вно сделать. "Как словно дочку себе родила," - сказала однажды Геннадию. И смутилась. "Тебе не хватает меня?" - хотел спросить Генка, но промолчал. Вряд ли мать скажет правду, в лучшем случае отшутится. Наверное, такого следовало ожидать, - подумал Генка, неожиданно оценив мать и себя со стороны, - ее сын вырос, у него появилась девушка... Удивительная, но, вероятно, нередкая в действительности катастрофа, в которой ты являешься движущей или даже управляющей силой: кажется, достаточно сбросить газ, нажать на тормоз, чтобы предотвратить крушение. Но получатся, что ты всего лишь часть стихии и тебе не позволено менять естественный - даже и губительный - ход вещей. Во дворике двадцати маленьким питомцам соорудили что-то наподобие вольера. Мать буквально не могла надышаться желтыми комочками: брала их в ладони, подносила к лицу, прикрыв глаза, втягивала в себя воздух от пушистых телец, как будто нюхала розы. Набирала в рот воду, вставляла в свои вытянутые губы непокорные клювики и счастливо гудела - немо смеясь. Озабоченно приговаривала: "Цыплят по осени считают!" Боялась птичьего мора - боролась с коварной невидимой инфекцией. Желтоносики ежевечерне подвергались купанию в марганцовой ванне. Дважды на день дворик по периметру поливался слабым раствором хлорофоса. Генка был неприятно поражен, заметив, что матери доставляло удовольствие долгими минутами смотреть, как мухи, напившись отравы, падали на цементный пол, не долетев до вольера с драгоценными питомцами, - именно туда они, по ее версии и вознамеривались лететь. Будь воля матери, она вырыла бы для своих чад бассейн, но места во дворе уже не осталось. Гуси обрекались на сухопутную жизнь. Может, поэтому они, едва подрастя, капризно - все громче и громче - загоготали? Проулок лишился покоя. От малейшего шума (невинный тявк дальней собаки, громкий разговор соседей - все шло в затравку гусиного скандала), "спасители Рима" начинали свои бесконечные ругательства. Уже давно исчезла причина, прошло пять минут, десять, а птичья ругань все не утихнет. Паузы были редки и ненадежны, Генка называл их затишьем перед очередным валом. Такого не наблюдалось ранее на окраине большого города с карликовыми двориками: держали собаку, кошку, иногда - несколько флегматичных курочек, но чтобы гусей!... Генкино снисходительное умиление детской радостью матери быстро переросло в активную неприязнь к новым жителям двора. Возвращаясь домой, он за квартал улавливал сумасшедший гвалт, который исходил от их усадебки. Было неудобно перед соседями, стало невозможно пройти по улице с Ритой - он провалится сквозь землю, умрет от стыда... Росло раздражение поведением матери. Куда ни шло, если бы эта женщина становилась лучше, ближе по отношению к сыну, ко всему тому, что в нем сейчас происходит. Но как раз наоборот. Генка стал специально встречать мать с работы не во дворе, а на улице, прикрыв за собой калитку. Ревниво наблюдал за каждым ее жестом, словом ... Но день за днем повторялось одно и то же: мать торопливо здоровалась, не глядя в Генкины глаза - ее влюбленный взор был обращен поверх его плеча (она даже приподнималась на цыпочках!), как будто с улицы могла что-то увидеть. Затем, наигранно охая от якобы усталости, быстро ныряла мимо сына в калитку, напоминая футболиста, обводящего соперника и рвущегося к воротам. Генке стало казаться, что мать резко подурнела. Когда занималась птицами, почти ползая около вольера, у нее от усердия оттопыривалась нижняя губа, резко поседевшие за последнее время пряди наволакивались на лицо - она этого не замечала. Вновь, как, вероятно, в ее хуторской молодости, "шо" заменило "что", а правильное "г" пропало вовсе: "хуси-хуси, ха-ха-ха!..." Да, всю жизнь пела-ныла: "Гуси, гуси!..." И вот, пожалуйста, - га-га-га! Что дальше ожидать от этой свихнувшейся от счастья женщины? Чего доброго, еще и летать свою стаю будет обучать, когда вырастут эти... Генка оглядывал "этих" - неуклюжих тварей, ставших уже довольно большими и кое-где покрывшихся перьями вместо пуха (плешивые!), представлял их подпрыгивающих, падающих на бока - силятся взлететь вслед за своими дикими собратьями. Нет, рожденный ползать... Далее, распалившись, Генка все же мысленно поднимал их жирные тела в небо: яростно орудуя большим прутом, выстраивал, как нерадивых солдат-новобранцев, в шеренгу (правильный клин этим бездарям, конечно, будет недоступен) и заставлял петь... Вместо песни - гвалт, дикий, бессмысленный... Вот тебе, Генка, и "Гой, летилы дыки гусы!" - тьфу, чушь какая-то. Ничего не осталось от некогда хорошей, "мечтательной песни". Один вороний кар с гусиным акцентом. Теперь, как только Генка