Леонид Латынин. Берлога --------------------------------------------------------------- © Copyright Леонид Латынин Date: 08 Mar 2006 Трилогия "Русская правда" книга вторая Изд. "Водолей Publishers", Томск - Москва, 2003 ---------------------------------------------------------------  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  МОСКОВСКАЯ ШКОЛА Так молился Емеля, когда уже жил в своем городе: "Господи, как случилось, что между пером моим и бумагой моей налетела пыль, и слова мои стали тусклы, малы и слепы, где я просмотрел ветер, который принес ее, где просмотрел я землю, которая родила их, где просмотрел я сны, в которых были зачаты они. Господи, неужели не пройдет слепота моя, беспомощность моя коснуться пером бумаги твоей; почему я говорю с теми, кто не понимает и не слышит меня, почему нету тех, кто слышит меня, за что послал мне глухоту и слепоту их в гости, зачем забросил ты меня в их слова, уши, шорохи и любовь. Помоги мне, Господи, я плачу не оттого, что я слаб, а только оттого, что виноват перед тобой и перед ними, неужели никогда не пройдет это, Господи, а останется э т о - все, что не видит меня и не слышит меня, и через ч т о не могу я пробиться к бумаге твоей. Или все же... Пусть - так, пусть - сквозь, пусть - никому, пусть - в потом, пусть - как станет, но я скажу, что приснилось мне в неведенье моем, в берлоге моей, что прислышалось мне в заблуждении моем и в той гордыне моей, которая рассыпана на ладони моей, как сожженная тобой бумага рассыпается от ветра и пепел падает на пол дома моего, в котором не больше людей, чем в диком лесу, который сгорел десять столетий назад, и который покрыло море, и море закрыл остров, и на острове выросла пальма, а на пальме сидит птица и говорит голосом пепла, когда-то понятным мне, а теперь понятным им, а значит, отнятым у меня... Ино побредем еще и будем любить тех, кто любит нас, а значит, не понимает. Как забыть о них. Моя вина велика так, что пепел стал деревом, а дерево вросло в камень, а камень - на пальце твоем, зелен и нежен, как душа твоя. Дано ли воскреснуть мне, ибо без воскресения пуст и мертв труд мой, и страдание приносит свет, но не знает пути, ибо страдание может найти путь, но не откроет цели, ибо страдание найдет цель, но не даст дойти до нее. Бедный мой пепел на ладони моей, на котором я успею написать сквозь любящих меня слова, смысл которых темен для меня, и труден для меня, и мал для меня тоже. Главы о возвращении Медведко, христианским именем Емеля, в Москву, сначала в родной дом возле Красной площади, а потом уже в московский лес возле будущих Патриарших прудов к своему отцу - медведю именем Дед, после крещения в Суздале и Новом граде. глава 1 Москва, год 989... Жертвенник был пуст. Домовины на перекрестьи дорог почернели от дождей. Подгнившие столбы покосились, ветра клонили их к земле, налетая и отступая, словно понимая, что свалить их - вопрос времени, а у них его было навалом. Москва стояла брошенная и забытая, после сожжения на жертвенном костре Леты, огонь которого перекинулся и спалил почти весь Велесов храм, и гибели московских обитателей. Минула смерть только Емелю, временно - Волоса, да жертвенных отцов Емели - Ставра и Горда, с которым, поначалу не узнав его, встретится Емеля в медвежьем бою. Ставни хлопали на ветру в московских оставленных домах... Однажды я спросил у старого деда возле иркутского дома Волконских, для чего ставни в домах и зачем закрывать их на ночь, и дед удивился - а ты что, спишь с закрытыми глазами? С открытыми спят в берлоге только медведи. Хотя на самом деле ставни закрывали на ночь потому, что дома стояли на каторжной дороге, и боялся люд беглых, что брели здесь в поиске - дороги обратно в жизнь из дома смерти и - хлеба, чтобы осилить эту дорогу. ...Ставни хлопали, глаза были открыты. Такой же брошенной, наверное, выглядела Москва, двенадцатого октября 1941 год, и печаль и беда бродили по московским улицам, выброшенные бумаги, как птицы, летали по воздуху, внушая боль московскому народу и в будущем радуя средней руки неутомимого литератора именем войнович - одного из четверых главных исполнителей проекта охранки семидесятых двадцатого века - закрыть пересмешника - сиречь Солженицына. В Москве стояла поздняя осень, и было двенадцатое октября 989 год от Рождества Христова, в чью веру два месяца и два дня назад был крещен Медведко, православным именем Емеля, в северной столице русской земли в Новом граде... глава 2 И было Медведке, или Емеле по крещении, девять лет и три месяца и четырнадцать дней, когда он пришел к дубу, возле которого был зачат. Что привело сюда, он не знал, и где потерял Горда, он не знал, и все вспоминал, как сон, и Новгород, и горящие дома, и Добрынин дом, и крещение, и воду, которая была красна от крови, и в которой стояли крики и стоны, и тонули дети и упрямцы, не хотевшие принимать новую - не отчую, но иную веру. Когда Емеля стал