Леонид Нетребо. Рассказы --------------------------------------------------------------- © Copyright Леонид Нетребо Email: netrebo@chat.ru Date: 29 May 2000 Date: 29 Nov 2000 --------------------------------------------------------------- ФАРТОВЫЙ ЧАРЛИ Чарли всегда умудрялся взять стол не на отшибе, но и не в середине зала, а где ни будь у центрального окна, - дабы не задевали без необходимости снующие официанты и публика из числа танцоров, в то же время, чтобы кампанию было видно и посетителям, и музыкантам. Как правило, столик на шестерых; пятеро персон - девочки. На острие всеобщего внимания единственный мужчина шестерки - великолепный Чарли. Он в белом костюме, вместо тривиального галстука - золотистая бабочка. Наш "Чарли Чаплин" гораздо крупнее одноименной кинозвезды, осанка прямая, что делает его раза в полтора выше знаменитого американца. Лоб высокий, броский, с глубокими для двадцати двух лет пролысинами. Широко расставленные глаза настолько велики и выпуклы, что собеседнику, словно ученику на уроке биологии, предоставляется редкая возможность видеть, как происходит процесс моргания: верхние веки, отороченные кудрявыми ресницами, как шоры обволакивают глаза, смазывая глазные яблоки, а затем медленно задираются вверх. Густые брови недвижимо застыли, взметнувшиеся к небу, в вечном удивлении - дальше удивляться просто некуда, что непостижимым образом придает лицу уверенность, замешанную на равнодушии к внешней суете. Танец в исполнении Чарли собирает, кроме девушек его стола, всех резвящихся на пятачке возле оркестрового подиума. Никому и в голову не приходит, что этот супермен в белом костюме, руки в карманах брюк, - всего лишь студент технического института. Ресторанные потасовки, которые можно сравнить с кометой или смерчем из высокотемпературных кряхтящих тел, пахнущих винегретом и водкой, сметающих все на своем пути, проносились стороной от столика фартового Чарли. Однажды было отмечено, как Чарли, видя, что надвигающийся "смерч" не минует его уютного гнездышка, и через несколько секунд сметет всего Чарли вместе с подругами и сервировкой, спокойно скомандовал девочкам "вспорхнуть" с кресел, захватил ручищами столешницу и, уронив всего пару бутылок, отнес стол в угол зала. Отдых продолжался. Родители имели неосторожность назвать его Чарли, естественно, что с самого детства к нему прилипла кличка "Чаплин". В отличие от Чарли, его родителям не нравился этот "псевдоним", которым наградили сына сверстники. По известной логике, именно благодаря им, предкам, точнее, их отношению ко всему этому, "псевдоним" прилип намертво. Все бы ничего, но вероятно от желания соответствовать имени, организм Чарли в подростковом возрасте взялся корректироваться согласно "благодати", заложенной в оригинальном имени. Так, ноги Чарли стали... "разъезжаться" - носки ботинок "сорок последнего" размера при ходьбе расходились в стороны почти на девяносто градусов относительно направления движения. При этом непременно - "руки в брюки", по словам матери. "Что ты там в карманах делаешь, - поддевал его отец в воспитательных целях, - в бильярд играешь?" - "Нет, - невозмутимо ответствовал находчивый Чарли, - фиги мну". Наблюдение за ходьбой сына-подростка не доставляло родителям приятных минут, однако и к этому они привыкли. Отказывались только смирится с излишней беспечностью Чарли, которая могла сулить многие жизненные неприятности. Сам Чарли так не считал, полагая, что никто от оптимизма не умирает. Да и как еще может считать человек, которого зовут Чарли Чаплином! В нашей институтской группе он слыл фартовым малым. Не только потому, что сам не уставал при случае об этом сообщать. Действительно, на экзаменах везло. Впрочем, как известно, в студенческой жизни учеба - не самое главное, и образ фартового в основном складывался из иных, более значимых примеров. Мы, однокашники Чарли, пожалуй, чаще встречали его в городском парке, на речном пляже, в ресторане. Неизменно - в окружении девчонок, числом не менее трех, как правило студенток нашего института. Это был наивесомейший показатель "фарта". Нет, Чарли не являлся прощелыгой-халявщиком, который бессовестно доил свое природное везенье. В основе благополучия этого внешнего повесы лежал, как это ни пресно и неинтригующе, хотя и нельзя сказать, что банально, - обыкновенный труд. К тому времени у Чарли оставалась одинокая мать в другом городе, которая "поднимала" младшего сына-школьника. Помощи ни коим образом не предвиделось, на стипендию не пошикуешь. Истина относительно "широких" возможностей стипендии относилась ко всем. Поэтому все мы чем-то промышляли: разгружали вагоны, сторожили детские садики, мели тротуары. Зарабатывали мелочь. Иное было у Чарли - он работал постоянным ночным грузчиком на перевалочной продуктовой базе. Того, что он совершенно легально, по разрешению и даже настоянию начальника