу, и творог, и молоко. Да мало ли... -- Нельзя, -- перебил Смур. -- Не позволяет политическая обстановка. -- Это как? -- не понял Еропкин. -- У Свободины врагов много. -- Врагов бить надо. -- Мы и бьем: мясом, молоком, творогом, сметаной. Зерном. Рыбой вяленой и соленой. Мехами. Салом. Дегтем. Пенькой тоже. Полотном. Так, воинский человек, врага бить удобней, без крови. И врага бьем, и спокойно живем. А главное -- свободно. Независимо. Ни от кого. Потому и называемся -- самодержавное государство Свободина. Смур назидательно поднял палец, и Еропкин вылупился на желтый крепкий ноготь. Не моргая глядел до слез. Потом все же моргнул и снова уставился на палец. Сказанное Смуром в разум не укладывалось. С натугой и так и эдак примерился к Смуровым словам. В левом виске застучало, из-под волос к переносью побежал пот. -- Самодержавное? -- шепотом спросил. -- Так. -- Государство? Свободина? -- Именно. -- Не внемлю, -- сознался и почувствовал, как от признания стало легче дышать. -- На твоей родине, видно, другие порядки? -- усмехнулся Смур. -- У нас врагов бьют оружием. -- А у нас по-иному, -- сказал Смур, снова вздымая палец. -- Вникай. И Еропкин уставился на палец. -- Что есть истинная свобода? -- спросил Смур. -- Это когда по сердцу живешь, -- тут же ответил Еропкин. -- Стало быть, от души. Проще вымолвить: что желаешь, то и делаешь. -- Неверно, -- насупился Смур. -- Так рассуждают безответственные люди. Истинная свобода -- это когда человек ест, спит, работает и знает: никто никогда на него не нападет, не выгонит из дома, дом не сожжет. Понятно? -- Вестимо, -- кивнул Еропкин. Кабы на Руси так было, он, кажись бы, век в поместье сидел, ни за какое море не пошел. Оно, может, и не богато жил, а все дома. В конце-то концов, не богатство -- покой важен, мир, да лад, да знание: ежеден щи пустые, но твои, и никто их, окромя тебя, не выхлебает. -- Только невнятно мне, -- признался, -- как воюют пенькой да салом? Нешто бывает так? -- Бывает, -- кивнул Смур. -- Пример -- Свободина. -- И повел по кругу рукой, словно не в избе сидел, а во чистом поле. -- Гляди: живем и воюем, воюем и живем. -- Да как?! -- воскликнул Еропкин, начиная от непонимания закипать сердцем. -- Со всех властелинов и володетелей ежегодно собирается налог и отправляется в соседнее Народное Царство. Какой же смысл Царству с нами воевать, если оно и так все имеет? Еропкин разинул рот. От изумления потеряв способность управлять лицом, стал похож на идиота. -- Да ежели им, то есть Царству этому, мало покажется? -- вымолвил наконец. -- В Свободине находятся их чиновники. Все учитывают. Мало не берут. Последнюю шкуру тоже не сдирают. Так и живем пятьсот лет. -- Пятьсот! -- ахнул Еропкин и почувствовал: коли не выпьет романеи -- с ума сойдет. Встав из-за стола, сообщил: -- Я -- до ветру, -- и выскочил в сени. В избу вернулся как ни в чем не бывало. Спросил, снова усаживаясь за стол: -- Коли у вас такая пригожая жизнь, я-то на кой нужен? -- Скажу, -- ответил Смур, собравшись вновь поднять палец, но в избу бочком протиснулся Смуров отец и ну кланяться и канючить: -- Супчику дай, дай супчику, кланяюсь, сын, есть хочу... -- Я что велел?! -- вызверился Смур на женщину. Та кинулась к старику, вытолкала того в сени. -- Очень есть хочет, -- сообщила, встав на прежнее место. -- Вчера кормлен, -- ответил Смур. -- Позавчера, -- поправила