захлебываться, кто-то вынес его на берег, подлетел дружинник, думая, что Емеля предпочел воду земле и вере, замахнулся на спасителя, но опустил меч, потому что спаситель был сед, высок и, оказалось, знаком дружиннику. Добрынин кум поднял на него глаза и дружинник перевел меч на старика, только что вытащенного из воды, принявшего крещение во имя сына, что был Добрыниным виночерпием. Емеля был синь, и из него хлестала вода, спаситель сводил и разводил его руки. Емеля не сразу пришел в себя, ему только что виделось, что он стал рыбой, огромной зеленой рыбой, и плыл в пещеру, в которой горели огни, и там, вдали, внутри, около огней, стояла Лета и испуганно смотрела на него и говорила: "Плыви назад, Емелюшка, плыви назад", - и Емеля повернул и очнулся от того, что эта пещера, и эти рыбы, и огни, и Лета вытекали из него на землю, над ним среди неба седело лицо с бородой, и был занесен меч, но меч не опустился, а, помедлив, изменил направление и оставил без головы лежащего на траве старика и плавно вернулся в ножны. Всадник отъехал, пещера, огни и Лета вытекли из него совсем, он начал дышать, посмотрел на своего спасителя, тот улыбнулся: - Звать-то как? - Медведко. - Медведко тебя раньше звали, до святой купели, а теперь тебя Емелей звать будут, Емеля - доброе имя, православное. Это хорошо, что ты живой, Емеля, а то как бы без тебя жизни продолжаться? Щеки-то, небось, горят, я тебя вон как по ним набил, а рука у меня тяжелая. Емеля почувствовал, что щеки его горели, но внутри было так тошно, что это ощущение тут же опять закрыла и отодвинула тошнота. Емеля часто вспоминал эту картинку: солнце, сверху меч и, рядом с ним, старика с ласковыми, глубокими глазами. Потом был дом брата, потом была дорога назад, кто-то отнял суму с последним куском хлеба, кто-то накормил, кто-то предложил остаться. И деревня валдайская Агрухино была хороша, и дом был высок, и детей было десятеро, и озеро широты неохватной и немереной, с рыбой, что по утрам ходила ходуном - весело вроде, а Емеля все шел и шел обратно, и куда? Мать дымом летала над ним, отец лежал со вспоротым брюхом на берегу Ильмень озера, и кровь плавно вытекла, как и душа, вон, и черви уже принялись за его глаза и губы, и одежа набрякла, намокла от земли и пахла прошлым телом, там, внизу, в земле... нет, чтобы как Лета дымом над Емелей, а тут черви... глава 3 Емеля часто поднимал глаза к небу, оно было близко и знакомо, оно было то, что жило над ним и в Москве, на Красной площади, на берегу Москвы-реки, и то, что было на будущей Бронной возле Черторыя, а вокруг брезжила осень, стояли золотые хлеба, ночи были прохладны, дорога длинна, пыль днем тепла и глубока, а птицы носились в воздухе и болтали о том, о сем, о чем - Емеля и понятия не имел, но что достаточно беззаботно, это он мог осмыслить вполне. Запомнил Емеля один ручей: красноватая глина в окружении рыжей травы, как только поднесешь губы, родник начинал дышать и пробивать фонтанчиком слой живого песка на дне, водоросли внизу шевелились, глина дышала, и песок мутил самое дно родника. Что его тянуло к Москве-реке, к заброшенным пустым домам, он не знал, но когда засыпал, к нему в ноги садилась мать и говорила: - Теперь, еще до солнышка пойдешь прямо по этой дороге, потом, завтра, куда дальше, опять укажу. Ну, иди, дитятко, когда средь людей смута, иди домой, там тебе передышка, там я помогу, так и оживешь, Емелюшка, - и опять становилась дымом, облаком и тащилась на самом краю горизонта за Емелей. Когда Емеля сомневался, куда идти, облако вырастало над ним, уплывало вперед, и Емеля шел за облаком, когда дорога была ровна и пряма, без извивов и отворотов, облако опять тащилось сзади. Видно, мать устала уже, хотя все так же была молода. глава 4 Прошел, не зная имени земли, Валдай. Там, в Агрухино, на берегу озера, прожил несколько дней, больно обильна и вкусна была черника, в болоте наступил на змею, та подняла голову, замерла и уползла, не оборачиваясь; уже и будущее Бологое позади, а за ним и Вышний Волочок за горизонтом остался, Торжок с Тверью, Клин, Лобно, и уже до родного холма возле Москвы-реки рукой подать; для девятилетнего Медведко шестьсот верст не крюк, все леса, а лес везде для медведя родина. И вот он лежит под дубом, на котором еще висят почерневшие от дождя и времени полотенца, обрусцы, вышитая на них Берегиня похожа на мать, и дерево похоже на дуб, под которым сейчас живет Емеля; давно не вешали новых полотенец, трава кое-где желта, но еще тепло, идти дальше некуда. Емеля сходил в свои дома, посмотрел - все были похоронены, но два, Людота и Чудин, лежали непохороненными, они были последними, и их никто не закопал. Стащить их Емеля не мог, были они тяжелы для него, но лопатой подкопать около них землю осилил, не скоро, не в один день, но смог, чуть подтолкнул, и те, перевернувшись вниз лицом, упали в яму, запах пошел сильнее, Емеля, насколько мог быстро, засыпал их. Из-под земли