смены, уносил с работы в сумках, вполне хватало на ежедневное питание. Зарплата же, соизмеримая с получкой высококвалифицированного токаря, шла на одежду и активный отдых. Доставалось и матери с братишкой. Как Чаплину удалось устроиться на такую выгодную работу, для всех оставалось загадкой. При этом никого не интересовало, когда Чарли спит и как он готовится к занятиям. У нищих и ленивых коллег по студенческой кагорте превалировало одно суждение: "Везет же человеку!" Единственным заметным изъяном Чарли было следующее - он заикался. Прежде чем произнести первое слово, он закатывал глаза, сжимал губы, прерывистыми неглубокими вдохами втягивал в себя воздух, "настраивал" первый слог, далее все предложение шло нормально: "Ха-ху-хо...хо-орошая погода, пойдем пиво пить!" По возможности старался обходиться мимикой. Например, если на его предложение следовало неуверенное возражение: "А как же лекции?" - Чарли в ответ уверенно махал рукой, отметая неромантическое сомнение. Что касается его девочек, которые менялись с быстротой метеоров, то многие из его приятелей, как говориться, облизывались. И дело не в том, что это были какие-то особые подруги - нет, самые обыкновенные студентки, наши знакомые. Завидовали же количеству и той легкости, с которой Чарли удавалось "прицепить" к себе очередную "чуву", той беспечности, с которой он с ними расставался. "Ой, залетишь ты, когда-нибудь," - шутили друзья, скрывая зависть. На что Чарли неизменно отвечал: "Не-ни-не... Не родилась еще такая!..." - одна рука, украшенная золотой "печаткой", вылетев из брюк, беспечно резала воздух, вторая, как борец под ковром, продолжала пузырить карман, вероятно, лепя свою миллионную фигу. Во всем этом мнимом суперменстве было что-то ненормальное. Ну так не бывает, чтобы студент фартово жил, благодаря просто физическому "ломовому" вкалыванию: не фарцевал, не имел богатых родителей - просто работал. Ой, залетишь ты, думали друзья. Аномалия не может продолжаться долго. Где ни будь да залетишь. Наконец, он "залетел", правда случилось это на предпоследнем курсе. От него забеременела "однокашница" Наташка. Разведенка, прожженная очаровательная Натэлла, все четыре года безуспешно скрывавшая свое деревенское происхождение толстым слоем помады и частым курением на лестничной площадке общежития. Напившись в ресторане, она висла на великолепном женихе в золотистой бабочке и громко причитала, не обращая внимания на гостей: "Чарка, а я думала ты меня обманешь, бросишь. Если бы ты бросил, это было бы в порядке вещей. Я была готова к этому, я привыкла... Может быть, ты еще бросишь, а? Ты ведь вон какой, а я..." У Натэллы уже был шестилетний сын, который рос без ее участия в деревне, что вообще-то - Натэллкино очное обучение и воспитание ребенка - было подвигом ее престарелых родителей. Гости, переглядываясь, под столом потирали руки и, уважая друг друга за проницательность, думали каждый про себя: "Ай, да Чарли, ай да залетел!" Нет, немо возражал Наташке и всем гостям Чарли, используя бодливую голову и другие мимические средства. Однажды все же, значимо обводя собравшихся своим удивленно-уверенным взглядом, выдал тираду якобы в адрес невесты: "Са-су-со...Со-обственно, а что, собственно, необычного происходит? Ты останешься такой же, великолепной Натэллой. А я всего лишь продолжаю свой род. Кто за меня это будет делать? Я еще никогда не допускал ошибок, запомните. Не дождетесь!..." - Он нежно обнимал Натэллу левой рукой, правая оставалась под скатертью - друзья, близко знающие Чарли, догадывались, что она там вытворяла в их адрес. Они снимали домик на окраине города. Конечно, далеко и мало комфорта, удобства на улице. Зато отдельное жилье - Чарли за ценой не постоял. Он изо всех сил старался следовать тому, что продекларировал на свадьбе: ничего особенного не происходит. Они продолжали регулярно посещать рестораны, именно те, завсегдатаями которых слыли по холостому делу. Даже когда родилась дочка, приходили втроем в ресторан, поближе к вечеру: Чарли, Натэлла, дочка в ползунках. Заказывали шампанское, ужинали, уходили, не допив и не доев, давали официанту на чай. Иногда, если удавалось оставить у кого-нибудь дочку, засиживались допоздна. Мало чего осталось от великолепной Натэллы - она после родов оборотилась деревенской девахой Наташкой, сдобной и наивной. Часто в ресторане, пригнувшись к столику, пугливо озиралась по сторонам, как истинная провинциалка, будто и не было пяти лет жизни в большом городе: "Чарка, давай будем, как нормальные люди... На нас смотрят, мне кажется, завидуют. Ведь так, как мы, не живут, нам не простят." Чарли, совершенно неожиданно для окружающих ставший "обыкновенным" любящим и верным мужем и отцом, но в остальном - тот же Чарли, а не какой-нибудь заикающийся студент, успокаивал ее: "Ма-мо-мы... Мы-ы все делаем, как надо. Что из того, что мы везучие? Мы же не