Конец взлетной полосы у базара. И взлетают самолеты так низко, что кажется - рукой по брюху их можно погладить. За штурвалами летчики в шлемах. Завидки берут, глаз оторвать невозможно, пока в точку самолет не превратится. Отец говорит - врачом будет, инженером. Дудки. Летать Мишка будет душа в небо просится. Отец сам, небось, в войну при аэродроме служил. Не случись у него контузии, ни за что не стал бы сапожником, не ходил бы на базар месить грязь со всяким сбродом. - Тихо, Мишаня - подошел отец. - Тихо, пап. - На, лепешку пожуй горячую. - Принеси семечек полузгать. - Принесу. Не холодно тебе? - Зябко. Как торгуется ? - Неважно, сынок. Ерунда, расторгуется еще, терпение иметь надо. Всякое в их деле случается, приведет иной раз клиент отец меряет, гад, меряет. Всю сумку перемеряет так и не купит ничего. И не плюнешь ты тут с досады, глиной в морду ему не залепишь. Клиент всегда прав, говорит отец. А другого зато прямо расцеловать хочется: берет и не меряет, отсчитает денежки, спасибо еще скажет. Случаются совсем чудеса. Приведет отец замухрышку, горбатый, шепелявый, двух копеек с виду не стоит. Вытряхивает отец ему в мешок все шесть-семь пар, и баста. Кончен базар. Тут у отца с Мишкой праздник. Захоти Мишка плов - пожалуйста, домой на такси - пожалуйста. - На семечек, Мишаня, полузгай. - Что же, пап не ведешь никого. - Стукачей много, народ прячется. Ты тоже будь начеку. Десять утра, а они еще без почина. Да, и такое бывает: тащишь домой всю сумку, целую неделю потом работать не хочется. Рядом с Мишкой лай, скулеж - собачий базар. Мечтает Мишка: давно ведь просит отца купить ему бульдожку. Маленького, подешевле. Воспитает Мишка помощника себе, будет это чудовище, собака Баскервиллей. Такую и с сумкой оставить можно, ни один стукач близко не сунется. Хвать за горло мертвой хваткой, и амба стукачу на месте... - Эй, встань, мальчик! Обмер Мишка, всей кровью захолодел. Стоят перед ним сапоги хромовые, брюки галифе с красным кантиком. Голову поднять страшно - лейтенант Жакипов из детской комнаты. Прятался от него Мишка, хоронился и, на тебе, попался! - Вставай, говорят, ты что - глухой ? Все в голове перепуталось, смешалось. Поднялся он. - Мы, дядя, из Самарканда приехали. Папе сапоги купить надо. Еще один сапог. - Очень хорошо, мальчик. Идем со мной. Все, тюрьма тебе. Мишка. Детская колония трудовая. Чего же ты стоишь? Беги! Стоп, а сумка!? Товару в ней на полтысячи. - Дядя, не жмите так крепко, руку сломаете. Все равно не убегу. Теперь бить станут, пытать. На слова не говорить. Адреса, главное, не выдать, иначе с обыском домой поедут. Страшно, что у них там в подвале! - Куда вы меня ведете? Мне домой надо! В тюрьме Мишка на бандита выучится. Отец так и говорит: лишняя профессия не камень на шее. На бандита, так на бандита. Жакипов думает, что пацаненка ведет, сморчка. Э, нет! Смерть он свою ведет. Ведь Мишка из тюрьмы как выйдет, сразу на базар придет, изрежет Жакипова на мелкие кусочки. И все мальчишки и девчонки на базаре ему только спасибо скажут. Мишка тогда уже взрослым станет. А мать умрет. - Куда вы меня тащите ? Что я, спекулянт разве? Мать этого не вынесет, умрет мать. Отец станет нищим. Он так и говорил: без тебя, сынок, ноги бы я протянул. Ты нам одно спасение. "Будь проклята ты, Колыма, Что названа чудной планетой, Машины не ходят туда-а-а, Бредут, спотыкаясь, олени..." Так будет петь на базаре нищий отец. Шапка перед ним, штаны подвернуты, чтоб видели все его шрамы и ожоги. И Сонечка сидит на руках. Мишка подойдет к отцу: здравствуй, пап убил я собаку Жакипова. Отомстил за себя, за мать, за жизнь нашу. Ведет его лейтенант Жакипов, не торопясь, через весь базар, люди расступаются, вслед смотрят. Жакипов усами шевелит, лужи тропой обходит, сапоги хромовые бережет. Приходят они на скотный двор, в караван-сарай. Заходят в детскую комнату. Ни разу тут не был Мишка, оглядывается. Комната чистая уютная даже. На полу кубики цветные, игрушки, медвежата. За столом тетя сидит, в журнал пишет. Синий берет на ней и форма с двумя звездочками. Тоже лейтенант, значит. Лицо доброе, как у директора школы. Над ней плакат на стене. Спасибо партии за наше счастливое детство. Совсем как в школе, и вспомнил он школу, расстроился, захныкал, глаза кулаками стал тереть. Жакипов подошел к тете, показал ей сумку. Вместе они сапоги пересчитали, пошептались о чем-то. Кивнула тетя и обратилась к Мишке: - Меня, мальчик, зовут Люба Степановна. А тебя как? Пытают уже. Сначала говорят добрым таким голосом, а потом бьют. - Ко-о-ля, - заплакал Мишка. - Не плачь, Коленька. Сейчас кончим с Милочкой, потом с тобой побеседуем. Увидел в углу Мишка девочку с бантиком красным в волосах. - А платки мама с фабрики приносит или сама шьет? - Сама, - сказала Милочка. - У нас дома машина швейная. - Раскололась, - понял Мишка. Новенькая видать. Ни разу не встречал ее на базаре. Да, посиди