в глаза ее ковш жара, и выкипели две синих воды в бездонных чарах чародейки, и нечем гадать ей стало судьбу рода своего, и судьбу сына своего, и судьбу племени своего, и судьбу свою. Выкипели чары, а капля огня коснулась кости внутри, и кость задымила, и внутри себя, чтобы не выдать себя, застонала Лета. А стонать внутри помогает, и не слышно, жила бы внутри, стонала, жила бы, да я же живу, раз крик лезет наружу, а сердце толкалось в треснувшую грудь, а внутри ног было еще сыро и не так жарко, как снаружи, но потом и эта влага высохла, и почувствовала Лета, как полегчала рука, и почувствовала Лета, как поневесомела нога, и живот свернулся берестой и дымом пошел, и спина выгнулась и тоже вывернулась винтом - за телом и головой, которая стала шаром черным. И вот уже Лета над кострищем, над народом, над Емелей, над Людотой, над Некрасом, над Молчаном, и над домами, и над облаками, все так высоко, и все близко. Нет, оказывается, там расстояния, куда ни улети, все рядом, и все руки ей вслед подняли, она здесь всех видит, и не болит ничего, только кровь течет по руке, что прокусила, а рука воздушна, и кровь воздушна, и душа воздушна, и двигаться можно легко, и видеть сверху можно, как внизу костер горит, а в нем тело пустое дымом исходит, и руки пытаются разорвать на груди веревки, которые мокры и крепки в огне. Бог с ним, с телом, какое оно имеет отношение к Лете? Лучше чуть опуститься и подойти к Емеле. Да не опускается. Надела на шею камень дыма. Вышло. Нагнулась, погладила его по голове, чуть вздрогнул Емеля, как будто его жаром обдало, голову отклонил. Подошла к Людоте, у Людоты жар по коже прошел, а тут и Волос впереди всех. Лета к нему, а он руки поднял и "Чур меня", - сказал. И как стена между ним и Летой выросла. Встала она и двинуться к Волосу не может. Слышит, зовет ее кто-то. Голос то ли знакомый, то ли нет. Не поймет Лета. Но повернулась. Тот же день. Преображенье. Шестое серпеня. Но свет уже другой, и в нем другая жизнь. глава 6 Глядь, а к ней женщина подошла, тоже в белое одета, на поясе связка ключей, на голове кичка, а пояс медный. Ключи золотые звенят, то ли от ветра, то ли от ходьбы. Подошла к Лете, за руку ее отвела в сторону. - Не мешай им, - говорит, а голос такой мягкий, вкрадчивый, Добрый, в душу заглядывающий да ласковый. - Не мешай им, они тебя провожают, а у тебя времени немного. Давай поговорим на дорожку, - и засмеялась. Отошли они к крайнему дому, где Людота жил, сели на лавочку возле дома, а ключи все позвякивают. - Ты и есть смерть? - спрашивает Лета. - Нет, - засмеялась женщина в белом с ключами на поясе. - Смерти вообще нет - есть свобода. - Какая это свобода? - спросила Лета. - А вот смотри какая, - взяла она Лету за руку, вошла в дом Людоты, а там лишь теща Людоты лежала, да стонала, да плакала, а рядом никого, все на дымы ушли Лету в другой свет провожать. Подошла к Неждане женщина, ключами позвенела, нашла один маленький, отстегнула от пояса, смотрит Лета, а это и не Неждана вроде, а клетка, в которой птица так жалобно бьется, крылышками о стенки, да нет, вроде и Неждана, если присмотреться, жилки на руках, как прутья, и на шее тоже, как прутья, поднесла ключик ключница к Неждане, рубаху подняла, ключик повернула, дверца открылась, и птица из Нежданы, а может, клетки, вверх упорхнула. Неждана и стонать перестала и затихла. Ключница ключ Лете подержать дала, за руку ее вывела и к Москве-реке подошла, а потом ключик обратно взяла да в воду и бросила. Лете жалко ключика, а ключница улыбается, - не нужен больше ключик, он только от этой клетки. - А где Емелин ключик? - испугалась Лета. - Вот он, - позвенела ключница, перебирая пояс, и протянула Лете. Та в руки взяла и, не глядя, в Москву-реку выбросила. И испугалась. - Да ты не бойся, - сказала ключница, - ничего дурного ты не сделала, сам он теперь не освободится, разве что люди ножом, или мечом, или стрелой его освободят, а уж я и ты - бессильны. - Так, может, и Волоса ключ мне подаришь? - попросила Лета. - Отчего же, - сказала ключница. Лета схватила и - в воду. - Может, и Людоты можно? - А Людоты нельзя, Людота мой, не твой, твоих только двое на свете - Емеля да Волос, да еще Медведь, жених твой первый, чья кровь и в Емеле течет. Но зверей не я освобождаю, у них своя медвежья ключница есть. А теперь тебе пора. - Как пора, - испугалась Лета, - навсегда? - Да нет, - сказала ключница. - Через сорок дней Емелю увидишь, да и в каждый день его рождения 24 березозола являться будешь. - А Волос? - А Волоса срок исчислен, - посмотрела она в записи, что в свитке были за пояс заткнуты, - уж скоро. - А ключ? - сказала Лета. - Что ключ, а люди на что? Ну, ступай, ступай, рано тебе знать все. - Так что, я зря, что ли? - ахнула Лета. - Как зря, а Емеля, а Волос, их бы не завтра, так на другой неделе освободила. Видишь, они все к свободе определены. - Кем? - спросила Лета. В эту минуту ключница сняла с шеи Леты