женщина. -- Ладно. Покорми. Но там, -- махнул рукой на дверь Смур и повернулся к Еропкину: -- Слушай. -- Да слушаю, слушаю! -- озлился Еропкин, которому вдруг смерть как еще захотелось выпить. -- Битый час слушаю и никак не возьму в толк: что я, воинский человек, стану здесь делать? Мир у вас с этим Царством. Так? Так. Данники вы, стало быть. Полтыщи годов они вас грабят и еще столько будут. Милое дело им -- живи не тужи. Да коли бы я в том Царстве царствовал -- пальцем бы вас не трогал. Сынам-внукам наказал от всякой всячины вас беречь. Эко счастье-то Царству привалило: рядом, под боком дураков сорок сороков! -- Не кричи! -- повысил голос Смур. -- Не кричу я, удивляюсь. -- Ты нанят не удивляться! Увидел -- молчи, велели -- сделай. И все. Служба. Без удивления. Понял? Свинцом налился Смуров взгляд. Под непримиримой тяжестью его Еропкин было сник, но, вспомнив, почто покинул родимый дом, плечи расправил, повеселел. -- Ладно, -- миролюбиво ответил. -- Как вам тут жить -- ваше дело. Мое дело -- жалованье отрабатывать. Толкуй про службу. -- То-то, -- прорычал Смур. Взгляд его помягчел, глаза из серых преобразились в синие, и вот уж в них задрожала жаль-тоска, словно бы добрее Смура и не было во всем свете, и он, Смур, рад бы всех и каждого наделить своей добротой, да люди доброты чураются. -- С Народным Царством у нас мир, но между собой -- война, -- промолвил негромко, с тяжким вздохом. -- Володетели-соседи -- пакостники. Нивы грабят. Пасеки разоряют. Скот отгоняют. Рыбу в наших тонях ловят. Лес рубят. Разбой! Треть здоровых людей в караулы ставлю. Рабочих рук не хватает. Сам вынужден сено стеречь. Ты видел. А налог не сбавляется. Урожай, неурожай, пожгли, пограбили -- Народному Царству выложи. И народ свой корми -- иначе плохо работают. Как ни кинь, воинский человек, -- все убытки. Вот и подумалось стражу завести. Отряд. Малый, но вышколенный. А тут как раз ты. Дам тебе десятков пять парней, неприлежных к работе. Приспособишь их к воинскому труду. Срок придет -- не нас, мы грабить станем. Да мы володетелишек, пакостников этих, на сто верст вокруг вот где зажмем. -- И Смур показал Еропкину крепкий, закостеневший от усилия кулак. Синий взгляд его стал меркнуть. Глаза снова налились свинцом. Еропкин огруз под взглядом и смиренно кивнул: -- Ладно. Буду служить. Вели выдать десятую часть от прежнего года. -- И, осилив взгляд, уже смело произнес: -- А грабить станем -- и с награбленного мне десятину. 13 Смирен и непритязателен русский человек. Что бы ни приобрел он тяжким трудом -- с благодарностью вымолвит: "Бог послал"; что ни потеряет -- вздохнет покорно: "Бог дал -- Бог взял". Но ежели обретет доход обильный, тут же установит меру своему достатку, а лишним одарит общество. Каждый на Руси печется об обществе разно, посильно, в зависимости от лишнего. Кто храм Божий воздвигнет, кто рать оборужит, кто вложит казну в монастырь на переписку премудрых книг. Иной через речку изладит мост, другой в голодный год окупит зерна расшиву, а третий хоть грошом на паперти нищенке поклонится, неудачливому соседу щей горшок снесет либо сунет ржаной пирог калике перехожему. Потому как на том свете с русского человека спросится: жил ли он общего живота ради или тешил гордыню да собственную утробу? Еропкин, принимая жалованье, выказал великую жадность. То ли потому, что от Бога