она с Мишкой пару раз, он натаскал бы ее, как вести себя на допросах. Что же, в тюрьме уже обучать придется. На бандитку выучится. Он Жакипова придет убивать, а она - Любу Степановну. Тут приоткрылась чуточку дверь, увидел Мишка маклера Акбар-ака полбороды и один глаз. Подмигнул глаз Мишке и исчез. Потом показалась рука и пальцем поманила кого-то. Лейтенант Жакипов вышел. - А папа ваш где работает, Милочка ? - Нет у нас папки, не помню его. - И Милочка совсем разрыдалась, а Люба Степановна стала писать в журнал и утешать. - Девочка ты вон какая большая. Не надо плакать. В каком классе ты учишься, и какой школе? И Мишку про школу спросят, конечно. Про школу он все расскажет. Пусть знают, как учился Мишка, какой отличник был. Уроки ночами делал, к красивой жизни шел. Пусть стыдно им станет, что загубили правильного человека, пусть сообщат директору, учителям и этим маменькиным сыночкам. Ох-ма, что говорить, все пропало! В комнату снова потел Жакипов, стал шептаться с Любой Степановной. Потом взял Мишку и сумку его и вывел на скотный двор. Там стоял Акбар-ака. Жакипов передал ему сумку, передал Мишку и ушел. Тут же подлетел отец. - Ну что? Жакипов что говорит. Сколько? - Иди домой, - улыбнулся Акбар-ака. - Потом рассчитаешься, хватит вам на сегодня. Отец прижал к себе Мишку, и пошли они через весь базар к трамваю. - Мечтаешь, ворон ловишь. Я-то думал с серьезным человеком дело имею. - А ты не ругай меня, - отвечал со слезами в голосе Мишка. - Посади лучше возле столовой. Там народу много, неприметней. - Хорошо, подумаю, - гладил его отец по голове. - Домой поехали, плохая торговля была, скажем матери. Даже матери не расскажешь, чтоб пожалела. Врать надо. ПИСЬМО Каждый вечер инженер Наум Шац запирает окно тяжелыми ставнями - ни свет, ни звук не должны просочиться. Двери запирает на замок. Соседи по квартире свои, слава Богу, но их надо опасаться - не мучаются они тягостными снами о Иерусалиме. Достает новенький японский транзистор, подключает к нему наружную антенну. Щелк зеркальным колесиком, и вот он уже в стихии эфира. Вой, скрип, скрежет. Пискнули шесть сигналов, марш позывной грянул. Ах, этот марш! Все в нем - печаль и радость, и победная песня. Говорили Науму, будто родился марш этот на свадьбе, будто пели его солдаты наши, сажая в пустыне первую пальму. В счастливые эти минуты одного лишь человека не боится инженер Шац - деда своего. Он уж точно не донесет. Донести могут только живые. "Во поле березонька стояла, Да во поле кудрявая стояла..." Будь у него транзистор попроще, удушили бы, гады, голос родины, забренькала бы его дурацкая балалайка. Глаза у Наума закрыты от напряжения и сосредоточенности. Головой готов залезть он в транзистор. Березонька, березонька! - белый свет в детской памяти. Помнит Наум, как было ему годика четыре, бежали они всей семьей от немца. А дед уперся и ни в какую. Страшно настырный был: "Даст Бог, уцелею, дети!" Рассказывали потом соседи, будто видели старика в колоннах, что гнал немец к Заячьей балке... Про деда Науму известно А что же родители? Из всей семьи вернулся в дождливый город, в квартиру со стрельчатыми окнами один лишь Наум. Помнит он состав с теплушками, ржаное поле нескошенное. "Мессершмиты" с черными когтями бомбили их. Помнит, орал кто-то истошно: "Даша, Клава, детей несите к дороге! Тащите же их, потом разберемся! Чей мальчик рыженький? Чей, чья, чьи? Убитых, раненых - потом, детей спасайте!" Папа, мама, живы ли вы? Кто стоит за бумагой с сургучными печатями и красной ленточкой поперек? Ждете ли сына в горах Иудейских? А может, просто добрые люди откликнулись вызовом на письмо мое? А вы так и погибли безымянными в тот полдень у березки, во ржи нескошенной. Слушает Наум последние известия, чувствует присутствие деда. И рад за старика. Счастлив дед, должно быть, что слышит голос Иерусалима. Сидят рядышком оба, каждое слово ловят. Можно еще сходить к деду в местный музей краеведческий. Под стеклом лежат там миски алюминиевые, игрушки детские, фотография Заячьей балки, снятая почему-то весной в половодье. И много брикетиков оранжевого мыла со стершимся клеймом, как на старых монетах. Там же и костомолка стоит со шнеком спиральным. И желание берет тебя гнусное - руки помылить, ноги, посмотреть, как же оно пену дает, мыло человеческое?.. Обалдеть можно - собственным дедом намылиться! Ловит он голос родины, размышляет о мертвых. Всем им дает место у транзистора, не боится доноса, доверяет. И думает Наум о той тьме-тьмущей народа нашего, что так и не дождался услышать голос возрожденной родины. Эх, дайте Науму автобус, чтоб мог он врываться на нем в любую эпоху, в любое столетие!.. Вот скачет на бедное местечко казачья банда Ивана Готы. Сам атаман с косичкой на огнедышащем жеребце. Земля гудит под казаками, ковыль стелется. "Уля-ля, хлопцы, всякого пополам, руби пархатую гниду!" Объяты пламенем