запах почти не пробивался. Десять домов, похожих на сегодняшние забайкальские, возле Иволгина дацана, что зовут семейскими, огромных, с внутренним двором на берегу Москвы-реки, были пусты. Отцов храм сгорел почти весь и зарос полынью и лебедой, возле оставшегося жертвенного придела выросла береза, росла наклонно, и ветер ветвями ее сметал пыль с жертвенного камня - он был чист и пуст, лишь через два года суздальцы, не принявшие крещения, втащат жертвенный камень в придел и оросят его кровью белого агнца, первый раз в перунов день 20 июля месяца, и со временем окажется, что люди в Москву перенесли не только веру, но и столицу суздальской земли, в которой тогда Москва стояла еще на деревенском положении. В доме Емели было как бы прибрано и заброшено. Останки костра, на котором сжигали мать, заросли травой, черные проблески головешек среди зелени редки и еле видимы. Еды в доме, кроме квашеной капусты, не осталось вовсе, муку всю повымели человеки из окрестных сел. Правда, вокруг в лесу, ближе к теперешней Манежной площади, чернели и краснели ягоды, алели яблоки, темнели дикие груши, которые навострился собирать Емеля, но их пора скоро пройдет. глава 5 Емеле не хотелось есть, ему хотелось уснуть, он все время жил в полузабытьи, потом ему пришла в бреду мысль натаскать сухих веток на жертвенник Велесова храма. Костер получился большим и важным, но тут случилась накладка - огня не было, и как его было добыть, Емеля не знал. Два дня Емеля ждал грозы и молнии, от которых его отец Волос зажигал алтарный огонь, но гроза была, молнии были, а костер он не зажег, отцовское уменье не проснулось в Емеле, к счастью для березы, и опять он собирал ягоды и спал возле дуба, в дом не шел - там без отца и матери было страшно, да и привык он к лесу. Мать к нему не приходила, значит, все шло так, как надо, если что, она бы пришла. Иногда Емелю подташнивало, он вспоминал мутную купель Ильменя, но с каждым днем это все проходило быстрее и легче. И на второй день, когда это не возвратилось вовсе, Емеля открыл глаза. Была ночь, луна, ветви вверху шуршали о чем-то знакомо и монотонно, Емеля увидел над собой медвежью голову. Он хотел было испугаться, но ему стало скучно, да и сил на испуг за многие дни страха не было. - Пойдем, - сказал Медведь, - замерзнешь здесь. Отощал весь. Решив, что все происходит во сне и нечего особенно мучиться над разгадкой, почему заговорил медведь, Емеля встал. Дед, а это был он, подал лапу, и они пошли в лес по едва примятой тропе. Пошли туда, куда Емеля даже с Волосом не осмеливался заходить. В глубь родного леса, который стал домом для Медведко на целых одиннадцать лет, пока не случился медвежий бой, не погиб Дед, и Емеля не стал воином князя Бориса. Главы жизни Емели в московском лесу среди своих лесных родичей, наполненные обычным московским бытом, единым для зверя и человека, как то: смертями, рождениями, охотой человека на зверя, человека на человека и зверя на зверя, а также поиском тепла и еды, крова и верховодства, что было есть в Емелин век, и что стало есть ныне. глава 6 Они прошли по звериной тропе, которая была засыпана хвоей, травы почти не было, со всех сторон их обступил лес, было в нем темно, и тепло, и тихо. Эта глухомань была в районе будущих Патриарших прудов. Перешли небольшое болотце. Емеля шел строго за Дедом и вышли на берег Черторыя. На берегу стояла, на том самом месте, где сейчас на Патриарших белеет дом с колоннами, полуразвалившаяся хибара, в которой были узкие окна, пол полупрогнил. Здесь давно никто не жил. В углу хибары валялись старые бараньи шкуры. Медведь встал на задние ноги - по тропе Дед шел на четырех - и повел его на луг, где уже кое-где порыжела и пожелтела трава, Медведь заставил Емелю рвать траву; прошло несколько дней, и на поляне они собрали почти всю траву, она высохла и превратилась в сено. Сено пахло. Его перенесли в хибару. Медведь исчез и вернулся не скоро, солнце уже опускалось к горизонту, он принес одеяло из Емелиного дома, принес посуду, нож, рубаху для Емели. Нож был Тарха, Емеля его узнал: кривой и с деревянной ручкой. Все это было в огромном узле. Медведь с Емелей застелили в хибаре пол сеном, покрыли его одеялом, на стол, который ему был по подбородок, Емеля поставил миску, положил нож, кружку, глиняную тарелку, и дом стал почти жилым. С этого дня и началась Емелина новая, лесная нечеловеческая медвежья жизнь. глава 7 Странно, но Медведке было с Дедом вполне родно и привычно, может, даже боле, чем с Волосом. Может, потому, что Медведь больше молчал, а Волос говорил. А может, потому, что Емеля был и медвежьим сыном, и медвежий язык ему был понятен и родн. Может, потому, что Дед был справедливее Волоса, он ни разу не ударил Емелю за все одиннадцать лет их лесной жизни. Каждую осень они с Дедом обходили все ягодные места, скоро Емеля знал, где растет черника, брусника, где прячется голубика, где булькает родник, в котором