мешаем никому, не идем, так сказать, вразрез нормальному течению." - "Идем," - вздыхала Наташка. Натэлла взяла академический отпуск, Чарли продолжал работать по ночам. Ближайшую перспективу Чарли уже наметил: он заканчивает институт, устраивается на хорошо оплачиваемую работу, продолжая подрабатывать грузчиком, они выкупают этот домишку, привозят из деревни сына Наташи. "Ой, ты бы не загадывал, - тихо, боясь спугнуть сказку, - говорила Наташа. - Ой, ты бы поберегся! Хоть бы по ночам меньше шастал. Нужны нам эти рестораны, пуп надрывать, кому чего доказываем!..." На базе давали получку, плюс друзья отдали долг, получилось много. Чарли остался на разгрузку рефрижератора, закончили заполночь. Он доехал на дежурной машине до своего темного района, пошел вдоль бетонного забора к дому. Метрах в тридцати по ходу замаячили фигуры. Чарли замедлил шаг, осторожно вытащил из-за пазухи тугой бумажник и уронил под забор, стараясь запомнить место. Продолжая идти, снял часы и "печатку", проделал с ними то же самое. - Ну что, супермен-заика, зарплату получил? - спросили, окружая. Чарли кивнул. - Сам отдашь, или как? Чарли отрицательно покачал головой. - Да ну!... Руки бы вынул из карманов. Чарли вытащил на свет луны две огромные дули и дал понюхать страждущему: - Ра-ро-ра... Ра-аботать надо!... Его долго били, повалив на землю. Выворачивали карманы, рвали в клочья куртку... Под утро он добрался домой, волоча ногу. Держась за грудь и прикашливая, сказал ахнувшей жене: "Под забором, третья и пятая плита от дороги. Бумажник, часы, перстень... Давай, пока не рассвело". Когда Натэлла прибежала обратно, прижимая к груди пухлый бумажник, таща за собой сонную соседку-фельдшерицу, фартовый Чарли, похожий на великого клоуна с нарисованным лицом, с огромными белками вместо глаз, лежал на полу возле дочкиной кроватки - ступни разведены, изумленные брови, - чему-то в последний раз улыбался, может быть девочке, невероятно похожей на отца, которая, держась за плетеную загородку и покачиваясь, смотрела на него сверху и удивленно "гулькала". Опубликовано в книге: НЕТРЕБО Леонид Васильевич. "Черный доктор": рассказы. - Екатеринбург: Средне-Уральское книжное издательство, 2000. КАПЛЯ - Ну, хорошо, если девочка - назовешь ты. Но сразу же совет - слушай: Клава... Кла-ви-ша... Ой! Стукнул... стукнула. - Капитолина прислушалась, удивленно, словно в первый раз, затем приняла оберегающую позу: поджала коленки и положила обе ладони на огромный круглый живот. - Ну? Роман дурашливо закатил глаза, плаксиво выдохнул: - Наконец-то, такое доверие! - Ну же, Роман! Согласен? Клавиша? Да? Роман вскочил с дивана, изобразил горячий шепот: - Нет, так просто я не соглашусь! Капитолина почти серьезно нахмурилась. Роман примирительно улыбнулся, предложил: - Давай помечтаем дальше , - он показал рукой на пианино, - посмотри. Вон на ту клавишу... белую, у которой черная в левом надпиле. - Ми?.. - Это я... И на черную, которая при ней. - Ми-бемоль, ну? - А это ты... Что между нами? - Полутон. Роман, нельзя мне напрягаться, прости, я быстро устаю... - Ну, послушай, Капелька, - Роман заторопился, подошел к инструменту, стал попеременно нажимать две клавиши, - слышишь? "Ин-га!..", "Иннн-нга!.." А еще знаешь где эти звуки? - Он заметался по комнате, схватил гитару, отставил в сторону, подошел к окну, попытался быстро открыть створку. - Роман, - слабо окликнула его Капитолина и протянула руку, чуть шевельнув повисшей кистью. - Роман, сегодня доктор сказал, что у нас могут быть проблемы... ...Серые женщины с суровыми иконными лицами суетились вокруг холодной Капы, которая упрямо не хотела закрывать глаза, и шептали: "Душа... Души..." Под левой Капиной рукой лежал плотный сверток, похожий на кокон. Роман не доверял этим женщинам, странно похожим на соседок и родственниц, которые сейчас, не спрашивая его, мужа, примеряли к груди Капы пластмассовый крестик. Он не любил их "единого" бога, изображенного на крестике, который обращается с душами, как со своими вещами: захотел - дал, захотел - забрал. Да что там, - он, Роман, давно уже просто не верил в этого, бабушкиного, из детства, бога. Ведь они с Капитолиной были язычниками. Да, да, так и есть: они верили в солнце, ветер, звуки, цветы... Во все сразу и в каждое по отдельности. И третью их жизнь, Ингу, они, не спрашивая ни у кого свыше, - придумали. Из туманов, радуг и дождевых аккордов. Впрочем, нет, он не совсем прав: спрашивали - у туманов, дождевых аккордов... Все туристы язычники, улыбаясь сказала Капитолина при первой встрече, поблескивая тяжелыми смоляными локонами и отражая желтый огонь в черных, чуть навыкат, палестинских глазах. Уточнила доступно: "Природопоклонники... " Они познакомились у привальных костров, в крымских горах. Роман был новичком в походах, Капитолина оказалась бывалым туристом. Там, от закатного пожара до рассветного тумана, она