отрекся, то ли оттого, что романеи хлебнул, но повел себя небывало: в прируб за ключником вошел, обилие все пересчитал, поделил на десять и сам жалованное принялся на возы таскать, норовя между делом ухватить лишнее. Над кадушкой груздей соленых Смур с Еропкиным подрались. Смур тоже оказался жаден, отстаивал кадушку как саму жизнь. Изловчась, сбил с Еропкина шапку, тот же, защищая честь, каблуком припечатал Смуров лапоть; взвизгнув от боли, вцепился Смур Еропкину в волоса, и врукопашную они схватились. -- Обделяешь! -- рычал Еропкин. -- Лишнее берешь! -- вторил Смур. -- Воюй сам! -- Мне вор не нужен! -- Сам вор! Насилу холопы растащили их. Еропкина к возу прижали, Смура -- к стене и так неволили, покуда из бойцов пыл-жар не вышел. -- Да подавись ты своими груздями, -- пожелал Смуру Еропкин, переведя дух. -- Своими, именно, -- кивнул Смур. -- Я лишнего не дам. Желаешь служить -- служи по уговору. -- Теперь уговор другой будет, -- подбоченился Еропкин. -- Еще двоих холопов мне дашь. Один -- ключник и для всякого обиходу, другой -- стряпню стряпать. А грабить соседей станем -- мне десятину и с грабежу. Согласен -- холопей с возами пришлешь, нет -- я шапку в охапку. Володетелей много, выберу наищедрого. Отродясь Еропкин подобно не перечил ни князьям-воеводам, ни боярам, никому, кто был выше его по достатку и значимости. Писцу-подьячему, щелкоперу, крапивному семени, когда случалось забрести в Поместный приказ, и то кланялся, раболепствуя, в глаза заглядывал, указующее слово ловил, выслушав -- не перечил, помнил: жалует царь, да не жалует псарь. А тут -- никакой боязни, шагает себе, с пяточки на носок сапожок ставит, плечиками покачивает. Чует, как Смур взглядом затылок сверлит, да силы в том взгляде нет. На его, Еропкина, стороне сила. Вот осерчает вконец да и махнет через острог -- и ступай, Смур, сам стеречь сено, ползать промеж стожков, резать соседей. Ножик, вишь, обронил, Аника-воин! Богу своему молись, что сосед квелый попался, тут же тебя не порешил. В потасовке ножик не обронить -- искусство! Вытащил Еропкин из-за пазухи сулею. Запрокинув лицо к небушку, глотнул глоток добрый. А в небушке солнце плещется и жаворонок во славу сущего песнь поет. Словно в хороводе, Еропкин голову склонил к плечу, руки развел и грянул свою песню, сам величаясь да славясь: От Москвы, Москвы заря занималася. Эх, ой, ой ли, ой люли, заря занималася. Эх, у царя война, война поднималася. Эх, ой, ой ли, ой люли, война поднималася. Эх, моему дружку давно сказано. Эх, ой, ой ли, ой люли, давно сказано. Давно сказано ему наперед идти. Эх, ой, ой ли, ой люли, наперед идти. Наперед идти, ему круги заводить. Эх, ой, ой ли, ой люли, ему круги заводить. Ему песни запевать, ему девок выбирать. Эх, ой, ой ли, ой люли, ему девок выбирать. Ему девок выбирать, ему красных целовать. Эх, ой, ой ли, ой люли, ему красных целовать. Домой пришел, а там друг сердечный -- ночной гость валдайский внове сидит. -- Так-так, -- щерится, -- хорошо пьешь и хорошо поешь, сын боярский. Ты пей, пей романею-то, она мысль прямит. Тут в Свободине с прямыми мыслями таких дел наворочать можно -- мои братья обзавидуются. Да ты к столу, к столу присаживайся. Небось как волк есть хочешь? Покормлю. Кушай с запасцем -- ключника-то со стряпухой только к вечеру пришлют. Глянул на стол Еропкин, а там еды, как в первую ночь. Сел за