живет своего тепла нежная вода, даже зимой она была такой же нежной, хотя во время спячки Емеля пил ее только в теплую погоду, когда с отцом они просыпались, чувствуя оттепель, но таких оттепелей за одиннадцать лет было не больше семи. Есть во время большого сна нельзя, хотя Емеле и хотелось. Особенно трудно ему пришлось в первый большой сон, он начался первого ноября. Отец отказался от своей берлоги, которая была вполне удобна и тепла, он устроился тут же в углу, на сене, и быстро заснул. Емеля заснул не сразу. Можно было просто лежать и отдыхать, это случилось впервые за последние месяцы - после их встречи ему пришлось носиться за отцом, залезать на деревья, доставать мед, плавать в речке, ходить на Москву-реку, руками там ловить рыбу под корягами, кататься по траве вместе со своими единокровными братьями, их было трое, они были теплыми, ласковыми, у них была мать - большая медведица, и они скоро полюбили Емелю и носились с ним куда ни попадя. Медведица поначалу ворчала на Емелю, потом привыкла, и когда Емеля разбивал нос, вылизывала ему лицо языком, и языком же вытирала слезы - поначалу Емеля плакал часто, потом, со временем, забыл, что такое слезы. В первые годы от ягод у него болел живот, но позже это прошло. Отец принес ему траву и показал ее в лесу. Едва начинал болеть живот, Емеля жевал листья, и живот проходил. Прижавшись к теплой шкуре Отца, мех которого дышал ровно, восьмилетний Емеля думал о будущем лете, о первых цветах, о дрозде, которого он подобрал, когда еще жил в своем московском доме и который узнал его здесь и прилетал к нему, пока не улетел осенью. Еще он думал о маленькой медведице с белым пятном на груди, ей был уже год, и она любила играть с ним вдвоем на берегу Черторыя, или бегать вокруг хибары, пытаясь догнать Емелю, опускаясь на четвереньки, чтобы с разбегу взлететь на высоченное дерево, куда, играя с ней, залезал Медведко. Каждый раз, когда Емеля погружался в спячку, он делал это медленнее, чем Дед, сон приходил не сразу, но все же рано или поздно приходил, и спал он все же больше, чем спали позже в русских северных усадьбах с ноября по март. Ибо спали там по шестнадцать-восемнадцать часов ежедневно, как бы погружаясь во временнУю спячку, спал барин, спала культура и это был чудный сон, спала барыня и их дворня, да и те, у кого не было скотины, тоже, и проспали русскую империю раз, и проспали два, и проспят и в третий, спали и прочие - те, кто о скотине думает, доит, навоз убирает и кормит тоже, бодрствовала только чернь, но ей и положено мир будить и, в частном случае, русскую землю тоже. Радикалы. глава 8 Особенно медленно Медведко засыпал, когда ему стукнуло шестнадцать лет. Отец к этому времени постарел, стал медленнее и ворчливее, перебрался спать в берлогу, потянуло к щурам и пращурам, в ином словаре - родным пенатам, туда за ним последовал и Емеля. И действительно, в берлоге было куда удобнее и теплее, и, опять засыпая, Емеля вспомнил летний, далекий от Черторыя пожар. На том берегу Москвы-реки горел лес. Сосны горели выше, ели ниже, березы тонко. Они сидели с отцом и смотрели, как лес умирал; особенно это было красиво ночью, в воду летели красные огненные ветви, похожие на ракеты, и гасли с шипом в реке. Дальше того берега, где сейчас в москве английское посольство стоит, пожар не пошел, на этом берегу огня не было, это было особенно жаркое лето 996. Жара высушила болота, и сначала загорелась земля, а потом лес, но на этой стороне, где жил Емеля, в земле было, видимо, больше влаги, и земля не горела. А смотреть на закате на ползущий по небу дым, с холма, на котором когда-то, до Леты, стоял Велесов храм, а у нас - Кремль, было красиво и безопасно; так же красиво и безопасно смотреть как на экране рушатся Нью-йоркские близнецы, или на других экранах, с другой стороны земного шара, наблюдать, как разваливается на куски пламени и камня Сталинград. Иногда Емеля с отцом забирались на высокую сосну, которая стояла на месте будущего Успенского собора, и видели всю горящую равнину, внизу, на месте Замоскворечья. Пожалуй, это была самая большая красота, которую Емеля встречал в своей жизни. К этому времени его бывшая подружка, маленькая медведица, стала матерой медведицей. У нее было двое медвежат, и она уже не узнавала Емелю, проходя мимо, - не то что поболтать, она даже не кивала ему, когда они останавливались около медвежьего дерева. Емеля не понимал ее, но относился к ней вполне нежно. По царапинам и запаху на медвежьем дереве, это была сосна, которая стояла на месте сталинского памятника Юрию Долгорукому, по болтовне сороки, по стуку топоров, Емеля научился узнавать последние новости, в дома вернулись опять люди, и в новом Велесовом, сделанном тяп-ляп храме - куда ему до прежнего - горел огонь, а в Успенском, недалеко от Велесова храма, горели восковые свечи и шли службы. Веры и рода разные, а земля одна - русская. глава 9 И войны меж родов не