камень дыма, и тело оторвалось от земли, как воздушный шар, наполненный теплым воздухом, сбросив груз или обрубив якорь. И ответа Лета не услышала. Подхватил ее ветер и в какую-то трубу понес, тянет и тянет, а там свет, столько света, и покой... Хорошо, что хоть Емеля раньше времени свободным не станет... глава 7 А Емеля, как Лету увидел в огне, когда крыло пламени ветром в сторону отнесло, увидел ее глаза, сгоревшие, лицо еще живое, черное, так и сомлел, медленно так стал поворачиваться, как будто вверх винтом пошел, и вроде как в сторону отнесло, а глаза внутрь в другую сторону по винту поплыли, может, огонь самого опалил, может, мать жалко, может, чтобы не видеть боль, внутрь убежал, закрыл лицо руками и по ступенькам вниз, по кругу, туда, где стены сырые, живность шуршит, ползает, шелестит, царапается, коготками стучит, вроде чем ниже, тем глуше, тем своих звуков больше, и все, что там, вверху, не твое, чужое, далекое, неглавное, неважное, вчерашнее, произошедшее, отошедшее, катится по ступенькам, о стены плечом, головой, локтем бьется, а вроде как и действительно спокойнее, тише, глуше, защищеннее...  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  ПРОДОЛЖЕНИЕ ВЯЛОТЕКУЩЕЙ НАЦИОНАЛЬНОЙ ВОЙНЫ Главы о бурной жизни Емели и Жданы в Москве во время вялотекущей национальной войны в ожидании окончательного определения состава крови глава 1 Москва, год 2017... За месяц жизни многое Емеля узнал от Жданы о городе. Узнал и о том, что в каждом доме был свой клочок поля на окнах в ящиках, где выращивали хлеб, узнал о собственных сапожниках, пекарях, ткачах, о собственных колодцах, уходящих в глубину на километры, узнал он и то, откуда появлялась Ждана в его доме, хотя была она из соседнего Опричного дворца, что между Грановского и Моховой, в прошлом Маркса, между большой Никитской, бывшей Герцена, и Арбатской, бывшей Калинина. Под Москвой был свой огромный город, который назвали Подмосковье, у этого города были свои улицы, мостовые, церкви, коим было по четыре-пять сотен лет, монастыри, в дело пошли и туннели давно пустующего метро, и только в вагонах, брошенных посреди пути, или на станциях шла своя ночная, в полной темноте, жизнь, там встречались люди из дальних районов, которые не успели бы добраться домой и которые должны были появиться дома до света, иначе их лишали пайка, и человек вынужден был или, не заявляя о себе, умирать от голода, или сообщать, что он жив, и становиться "ничьим". Днем город жил по одним законам, ночью - по другим, единственно тем была плоха ночь, что люди в Подмосковье никогда не видели лица друг друга, там была абсолютная, полная, тотальная, тщательная, совершенная, глубокая, первобытная дотварная тьма. Но дети в этой тьме начинали свое движение на свет Божий вполне успешно и даже чаще, чем это было на свету, и посему процентщики очень тщательно исследовали младенцев и не удивлялись тому, что в семье чистокровных армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-киргизо-казахо-туркменов рождался русско-эстоно-латыше-литово-украино-молдаво-армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-туркменский белорус. В семье бурято-немецко-нанайско-китайско-корейского монгола рождался франко-англо-прусско-греко-итало-турко-коми-римо-шумеро-бурято-немецко-нанайско-корейско-монгольский американец. Представляете, на какой окраине по сравнению с родителями ему, бедному, приходилось жить. А информации о родителях - ноль. Процентщики сами половину жизни проводили в Подмосковье, но дела своего не забывали и в работе оставались вполне профессиональными. А сверху был другой город, другие названия улиц, иногда напоминающие Подмосковные названия, иногда нет. Хотя надо отдать подземному городу должное, ни одно из имен прошлого века не осталось на его черных улицах тьмы и на берегах его текущих внизу Неглинок, Серебрянок, Сивок, Студенцов и прочих ручьев и речек, ушедших внутрь ночного города. Не было там ни реки Ленина, ни ручья Сталина, ни канала Троцкого и, судя по событиям, уже никогда не будет. А по нашим черным речкам и ручьям плавали лодки ночных влюбленных, работающих днем охотниками, ночных рыболовов, ловивших рыбу, исчезнувшую в Москве, плоты процентщиков, которые искали, перекликаясь, отнятых своих матерей и никогда ими не виденных детей. глава 2 Ночью, в недолгих передышках между нежностью, сумасшествием, умиранием и воскресением Ждана рассказывала Емеле о дневной Москве. Ждана была счастлива, что они соседи и не надо жить на чахлой, вялой, жалкой траве подземных речек или вытертых и залитых сиденьях заржавленных вагонов метро, на полусгнивших шпалах или стоять, согнувшись, когда вода тебе стекает за шиворот капля за каплей, в нишах корней огромных деревьев, которые держали на поверхности решетки, словно кресты держат на полу рождественские елки. Не стоять, упираясь руками в мохнатые шершавые корни этих деревьев, а нежно, и спокойно, и долго, и