слышал от матери ее любимый "припев", им завладевало желание убежать из дому, хотя бы на время пения, куда-нибудь... Нет, не куда-нибудь, а, разумеется, к Рите, единственному утешению в этом маразматическом пении на фоне чудовищного гогота... Но Генка был дисциплинированным сыном. В его "каникулярные" обязанности входил дневной уход за домашней птицей - кормежка (приходилось ездить за город на велосипеде за "непременными витаминами" - пучком луговой травы), дезинфекция двора. Вечером приходила с работы мать, докармливала, купала в марганцовке, спать чуть ли не укладывала - с колыбельной, той самой... "Вот так нелепо рушатся семьи," - однажды подумал Генка и удивился такому жестокому выводу. Что их с матерью объединяло все годы? Блеклая паутина повседневных дел, какая-то инкубаторская колыбельная. Действительно, ведь эта песня - как бы из ничего, без конкретной основы, без прошлого (настолько это прошлое тщательно скрывалось). Сколько-нибудь существенное дуновение - и растерзало, развеяло паутину, остановилась безобразно, как на отказавшем проигрывателе, песня! Но вместо хотя бы тишины... Га-га-га!... Никакой определенности. Никакой, - как, впрочем, и в отношениях с Ритой. Отношения с Ритой стали заходить в тупик. Генка понимал, что она внутренне старше его, поэтому больше тяготеет к ясности, материальности происходящего между ними. К тому же, в силу характера, она не может долго находится в подвешенном состоянии - таков ее подвижный, рисковый и где-то взрывной характер. В ее глазах уже читается начало скуки. Он должен принять решение, сказать слово. Но какое? "Выходи за меня замуж?" - чушь, даже не смешно, в их-то годы. "Будь моей навеки?" - то же самое. Ему хотелось увидеть в ней будущую жену, мать его детей, женщину - но ничего не получалось. Выходит, в детстве он был взрослее, приземленнее - венцом погони за маленькой очаровательной беглянкой был, сейчас Геннадий это осознает, вполне мужской поцелуй, а не целомудренное касание губами объекта платонического восторга. Тогда все было ясно - мама была богиней. А сейчас Генка в Рите ищет новое живое божество - пристанище для своей теряющей привычную оболочку души, всего лишь. Это эгоистично, несправедливо к любимому человеку. В конце концов Геннадий решил, что должен уйти от своей любимой. В создавшейся ситуации с матерью Рита не устраивала его в ином, неплатоническом, качестве. Вполне отдавая себе отчет, что разлука не будет облегчением, просто так честнее. Вряд ли что-то хорошее может его ожидать в ближайшем будущем: материализовались "гуси", их с мясом и перьями выдрали из музыки, - и ничего не осталось от песни-мечты, песни-утешения, и даже самый родной человек, мать, - материализовался, вышел из сказки. Это нестерпимо печально, но, видимо, более справедливо, чем упавшее с неба счастье. Это расплата за его нечаянную радость. Где-то он прочитал, что чрезмерная радость смертных гневит богов. Днем Генка, вопреки заведенному порядку, ушел от голодных гусей. Он объявил Маргарите в ее спокойном полуденном доме, что пришел прощаться. Он все рассказал ей о себе - от детства до нынешнего часа, все, что мог знать. Пока Рита молчала, ее поза казалась трогательной в оконном проеме, занавешенном прозрачным тюлем, который, не мешая свету, гасил рельефность предметов. Она заперла дверь на ключ, положила руки ему на плечи. - Платон, знаешь что?... Просто - стань Гуцулом. - Я не Платон и не гуцул, я - Гена. - Ты Гуцул! - она властно, как в том первом оклике возле продуктового магазина, качнула подбородком. - У тебя папа - гуцул, понятно?... - ее голос возвысился. - Думаешь, у тебя папы не было? Ты всю жизнь считал, что у тебя только мама? Нет... Он возвратился домой довольно поздно, но мать еще не пришла с работы. Голодные гуси, видно, давно "заведенные", уже не гоготали, а лишь свирепо гыркали надсаженными голосами. Генка, бездумно, как робот, накормил птиц, продезинфицировал двор, налил в питьевое корыто воды. Присел возле вольера на табуретку, где обычно садится мать, но спиной к чавкающим животным, и закрыл глаза. Запел, ломая язык, застонал: "...