было, ибо люди устали от ярости и ненависти, да и особый, странный, непереводимый в смысл покой земли московской был таков, что мирил меж собой потом и мечеть, и храм буддийский, и лютеранский, и православную церковь, и костел тож. Время это было похоже на последнее десятилетие двадцатого века, минута в тысячелетней русской истории, когда на смену династии Ульяновых, в смутную пору меж двумя империями, накануне реставрации, пришли туземные феодалы и бурные разбойники с быстрым умом и отсутствием тормозов в исполнении своих желаний, движимые основным инстинктом куша и власти а некоторые, как они себе внушали, - спасения государства - все эти иваны, абрамы, михаилы, олеги, вагифы, владимиры, но прочая, прочая, осуществли совместный врозь проект ин-в-азии или - проникновения в будущее, решив купить и владеть ими, обломками мутировавшей, чтобы выжить, второй раз за век, империи, которая формально почти совпадала с пространством по имени русская земля. глава 10 Узнал Емеля и о том, что умер старый медведь, отец его отца, Щур, и закопан в медвежьей пещере, что была на месте Вспольного переулка, возле нынешнего индийского посольства и дома Берии, погиб его двоюродный брат, когда полез за медом на дерево. Случилось это в районе Бронной. На дерево мудрые и опытные охотники подвесили колоду, брат толкнул колоду, колода отошла и легко ударила брата, брат толкнул ее сильнее; мог бы и остановиться, в уроках есть свой смысл. Но брат Медведко не умел понимать смысла преподаваемых уроков, школа дала ему время для выбора и ни одного шанса понять смысл происходящего, и только после пятого толчка колода ударила брата так, что он упал наземь и перестал дышать. Таков был финал медвежьего диссидентства. Пришли люди, содрали с брата шкуру, встали на колени и стали громко просить Велеса, чтобы он простил им убийство медведя, потому что, мол, есть нечего, приближается зима и нужна шкура для этой зимы и мясо, чтобы есть в долгую московскую холодную зиму. Емеля с отцом, не раз пережившие голод и холод, смотрели на них из-за медвежьего дерева, понимая их заботы. Мясо. Жизнь. Холод. Дети. Страсть. - Вполне причина для человеков быть отчасти зверем, живущим иным законом. Иное - мы. Власть. Куш. Гордыня. - Совсем не причина для человеков быть отчасти зверем, живущим иным законом, ибо пребывают эти человеки в тепле и достатке, едят разные мясы, и только голодно их тщеславие и их бесовство пошехонского разлива. Наблюдая их, живущих сегодня как раз на месте Черторыя, - трудно даже поверить, что они -потомки тех пришлых родов, что убивали зверя и снимали с него шкуру, движимы только нуждой и необходимостью. глава 11 Эти люди были жестоки, но совестливы. Убивая и сдирая шкуру, они были терзаемы раскаянием, и молитвой очищали душу свою. Голод и ответственность мужчины за домочадцев были причиной жестокости их. - Видишь, - сказал Отец, - никогда не воюй с тем, что ты не понимаешь, лучше остаться без меда и живым, чем с медом и без шкуры; жаль, что твой брат, судя по результату, думал иначе. И эта, уже медвежья, вслед за Волосовой, смерть не понравилась Емеле, мед точно не стоил потери возможности жить обычной лесной жизнью - куда было проще, безопаснее и естественнее, переплыв через Неглинную, взобраться на холм, не снижая скорости, залезть на сосну и увидеть вдалеке огромное пространство леса и макушку храмов Велеса и Успенья, всю будущую Москву, а недалеко от них - уже живущие своей будничной жизнью, западную столицу русской земли - Киев, а за ним - Варшаву, Париж, Берлин, Рим, Царьград, и, наконец, Стокгольм и Осло, из которых, если присмотреться, выплывали ладьи, в которых, ростом с муравья, с мечами за поясом и веслом в руке, сидели крохотные бойкие люди, и имя их было - у морских пиратов - викинги и у речных - варяги и спешили, как перелетные птицы, в те самые парижи и лондоны, в которых и без них хватало своего веселья, где вовсю, не останавливаясь ни на час, длилась тьму веков варфоломеевская ночь - российская история кровава, но не кровавей азий и европ - рода резали, свергали, сжигали, громили друг друга, осененные очередной новой горячей идеей или верой, или версией веры, которую каждый род хотел иметь в одиночку и обязательно на свой толк, и это еще в лучшем случае, в конце концов, речь же не шла о персональном тщеславии, нефтяных войнах или будничном погроме. глава 12 Картина была почти похожа на ту, когда мы, сидя дома у экрана, смотрим последние новости из Палестины и Иудеи, из Сербии, Косово или Ирака, но прочая, прочая, прочая, где жутко благородные человеки поднимают на воздух мосты с мирными, но заведомо неблагородными человеками. Медведко со своей сосны видел бесконечный лес, реки, и это было так красиво, а главное, он чувствовал, что может пробежать любое расстояние и, не отдыхая, бежать дальше; это, конечно, была заслуга Деда. В шестнадцатилетнем Емеле проснулась новая, незнакомая ему доселе