мазанки, народ бежит по пыльной дороге, прикрывая руками обреченные головы. Все! Конец, не спастись. Свистят и играют казацкие сабли "Шма, Исраэль!.." Тут как раз навстречу и выкатывает автобус Наума. Резко тормозит он, берет автомат марки "узи" - шестьсот выстрелов в минуту - и дает длинную очередь. И летит вся эта сволочь кувырком через уши своих жеребцов - да в ковыль. И сажает потом Наум в автобус насмерть перепуганное местечко, и привозит всех в сегодняшнюю Нетанию, скажем. В гостиницу на берегу моря. Первый день они купаться будут, на пляже загорать. Бульончик цыплячий к обеду, рыбка фаршированная. И повезет их Наум дальше, в экскурсию по стране... И где угодно остановится. Пусть выходят, руками пощупают: вот она, страна наша! Ради этого стоило терпеть! И работал бы Наум на своем удивительном автобусе хоть тысячу лет, не надоело бы. Да, но как быть, если спросят люди: а сам ты, приятель, где проживаешь. В Хайфе? Или в Иерусалиме? Или кибуцник ты? И что им Наум ответит? Что живет он в дождливом городе, погибая от отчаяния. А все это бред, галлюцинации. И чувствует порой обольстительный соблазн самоубийства. Как оглянется вокруг - ставни глухие, дверь на замке. Призрак собственного деда готов подозревать... Но нет, убить себя глупо. До родины осталось рукой подать. Умереть на пороге родины!? Немного терпения - и станут пускать, никуда не денутся. Подарки еще в дорогу давать станут, на руках до границы понесут. "Вы слушаете радиовещательную станцию Израиля из Иерусалима. В заключение нашей передачи следующее сообщение..." Ни черта не слышно! Всем ухом прилип Наум к своему "японцу". "На днях получено письмо от группы евреев, проживающих... они обращаются к правительству с просьбой... выехать... говорится, что вот уже в течение ряда лет... безуспешно... свое желание выехать эта группа объясняет исключительно... родине предков, с которой их связывают исторические корни... пишут, что неоднократно обращались во всевозможные инстанции, но каждый раз... они просят ходатайствовать за них... пишут, что материально обеспечены... ни в чем не... однако..." Затем следуют подписи. Пискнули шесть сигналов и грянул марш. Подбросило Наума со стула, взволнованно принялся он бегать по комнате, заламывая руки и восклицая: - Ну вот, а я что говорил? Существуют же приемы борьбы! Надо писать, протестовать, завалить их письмами, сотни, тысячи писем, нет, всех не перевешают, не пересажают, не те уже времена, весь мир за нас заступится. Ай, молодцы, ай, смельчаки, первые ласточки, буревестники, как же письмо переправить им удалось, немыслимо, невероятно... Через несколько стен, во втором подъезде, живет Симон Шомпол. Приличная квартира - две комнаты, мебель импортная, ковры на полу и на стенах - истосковалось живое сердце по домашнему уюту за годы заключения в лагерях вечной мерзлоты. Живет Симон общей судьбой со своим народом, чувствует великий час. Исходом на родину заняты его мысли. Видит он море штормовое, сплошь усеянное головами погибающих людей. Плывут они все вразброд, кто куда. И не знают даже, где он, берег спасительный. Грозят людям хищники с неба. Снизу их цапают прожорливые акулы. Один лишь Симон знает, в какой стороне суша твердая, куда всем направиться. Но не может крикнуть, чтоб его услышали... Последнее сообщение из Иерусалима взволновало семью Шомпол. Точно маяк вспыхнул Симону со спасительного берега. Не стал он размышлять много и предаваться огню эмоций. Сел за стол и тоже взялся писать письмо. - Я буду тебе помогать, - сказала жена. - Хорошо, - ответил Симон. - Сначала сам попробую. - Сообщай одни факты. Излагай юридическим языком. Слышал, как эти грузины сделали? "После войны вместе с родителями вернулись мы из эвакуации..." - написал Симон. И новые слова затеснились в голове, стали рваться на бумагу, как на свободу. Ах, до чего легко говорить о себе правду! Это вам не личный листок в отдел кадров, где надо лгать и изворачиваться. - Слышишь, Танечка, я прямо с нашего дела начну! - Совершенно правильно! И про эти доклады гнусные в Цилечкиной школе не забудь. "Учились в восьмом классе, всем нам казалось, что после такой войны, после такой катастрофы, случившейся с нашим народом, кончатся издевательства над нами. Но поняли, что ошиблись. Совсем подростки, мы взялись писать протест". Тут Симон задержался, почесал голову карандашом. Кому именно решили писать протест? Хорошенькое дело - писать вздумали! Сопляки несчастные, хоть бы дома с кем посоветовались! "...