Ой летилы дыки гусы, ой, летилы через лис у зелен гай! Ты видкрый подрузи двэри, але сэрдце йий свое не видкрывай!..." Он перестал петь и просто сидел с закрытыми глазами. В глазах была не тревожная голубая долина - покойная ночь; внешний мир пах не сиренью - рубленной зеленью, мокрым комбикормом, хлорофосом. Сколько прошло времени? Притихли гуси. Зачарованные песней? Вот это да... Он обернулся. Гуси лежали вповалку, как прислуги сказочного Вия, застигнутые утренним кукареком в разгар позднего шабаша. Как и полагается чудовищам. С вытянутыми шеями, с еще подвижной пенистой зеленой массой из разверзнутых плоских клювов. Геннадий медленно зашел в вольер, стал ощупывать мягкие тела. Живым оказался только один "гадкий" гусенок, слабый от рождения, с явным дефектом шеи. Ему всегда доставалось после и меньше всех. Сейчас это его спасло. Геннадий, так же медленно, огляделся, напрягая сознание, ища причину. Наконец понял: автопилот дал сбой, робот "смазал" операции, процесс пошел в неверном направлении. Итак: положил корм, полил хлорофосом двор, подошел к крану с ведром - с тем же самым ведром из под мушиной отравы, в котором, как сейчас припоминает, уже была на дне какая-то жидкость, - открыл вентиль, наполнил, подошел к вольеру, налил в корытце... Он им все простил. Скоро придет мать. Что останется ей и ему после всего этого? Слезы? Упреки? Гусенок, будущий недоразвитый селезень, - как символ, - с перекошенной шеей, убогий и ущербный?... Когда Геннадий понял, что придушил "уродца", он отдал себе отчет в том, что нет жестокости, как нет и сожаления. Просто "до" была какая-то логика подсознания, сводившего крепкие пальцы на слабой шее, а "после" - вялое удивление: вон я, оказывается, что могу... Опубликовано в книге: НЕТРЕБО Леонид Васильевич. "Черный доктор": рассказы. - Екатеринбург: Средне-Уральское книжное издательство, 2000. ЛЮГРУ Некогда я закончил автошколу ДОСААФ в провинциальном городе солнечного Узбекистана, где имел счастье родиться и прожить детские и юношеские годы. ...Группа семнадцати-восемнадцатилетних курсантов, будущих водителей-профессионалов, именовалась несколько сурово и таинственно для нашего юношеского понимания: спецконтингент. Причина была в том, что учились мы от военкомата, который готовил кадры для Советской армии. Занятия посещали вечером, хотя имелись и дневные группы. Каждый из нас где-нибудь работал на ученических должностях слесарей и строителей - это было уже хорошо для предармейского периода. Некоторые сверстники, в отличие от нас, слонялись без дела, умудряясь в эту неустойчивую пору не только стать завсегдатаями инспекций по делам несовершеннолетних, и даже конкретно КПЗ, но и вполне взросло схлопотать "статью", которая в дальнейшем открывала горизонты отнюдь не радужные. Всем было понятно, что владение "баранкой" сулит в грядущей воинской повинности ощутимые преимущества перед остальной, преобладающей массой армейской молодежи, только и имеющей к службе аттестаты об окончании школы или свидетельства о неполном среднем образовании. Мало того, для многих шоферские "корочки", ввиду уровня приобретенных в школе образовательных способностей, а для иных и просто по причине определенного менталитета, являлись пределом мечтаний и в дальнейшем становились главным документом жизни, если не считать паспорта. Ко всему, автомобиль для парней всегда был больше, чем средство передвижения или агрегат для зарабатывания денег. Словом, мы были счастливы, что учимся на "водил". Впечатления не портила полувоенная дисциплина: контроль успеваемости со стороны кураторов из военкомата, жесткий учет посещаемости, гимнастерки, строгие короткие прически. На переменах мы курили, обсуждали городские новости. Случалось, выясняли отношения с помощью кулаков, что, справедливости ради сказать, бывало очень редко: мы, сами того не осознавая, являлись уже пролетариатом, который, конечно же, отличался от уличной шелухи - блатяг, драчунов и анашистов. Хотя состояние это было весьма зыбким, а градация в массе недавних подростков - условной: элементы часто и вполне органично переходили из одного социального подуровня в другой. Группа практически полностью состояла из узбекских ребят, чад многодетных малоимущих родителей, для которых автошкола была единственной возможностью дать ребенку специальность. В эту довольно однородную в национальном отношении массу затесались три крымских татарина, два корейца и один русский - я. Через пару недель после начала занятий выявились наши способности по усвоению материала, "сильных" рассадили со "слабыми". Моим соседом по парте стал узбек Джурабай. Джурабай был высоким парнем, у которого акселератный подъем туловища к потолку явно опережал остальное физическое развитие. Результат - узкие покатые плечи, сутулость, общая неуклюжесть. По всему замечалось, что учеба в общеобразовательной школе, восемь классов которой он с трудом осилил, была запущена с самых первых дней, поэтому знаниями и, что важно, способностями к их приобретению, мой сосед не блистал. Но в автошколе аккуратно посещал занятия, прилежно конспектировал уроки. В чем собственно должна будет заключаться моя помощь этому "слабому", я не представлял, потому