острая и будоражащая сила, которая весной всегда жила, летала, бурлила, пахла и роилась вокруг него и всегда огибала его жесткое, темное и крепкое тело, а теперь эта сила проникла в него и, покружив в нем, вырвалась наружу, заставляя бессонной ночью до рассвета бродить по ночной Москве. Главы, в которых Емеле снится предчувствие любви как и предчувствие боя, обязательно посещающие душу и тело человека мужеского пола в его шестнадцать лет. глава 13 И когда однажды к священному медвежьему дереву в ночь Ивана Купалы в свой двенадцатый день рожденья пришла молиться девочка, которую звали Ждана, и была она нага и в лунном свете розова и тепла, Емеля, не понимая себя, подошел к ней, и она, приняв его за божество, легла на траву, закрыла глаза и протянула к нему руки. И в эту минуту на Емелю сошел сон, почему-то весенний сон, и было ему шестнадцать человеческих лет и сорок медвежьих, потому что все его ровесники были как раз на середине жизни, а кого-то уже не было в живых. Емеля поплотнее закопался в отцовский мех и поплыл в свой сон на медленной лодке, мать с берега помахала ему рукой. Лета была молода и знакома больше, чем все, кого он видел рядом, Лета провожала его в каждый сон. Лодка остановилась, Емеля вышел из нее, на нем было только лоскутное одеяло, Ждана вытащила руку из-под одеяла и сказала сонно: - Погаси свечу, скоро будет утро. Емеля повернул голову к свече, дунул на нее, пламя заколебалось, но не погасло, тогда Емеля намочил пальцы и сжал фитиль свечи. Фитиль затрещал, и огонь исчез. На пальцах осталось тепло. "Я хочу спать, - сказала Ждана; она повернулась к нему спиной, - обними меня, как я люблю". Она сама положила одну лапу Емели себе на грудь, на край нежности - выше сосца и ниже шеи, вторую на живот, но рука Емели опустилась чуть ниже. "Я хочу спать, - сказала Ждана, - я устала". Но неожиданно для себя стала чувствовать руку. "Поспать не дашь, - сказала она, полупросыпаясь, - медведь и есть медведь". Но сказала это нежно и в предчувствии жадного тепла опять повернулась к нему, лицом ткнулась в шерсть на груди, и тепло поползло по губам, сначала загорелись они, потом вспыхнула шея, потом волна перекинулась на живот, потекла в пах, в бедра, помедлила и обрушилась на все тело. Ждана застонала и вцепилась пальцами в Емелину шерсть, повернулась на спину, обхватила Емелю ногами: "О, мой милый медведь". "Ждана, - говорил Емеля, - какое счастье, что мы живем с тобой уже сто лет". "Всего час", - сказала Ждана. "Тысячу лет", - сказал Емеля. "Тысячу лет", - согласилась Ждана и больше ничего не помнила, пришла в себя вся в слезах, обнимающей шею Емели. "Что ты?" - испуганно говорил Емеля. "Не знаю, - говорила Ждана. - Наверно, уже утро. Каждый раз все так непохоже, принеси мне попить и посмотри, сколько на градуснике за окном". "Оттепель, - сказал Емеля, - два тепла". Он налил из-под крана воду, она была холодной и напоминала по виду родниковую воду из святого колодца, если не замутить на дне песок, что булькала не одну тысячу лет из земли в овраге Переделкино, как раз возле сгоревшей дачи Андроникова и речки Сетунь, из этого родника пили воду русские патриархи и которая сначала перестала быть, как только попала в руки делателей нового времени, потом, правда не без труда, во времена начала реставрации, опять потекла в жизнь человеков. Емеля сам сделал глоток. Нет, вода была невкусна, он не привык к такой. Емеля просыпался медленно, как во сне. Как в замедленной киносъемке движутся кони и балерины, плавно, и брызги от воды - в стороны, в каждой - солнце, и каждая медленно-медленно, как смычок Иоки Сато, на страдивари играющей реквием Моцарта на Малой Бронной 4 июля 1971 год в доме возле Патриарших на дне рождения Жданы. И упаси Бог, если эта медленная съемка пойдет недолжно, весь день Емеля будет ходить, как будто его ударило колодой в первый раз, когда он лез на дерево. "Никогда не просыпайся быстро, - учил его отец. - Как между вашим раем и адом есть чистилище, так и между сном и явью есть послесонное время, в человеческих снах послесонное время размером с воробьиный глоток, в медвежьих - размером в наитие, и если ты пройдешь его медленно, значит, ты будешь в яви жить нормально и жизнь тебе будет видима, как дно моря сквозь стекла маски в золотой бухте Коктебеля. Поспешишь, и ничего, кроме мути, не разглядишь, не выпрыгивай из сна, как парашютист без парашюта, иначе все пойдет кувырком, наискось и ломано. Главы берлоги, которая была вместилищем Емелиного сна, его свободы от людей, его одиночества, его понимания устройства главной невидимой и никем не нарушаемой жизни, жизни, протекающей мимо воли, знания и сознания, бытующей вне быта человеков и вне их общежитий, как в виде барака, государства, семьи, так и в виде вер, законов и обрядов, кои бывают столь же тесны и неудобны, как и первые. глава 14 Вот почему Емеля даже в день своего рождения лежал медленно, чтобы все шло не