И подписаться под ним всем одиннадцати ученикам нашей национальности. Тогда нас арестовали. Среди арестованных была и моя жена, Шомпол Татьяна Рувимовна, девичья фамилия Бориславская. Процесс был закрытый. Присутствовать разрешили только родителям. Мы были осуждены на большие сроки и отправлены в различные места заключения. Меня сослали в Магаданский край. И там мне стало известно, что мои родители отреклись от меня. И другие тоже. Их вынудили поступить так". - Таня, Танечка, - крикнул он. - Они что, прокляли нас тогда? Не помнишь? Жена не ответила. О чем это он? - Ну родители наши, когда загремели мы? Кто мне написал об этом, ты же сама, кажется? - Можно газеты поднять. Думаю, сохранились в библиотечных подшивках статьи об этом. "Мать с горя попала в психолечебницу, где вскоре скончалась. Через месяц скончался отец. Из переписки со своей женой я узнал, что ее родители тоже умерли. После смерти Сталина нас выпустили, реабилитировали. Отсидели мы шесть лет. И вот, полагая, что теперь уже никто и ничто не напомнит нам о трагедии, случившейся с нами в юные годы, мы и сами старались забыть об этом. В прошлом году всей семьей решили съездить в Польшу по туристической путевке, но получили отказ. Дескать, когда-то были судимы! Мы удивились и растерялись. Как тысячи людей, невинно осужденных, мы были выпущены досрочно, перед нами извинились, сняли судимость. Теперь же оказалось, что наше прошлое следует по нашим пятам. Что же означала реабилитация? Блеф! Но это не все. Подрастает дочь, ей тоже придется заполнять анкеты. Что ей писать в графе: были ли судимы ваши родители? И ясно теперь одно - жить нормальной жизнью, воспитывать своего ребенка в..." Письмо подходило к концу. Все ли изложено так, чтобы мир узнал их беду и пришел им на помощь? И чуть не забыл. Симон пошел в другую комнату. Дочь с недетской серьезностью готовила доклад, списывая фразы из партийных газет. Он погладил ее по косичкам, заглянул в тетрадь. "...возмущаемся происками сил агрессии и империализма, шлем проклятие коварной военщине сионизма, сеющей смерть и разрушения на головы наших арабских братьев". Симон вернулся к себе, и полетели у него заключительные строки. "Ходит ребенок в школу, и что же заставляют там делать наших детей? По очереди готовить доклады и проклинать родину предков. Разводят костер и бросают в огонь большие картонные маген-давиды, которые они же дома изготовили по приказу учителей". Симон, в передней уже, надевает плащ и ботинки... Да, верно сказано о нем в папке секретной, что хранится в сером доме этого города. "Я уже ничего не боюсь, - любит он восклицать. - Пусть те боятся, кто похлебки лагерной не вкусил". Снят Симон там в анфас, профиль, полуоборот. Фотографии старые, лагерные. К Науму, к соседу! К этому трусу и мистификатору, к этому умнице! До сих пор Симон страшно завидовал его бумаге с сургучными печатями и красной ленточкой поперек. Но скоро, очень скоро прозвучит и его письмо в эфире, и, как знать, может, придет ему вызов из канцелярии самого президента! - Сема, Сема! - крикнула жена. - Поужинай хотя бы! - Нет, приемник я не включал, давно не включал. Забыл, когда и слушал, - ответил Наум Шац. - Я чай пью, как видишь. От этих слов Симон кисло поморщился, как морщатся от явной лжи. - Слушать их тошно, - продолжал сосед. - Они нам беду готовят, братья наши с Иудейских гор... Так что же говорили сегодня? Ну-ну, послушаем! - Наум, не прикидывайся, у меня к тебе серьезное дело. Инженер Шац сделал неопределенный жест руками. И погрузил твердый взгляд в Симона, пусть знает, пройдоха, Наум давно раскусил в нем платного осведомителя. До сих пор Наум не замечал за собой слежки. Слежка за ним ничего не даст. Он дома обычно сидит. Работа, квартира. Сидит, теории составляет - отрада и утешение. Они знают, какой Наум подозрительный. Его голыми руками не возьмешь. Таких иным способом потрошат. О, недаром живет душа в человеке, ее только слушать надо уметь, она обо всем расскажет. Душе одной ведомы все опасности. Томится она у Наума, что-то гнетет ее. Будто сказать хочет: много врагов у тебя, Наум, они погубить тебя взялись. Будь начеку, не доверяйся... Зачем им ставить человека в подъезде? Они проще сделали. Вошли в квартиру в его отсутствие, вмонтировали магнитофон. Малюсенький такой. В шкафу или в стене. Томимый страхом, Наум начинает порой тщательно исследовать свое жилище. Простукивает стены, сундук, шкаф. И не находит ничего. А микрофоном может быть тут головка гвоздя или проволочка на батарее отопления. Что говорить, микрофончик вмонтировали отлично! Ну, а сосед Симон Шомпол? Может, и вправду сидели они с Татьяной, но отпустили-то их досрочно! А кого отпускают - Науму не говорите. Только агентов, тех, что сломались и согласны сотрудничать. Вот и подселили Симона по соседству, чтоб вламывался он среди ночи, как сейчас, провоцируя на конфликты с властями. Э, нет! С тех пор, как Наум подал документы на выезд, он драки на улице стороной обходит, скандала в очереди остерегается. Ему беречь себя нужно. - Вот и я решил письмо написать, - говорит Симон. - Давай, Наум, два письма отошлем, твое и мое. Тебя ведь тоже, черт знает, маринуют. Тебе есть на что жаловаться. - Не могло быть такого письма из Грузии, отвечает в микрофон Наум Шац. - Чистейшая фабрикация. Они