обратила его в свою дикую, первозданную веру. Утром, от десятка потухших костров, парой счастливых отшельников, они спустились в сонный Бахчисарай. Фонтан оказался не пенистым фейерверком, а тусклым родничком, смиренным тяжелым камнем. - Так и должно быть, - объясняла Капа Роману и себе, - ведь это Фонтан слез. Поэтому, смотри, капли тихо появляются сверху и медленно перетекают с уровня на уровень, струятся скорбным ручейком. - Она продолжала посвящать его в суть своей веры, одухотворяя предметы: - Смотри, здесь, где струйки прерываются, видно, из чего они состоят - из живых жемчужин, слез. Каждая капля - плачущая турецкая княжна. Смотри, бежит в слезах по замку, в серебристых воздушных шальварах, натыкается на стены, выступы, колонны, падает на ступеньках, мечется в лабиринтах, всхлипывает!... Все последующие дни их совместной жизни для Романа были умножением нежности, которая овладела им однажды, в первые часы знакомства, по отношению к Капе, Капельке и ко всему, что она, волшебница, язычница - в прекрасном, истинном понимании этого слова, - оживляла для него... Точнее, она была языческой поклонницей и языческой богиней одновременно, потому что поклоняясь - творила. Она рассказала, что появилась в этой очередной, не единственной, жизни из утонувшего в горах и озерах детского приюта, родившись "в никогда", без имени, фамилии, будучи - как она была уверена - южной славянкой, израильтянкой, гречанкой, крымской татаркой... Раньше, слушая Капины рассказы, Роман воспринимал историю ее происхождения как зыбкую сумму маленьких притчевых подробностей, многие из которых трудно было принять за реальность, настолько они повторяли соль мифов и легенд, книжную фантазию чьих-то снов, грез, миражей. Позже, через несколько месяцев после свадьбы, готовый поверить в любое чудо, если только оно исходило от Капы, он уже задавался вопросом: может быть Капитолина в этих причудливых биографических полусказках озвучивала тысячелетнюю память собственных генов и нейронов?.. Теперь он уверен: она пришла из всего... Из того, чему они оба поклонялись, что всегда окружало Романа и окружает сейчас, - и никуда никогда не исчезнет. На третью ночь, небритым бессонным безумцем бродя среди бесцветных траурных соседей и родственников, он догадался вернуться в летнее, залитое свежим сиянием утро... Нет, там, конечно, не было Капы - он спокойно осознавал: не могло быть, - но там должно было остаться то, что в череде прочей жизни ее окружало, на чем она задерживала свое чудотворное внимание, чему давала жизнь, и частью чего вследствие этого становилась. Роман закрыл глаза и присел на корточках у стены. ...Он вошел в ханский замок. ...Он недолго ждал, притаившись за колонной. Княжна, журчаще причитая на непонятном языке, прижав маленькие смуглые ладошки к мокрому лицу, всхлипывая, простучала мимо серебряными каблучками, скрылась за поворотом замкового лабиринта... Он впервые за трое суток устало засмеялся. Открыв глаза, заметил на себе осуждающие взгляды, прикрыл губы ладонью, борясь с предательской улыбкой. Да, формы, формы!.. нужно было соблюдать условности в мире форм. Нужно немного подождать, не проявлять радости, не торопиться. Непрошеные безликие гости скоро уйдут. Он только что понял, как и чем Капитолина вернется к нему, это главное, он подождет... ... Капитолина придет к нему из прошлого, в которое, оказывается, Роман может свободно возвращаться, из тех оживленных картин, куда, благодаря ее прижизненному волшебству, стал он вхож. Он вспомнит каждый день, от крымского закатного вечера до душной, глухой, опустошающей больничной ночи, проживет их заново, непременно находя там все счастливое, радостное, что не успел заметить в первой их с Капой жизни. А когда придет весна, Капитолина с Ингой, уже нынешние, будут окружать его ежеминутно и бесконечно, это самое важное, - они будут пробуждать его звенящим рассветом, смеяться полуденным солнцем, грустить вечерним туманом, шептать ночным тополем... Действительно, ведь это так просто: они были, значит не могут исчезнуть бесследно. Языческие боги ничего не делают зря, у них для всего есть полезное предназначенье... Роман, господин своей жизни, отворачивался от бытия. Настоящее уходило - но: осознанно. Оно уже только иногда проявляло себя - назойливо-заботливыми родственниками с осуждающими глазами, испуганными жалеющими соседями, трамвайной суетой, магазинными прилавками, немытой посудой... Но все это, постепенно, контролируемо, как ему казалось, уходило на более дальний, менее видимый и реже появляющийся план. Это было движение, значит это была жизнь, но его, Романа, необходимая только ему, жизнь. Такая логика его успокаивала, наполняя смыслом его сознательный уход в себя - в Капитолину, в Ингу. В прекрасное прошлое и призрачное настоящее... Правда, чем дальше, тем чаще к нему приходило... Нет, не сомнение, - его навещал, появляясь откуда-то сбоку, как будто плавным эхом от сумрачных стен... вопрос... Это был вопрос-тональность, иногда даже вопрос-настроение... - и только, потому что Роман никогда не давал ему дорасти до глупого вопроса-слова, фальшивого вопроса-значения из более ранней жизни, к которой без тех, тогдашних, Капы и Инги уже не было никакого смысла обращаться. Наконец, в самом начале одной из длинных, душных ночей, во влажном, вязком и плотном, как жирная гончарная глина, но черном, забытьи вопрос - приснился. И он был словом. ...