бесконечно, и бессмертно в Емелином доме дышать на поскрипывающей кровати, и лишь за полчаса до рассвета Ждана медленно уходила от Емели. Полчаса в Подмосковье тянулась дорога от Спиридоньевского переулка до Опричного дворца. Зимой были бы так длинны эти ночи, и так бесконечна возможность обнимать ее Емеле, который свалился на нее с неба, и она ужасно боялась, что кончится это все так же внезапно, как началось, и ждала этого испуганно и вздрагивая. Ибо жизнь в городе не подчинялась никакой логике и была внезапной, стихийной, как во сне. И Ждана, словно боясь наступления этой внезапности, медленно растягивая слова, рассказывала Емеле о мусульманской Ордынке, о русскобожной Тверской, в прошлом Горького, о буддийской Варварке, или Разина когда-то, о христианском Арбате, и хотя все это были легенды, никто из обитателей города, практически, кроме уличных процентщиков, днем не пересекал границы своих домов, часто не зная, кто живет в соседнем дворе, но каждый знал подробно, почти зримо, ощутимо, отчетливо весь город, карта которого висела в каждом доме, четко разбитая на четыре сектора - белый, красный, черный и желтый, внутри каждого сектора также было более слабых четыре цвета, внутри тех, в свою очередь, опять же четырехкратное деление, на черном - названия улиц и домов были нанесены белыми буквами, на белом - черными, на желтом - красными, на красном - желтыми. Интересно было смотреть на карту вблизи, были видны каждое имя, каждый дом. И у каждого дома был свой оттенок, но если отойти от карты дальше, оттенки сглаживались и почти у самой стены весь круг Москвы сливался в одно неразделимое пятно, отсюда вряд ли можно было разглядеть, чем отличается христианский Арбат от буддийской Варварки; а уж тем более, что в доме десять, скажем, по Староарбатской живут люди в основном с немецкой кровью, а в доме двенадцать - с французской, а в доме восемнадцать - с английской, или на Ордынке, пять - в основном, арабский процент, а в доме девять - течет тюркская кровь. От стены в лунном свете было видно смутное одноцветное пятно. На расстоянии любви вся карта была неделима. Родителей Ждана, как и все дети, не помнила. Ибо через год их отрывали не только от груди, но и от матери, ибо ничего нет более непохожего, чем процентный анализ крови родителей и детей, не говоря уже о ночной крови. Несовпадение даже малых ничтожных процентов крови законных родителей и разных по имени крови вело к таким разночтениям, разумеется, и религиозным, что дети оказывались не только в других домах, но часто и секторах, и какие-нибудь дети одной матери с шотландской или английской добавкой с удовольствием истово, искусно, профессионально вели удачную друг для друга, в смысле количества жертв, свободную гражданскую войну, не отставали от них, скажем, и дети одного отца, единокровные братья, в своем израильско-палестинском доме, и в силу южного горячего тока не уставшей за тысячелетия крови взрывали, похищали, расстреливали в упор пластиком и свинцом, травили газами, в общем, делали все, что делают испокон веков дети одной земли, одного народа, одного языка, одного обычая, со времен фараона именем Бес, хотя уже на глазах заканчивалось отведенное для этой войны тысячелетие милостивым, милосердным, вечным Богом, существующим в количестве имен, равном количеству живущих на земле людей, стран, языков, народов. Проходить под пулеметным огнем из сектора в сектор по верхним дневным улицам не процентщикам и не чистокровным было вообще невозможно. Еще и потому, что сектора разделяли толстенные стены и баррикады, пронизывающие, как шампур мясо, дома и улицы и увенчанные колючей проволокой с пропущенным по ней электричеством, с установленными автоматическими пулеметами через каждый метр. Электричество отключалось только по сверхособому поводу, пулеметы вымирали только по тому же поводу... глава 3 И Емеля и Ждана и сегодня, как в каждую предыдущую ночь, празднично любили друг друга, праздник закрывал и город, и карту, и все на свете крови, и проценты, и процентщиков, и чувство иного смысла и движения накрывало их обоих с головой, любовь была одной из четырех белых стихий, которые не были захвачены ни мыслью, ни резоном, ни целесообразностью, ни расчетом, ни выгодой, ни... Они празднично любили друг друга, не подозревая, что это была их последняя ночь. Главы об окончательном диагнозе состава крови Емели и невольном обряде, выполненным генеральным процентщиком в святая святых - в кремлевских тайных подвалах. глава 4 Охранник оказался прав. Месяц работали машины, четыре из них сломались вообще, две встали на капитальный ремонт, одну разобрали на запчасти, но через месяц выяснили умные, чуткие, верные, бескомпромиссные, объективные, благородные машины, они - три из них точно, а четвертая с сомнением в цифре, выдали ответ: в Емеле было не два по четыре крови икс, в Емеле было два по четыре крови альфа, альфа один и альфа два, точнее машины