его сами там сочинили в горах Иудейских. Я на такую наживку не клюну... Хотел бы я знать, а как ты его переслать собираешься? Почтовыми, хи-хи, голубями? Ха-ха-ха... - Зачем голубями? И не почтой обычной, почту они вскрывают. Приеду в столицу в посольство. Или корреспонденту иностранному. - Сцапают тебя в столице, Симончик. Снова в Магаданские санатории сошлют. - Магадан, так Магадан! Я и оттуда бомбить письмами весь мир стану. Хватит со страху помирать, кончились времена те. Есть кому за нас заступиться. Наум ужаснулся вдруг. Он забыл микрофон! Он даже увидел, как глазок микрофона стал наливаться кровью и яростью. Наум прокашлялся и начал с хорошей дикцией. - Ты в двух вершках от своего носа не видишь беды. Неужели ты этой ямы не видишь? Подумай только, куда они нас толкают, науськивая писать подобные письма? Вот вопим мы: отпусти да отпусти! Не нужны нам квартиры ваши, зарплата, должности. В трусах, мол, уйдем, отпустите только! И кажется нам отсюда, что согласны мы жить в палатках, в пустыне, в лишениях. Но я готов пари с тобой заключить, что ты же первый по прибытии на землю предков станешь воду мутить и палки в колеса совать. Увидишь, как другие ходят в театр, в рестораны, ездят за границу, - плюнешь на свой идеализм, захочешь простой уравниловки. Лишь бы не грызла черная зависть. О, уж мы-то себя знаем, что мы за народ, ради благополучия своего все на пути растопчем. А они нас под нож гонят, чтоб всех тут пересажали. А когда вышвырнут отсюда, мы там любой подачке рады будем. Мы им нужны раздавленные, пришибленные. - Чушь порешь! - воскликнул Симон. - Возьми нас, к примеру, шесть лет отбарабанили - и что, Сибирь нас сломила? Там-то по-настоящему все поняли. - Шесть - ерунда! Вы бы пятнадцать позагорали, тогда бы я на вас хотел поглядеть. Да и спрашивать с вас нечего, вы тогда пацанами были. А сажать будут. За шорох, за взгляд, за слово. И лепить не меньше пятнадцати. Дикцией своей и изложением мыслей Наум остался доволен. Он увидел даже, как речь его легла на пленку, и через час ее прослушают. И самый главный, от которого все зависит, поднимется, обведет присутствующих взглядом и скажет: ну, товарищи, вот мы и проникли в образ мыслей этого человека. Как видите, он нам не враг. Несчастный он человек. Прекрасно понимает, что там ему в тысячу раз хуже будет. Ему бы только с родителями соединиться. Как же решим с Шацем? Отпустим? Я - за... - Не может быть, чтоб ловушка была, - говорит Симон. - Это бред какой-то, теории твои. Нам крови своей верить надо! - О, Симон, не витай в облаках! Почему мы не ценим, что нас вообще не гонят отсюда? Убирайтесь-де к чертовой матери, пархатая свора. Выделил мир вам страну наконец, вот и езжайте к себе, нечего наш хлеб есть! Ишь, вообразили о себе, будто страшно умные, будто обойтись без них не можем. Симон, мы благодарны должны быть, что власти этой страны так милосердны к нам. Ведь если хлынут в Израиль сотни тысяч, там катастрофа будет! А все продолжаем талдычить: отпусти, отпусти! Выведем их из терпения, и в Сибири все окочуримся! Наум был в восторге. Вот как можно коварство врагов обратить в свою пользу! Да, быть начеку - вернейшее дело. Быть подозрительным - значит обладать изощренным умом. А если в квартире микрофона нет? И Наум обиделся даже, что мог упустить блестящую возможность перехитрить своих тюремщиков. Микрофон обязательно должен быть! - Надеюсь, Наум, что весь разговор наш останется тайной! Симон с огорчением убедился, что сосед его наглухо спрятан в броню своей трусости. А вызволить его оттуда нет ни малейшей возможности. Да, подумал он многозначительно. Исход нашего времени - это не Исход египетский, когда был у народа вождь, за все отвечавший и всемогущий. Сегодня каждый сам себе вождь, сам себе Моисей. У каждого своя дорога к спасению. Как можешь, так и спасайся. - Когда письмо мое попадет в Иерусалим, мне уже ничего страшно не будет, - сказал Симон. Пусть оно даст силы хотя бы другим сомневающимся. "Это я, стало быть, трус, я сомневающийся? вскипел в душе своей Наум Шац. - Я, который вышел один против дракона? Давай, давай, Симончик, выходи и ты, попробуй. Посмотрим, что ты за боец отважный!". - Одну услугу, Наум, ты все же окажи мне. В столице с гостиницей трудно будет, наверняка не достать. А я пока разнюхаю что к чему - неделя пройти может. Как там, "попки" стоят у посольства? Как в дверь проскочить? Не валяться же мне на вокзальной скамье. Ты дай мне адрес своего приятеля, записочку. Так, мол, и так, пусть человек у тебя переночует. А я обещаю вам осторожным быть, не подвести вас под монастырь, как говорится... Недели три после этого Наум Шац мучительно поедал себя: в каком разговоре он мог проболтаться Симону о существовании в столице своего приятеля? Скорее всего - не говорил никогда. Это сам Симон выдал попросту обширную осведомленность органов, где он служит верным псом на