что Джурабай никогда ничего у меня не спрашивал, что касалось учебы. И совсем не потому, что очень плохо говорил по-русски. Так своеобразно проявлялся его дружеский, но самолюбивый характер. Через несколько дней совместного сидения я заметил, что Джурабай - натура рассудительная, мечтательная и где-то даже философичная. Трудно сказать, по каким признакам я делал такие заключения, возможно выводы были вторичного, неявного порядка, - так как изъяснялся он скупо и до предела коротко, на грани понятного, фразами из одного-двух слов. Однако, было заметно, почти зримо: в его крупной, стриженой налысо голове, похожей на спелый гулистанский арбуз, всегда копошились какие-то мысли, которые, я был уверен, не всегда связывались с темой общего разговора, с местом нашего расположения. На его простом, однотонной смуглости лице, с неузбекскими, скорее монгольскими глазами, часто блуждала какая-то непонятная, туманная, но непременно добрая улыбка. Для практически туземной, узбекской группы обучение велось - строго на русском языке. Как будто для усиления "несварения" учебной пищи, лекции читал преподаватель-узбек - "разумеется", не блиставший произношением... Все это тогда было вполне естественно и не вызывало удивления или, тем паче, протеста. Но можно представить, что творилось в конспектах узбекских курсантов, получивших образование в национальных школах, практически не знавших русского письма. Если что я мог разобрать в таких конспектах, а разбирал я практически все, то благодаря, во-первых, кириллице, которая составляет основу узбекской письменности, и, во-вторых, приличным знаниям - нет, не языка, но узбекского акцента. Наверное, именно тогда я выявил для себя лингвистический секрет: мое родное слово в другом языке может изменяться сильно или слабо, но по определенным законам, присущим данному "другому" языку, или, говоря грамотнее, - закону разности двух конкретных языков. Как и миллионы русских, выросших в узбекской среде, я, к стыду моему, не знал местной речи, но хорошо ориентировался в потоках видоизмененных, коверканных хорошо знакомым с детства акцентом, - русских слов, которыми были заполнены узбекистанские заводы и улицы, базары и дворы, стадионы и кабинеты. Обнаружилось, что чтение конспекта Джурабая, который он в перерывах оставлял на парте выходя покурить, дает мне минуты необычного удовольствия. В чем я соседу, разумеется, не признавался, боясь обидеть. Первое время я буквально катался по парте, читая "акцентировано" записанную Джурабаем предварительно уже "акцентированную" преподавателем речь. Одно дело слышать ломанный выговор на улице, к чему привыкаешь с детства. Другое - прочитать, увидеть это, "нарисованное" знакомыми буквами. Уже став регулярным поклонником джурабаевского эпистоляра, я однажды поймал себя на мысли, что наряду со смешным, чем брызгались тетрадные страницы, конспект содержит в себе нечто недосягаемое, неизвестным вирусом вживленное в чернильные каракули, которое стимулирует появление спортивного, или, вполне возможно, "айболитовского" интереса - точно "переводить" до предела изувеченные слова. Это удавалось, за ничтожным исключением. Однажды такое исключение повергло меня в глубокое смущение... В один из будних вечеров я пошел на рыбалку, разумеется, пропустив занятия в автошколе. Сам по себе пропуск мог повлечь за собой определенные санкции со стороны военкомата. Нежелательные результаты могли нейтрализоваться только хорошей общей успеваемостью, за что я был спокоен. Оставалось не "плавать" на следующих уроках, основанных на предыдущем материале. Назавтра я пришел в автошколу пораньше. Из однокашников в аудитории сидел только Джурабай, мечтательно блуждающий по вечерней перспективе города сквозь широкое темное окно. Я попросил у него конспект. Он добро и рассеянно улыбнулся: - Опять смеяться хочешь? Мало? Я смутился, торопливо подумал: откуда он знает? Вслух последовало торопливое и многофразовое объяснение, смысл которого можно было передать несколькими словами без всяких эмоций: нужно подготовиться - первого, за прогул, спросят меня. Джурабай протянул тетрадь, не спеша облокотился на парту, положил "гулистанский арбуз" на крупную ладонь, приладив ее к плечу, как метатель ядра перед броском, и с лукавой улыбкой стал наблюдать за мной. Времени до начала урока оставалось мало, и мне было не до смеху, поэтому я на все сто был занят "переводом". А там, где все же было невыносимо смешно, мне приходилось прикашливать, пряча рот в ладони. - Заболел? - каждый раз вежливо спрашивал Джурабай. Я кивал: "Рыбалка!" - и облегченно давал волю улыбке, как будто она относилась к светлым воспоминаниям о