выразиться не могли, ибо крови альфа в городе не было вовсе, если крови икс существовали 80 разновидностей, то альфа была абсолютно чужой кровью, не встречавшейся ни в одном нормальном человеческом теле жителя города Москвы и Подмосковья. И пока Емеля гладил пышные, золотистые волосы Жданы, пока Ждана губами путешествовала по весям и долам Емелиной широкой, заросшей кустами и травой груди, уже окончательные анализы выползали из машины, как телеграфная лента в начале Кронштадтского восстания, уже процентщики, дрожа от страха, передавали ее срочно собранному аварийному комитету, и уже было решено трубить общий сбор, собирать всю Москву. Уже генеральный процентщик по кличке распутин готовился к ритуалу поворота истории, уже шелковая повязка ложилась на его дулебские свиные глазки, пересекая посередине его куриный нос. Уже исчез мир из глаз генерального, уже шелковая рубаха неизвестного цвета - ибо он никогда не видел ее - соскальзывала по плечу и телу, растекаясь по полу своим теплым шелком. Уже вели его вверх по крутой лестнице, и он считал ступени, и их было двадцать три, шелестел, тек, шуршал шелк рубахи, как волны, смывая ступени, пели перила, и тихо звучала музыка, откуда-то издалека, как будто сквозь стены, смешиваясь с едва слышным безразличным бульканьем воды. Цвет, и мир, и контур исчезли из ведения генерального. Ощущения, запах и слух стали настолько же больше, насколько были меньше до того, как он видел мир. Ибо в сумму вытесняющих чувств входит сумма вытесненных и ни на йоту меньше. Так песок в часах из верхней чаши пересыпается весь вниз, в положенный миг, так открытая плотина опустошает верхний бассейн. Все, что было в цвете и виде, стало в звуке, запахе, ощущении. Ничто не исчезает никуда, просто мы все видим с другой стороны. У нас их четыре. В мире - семь. Шестая - смерть. Пятая - Бог. Ступени чуть скрипели, ноги были босы, и подошвы хорошо чувствовали прохладу мытого дерева. глава 5 Щелкнул замок. Заскрипели, судя по звуку, массивные, тяжелые, заржавленные двери. И генерального ввели в комнату. По ощущению она была круглой. Генеральный почувствовал, что руки, которые поддерживали и вели его, легкие, бережные и сильные, оставили, отлетели от него, но вокруг был "шум, шорох и шаги", и легкий бег, дыханье, шепот, перекличка, комната была полна другим бытом, музыка стала чуть громче жить свою жизнь. Глинка был не похож на себя - он был растянут и неравномерен, и звук хромал и искажался, как будто он зависел от пружины патефона, у которой кончался завод, но Сусанина узнать было еще можно, того самого костромского лесного ушкуйника, который был убит на работе, и потом, спустя долгие годы, женой был выдан за великомученика, для получения пенсии на прокорм семьи, и тем самым обращен в очередной необходимый каждой эпохе миф, в зеркале которого мы видим себя, а они свой дух... Генеральный ощутил в своих пальцах тонкую свечу, какую дают в соборе в руки каждого, пришедшего на панихиду, почувствовал тепло и запах воска. Свеча была зажжена. Он, повинуясь голосу, который протиснулся в хромую музыку, сделал несколько шагов вперед. Остановился. Протянул правую руку. Нащупал прямо перед собой плиту, на которой медленно, неуверенно, несколько раз возвращаясь к началу, прочитал, судя по тону, медную вязь, она значила - примерно, возможно, следующее - самодвижение нации есть самосохранение ее, - и, чуть выше, хорошо и легко читаемые цифры - семь, один, ноль, один. Еще выше ощутил тело свечи, она не горела. Подчиняясь тому же голосу, который был так же далек и слаб, но отчетливо различим, как слаб и отчетлив свист шамана девятого ряда, слышимый шаманом того же ряда за восемь десятков километров - двенадцать сторожей и тысяча километров преодолевается за мгновенье, и пока сюда доберется война, здесь будет пусто, - генеральный, подчиняясь голосу, зажег свечу. Она потеплела, но запах ее был иного цвета и звука, чем запах, цвет и звук свечи, горящей в руках генерального. Он сам остался на месте, но почувствовал, что пол перед ним задрожал и начал двигаться, так двигается сцена, чтобы сменить декорацию, для актера, который остается на месте. Вращение и скрип остановились. Под руками была другая запись, начало было похоже, хотя холод серебра мешал узнаванию ее. Но пальцы быстро привыкли к новому литью и пробежали ее первую половину; "самодвижение нации" и в серебре было понятно не менее, чем в меди, но вторая половина имела другой смысл, скорее всего она читалась так - "есть возрождение ее"... Генеральный пробежал надпись и чуть ниже опустил руку. Цифры - шесть, шесть, шесть, один он одолел быстро и споткнулся о край лампады. Заколебалась поверхность ее, запахло деревянным маслом. Он наклонил свою свечу и не сразу, но зажег лампаду и провел правой рукой по поверхности огня, чтобы убедиться, что он есть. Провел быстро, так, чтобы почувствовать огонь и не обжечь кожу. Но не угадал сразу и опалил