Роман испугался, подумав, что слово зазвучит или напишется, но оно, неумолимо приближаясь, против ожидания, оставалось невидимым и немым. Однако, будучи таковым, безболезненным, все же вошло в сознание Романа, и там проявило себя. Он проснулся. Тревожный кусочек, маленький мускулистый хвостик, оторванный, но не желающий умирать, - от погибающей безобразной ящерицы настоящего колюче затрепыхался в изможденной скрипучей груди. Так-так-так!.. Роман сел на кровати, зашарил костистой рукой, мокрой, в крупную каплю, как от холодной росы, по тумбочке. Так! Так. Так... Совершенно ничего не случиться, если, утоляя никотиновую жажду, он спокойно поразмышляет, подведет некоторые итоги, конечно. ...Что же получилось? Прошел остаток зимы, миновали весна, лето, наступила осень... Нет, нет, все выходило так, как он и предполагал... Но, надо признаться, общение с женой и дочкой через прошлое и через природу доставляло ему минутные радости, но не давало успокоения. Конечно, к чему лукавить с самим собой, действительного покоя не было, вернее, его очень скоро не стало. Да и дело не в покое... Проходило время, а Они не становились ближе. В картинах былого Капа рассыпалась в сюжетных деталях, в настоящем они с Ингой растворялись в волнах красок, запахов, звуков... ...Он, наконец, понял, что они уходят от него, уходит их суть, их природное предназначение... Но что наперекор этому может сейчас сотворить он, Роман, последний оплот Капы и Инги в земной жизни, он, который, так ничего и не смог для них - всех троих - сделать, но лишь сам, последний из них, - стал бесполезной формой, пустой тенью?.. Ну, а что если бы все было не так, если бы они не так быстро отходили от Романа или даже, благодаря его бесконечным усилиям, всегда, ежеминутно оставались с ним, стояли бы перед ним живой картинкой, наделенной движением и звуком, - что тогда? Что бы изменилось - вокруг? В чем смысл призрачного движения, которое происходит внутри него, Романа - того, который неподвижен?.. ... Где, в чем он допустил ошибку, отправляясь в гордое, отшельническое плавание, уверенно расправив свободный парус с надписью: "Капелька и Инга"? Почему языческие боги отвернулись от него? - Капа говорила, что они каждому дают свою роль.. Да, она так и говорила, каждому - полезную роль, если не в настоящем, то в будущем, вечном. Стоп!... Он подходил к пианино, брал аккорды, трогал гитарные струны... В полночь пошел дождь. Он открыл окно, умылся холодными каплями. Рассмеялся. Наконец-то он знает, что ему нужно делать. Если он стал бесполезным , ненужным Капе и Инге в этом "настоящем" мире и, тем более, - что, впрочем, совсем неважно, - самому этому миру, который, между тем, равнодушно и в то же время назойливо, жестоко окружал и никогда до конца не отпускал Романа от себя, то он должен идти к ним - к Капе с Ингой, он даже понял - как. Он должен соединить радостное настоящее из окружающей природы - и светлое прошлое, наполненное Капелькой и Ингой, сплести это в счастливый сверкающий сноп, вихрь, в первый и последний раз испытать блаженство языческого, шаманного транса, полного единения с абсолютной природой - и во всем этом восторженном , упоительном смерче услышать, увидеть ответ на вопрос о сегодняшнем предназначении Капельки, Инги, Романа. И если языческие боги, идолы, кумиры - кто-нибудь! - не дадут ответа на этот вопрос-отчаяние, Роман должен без колебаний войти в неподвластное времени - вечность, стать, как и его любимые, - землей, светом, звуком... Он вышел на мокрую плоскую крышу девятиэтажного дома. Дождь усиливался, ударили первые раскаты грома. Он подставил ночному дождю ладони, лицо, ловил ртом струи. Промок, засмеялся до счастливого плача, закричал, закружился радостно, разбрызгивая с тела и одежды дождевую воду. Подошел к бордюру, без страха посмотрел вниз. Нет, еще минуту. Теперь прошлое... Улыбаясь, вспомнил свадебное путешествие, которое он и Капа проделали с рюкзаками на плечах. Побережье горной Абхазии: ночное море, вечер на озере Рица, Новоафонская пещера... Прикрыл веки. И тогда - ...