кувырком. Лежал в своей берлоге, в которой нет лишних вещей, в которой вверху вместо потолка - корни деревьев, но не так смертельно, как в Суздале с Волосом, кругом вместо стен - красивая жесткая земля, похожая на камни валаамовых скал всех цветов радуги, когда лодка входит в протоку между дерев, стоящих на камне, как бронза на камине, вместо пола - тоже земля, но коричневого цвета, выглаженная и выметенная шерстью тысячи поколений медведей, их шкур и меха. В берлоге нет идей, предметов, золота, бронзы, мяса и печей, в берлоге нет кроватей, нет женщин, нет власти, которая, по определенью Макиавелли, самоценна, нет кораблей, самолетов, птиц, пароходов и машин, в берлоге нет даже звуков ночной скрипки на площади Флоренции, играющей Вивальди возле памятника Давиду, рядом с Джакомо Медичи в окружении картин Леонардо, Рафаэля, Джотто и Микеланджело, в берлоге всегда обитает только один единственный сон и единственная душа спящего в ней во время жатвы. Главы жизни меж снами, в которых Емеля узнает о том, что он будет отцом и о том, что у него есть жена, что у Деда не находит столь же восторженного отклика. глава 15 Было 24 марта - как раз день пробуждающегося медведя, природа на этот раз подгадала точно, обычно весна на весну не приходится, чтобы вот так, именно 24 марта, но сегодня, в день своего семнадцатилетия, Емеля проснулся вовремя; шесть из девяти весен он просыпался раньше или позже, а сегодня - о, чудо - в свой день. Отец уже встал и, прислонившись к стене, чесал брюхо лапой, выбирая клочья соломы из свалявшейся за зиму шерсти. - Доброе лето, - сказал Емеля. Отец похлопал его лапой по плечу. Раньше Емеля бы пригнулся, а сегодня в нем была какая-то новая сила, пришедшая к нему в последнем сне, и еще немного - в послесне, он рукой чуть толкнул отца в грудь и почувствовал, что медведь чувствует грудью его силу. Емеля из берлоги выбрался первым. Снег почти сошел на поляне под деревом, но дальше и вокруг его еще было достаточно - ноздреватого, желтого, твердого после минувшей ночи. Солнце стояло в зените. Подал руку, за ним выбрался Дед. Это была их последняя мирная зима. Народу становилось вокруг все больше, на оставленные места текли новые рода. И Москва, раздвигая границы, принимала этот народ, давая каждому место - и изгнаннику, и честолюбцу, воину и торговцу, миря их и уча жить одним общим народом. Тоже случится и с Америкой, но позже, спустя многия века. Так уж заведено на вашей земле: обжитое место никогда не бывает пусто, на землю шумеров приходят аккады, на место египтян - арабы, на место греков - европейцы, на место этрусков - римляне, на место римлян - итальянцы, на место финнов - славяне, на место индейцев - Европа, и в библиотеках, где на полках лежал Гильгамеш, Еврипид и Софокл, потом Шекспир и Свифт, уже лежат Байрон, Шекспир и Достоевский, а там уж Кафка и вслед им - непрочитанный Солженицын. глава 16 Пухла от люда Москва, и жить Медведко и Деду рядом с человеком становилось опасно, в первые же дни они перекочевали в тихое место, в наше время имеющее имя Тишинки, недалеко от медвежьей пещеры, где был похоронен Щур, где не было собачьих следов и следов лыж. Совсем рядом с местом, где любили друг друга Ждана и Емеля, Дед и Медведко облюбовали себе холм около старой сосны и там начали свою летнюю короткую жизнь. Забавно, что каждый раз, засыпая, Емеля как будто умирал и, воскресая весной, ощущал жизнь иной, чем она была зиму назад. Только сон менял Емелин ум и дух, и мысль, и слово, и ту, каждый раз новую, музыку, которая не звучала, но светилась в нем. Это был год 996 времени князя Владимира, когда была освящена Десятинная церковь в Киеве, на месте гибели двух варягов, первых пострадавших за христианскую веру на русской земле, и когда напали печенеги на Васильев, год, когда в Риме первый немец на святом престоле, папа Григорий пятый, родственно надел корону на голову своего двоюродного брата Оттона третьего, мечтавшего о возрождении империи, как и сегодня мечтает о возрождении империи нынешний управитель земли русской, год, когда Мурасаки Сикибу писала свою седьмую из пятидесяти четырех книгу романа Гендзи Моноготари, год, когда конунг Харальд приказал поставить камень и высечь на нем слова в честь "Горма, своего отца, и Тиры, своей матери, тот Харальд, что овладел всей Данией и Норвегией и крестил датчан, как Владимир с Добрынею, на два год раньше, чем оные. глава 17 А зимы Емеля действительно боялся. Когда однажды, проснувшись в оттепель, раньше времени, Емеля отправился по тонкому подтаявшему льду через речку, лед обломился, и Емеля чуть не утонул, спас Дед, и Емеля с тех пор помнил Дедовы слова: зимой живое не живет, а временно умирает, если хочешь жить долго, спи. Не захотевшая впадать в очередные зимы в спячку русская империя, протянула свой трехсотлетний, даже не мафусаилов век, и затем, мутировав, вместе со всем миром - второй, еще короче - семидесятилетний и