волосы у начала ладони. Запах горящей свечи смешался с запахом горящего деревянного масла и паленых волос. Музыка стала чуть глуше. Пол опять пришел в движение. И под руками уже, еще чуть колеблясь и замирая, трепетали золотые знаки возможного текста: "самодвижение нации - суть верховная власть над миром". Слева легко ощущались цифры - девять, девять, девять, один. Еще левее плотно стоял тяжелый сосуд, в котором, судя по знакомому запаху, лежала растертая в ступе дурман-трава. Генеральный поднес к траве свечу, и звук запаха изменился, он стал терпок, прян и густ. Он сразу заглушил и запах свечи, и запах паленых волос, и запах деревянного масла. Запах рос, он проникал в мозг генерального, как дым во время пожара в подвалах ползет по лабиринтам переходов, коридоров, торопясь к выходу в мир, - густой, белый, плотный, удушливый. Музыка ушла на дно слуха, голос, который заставил опять протянуть руку вперед, был почти неслышим. Он шел изнутри голоса генерального, и в то же время генеральный еще помнил, что он шел извне. Надпись была железной с ржавыми скользкими краями, и даже знакомая ее половина читалась как незнакомая: "Самодвижение нации - есть гибель ее..." Цифр не было ни сверху, ни внизу, ни слева, они отыскались справа от текста - семь, один, ноль, два. Но прочитали руки генерального эту запись, почти не вникая в ее смысл. И свеча наклонилась и прикоснулась языком пламени к налитой в жертвенник жидкости, она вспыхнула, лицо генерального опалило, хотя не сильно, но он этого не заметил, он жил уже механически и непонимающе... А дух его, хотя генеральный не начал двигаться, уже спускался по ступеням вниз - раз-два... глава 6 Тело догнало дух всего лишь на последней ступени. Это было так неудобно и так тяжело, что нога подвернулась от навалившейся тяжести и генеральный едва устоял. Под ногами была жидкая грязь. Она мешала шагам, и когда генеральный начал двигаться, она была по щиколотку, но через несколько шагов она уже поднялась до колен, потом по пояс и потом до груди. И тут грудь уперлась в гладкое строганное тело тяжелого дерева, которое лежало поперек его движения. Свеча выпала из рук. Огонек ее смолк. Дым коснулся горла и отошел. Почему он начал делать это, генеральный никогда бы не объяснил, но он уперся грудью и руками в рычаг и начал толкать его перед собой, с трудом передвигаясь в жидкой теплой каше грязи; похожее ощущение, наверное, испытывала лошадь в шахте, вращая колесо подъемника и двигаясь по кругу; или осел, следуя в том же направлении, подымая воду; гребец, прикованный к веслам на галере, рабы, двигающиеся, как осел и лошадь, наматывая на барабан огромные тросы, приводящие в движение тяжелые ворота. Ноги скользили, рычаг двигался медленно. Пот тек у генерального по лбу, поверх повязки, попадал в рот. Было душно. Грязь пахла тяжело. Но раздавался скрип, дело шло, и поворот продолжал быть, когда генеральному казалось, что глаза вылезут наружу, как опара из кастрюли, сердце лопнет, как попавшая под танковую гусеницу голова, все остановилось, скрип смолк. Грязь куда-то ушла, как вода из разбитой чаши, и генеральный ощутил себя спускающимся вниз по ступеням - раз, два, три... глава 7 И тут же совсем пришел в себя. Он подпрыгнул и вскрикнул. Подошвы ног обожгло. Они коснулись горящих углей. Генеральный застыл вверху, не опускаясь вниз, на какую-то долю секунды и услышал запах тлеющей ткани, горячего мяса и сделал движение, которому его обучили в детстве, - дух поднялся над телом и поднял его за собой, замер и стал похож на налитую до краев чашу и медленно-медленно понес тело, налитое в эту чашу, не расплескивая и не торопясь, боясь хоть каплю пролить вниз, ибо неосторожность и боль рождены в один день и из одного чрева. Сверху пошел слабый дождь. Угли начали шипеть, как будто и огонь перестал подчиняться воле генерального. Еще более запахло тлеющим мясом. Дождь вверху. Огонь - внизу, запах жертвы и музыка, кажется, трубы - стали неразделимы. И генеральный понял, что еще шаг - и он упадет, и тогда загорится само тело, и лицо, и глаза, но дождь шел все сильнее, и когда он упал, под руками был холод и край открытой ступени. И генеральный пополз вниз - раз, два, три, четыре... глава 8 Руки, что были ниже головы, на последней ступени коснулись плотной, вязкой жидкости. Генеральный почувствовал, что плывет, запах и вкус жидкости был знаком, неприятен и тепл. Дышать было нечем, ему захотелось сорвать и повязку и рубаху, но чьи-то руки отвели его пальцы, прикоснувшиеся к узлу повязки, - уже скоро, - услышал он внутри и вне себя, и действительно руки коснулись перил, под ногами, когда он подтянул тело, ожили ступени... Те же руки стащили с него рубаху, помогли сделать несколько шагов по прохладному, свежевымытому деревянному полу, сняли повязку, но генеральный уже не открыл глаз, он спал. Руки бережно опустили его на пол той самой комнаты, в которой генеральный начинал путь ритуала "поворота истории". А вокруг, стоя каждый на своем вычерченном, как шахматная доска, черном или белом квадрате, молилась свита генерального. Она молилась, осеняя себя жестом, средним между раскольничьим двуперстным крестом и шаманским жестом ублажения добрых и злых духов, щепоть через левое плечо, щепоть через правое плечо, молилась за благополучное прохождение обряда побития камнями чужого, посланного неизвестно кем и неизвестно откуда. Такое случалось уже не единожды, в последний раз это было лет десять назад. Но тогда было выяснено, что напрасно названный чужим пришелец, оказалось, имел кровь, которая машинами нового поколения была обнаружена в каждом жителе города, и посему на том же Лобном, где он был побит, стали складывать каждый день дежурные венки и его именем стали называть детей самых чистокровных людей Москвы. Но пока Емеля любил Ждану, пока Ждана любила Емелю, пока генеральный спал, а свита молилась, срочно Спиридоньевский переулок разбирался от баррикад, и то же со Спиридоновкой, в прошлом Алексея Толстого, и то же с Никитскими воротами, с большой Никитской, или Царицыной, или Герцена иначе. То же сделали и с выходом на Манеж, Охотным рядом, проспектом Маркса в прошлом, то же и возле Кремлевской стены в Александровском саду: разбивали стены и растаскивали завалы большими, для основательности груженными песком, тягачами и бульдозерами, практика у водителей этих тягачей и бульдозеров была почти нулевая, в основном это были пулеметчики, автоматчики и снайперы, не сразу и не ладно все получалось, но что делать - делали как могли. Самые главные баррикады были на Красной площади с маленькими, у самой земли, дверцами, через которые допущенные на Красную площадь на коленях ползли по направлению к Лобному месту, чтобы регулярно складывать цветы возле ошибочно побитого камнями. Исполнители повторосортнее, дежурные коменданты и охранники шестерили и шустрили чаще вручную по четырем основным магистралям города, которые вели на север, юг, восток и запад, - по ним поток народа в полночь двинется, плавно кипя и пенясь, на Красную площадь к Лобному месту. В общем, Москва готовилась к торжеству, единству, слиянности, монолитности, одним словом, готовилась к большому празднику. Глава о необходимости для каждой местной, в данном случае московской истории, иметь законного общего для всех чужого, или другим именем - общего врага глава 9 Ибо один, общий для всех чужой, это залог, единственное условие, причина, повод всеобщей монолитности, один общий враг делает всех самых разных по крови, процентам, вере, цвету кожи, живущих на севере, юге, западе, востоке, одетых в набедренные повязки и медвежьи шубы, единомышленниками, единокровниками, неразделенными в едином экстазе, увы, лишь до гибели этого общего врага. Посему не спешите, найдя общего врага, побивать его камнями, если хотите жить монолитно и сплоченно. Народы, классы, расы, веры - все побывали в этой великой ипостаси и, наконец, в двадцать первом тысячелетии люди в этом жанре достигли абсолюта. Земля, Слово, Кровь и Вера - начертали они на знаменах своих, и им стало чем заняться, а главное, надежно чувствовать локоть настоящего своего ближнего. Не один мудрец ломал голову над этой идеей, пока не довел ее до совершенства. Целые полчища великих мира сего, сидя на столбе, питаясь акридами, гния в пещерах, склонив свои парики над письменными столами изделия Жакоба, сооруженными из бронзы, черепахи, мрамора и красного, черного, желтого, белого дерева, смотря в подзорную трубу на носу каравеллы, или в горах Памира и Тибета, горбясь над пергаментными тысячекилограммовыми фолиантами, украшенными золотом и серебром и чернью, в песнях, музыке, цвете и звуке сочинили, сваяли, вылепили, соткали это великое черно-красно-желто-белое знамя, на котором были начертаны четыре огненных слова: Земля и Слово, Кровь и Вера, которые в колыбельных песнях текли по маленьким чавкающим ротикам прямо в нежную душу, и ребенок, еще не начиная ходить, ползая, лопотал - Земля, Слово, Вера и Кровь, а уж когда вставал на обе ноги, он садился за пулемет, хватался за нож и убеждал каждого, кто в этом сомневался, что верховна на земле только его Кровь и его Вера. И какое счастье, что враг оказывался рядом, в соседнем доме, на соседнем этаже, не говоря уже о комнате или земле, или вселенной, и было чем заняться, и было в чем утвердить себя и понять великий смысл своей короткой жизни. О люди, люди, каким новым безумием поразили вас ваши забытые и похороненные вами боги... Главы о подробном пути Емели к лобному месту на Красной площади, дарованном, как и должно каждому чужому на земле, перед тем, как оборвать самыми разнообразными способами его жизнь в пределах местных четырех измерений. глава 10 А ночь уже опускала свою огненную тень на московские улицы. Пока бульдозеры и тягачи буксовали, растаскивая бетонные глыбы, пока уличные процентщики в поту шастали, ползали