пейзажная, нездешняя, средиземноморская юдоль шуршащим, соленым шепотом изумрудных волн прохладно пригубила горячечное ожидание, утолила безумное марево в утомленных, мокрых от дождя и слез глазах ... Среди синих, оранжевых, белых скал и гладкой воды зажила звенящая тишина-полутон, лунное эхо и зрение-суть. Пересечения сверкающих, полированных каменных граней стали угловатым интегралом, тайным узором, языческим знаком, космическим символом, приращением мысли. Все явилось душой, вечной, единой на бесконечное нечеловеческое пространство. Она отбирала от синтетической пыли и помещала в центр матового озера, электрического неба, туманного созвездия. ...Он вошел в низкую галерею из фиолетового льда, уходящую гулким лабиринтом, аэродинамическим туннелем в застывшую темноту. Был дух-красота, но не было тепла, не было запаха, не было слова. Прошу слова, сказал Роман, потерявший белковое тело, пластилиновым языком. Взошла задумчивая температурная пауза, седой сталактит, оживленный озвученным бликом, иронично блеснул побежавшей слезой, и мысль- Капля, лишившись розовой талии, упала хрустальным шариком на зеркальный, подсвеченный невидимой рампой пол. - Ин-нннннн!.. - малиново зазвенело после первого, высокого отскока, - нга! - нга! - га! - га-га-а-а... Покатившись в рокотном гуле, Капля достигла края тоннеля и упала, отсчитав девять немых этажей, вниз, на мраморные тротуарные клавиши, отчетливо пробежала по ним, издавая звуки, - звуки медленно собирались в гармонические трезвучия, аккорды. "До-мажор", - заглядывая за бордюр и вслушиваясь, считывал Роман, - "ля-мажор... Мажор...мажор!" - нечеловеческое пространство развернуло свою нижнюю плоскость и понеслось навстречу Роману. - "Все?.." - успел подумать Роман, прежде чем почувствовал удар. Его нашли мальчишки в солнечный полдень следующего дня едва живого, с разбитой головой, девятью этажами выше земли - на той же, парящей от теплого бетона, крыше... Роман спустился с больничного крыльца, зажмурился от слепящего утреннего солнца, остановился, запрокинул голову и потянул в себя свежий, еще морозный, но уже весенний воздух. Поводил плечами, заново примеряя родную, неказенную одежду и сделал первый, сразу же уверенный шаг. Идти было недалеко. Скоро миновав два квартала, он вошел в старый интернатовский парк и, не боясь испачкаться, сел на первую попавшуюся, заледенелую, уже местами мокрую, с прилипшими прошлогодними листьями скамейку возле качелей. Через час, когда прозвенел звонок на обед, он встал и быстро подошел к побежавшей было рыжей егозе, поймал ее за потертый рукав драповой униформы. Летом, в частной мастерской, расположившейся в маленьком дворике кладбищенской часовни, он заказал надгробье с короткой надписью: "Капельке (Инге) от Романа и Клавиши". Огромный бородатый мастер, весь в каменной крошке, переспросил, разглядывая эскиз : в аккурат так - псевдоним в титуле, имя в скобках и так дальше в том же духе? без дат? Ни крестика, ни звездочки? Пожал плечами: нет-нет, ничего, как скажешь, командир, твои дела. Показывая, что не имеет больше вопросов, сложил бумагу вчетверо, сунул в нагрудный карман. - Ну, а там кто у нас прячется, - спросил мастер, вставая, широко улыбаясь и заглядывая за спину серьезного клиента, - что за рыжик? Ух ты, огненная! А глаза-то, глаза - богиня! Где у меня здесь конфета была? - И полез в карман, привычно стряхивая с фартука мраморную пыль. Опубликовано в книге: НЕТРЕБО Леонид Васильевич. "Черный доктор": рассказы. - Екатеринбург: Средне-Уральское книжное издательство, 2000. ЛЕТЕЛИ ДИКИЕ ГУСИ Нет, определенно, у мамки на старости лет поехала крыша, - в который раз говорил себе Генка, выходя во двор и оглядывая беспокойную компанию. Хотя, конечно, насчет возраста "берегини", как он шутливо называл родительницу, это как посмотреть: Генку, которому еще нет семнадцати, она родила восемнадцатилетней. "Женщина - диво!..." - нечаянно услышанное сыном мнение о матери. Беседовали два соседа. Его слуху и взору, сквозь пахучую ветку вечерней сирени, достались только, слетевшие с махорочных губ, два слова, окрашенные страстным, уважительным сожалением. Вздохи-затяжки: "Да-а-а!..." - задумчивое молчание, дым через ноздри. Два коротких слова, наложенные на какую-то историю - известную или тайную, - сказанные с особенным настроением, могут звучать долго и говорить о многом, - подумал тогда Генка. Пораженный открытием, он какой-то период времени пытался внимательнее всмотреться в облик матери - фигура, лицо, походка, голос... Не находя ничего особенного в каждом из этих слагаемых, вернулся к исходному, полному, как ему казалось, восприятию, но, помня себя недавнего, еще не удивленного, постарался воззреть на мать вдруг, в состоянии ошеломленной неожиданности, сквозь пахучую ветку, глазами взрослого мужчины, курящего и чужого. Когда это удалось, образ привлекательной женщины настолько сильно заслонил иконные формы матери, что Генка, потрясенный, стыдливо отпрянул от такого созерцания, как будто подглядел чье-то сокровенное... Он решил навсегда отказаться от подобных экспериментов, если они смогут хоть каким-то образом коснуться матери. Открытие