штатной должности. Там, где пишут сценарии для подобных провокаторов. Вскоре, однако, иерусалимский диктор сообщил миру содержание Симонова письма. Тут охватила Наума гордость. Он был первым читателем знаменитого сообщения. В черновом еще варианте письмо это лежало на его столе... Теперь ясно, что Симон свой. Но сразу точно ледяной сквозняк вошел ему в душу. И сковал его ужас. Диктор произнес фамилию соседа, номер дома и номер квартиры! Искать Симона теперь не надо. Сегодня же ночью приедут за ним и скрутят. Быть может, они уже едут брать его? Станут пытать - и выдаст Симон сообщников. Станут потрошить - и он скажет, кто был первым читателем, кто дал адрес в столице... Ах, был бы тогда микрофон в квартире! Они бы и доехать ему не дали до столицы или схватили бы с поличным у самой посольской двери Что же делать? Что делать? Может, не теряя ни секунды, бежать с повинной. Что-нибудь скинут за это! Нет, поздно! Зачем, зачем не сел он тогда тоже писать письмо? Вот пойдет он сейчас в Сибирь, и никто никогда не узнает о бедном инженере из дождливого города. Никто за него не заступится, словечка нигде не замолвит. Так и сгинет Наум Шац в лютых снегах, будто и не жил на свете белом. ЮБИЛЕЙНЫЙ МАТЧ Он был на редкость рослым легковесом: длинный, как каланча, он стоял сейчас рядом со мной в шеренге и грыз ногти, стараясь унять мандраж перед боем. Стенка к стенке стояли мы - их десять и нас десять, не считая тренеров обеих команд. А судья-информатор громко выкрикивал в мегафон боевые пары. Странно звучали имена наши на их языке. Потеха, да и только! Бен оглядывал тем временем трибуны. - В глазах темно, - сказал он. - Одни зонтики! Весь городишко приперся сюда, точно сговорились. - Устроят нам юбилей - буркнул я. - Ох, устроят... - Не паникуй, бокс в этих краях любят, - стал он меня утешать. - Хлебом их не корми, дай на мордобой поглазеть! Все во мне так и сжималось в предчувствии беды. С самого начала не в жилу была мне эта поездка. - Гляди, какие рожи угрюмые, - талдычил я. - Добрым людям в такую погоду дома сидеть положено. Вот и дождь начинается, понятия не имею, как драться будем! Первые капли дождя падали на серый брезент ринга. Дождь мочил наши голые плечи и спины. Наши мышцы вздувались и каменели на холоде. Команда литовцев - десять белобрысых напротив - стояли в теплых, махровых халатах, и мы им страшно завидовали. Они, вообще, вели себя, как кретины. Когда судья-информатор выкликал пару, они вытанцовывали на середину ринга, задрав над головой кулаки, точно заправские профессионалы. Улыбались и кланялись во все стороны. Публике это нравилось: им орали вовсю, свистели и подбадривали. Мы же вели себя скромно, не имело смысла выпендриваться здесь. Чтоб зря не торчать на этом спектакле, я попытался узнать противника своего до того, как нас друг другу представят. Это не составляло большого труда хоть и были они укутаны в халаты. Стоял он третьим от тяжеловеса и тоже пялил на меня глаза. При этом он зевал часто, будто сильно скучает. А я понимал хорошо - от мандража все того же. Был он с короткой шеей и мощно сбитый в плечах. Зато руки его казались короче моих. И этого было достаточно, чтобы составить мне тактику боя на первый раунд. Потом нас представили. Улыбаясь, мы похлопали по спинам друг друга и вернулись свои шеренги. Вот и вся петрушка. Тошно сказать, к чему приурочили нашу матчевую встречу. Литва отмечала юбилей "воссоединения" с Россией - ну просто с души воротило! Уж мы то знали, что это был за праздник! Русскую речь тут терпеть не могли. А мы дурака валяли - исключительно по-узбекски лопотали. И нас принимали за иностранцев. Обмануть на этом удавалось разве что продавщиц в магазинах, но только не людей сведущих. Комедия с парадом участников подходила к концу. Последними представили тренеров у литовцев был какой то старик. Держался он сухо, зубы стиснул будто драться предстояло ему одному, а не всей его белобрысой ораве. Бухман вышел на середину ринга с поганенькой, виноватой улыбкой. Они обменялись кубками, и вся эта липа закончилась. ...Сегодня утром, собираясь ехать на взвешивание, мы встретили в вестибюле гостиницы их тренера. Утром старик улыбался нам, был вежлив и снисходителен. Был отвратительно ласков, точно победу над нами уже имел в кармане. Не приняты в нашем деле такие выходки, убейте меня - не приняты. Бухман наступил ногой нижний канат, а второй оттянул повыше. И через эту щель мы стали прыгать с помоста на землю. - Агаф, а ты сиди в раздевалке сказал Бухман - Весь матч сиди в раздевалке будешь ребят готовить на выход. Обстановка тут складывается неважная. Капитан команды Вовчик Агафонов тоже был гусь тертый, отбрыкивался от всех поручений. А может, он догадывался, зачем нас сюда притащили. - Нет Борис Михалыч, уставать мне сегодня никак нельзя. Самому биться до красных соплей Назначьте разминать Хану - она не хуже меня справится. Агаф