по коридорам генерального процентщика, Емеля любил Ждану. И каждый раз странное чувство пронизывало его; наверное, так чувствовали себя авгиевы конюшни, когда их прохлестывало насквозь бешеным потоком ашдвао, они испытывали чувство чистоты, то же чувство и одновременно испытывали Емеля, и Ждана. И еще Емеля ощущал себя ребенком, ощущал детство, которого у него не было. Ждана, и детство, и чистота начинали жить в нем, как три маленьких котенка, свернувшись в клубок, под шапкой души; когда все кончалось, котята мурлыкали, просили молока, потягивали лапками и жмурились, когда же в это время в душу, наконец, попадал свет, молоко пили они неторопливо, не толкаясь, и, напившись, облизнувшись, опять дремали, чутко шевеля ушами, продолжалось это довольно долго, всегда до события, которое было неожиданно, как неожиданно сыч сваливается на мышь или кошка делает прыжок на нее же, или мышеловка стреляет, задетая мышиными зубками, пытающимися стащить с крючка кусочек пусть даже несвежего сыра. Дверь распахнулась без стука, поскольку двери в доме не имели замков, таков был закон. И та же пара уличных процентщиков, что делала первый анализ Емеле и привела его во двор дома, подошла к постели. Вежливые, доброжелательные, тактичные, они, не повышая голоса, попросили Емелю собраться и идти за ними. Сегодня они были без оружия, Емеля отметил это сразу. Почему-то у него их появление и их просьба не вызывали удивления: во-первых, он ждал окончательных анализов и, как каждый нормальный человек, надеялся перебраться поближе к центру, где, говорят, и кормили лучше, и топили теплее, и вода горячая была не один час в сутки, как у них, а четыре, и где, самое главное, была она не их коричневого цвета, а желтого, а возможно и белого, но это была версия, легенда, сочинение, сказка, хотя человек ведь должен во что-то верить и на что-то надеяться, надежда - дорога бессмысленная, но реальная: так когда-то зерно святой идеи, что завтра, сидя на печке, можно будет прямо, не оставляя теплого каменного, отполированного задом поколений места, въехать в рай, упала на нашу землю, землю, которая, к счастью, не сама сочинила эту надежду, и сколько счастливых за несколько десятков лет попало в этот вымечтанный рай сразу и не сосчитать, по одним сведениям шестьдесят миллионов, по другим - восемьдесят. Вышли на Спиридоньевский. Удачливый, благожелательный, сметливый, благонадежный охранник, сияя новым орденом за бдительность, был одет парадно, красная лента вокруг шеи, и далее один конец через правое плечо уходил за спину, туда, куда дарханы, прежде чем выпить молоко или воду, три раза окунув в сосуд, брызгают перстом, тоже и через левое плечо - кормят добрых и злых духов. Вторая лента спускалась по груди и была заправлена под ремень портупеи. Оружия у охранника на этот раз не было. Дом спал. Ворота открыты настежь. Охранник смотрел на Емелю с чувством, с каким студент смотрит на сделанную похваленную дипломную работу, палач - на хорошо отрубленную голову, ребенок - на удачно сломанную игрушку, кошка - на мышку, которую она уже поймала, музыкант - на мелодию, которая уже сыграна, но еще не ушла из воздуха. Ждана на ходу куталась в платок. Было зябко и сыро. Наступало 20-е число месяца червеня, липеца, или июля другим именем, Великая Велесова жертвенная ночь. глава 11 Прошли здание бывшей гостиницы Марко Поло. Миновали двенадцатый дом, где первое время в Москве жил Маяковский, который весомо, грубо, зримо, а главное убедительно лозунг "Грабь награбленное" переиначил в лозунг "Береги награбленное". А уже за углом была Спиридоновка, или Алексея Толстого в прошлом, того самого, который, по преданиям, за усердие и холуйство был закормлен большевиками до ожирения, а затем и естественной смерти; и уже вот он, рядом, дом Рябушинского, построенный когда-то Морозовым на месте дома Дмитриева. "Я помню этот дом, я помню этот сад...", где доводилось болтать и Пушкину, и Гоголю, и Вяземскому, а если посмотреть напротив - дом Баратынского, где во флигеле позже жил Чехов. Прошли мимо церкви Вознесенья, в которой, еще недостроенной тогда, венчался Пушкин с Наталией Николаевной. Пересекли невидимую крепостную стену, которая пересекала когда-то Никитские ворота, перед ней был ров, и по нему протекал ручей Черторый, берущий начало у Патриарших. Когда-то Медведь столкнул Емелю в ручей, и Медведко здесь учился плавать. Емеля улыбнулся, Ждана приподняла подол юбки и перешла ручей. На минуту остановились около русского храма Купалы, под вязом, новой кладки, но уже полуразрушенного, через выбитые окна были видны разбитые зеркала и меж ними - лики местного ряда иконостаса - Богоматери, Саваофа, Николы-угодника, Иисуса, Рода, Иоанна Предтечи, Иоанна Устюжского, Купалы, Святого Георгия, Афанасия Афонского и других, которых Емеля за краткую остановку узнать не успел, крыша текла, и на полу в мраморных прогибах еще стояли лужи от недавнего дождя. Емеля не