все же обрадовало его, он понял, что теперь обладает тайным капиталом на всю оставшуюся жизнь: он может видеть женщину "разными" глазами, а в этом, - рассудительно и просто выводило его детское сознание, - источник счастья и, - тут на логику влияла собственная Генкина судьба, которая была производным от материнской доли, - гарантия семейного благополучия. - Ой, летилы дыки гуси! Гой-я, гой-я-а!... Ой, летилы дыки гуси через лис... - по-украински пела мать. Пела "всю жизнь", сколько Генка себя помнил. Сейчас мелодичная колыбельная, ставшая в свое время для Генки таковой, воспринималась не просто как одна из любимых песен, - набор трогающих душу слов в музыкальной пене. Может быть, потому, что "гусиная" была все же иноязыкой для него, хоть и понятной (он вырос старомодным, до архаичности, - почему-то не любил иностранных "синглов"). И, наверное, еще и оттого, что ее исполняла не эстрадная певица в калейдоскопных клипах, отвлекающих внимание, а единственный близкий человек, хоть и не до конца понятный - чем дальше, тем боле... А сейчас и вообще говорят: "Диво"! Или "дива"? - и вправду, даже если смотреть тривиально: высокая женщина средних лет, с фигурой, которой позавидуют иные Генкины одноклассницы, умеющая очаровательно смеяться над добрыми шутками - негромко, глядя на собеседника из-под седеющей челки лукавыми блестящими сливками и при этом как-то трогательно недоверчиво покачивая в стороны головой. И вот она, такая, как запоет!... Генке даже иногда стало сниться - мать заводит свою заунывную тягучую песнь, запрокидывает голову, вытягивает вверх руки и дымом-косой медленно уходит вверх, вкручивается в небо, пристраивается за улетающим клином: плывет, вместе с дикими гусями, над какой-то неизвестной далекой, пахнущей сиренью, землей. И уже не слова - суть, а печальное восклицание припева: "Гой-я, гой-я!..." - гортанная перекличка, плавные ритмы мягких крыл... Но что в них, в кликах и ритмах? - Генка мог только догадываться. Мать рассказывала, что годы назад с далекой Украины приехала сюда, в среднюю полосу России, с Генкой, грудным ребенком, на руках. Купила маленький, но добротный домик на окраине города. "Стали мы с тобой жить-поживать, да добра наживать," - смеясь, заканчивала короткую историю и, избавляясь от расспросов, весело убегала в другую комнату. А вечерами, за готовкой, стиркой, вполголоса, на неродном ("Специально!" - думал в эти мгновения Генка, и обижался) - на неродном для сына языке: "...Ой, летилы через марево ночей!... Бережи свое кохання ты, дивчино, вид корыстлывых очей..." Мать пела только дома. Она стеснялась на миру своего малоросского выговора, все годы жизни в России пыталась избавиться от этого, как ей казалось, изъяна, который иногда излишне привлекал к ней пустяковое, но, все равно, совершенно ненужное внимание. Правильная речь в основном удавалась, и лишь в минуты увлеченности в ее взволнованном разговоре прорывалось "шо" вместо "что" и сквозило мягкое "г": "Хеннадий!" - могла она сердито или, наоборот, нежно обратиться к сыну. Что касается Генки, то благодаря ее самодисциплине, сын был уже начисто лишен этих украинских "меток", которые мог приобрести только в семье. Генка еще в детстве влюбился, "по гроб", в девчонку с соседней улицы. Когда они с Риткой были маленькие, он догонял ее повсюду - в "пятнашках", в "казаках-разбойниках" - целовал в спину, плотно прикасаясь губами к одежде, и убегал. Он делал это так мастерски, быстро и незаметно, в пылу борьбы, в суматохе, что никто ни разу не заметил его в этом "взрослом" грехе. Генка был уверен, что не подозревала о поцелуях и сама куколка Ритка с кудрявыми каштановыми волосами, похожая на цирковых лилипутовых красавиц. Которая, по мотивам, не недоступным Генкиному ребячьему пониманию, внушала ему противоречивые, но, определенно, - перечащие "официальной" морали детских песочниц желания. Когда "казаки-разбойники" подросли, догонялки прекратились, а у Генки в начале отрочества воспылал на губах сладковатый вкус от незабвенных поцелуев в цигейковый воротник Риткиного пальто, в котором она запомнилась ему больше всего. Почему именно пальто, а не, например, платья или косынки? И - сладковатый вкус? Может быть, вечер был необычным... Наверное, все было так? - хрустящая белая дорога, фонари, сверху падает сверкающее. Ритка в этом волшебстве, ставшая великолепно седой - непокрытая головка, брови, ресницы - маленькая фея из "Волшебника Изумрудного города". Потом - клич! Беглянка и удалой разбойник. Погоня!... Поцелуй в шершавое, приторно пахнущее взрослыми духами и помадой пальто! Только мгновение, и Генка, как Тарзан, отпрыгивает в сторону от фонарных световых куполов, в сумрак, врезается в сугроб, на вдохе глотает снежную пыль вперемежку со сладкими волосинками, долго кашляет. Все смеются, Генка счастлив. Когда ему не хватает памяти или знаний, он