уже был на земле Бухман сверху поманил его пальцем. - Ну-ка, умница мой, взгляни в ту сторону. Возле столика главного судьи матча собрались рефери и все боковые судьи. Их было человек двадцать, во всем белом с черными бантиками на шее. И все они шептались, явно о чем-то сговариваясь. Тоже хорошие свиньи - будто не было у них другого места и времени чтоб сговориться. - Ничего подозрительного не вижу, - прикинулся идиотом Агаф. - График судейства обсуждают, как и положено. А может, анекдоты рассказывают последние про советскую власть. - Забыл где находимся, - зашипел Бухман. - Обдерут нас, как Сидоровых коз. Иди в раздевалку и готовь ребят, чтоб были как звери. Тут надо на голову быть выше их, иначе не уйти от позора. Ну и Бухман. Тот еще - Бухман. Потом мы узнали, что за инструкция была у него. Он и сам не знал, чего ему спасти. Он только и думал, как бы придать матчу видимость правдоподобия. Мы шли в раздевалку. Дрожали мы от холода, как сукины дети. По случаю бокса на поле стояли длинные, низкие скамейки. Трибуны тянулись таким образом до самого ринга. Из-под зонтов наблюдала за ними публика. Все как один - блондины, литовцы. У входа в раздевалку начинался деревянный тоннель. Между нарядами милиции мы увидели Хану. На ней был желтый модерновый дождевик и косынка. - Мальчики, Боря мой там не мерзнет? Вынести ему что-нибудь теплое? - Не стоит ему ничего приносить, - съязвил Агаф. - Бои как начнутся он мигом согреется. Полотенчиком нас обмахивать он мастер первого сорта. Больше ни на что наш тренер и не годен. Верно я говорю, Леша? Агаф так и нарывался на скандал, а тяжеловес Леша Баранов человек был бесхитростный. - Не любит он нас, - протрубил Леша. - Не любит и не жалеет. Так и можешь ему передать, Хана. Какого хрена не отменил матча? Что за новость еще - под дождем драться? Где это видано? Хана не унималась: - Агаф, а может зонтик ему вынести? - Слышал, Леща, зонтик. Ринг под зонтиком! Вот Хана дает! - Цирк! - ответил тяжеловес. Цирк с клоунами. Э, нет. Хана! Боксеры мы, слышишь, а не труппа с клоунами! Команду греть сегодня тебе придется Агафу сосредоточиться надо, у него крепкий орешек. Мы быстро оделись и вышли к рингу. В первом весе от нас выступал Саша Цой, или просто Мизинчик, маленький, кривоногий кореец с большим плоским лицом. В бою Мизинчик был цепкий, двужильный и брал противника одним измором. Перед каждым боем его полагалось долго злить, и Бухман всегда его жарко науськивал. Мы сели у самого ринга, на специальную скамейку участников. Шел первый раунд: Мизинчик был, точно вихрь, и таскал своего литовца из угла в угол. - Будка у Мизинчика, как у тяжеловеса! - изрек Васька Истомин. - Что, как у тяжеловеса? - испугался Леша Варанов. - Морда, говорю, у Мизинчика здоровенная, в такую с закрытыми глазами бей - не промахнешься! Кури себе, Леша, не волнуйся. Васька Истомин сидел у другого конца скамьи, пряча в воротник голову, а Леша курил сигарету, держа се в рукаве, чтоб никто не увидел. Он всегда курил перед боем, если одолевал его мандраж. - Сашенька, дави! - заорал вдруг Васька. Выиграть первый бой, сделать почин - это всегда очень важно. - Дави его, не отпускай! - подхватили мы все тоже. Мизинчик шел впереди на уйму очков. Он выиграл первый раунд, и второй, а мы считали каждый удар. Но за минуту до конца боя литовец изловчился и врезал ему сильнейший удар по челюсти. Колени дрогнули у Мизинчика, но он устоял. Рефери тут же открыл счет. Мизинчик подошел к канатам, что-то пожевал губами, а потом выплюнул в нашу сторону свой передний зуб, весь в красной юшке. Васька сорвался с места и спрятал зуб в карман. Этот бой мы продули. И следующий тоже. А по огромному кольцу трибун пошел плескаться подозрительный гул, публика свистела и махала зонтами. В третьей паре воевал Бен. Противник у него был коротышка, конфетка, а не противник - таких он расстреливал обычно с дальней дистанции, как хотел. Мой кореш считался лучшим технарем страны, у него и приз был за блестящую технику. В этом же бою Бен превзошел самого себя, до того он был точен, красив и быстр. Последний подонок не мог усомниться в его победе. Он сам подошел к своему литовцу и поднял его руку. Лучше и нельзя было выставить на посмешище судей. Плюнул, и сошел с помоста. На ринг поднялась следующая пара. Совершенно расстроенный, я встал со скамьи. - Пора в раздевалку, - сказал я нашим. - Посиди еще малость, за Агафа поболеть надо! - Нет, хватит с меня, тошно смотреть, как над боксом глумятся! В раздевалке я подошел к Бену, чтобы утешить его. - Хороший был бой, - сказал я ему. - Спасибо за удовольствие. И наши тоже от тебя в восторге. Ты не огорчайся, не надо. Считай, что выиграл сам для себя, для друзей. Какое в спорте еще может быть удовлетворение? Он улыбнулся мне в ответ криво и жалко. - Чуть беды не натворил, едва удержался не врезать по харе кому-нибудь из судей. - Умница, - поцеловал