верил глазам своим - здесь жили почти чистокровные особи, но обогнули монастырь Федора Студита, оставив далеко позади дома Потемкина-Таврического, Суворова, князя Шаховского, княгини Прозоровской, которая продала в 1795 году свой дом на углу Скарятинского переулка Гончарову. Дорогу из Новгорода великого одолели минут за пятнадцать, сейчас было пустынно, трудно было предположить, что через час она вся заполнится факелами, огнями, - помнишь огненную тень? - шумом, гамом, праздником, а пока - тишина. На дороге из великого Новгорода четверо: Емеля, Ждана и пара уличных процентщиков, отчасти похожих на Бобчинского с Добчинским, отчасти на придворных пуделей, полжизни проведших на задних лапах перед каждым, кто протягивал им лакомый кусок, и ставших эмблемой, гербом семидесятых и восьмидесятых прошлого века, - два поэто-пуделя лицом к лицу, на задних лапах, в центре меж умильных морд - подачка с барского стола. Емеля замедлил шаги, дальше наступали легендарные чистокровные места, куда кроме как во время похожих событий, а они были крайне редки, никого не пускали даже из процентщиков, там было самообслуживание, там был город в городе, там был оазис, рай для живущих вне стены и ад для живущих внутри стены, но это зависело от персонального воображения, в силу которого каждый имел представление об этой земле, а это весьма зыбкое представление, поверьте специалисту по зыбким представлениям. Сюда, конечно, попадал человек во время событий, похожих на сегодняшнее, но в толпе, ночью, на часы, а в толпе ночью и кратковременно человек, как известно, или слеп, или незряч. Емелино удивление росло по мере приближения к этой магической, метафизической, ирреальной, инфернальной, утопической Кремлевской стене. Неужели он тоже чистокровен?.. глава 12 Вот уже и пожарище Опричного дворца, застроенное теперь университетом, - дом Жданы. Здесь в 1571 году крымский хан Давлет-Гирей 20 травня, или мая иначе, пустил пожар на Москву, красные кони без людишек перемахнули и через Китайгородскую стену, и через Кремлевскую, и через семиметровые опричные стены, и пошли гулять-скакать, взвиваться по домам да теремам, за три часа и столба не осталось, куда лошадь привязать, столько человеков задохнулось, убрать было некому, а когда Грозный приказал их в Москву-реку сбросить, плотина вышла на том месте, где сейчас Крымский мост вскинулся, и вода из берегов вышла, окрест все залила, и аж к 20 червеню, или июлю иначе, только все тела и убрали. А уж об Опричном дворе что было думать, и о черных резных двуглавых орлах поверх белой жести, львах с зеркальными глазами, а уж как башни были раскрашены, а колокола, что Грозный из Новгорода спер, в землю от огня по капле утекли. И князь Василий Иванович Темкин-Ростовский, главный особист, сам в палаческой работе мастер, буквально голову потерял за этот Опричный двор. Одна стена того двора шла по Грановского, где палачи-сменщики жили, одна стена по охотному ряду, одна по Никитской, а четвертая по Арбатской. В здании университета, где жила Ждана, давно не учились, зачем учиться, когда процент отвечал абсолютно на все вопросы и определял человеку и место жизни, и место смерти, да и форму жизни и смерти тоже. Тут жили люди, в которых кровей было не больше пяти - о такой избранности Емеля и мечтать не мог. Посему и Ждана могла быть только ночью - что не считается - его, но на свету... Однако приближались к выходу из Александровского сада, перед глазами уже край Кремлевской стены и могила неизвестного солдата. Рядом с могилой, не доходя ее - храм новомучеников российских Николая, Александры, Алексея, Анастасии, Татьяны, Ольги, Марии и всех убиенных от безбожников, что под Кремлевской стеной. Век назад, накануне Велесова дня, в 1918 год, убили русского царя с семейством. Один храм стоит, где откопали их мощи, а здесь, под стеной, другой выстроили, где свято место для всех убиенных безвинно. Правда, к храму и могиле народ по известной причине не ходит, а ходит обслуга. Но и обслуга - люди, нет-нет да и в их душе что-то шевельнется, как ребенок в утробе матери, черепаха в панцире, как улитка в раковине, как вырванное сердце в ладони у жреца майя, как пламя в затухающих углях, а в Емеле тем более, он здесь с братцем единокровным рыжим да с волчицей серой гонки устраивали, здесь нос разбил, здесь ноготь на ноге до мяса сорвал о корень ели, которая так была высока, что, если смотреть вверх до вершины, падалось навзничь. Но и Александровский сад позади, уже под ногами брусчатка Красной площади. Поднялись на холм. Вот и Лобное. Остановились. глава 13 Впереди под луной пестрел кашемировой шалью Василий Блаженный. Или иначе Покрова, что на рву. Однажды на том месте, где сейчас стоял Емеля и где Лета зачала его, трое подвыпивших купцов решили разыграть Блаженного. - Дай, - говорит один, - притворюсь мертвым, что он, подойдя, делать будет? Ночь. Луна. Иней со звездой перемаргивается. Крещенский мо