фантазирует. Материнская колыбельная со временем стала материнским же припевом на все случаи жизни, а вскоре и Генка "полетел" над гаями и лесами, как всегда, особенно не вдаваясь в смысл - буквальный - песни. Просто хорошо парить высоко и далеко, над какой-то горной и лесистой, голубой сказочной страной, думая о приятном, оставив на время дела и заботы. Став почти взрослым, он прихватывал с собой в полеты Риту, королеву Марго, как называли ее завсегдатаи городской танцплощадки, - уже почти взрослую Маргариту, которая, казалось, совсем не обращала на него внимания и до сих пор не знала о его вечной любви. Встречаясь случайно на улице, они даже не здоровались. В таких случаях, за много шагов до объекта своих грез, от трагической безнадежности и страха выдать себя, удивить смешливую квартальную очаровашку со смелым искушенным взглядом, Генка опускал глаза и проходил мимо. Но случилось непредвиденное... Конечно, во все века красивые девушки скорее могут заметить безразличное к себе отношение - это их обижает и злит, - чем удосужить активным вниманием обратное (которое они чувствуют даже "кожей" - именно этим органом чувств только и возможно было обнаружить Генкину безмолвную симпатию). Но то, что "обижает и злит", порой способствует возникновению крутых зигзагов, а то и творит - чаще случайно - необыкновенные метаморфозы... К тому же, Генка никогда не смотрел на себя со стороны и не знал, что девчонки за глаза называют его Гуцулом, что отнюдь не является модным ругательством. За высокий рост, тонкий стан, черный с отливом волнистый чуб, крепкий с горбинкой нос на смуглом лице. Генка не посещал танцплощадку, поэтому Рита окликнула его возле продуктового магазина, дерзко качнув вверх заостренным подбородком: "Эй! Привет, Гу... Геннадий, ты случайно не тот Генка, который в детстве целовал мое пальто?..." Она сказала это таким тоном, что Генка понял: его судьба решена. Его мнения никто не спрашивает, ему вторая роль, он всего лишь исполнитель, раб, зомби. "Да!..." - ответил Генка, улич╦нный греховодник, и чуть не задохнулся... Его предупреждали "по-хорошему", объясняли, что Марго просто хочет досадить своему парню, который, между прочим... Но Генка, пружинистый от отчаянной бесстрашной решительности, каждый день бежал после уроков в Риткину школу... Бессонными ночами часто думал: за что ему такая награда? За то, что любил и верил? За то, что всегда старался быть честным, чистым в помыслах? Может быть, за неудавшуюся мамину судьбу? И новый - молодой, но твердый голос Риты, с бархатным тембром часто и уверенно смеющегося человека, ее открытый, ироничный, однако с явной симпатией взгляд, - все это под утро мягкой вуалью, покоем настилалось сверху, накладывалось на настоящие сомнения и безотчетную смуту детских воспоминаний. Начиналось чудесное лето. Каникулы, каковых еще небывало. ...И как раз в это время у матери "поехала крыша"! Она пришла в состояние одержимости, это было так неожиданно в своей непривычности - в этом вся горечь; хотя и сам объект страсти был необычен! Ведь чем она увлекалась по жизни? Если вдуматься - ничем. Не считать же увлечением ее невинные, прикладные хобби - вязание, шитье, приготовление украинских блюд... Может быть, она была вся в нем, в Генке? Если бы дело обстояло так, то это бы оправдывало ее нынешнее состояние, которое трудно назвать иначе, чем потеря головы. Но вспоминается, как мать могла часами как бы не замечать его, смотреть "сквозь" или, в лучшем случае, оглядывать, почти как незнакомца, высматривать в нем толи потерянное, толи забытое, толи и вовсе чужое... А эта вечная недосказанность, которая с годами стала его обижать как сына, - человека, казалось бы, самого родного для нее... А теперь об "объекте"... Если бы мать вдруг устремилась на стадион, в дом культуры, в автошколу, он бы понял ее, мало того, проникся бы к ней огромным уважением, ведь подобное могло стать воплощением и его постоянного чаяния - чтобы она стала чуть более современней, чуть более городской. Так ведь нет: ей, бывшей хуторянке, но уже пятнадцать лет как городской жительнице, вдруг захотелось завести... гусей. Впервые Генка известие из серии "блажь" пропустил мимо ушей - было не до этого, к тому же невозможно относится к таким желаниям матери серьезно. Но однажды в выходное утро, даже не разбудив сына, тайком, как будто кто-то ее мог не выпустить из дома, она выскользнула за калитку, а вечером возвратилась на такси с полной коробкой желтых, пушистых гусят. "Гуси-гуси, га-га-га, есть хотите, да-да-да!..." - весело протараторил таксист, помогая выгружать шуршащий-пищащий короб и подмигивая Генке. Началась жизнь, полная кошмаров. Нет, поначалу все было даже интересно. Для матери это было какое-то светлое потрясение, будто жизнь, наконец, обрела полный смысл. Казалось, - вот, боже ты мой, чего весь век не хватало, вот что нужно было давным-да