я его. - Мне бы твои нервы и выдержку! Впереди меня выступали двое: прошлогодний чемпион Средней Азии Оська Гохберг, или просто Гоха - боец смелый и умный, левой рукой он разил наповал чуть ли не в каждом бою. И - Толик Каримов, инженер с кабельного завода, телосложением - мышечное чудо, тоже нокаутер. Хана возилась с Гохой, готовя его на выход. - Своего знаешь? - спросила она меня. - Нет, - сказал я. - Пожали руки друг другу, мои вроде длиннее. Вот и все. - Тебе с ним попотеть придется. Я видела его на первенстве Вооруженных Сил - рубака и лезет в ближний бой... Ты вот что: держись от него подальше, разведай все. А сильный удар поймаешь - не злись, не теряй голову... Ну, а остальное тебе уже Боря в ринге подскажет. Иди, грейся пока! И я приступил к разминке. Минут десять выделывал различные упражнения, каждый раз прибавляя в темно, пока весь организм не стал подчиняться мне, как послушная машина. Тем временем Хана отправила на ринг Гоху, а Толик сидел на табурете в халате и в перчатках, тоже готовый на выход. Хана целиком перешла ко мне. Она шутила со мной, отвлекала мои мысли о боя она отлично знала, чего мне надо в эти минуты. Меня, если честно признаться, ни в коем случае нельзя оставлять наедине с мандражом. Воображение может легко свалить меня задолго до боя. Лоб у тебя сухой, - говорила она. - Таким я тебя не выпущу. Этот молодчик, чего доброго, и головой тяпнет, бровь тебе может посечь. Зачем же из-за ерунды проигрывать? Поди ко мне, я тебе вазелином лицо смажу! И Хана ни на шаг не отходила от меня. И я был очень ей благодарен за это. Она была мне сейчас самым дорогим человеком во всем этом гнусном мире. В раздевалку влетел Гоха. Он прямо-таки кувыркался от радости. Что, красавчик, нокаутировал - поняла Хана. - Ага! - Ну, слава Богу, хоть счет размочили. - Поздравляю, Гоха, - сказал я. - Спасибо, и тебе удачи большой!.. Там льет вовсю. Ринг скользкий, как в мыле. Ты канифолью хорошенько натрись! Хана тут же принесла кусок канифоли и бросила мне под ноги. Я раздавил его, растирая подошвами боксерок. Канифоль быстро превратилась в пыль, захрустев, точно спелая капуста. - А теперь закругляйся! - и Хана запустила хронометр. - Раунд боя с тенью, и баста! Повтори свои длинные серии с обеих рук, а кончай комбинацию крюком справа - коронкой своей... Потом зашнуровали на мне перчатки, накинули на меня халат. Я сел на табурет, выставил ноги подальше. Расслабленные так, они лучше отдыхали. Вдруг мы обнаружили, что стоит на стадионе мертвая тишина. Точно все там разом окочурились. - Это Толик, должно быть, выигрывает! - сказал Гоха. - Я выбегу посмотреть! и Хана выскочила из раздевалки. Раздевалка наша находилась под трибунами, публика сидела как раз над нашими головами. И вдруг забили над нами сотни копыт и раздался жуткий вой. Влетела в раздевалку Хана. А за ней следом - Бухман и Толик. - Все! - заскулил Бухман. - Начинается! - А что случилось, Боря? - Второй нокаут - вот что! Бухман был весь мокрый, со слипшимися волосами. Губы у него вспухли и дергались. Он увидел меня сидящим на табурете. - Готов? Надо идти, идем! И мы вышли на поле. Вой стоял сатанинский. Я заткнул уши перчатками, иначе со страху можно было наделать в трусы. Ринг окружала плотная цепь милиции. Раньше ее не было возле ринга. Они пропустили нас, и мы взошли на помост. Гоха был прав - ринг был мокрый насквозь! Боксерки так и елозили по брезенту. В другом углу вынырнул между канатами мой литовец. Рефери взмахнул руками по-птичьи: этот жест означал, что он приглашает нас к себе. Все трое мы обменялись рукопожатиями. Рефери стал нам что-то быстро говорить, но слова его смывало ревом. Он говорил, разумеется, что надо нам биться честно, без запрещенных приемов, что судить нас он будет строго и обоим желает удачи. Словом, все, что надо сказать приличному рефери, а не каналье. Потом ударили в гонг. Мы коснулись перчатками, и все на свете перестало меня занимать. Пропал стадион, эти судьи сволочные, эти литовцы на трибунах - все пропало. Остался противник в ринге, и мы занялись своим делом. Для начала я нанес ему парочку легких ударов по туловищу. Защищая живот, у него опустились руки, и я увидел его открытый подбородок. Он разозлился, поняв свою оплошность и попер на меня апперкотами. Я тут же разорвал дистанцию, улизнув подальше: ноги всегда хорошо выручали меня. Он бросился догонять меня, сломя голову. Тут я вообще увидел у него уйму открытых мест. Сбычив голову, он пошел на меня с обеих рук, бил, точно кувалдами. А потом вошел в клинч и нагло тяпнул меня головой, явно желая посечь мне бровь. И я удрал от кого еще дальше. Да, Хана оказалась права - он был очень опасен! Конечно, тяпни он меня так на нормальном ринге, да при обычном рефери - его бы мигом шуганули отсюда за грубое поведение. Но им тут того и надо было - быстрее от меня отделаться, если появится кровь. Все они б