причине моей простуды. Джурабай сочувственно кивал, как могут кивать только вежливые узбеки, соглашаясь с мудрыми и справедливыми словами собеседника. Итак, в одном из предложений я наткнулся на незнакомое слово: "ЛЮГРУ". Впервые за все время моих многочисленных "переводов" рассеянно спросил у Джурабая: - Что это за слово - "люгру"? Он, не переставая лукаво улыбаться, предложил: - Подумай. Очень просто. Я махнул рукой, пропустил предложение, стал читать дальше. Прозвенел звонок. Меня не спросили. С хорошим настроением на перемене обратился к Джурабаю: - И все же, интересно, что за слово ты так зашифровал - "люгру"? Ума не приложу. Признайся. Ему стало лестно, что он ввел в такое заблуждение "сильного" курсанта. Наслаждаясь, немного приослабил: - Ладно. Подсказка. Слово - не целое. Сокращенно. Целый вечер дома я, повинуясь какой-то внешней воле, разгадывал это сокращение - "люгру", мысленно ставя после него точку, про которую забыл Джурабай. Нет, все равно ничего не получалось. При том, что Джурабай уверял - слово распространенное. Ночью я окончательно понял, что "завелся". Это "люгру" явно было вне закона о словах и акцентах, который я для себя открыл ранее. Из "люгру" не получалось ничего путевого. Даже приблизительно. Просто не могло получиться. Наверняка Джурабай ошибся, а теперь, из каверзности, желая себя потешить, не признаваясь, делает из этой ошибки тайну. На самом деле это его "люгру" - пшик, ноль, абсурд, блеф! На следующее утро Джурабай был странно озарен изнутри, до необычного для него состояния прямо-таки физической красивости, которой - вдруг, но непременно - награждаются воодушевленные и одержимые люди (впрочем, обычно только на срок воодушевленности и одержимости; перерастание такой красивости в хронический статус Джурабаю вряд ли грозило). Он ждал моих дальнейших расспросов, это было заметно по блеску в его монгольских прорезях и застывшей полуулыбке полных, почти женских, коричневых губ. Я, представляя, какие вулканы начинают глухо и безотчетно скрипеть в его обычно скромной и тихо мечтающей душе, спрятанной за хилой грудной клеткой, не хотел давать ему повод для неправедного удовольствия, основанного на какой-то абстракции, абракадабре, которая у него невольно получилась. Чего доброго, ему еще придет на ум заявить об авторских правах на новое понятие, рожденное "неправильным" акцентом, так интересно сбивающее с толку добропорядочных граждан. Но в конце занятий я все же не выдержал: - Слушай! Люгру! Скажи, а? - мне показалось, что я сам начал говорить с акцентом. - Это из правил дорожного движения, - опять приотпустил Джурабай, позволив себе длинную фразу, и сочувственно покачал своей стриженной тыквой с гулистанских бахчей: - Я думал, ты умный. Завтра обязательно скажу. Стыдно - будет? - Неуклюже переставляя ступнями, как будто меся глину для саманных кирпичей, он повернулся ко мне спиной и, еще раз задев мой возмущенный взгляд коричневым уголком своей издевательской улыбки, пошел прочь. Завтра он не пришел. Явился только через неделю с перевязанной рукой, поцарапанной шеей и большим синяком под глазом. - На больничном был, - объяснил, показывая на руку. - На танцы ходил. В парк. Вечером. Первый раз... - Замолчал, полистал конспект. Вся моя, в общем-то, беспричинная злость на него прошла. Больше того, мне стало жаль этого безобидного, миролюбивого парня, умудрившегося кому-то - себя я уже в расчет не брал - досадить. Причем, до такой степени - до мордобоя... Я был более искушенным в современной городской жизни, которая состояла не только из домашнего быта, хождения в школу, общения с друзьями на родной улочке. Поэтому имел право спросить его: чего тебе, Джурабай, нужно было в парке, на танцах? Ведь туда в нашем городе не принято ходить без "кодлы", в одиночку. Человек без друзей на наших танцах - никто. Его за это жестоко наказывают, потому что он, позволивший себе "одиночество", - инородное тело, бросающий вызов неподвольной общности, а точнее, если называть вещи своими именами, - трусливой стадности, которой поражена азиатская провинция. Стадности, у которой здесь все в рабской подчиненности - и узбеки, и русские... Все! Вот, знаешь, даже сложная метафора родилась... Что такое метафора - неважно, не забивай свою, наверное, до сих пор гудящую после "бокса" голову. Просто: ты, Джурабай, на наших танцах был - как неправильное "люгру" в среде "правильно" исковерканного. Сложно?... Так я мысленно горько шутил, раздраженно сочиняя социальную тираду, боясь эмоциональным звуком выдать свое индивидуальное бессилие и свою во внешнем мире непопулярную, если только ни в песенном, "блатном" подгитарном