благополучно изнемогла до новой спячки в новую зиму, упаси бог - бодрствующую, подтверждая медвежью забытую мысль: чем больше спишь, тем глаже живешь... И для Емели зима была продлением жизни. Сон проходит в ином измерении времени и исчисляется в единицах событий, но не единицах часто бессодержательной яви. Светило солнце, снег подтаял, был рыхл и обжигал ступни. Когда нога проваливалась в снег и обувалась холодом, становилось теплее, но когда он снимал снег, на воздухе ее тоже обжигало тепло, эта смена тепла разгоняла сердце, оно ухало, как филин, и махало крыльями, как куропатка. Семнадцать лет все же мало, думал Емеля и, подставляя лицо весеннему солнцу, торопился к роднику. Еще осенью, когда начались морозы, Отец и Емеля нашли дерево, которое сломал ветер, дерево было мертвым, это была сосна, внутри было огромное дупло, в нем жили пчелы, Емеля набрал меду, пчелы попали на мороз и замерзли, отец съел их с радостью и облизываясь. Мед был спрятан около родника. Емеля достал кусок, отковырнул его ножом, который он носил на поясе, отправил прямо с лезвия в рот и зажмурился. Мед был пахуч, тягуч и свеж. Захотелось пить. Как хорошо было идти, смотреть на деревья, слушать привычный за восемь лет гомон птиц. Летних птиц еще не было, а были только зимние, даже весенние еще не появились, они появятся где-то в апреле или мае. Как хорошо было идти и знать, что за спиной его сторожит и ждет Дед, знать, что далеко и до последней спячки, которая наступит через пять год, до боя с Даном, Джан Ши, Персом и Гордом, своим жертвенным отцом, до заколотого Деда, и как хорошо было ничего не знать этого вовсе. Абсолютное незнание наступающего мгновения дает ощущение счастья, знание и предвидение приносят горе, как и жизнь в пределах закона будущих причин, ибо человек сразу начинает жизнь во времени, истинно которого не будет, оно все равно реально будет не похоже ни на ожиданное, ни на предвиденное, ни на вспомненное. Из-за ели вылетел и ткнулся в него с размаха брат, он чуть не сбил Емелю с ног, и хотя брат был двухлетним, вес его был больше Емелиного, но не так-то просто было сбить Емелю, он ухватил брата, и они оба покатились по снегу, подтаявшему и мокрому. Емеля крепко держал за шерсть брата и сел на него верхом. Тот лапами отталкивал Емелю, царапая его по холщевой обтрепанной рубахе, которую Емеле в прошлом году к дереву принесла Ждана; рубаха была вышита по вороту, по рукавам и подолу; везде, где могли в тело забраться плохие духи, была кайма с ромбами и конями, ворот ворожило вышитое заклинание - Перуновы знаки вдоль всего ворота. Ждана сама вышивала. На холсте сером за зиму появились мокрые пятна от медвежьих лап. "Ну, хватит", - сказал Емеля и медленно поднялся. Брат тоже встал, весело ворча, и стал лапами стряхивать снег со спины Емели, провел по волосам и выгреб снег, который залепил голову. "Хорошо". Подошел Дед. Дрозд спустился на плечо Емеле, белка прыгнула с ели, коснувшись его, на другое дерево. Емеля пошел медленно, дать им было нечего. Но они ничего и не просили. глава 18 Наступил май, потом июнь. Емеля ходил к дереву почти каждый день. Но Ждана не приходила, она не пришла даже 26 июня, в день Купалы. И тогда Емеля сам отправился в Москву. В их домах уже жили люди других родов. Род, пришедший из Суздаля, бежавший крещения, оставивший свою землю и забравший с собой только песни, да веру, да Велесов огонь, - который теперь тихо жил в полусгоревшем, залатанном, жертвенном приделе Велесова храма, стоявшем недалеко от Успенской церкви, которую построил другой род, бежавший в Москву от ладожских волхвов и взявший с собой только песни, да веру, да икону Успенья, спасенную по преданью из сгоревшего цареградского храма, и храм этот был как раз на месте нонешнего храма Успенья в Кремле. Емеля остановился на опушке, спрятался за толстой сосной и смотрел, как на горе, где сейчас Кремль, ходили люди в таких же, как на нем, полотняных рубахах, с деревянными ведрами на коромыслах, и носили воду. Скоро среди них он разглядел и Ждану. Она шла, тяжело ступая. Живот ее был округл. Очень смешно было смотреть на ее тонкие стройные длинные ноги и округлый живот, выпирающий из-под рубахи. Словно ощутив на себе взгляд Емели, Ждана посмотрела в его сторону. Емеля чуть выглянул из-за дерева. Ждана остановилась. Поставила ведра. Кивнула головой. Потом заспешила. И через полчаса направилась к лесу, и Емеля обнял ее. И она прильнула к нему. Емеля животом почувствовал, как в чреве Жданы шевельнулось что-то живое. "Емелюшка, - слезы медленно, как капли с сосулек, потекли по Емелиным щекам, - меня выдали замуж, Емелюшка, я теперь не твоя. Да ты все равно ничего этого не понимаешь, милый мой", - она потерлась щекой о его щеку. "Мне ничего нельзя из-за живота?" - спросил Емеля. "Ага, - сказала Ждана, - вот ужо рожу и приду". "Я буду ждать, - сказал Емеля, - сколько надо, столько и буду". Запахи и лето кружили голо