жанре, сопливую сентиментальность. - Русскую музыку люблю, - тихо сказал Джурабай. - Там ансамбль. Гитары. Цветная... как ее? - цветно-музыка. Красиво. Не вся музыка русская из того, что ты надеялся там услышать, - опять хотел просветить его я. Негритянские бит и рок, английский "Битлз" и японский "Ройолнайтз", - тоже русская музыка в твоем понимании. Впрочем, какая разница!... - я, опять "про себя", махнул рукой. Джурабай улыбнулся, синяк под зажмуренным в вялый мешочек глазом смешно, фиолетово с ярким отливом, сморщился: - Я помню. Обещал - говорю. Вот: "Люгру" значит - люгруровщик!... - Явно издеваясь, пояснил "для бестолковых": - Милиционер с полосатой палкой. - Улыбка сошла с лица, растаяли шутливые паутинки на смуглой коже, и он закончил тоном, с которого начал, грустным и усталым: - Я же говорил: из Правил. Сокращенно. Эх ты, - умный... На экзаменах по правилам дорожного движения мы сидели вместе. Я ответил на все вопросы в его билете. Мы оба получили "отлично". Он был благодарен своему спасителю - в правилах ориентировался слабовато. Даже не собственно в правилах, а в билетах, в которых вопросы - на литературном русском языке. Обещал, что никогда меня не забудет. И если, едучи на машине, вдруг увидит пешим - непременно остановится, подвезет. Через двадцать лет я вновь посетил свою родину, ставшую независимой - "не моей" или "от меня"? - страной. Шел по городу детства, - здороваясь или прощаясь? Наверное, и то, и другое. Вглядываясь в знакомое и близкое до боли: камни старого города, медленные воды Сыр-Дарьи, зелень ветхой акациевой рощи... Тяжело дыша воздухом родины, ставшим... Знойным, душным? Нет, в стране зноя он не был душным - таким не бывает воздух родины. Тогда - каким?... Визг тормозов, гортанный оклик. Джурабай выполнил давнее обещание, которое, вдруг, стало, с высоты лет и через призму обстоятельств, похожим на клятву, - остановился почти на перекрестке. Мы обнялись, хоть никогда не были более чем соседи по досаафской парте. Долго беседовали, прямо в раскаленной кабине его "кормильца"-грузовика. В основном вспоминали молодость, общих знакомых. - На танцы все так же ходишь? - подколол я его, отца пятерых детей. - Нет, нет, - весело вспомнил Джурабай. - Танцев уже нет, в парке темно. Как тебе новое время - у вас и у нас? - он показал огромной ручищей на меня, а затем на себя. Опомнившись, остановил ладонь в промежуточном положении, так что ее указывающий смысл относился уже сразу к обоим, быстро поправился: - У нас... Вопрос, при всей своей обоснованности и тривиальности, оказался неожиданным. Я непроизвольно пожал плечами, куда делось мое красноречие: - Была страна... А теперь - "люгру"! Помнишь? Джурабай широко заулыбался - помнил, - уважительно, осторожно приложил ладонь к моему сердцу - ладно, хорошо, не надо слов. И сказал сам: - Мы с тобой ни в чем не виноваты. Это все там! - он ткнул пальцем вверх, в обшивку кабины. - Люгруровщики? Он кивнул. Мы засмеялись, долго смеялись - до слез. Опубликовано в книге: НЕТРЕБО Леонид Васильевич. "Черный доктор": рассказы. - Екатеринбург: Средне-Уральское книжное издательство, 2000. СУРДОПЕРЕВОД Сергей обнаружил себя перед зеркалом. Впервые за долгие недели - во весь рост. Оценил: только потери... Стал ниже и старее. Попробовал отвести туловище назад, распрямился. Бесполезное притворство. Глаза печально запали и матово, без блеска, высматривали из-под бровей - повисших крыльев больной птицы. Серые щеки казались небритыми, хотя Сергей "надраил" их электробритвой в поезде два часа назад, когда подъезжали к морю. Вместо прежнего румянца два серых пятна - впадины, в которых поселилась тень. Он вышел из сумрака комнаты на солнечный балкон, ожидая увидеть то, к чему добирался с надеждой несколько дней, - хотя бы узкую, однако свежую синюю полоску. Но кроны эвкалиптов разрешали взгляду только белесое полуденное небо. Вместо шелеста волн - налаженная, почти сонная суета дома отдыха, сезонной середины. Сосед по номеру прибыл вечером. Сразу и невольно: "Динозаврик". Впечатление, что блестящая, отполированная голова никогда не знала волос. Глаза навыкат. Средняя часть тела массивна, особенно живот, который активно подыгрывал носителю, угодливо подергиваясь при разговоре, смехе. Хозяин не обращал на балласт никакого внимания. Так же как и на четыре своих "беспечных" конечности, которые, похожие пара на пару, поражали тонкостью, но не хилостью, несмотря на желеобразные мешочки в тех местах, где полагается быть мускулам. Казалось, поменяй местами руки и ноги - Динозаврик не сразу это заметит. Сосед первым делом установил на тумбочке возле кровати фотографию. В бархатной рамке на картонной ножке. Погладил глянец. С карточки улыбалась оставшаяся дома часть семейства - жена и четверо одинаковых динозавриков. - Неприятности на службе, разгром на личном фронте, в творчестве застой - роли не дают, рукописи сожжены, краски засохли!... Угадал? - тараторил Динозаврик, расхаживая по комнате в трусах, размахивая полотенцем и гремя мыльницей. - Ваш приезд сюда - смена декораций, попытка реанимации загубленного воодушевления!... Угадал? Я со школы в профсоюзе и в самодеятельности... Вижу насквозь. Человек - это картинка. Внутреннее состояние - на лице, в осанке. Знаете, вам необходимо новое увлечение. Толчок извне, знаете. Декорации - статика. А вам нужна динамика, удар!... И значит, - доносилось уже из ванной, - вы правильно сделали: курорт, курорт, курорт!... Буль-буль... Шшшш!... Утром Сергея разбудили шумы в ванной, те же самые, под которые он вчера неожиданно, не в характере последних месяцев, быстро уснул. Динозаврик умывался. Фыркал. Громкое шорканье, переходящее в свист, - зубная щетка трудилась вовсю. - Привет, сосед! Подъем! Идем здороваться с морем!... На утренний бриз - мечту и песню дельтапланов! Освежаясь, Динозаврик наливал из большого флакона полную пригоршню, наклоняя голову, бросал пахучую влагу на розовые пухлые щеки и смачно, с наслаждением, постанывая, шлепал маленькими ладошками по мокрому лицу. "Бреет, пока хватает топлива", - думал Сергей, лежа на песке и глядя на дельтаплан. Это было не то, что он ожидал увидеть. Так хотелось рукотворного буревестника, который бы парил, мастерством и волей подчиняя энергию стихии. Живой трепет парусиновых крыл, борьба и победа!... Этот же шел медленно по окаемке залива, на одной высоте, ровно жужжа моторчиком. "Как я?..." - вяло спросил неизвестно у кого Сергей. Не желая больше быть пассивным участником унылого полета, сел. Откуда взялся этот шезлонг... Покачиваясь, как на качалке, но взглядом и позой - будто с трона, на него взирала пляжная дива. Море и небо стали фоном, солнце деталью. Расплывчатые фигурки дальних купальщиков - для усиления ближнего фокуса. Знойный ветерок, едва дыша, шевелил драгоценные завитки янтарных волос, благоговейно лизал шоколадные, с соленым седым налетом, вывернутые к загарным лучам внутренние поверхности рук и бедер. Чуть вытянутые вперед приоткрытые губы и два изумрудных озера сулили прохладными глубинами утоление всех земных печалей. Сергей попробовал улыбнуться. Рядом Динозаврик играл в волейбол. Он уже овладел центром внимания. Смешно комментировал свои и чужие промахи. Под дружный хохот делал бесполезные броски за уходящим мячом, плюхался пузом на песок, издавая звук падающего бурдюка. ...Она прошлась по его телу дважды или трижды, уделив всем частям равное внимание: лицо, плечи, плавки, ноги... и обратно. Ни разу не пустив в заповедные озера печально-удивленный взор. Затем плавно откинулась на спинку шезлонга и грациозным движением опустила на лицо огромные зеркальные очки. Сергею показалось, что он застонал. Нет, только опустил голову и страдальчески закрыл глаза... Посидев так минуту, встал. Ощутил на спине уколы тысячи песчинок. Испачканный, побрел к воде. - Ну, как успехи? - спросил Динозаврик вечером, смазывая кефиром ожоги. - Спешите! У нас не так много времени. У вас ведь тоже недельная путевка?... За четыре дня Сергей устал отдыхать. Звуки и краски не радовали. Разноцветие купальников, панам, зонтов, лодок, летающих змеев - словно рассыпанная, некстати, в будний день конфети. Если бы не сосед... Динозаврик, как Фигаро, мелькал там и тут. Стучал с мальчишками в бадминтон, внимательно читал объявления, меню в столовой. Катался на роликовых коньках, увлеченно разговаривал с обслуживающим персоналом. На море играл в нырялки, заплывал на катамаранах, прыгал с трамплинов, декламировал стихи одиноким женщинам. Вечером, жестикулируя, размахивая пивной баночкой или куском колбасы, живописал Сергею о дневных приключениях. После ужина, аккуратным движением убирая семейное фото в тумбочку, Динозаврик несколько смущенно попросил: - Вы не могли бы... Как бы это сказать? Уступить, вернее - подарить мне сегодня номер на несколько часов. Ну... на вечерок. Вы меня понимаете! - он хохотнул и этим опять вернулся в свое нормальное состояние. - Кстати, вы не были на центральной набережной? Там, знаете, высокие площадки, прямо на берегу. Открытые кафе. Музыка. Закат... Представьте: томное море, кровавый закат. В руке у вас рюмка хорошего, густого коньяку, а слева и справа от вас!... - он игриво скосил глаза, присвистнул. - Ну, договорились - до двадцати четырех часов, до нолика, а?... Слева за соседним столиком сидели две бледнолицые, худые, с безрельефными торсами, еще молодые дамы-близняшки, одетые вызывающе не по сезону, в белые водолазки. Не удостаивая окружающее вниманием, они, неестественно оттопырив мизинцы, презрительно поглощали дорогой шашлык из осетра, запивали пахучим игристым вином. Изредка, одновременно, бесстрастно взглядывали друг на друга, слизывая с толсто, как пластилином, накрашенных губ жир и помаду. Справа расположилась мать с великовозрастным сыном. На их столе застыла початая бутылка крепленого вина с одиноким стаканом. Сын ел мороженное. Мать курила, смахивая пепел прямо на стол, то и дело безотчетно поправляла огромную, как наказанье, мешавшую даже при сидении, грудь. Без всякой надежды, поэтому откровенно и почти угрюмо рассматривала Сергея. Едва сын отошел за следующим вафельным стаканчиком, она налила из бутылки, стараясь демонстрировать неторопливость. Быстро выпила. В затылок ухал набивший оскомину шлягер. Начинался закат, - Сергей посмотрел вокруг, - на который всем было наплевать. ...Ранние закатные лучи, еще не оранжевые, травили серебром береговую рябь. Дальше, в середине, море оставалось темным, и лишь у горизонта еле зарождалась золотистая полоска. Угасающее солнце медленно катилось, снижаясь, слева. Из-за береговых гор, справа, к тому месту, куда стремилось светило, надвигалась великая лохматая туча, похожая на бульдога с разверзнутой пастью. Солнце спешило. Но собака успела, и медленно, безжалостно съела, слопала уже обессилевший шар - подрезанный линией горизонта апельсин. Еще некоторое время солнце высвечивало оранжевым огнем из собачьих глаз, оскала зубов, дырок в голове. Угасло в брюхе. Быстро темнело. Сергей опрокинул в себя бокал хорошего, густого коньяка - весь и единственный, который цедил целый вечер. Близняшки брезгливо переглянулись. "Мать" наполнила до краев свой новый стакан. Салон маршрутного микроавтобуса освещен чрезмерно для этого позднего часа. Сергей никого не хотел видеть. Не хотелось, чтобы видели его. Безумно надоели фальшивые лица вокруг - всегда и везде, - которые постоянно, исподволь или открыто, наблюдают друг за другом. И которые, зная, что сами всегда находятся в положении наблюдаемых, непременно одевают маску непроницаемости, бесстрастности, неприступности. Это при том, что никто никому не нужен, никто ни на кого не посягает... Туши лампочку, "шеф", улица освещена - есть на что пялиться: деревья, дома, фонари... В крайнем случае мы закроем глаза. По мере отдаления от центра города истуканного вида пассажиры исчезали, растворялись в теплом ночном воздухе курортных окраин. Их монументальные головы и плечи переставали загораживать заоконный мир: деревья, дома, фонари... Но... Что-то изменилось не в количестве - в качестве. - Де-ре-во... До-о-ом... Фо-на-ри... В дальнем углу салона ребенок, мальчик, прильнув к окну, повторял за отцом: "Тро-ту-ар... Мо-о-оре." Изредка поворачивал голову в сторону Сергея, улыбался. Но адресатом тихой эмоции был не Сергей: рядом сидела юная женщина, мать и жена этих мужчин, которая постоянно обращалась к ним, посылая через весь салон нечто большее, чем обычные слова, знаки... Впрочем, слов и не было - Сергей не сразу это понял... Женщина играла влажными блестящими губами, бровями, ресницами - беззвучно смеялась. Жестикулировала. Пальцы одной руки быстро выводили слова, писали мысли. Чувства рисовались на веснушчатом лице - одни исчезали, другие занимали их место. Места было мало, поэтому чувства торопились, мелькали, как клипы. Под выгоревшими ресницами мерцал не отраженный искусственный свет - это было внутреннее, собственное свечение, источник... Сергей не знал языка немых, но, ему казалось, он сейчас понимал то, что беззвучно говорит женщина, чему радуется... Радуется и говорит - через весь салон, на весь мир. Не боясь быть не понятой, смешной. Ведь - ее услышит только тот, кто хочет, умеет услышать. Поэтому она может, без притворства, открыто радоваться, как награде, всему тому, что у нее есть. Рядом с Сергеем сидела, в простом ситцевом сарафане, загорелая рыжеволосая радость. Громкоговорящая, кричащая на языке счастья - таинственном и недоступном для людей, считающих себя "нормальными"... - О-ля-ля!... Сергей проснулся, открыл глаза. Динозаврик, уже одетый, стоял, почти нависая, над его кроватью. - Я вижу, вы вчера плодотворно провели вечер!... Динозаврик выдержал паузу, наслаждаясь своей догадливостью. Пояснил: - Вы, знаете, улыбались во сне... Такого раньше не замечалось. А?... Угадал? Ля фам? Статика перешла в динамику? - Он сделал движение, будто хлопнул по плечу стоящего перед ним невидимого собеседника. - Молодцом! Давно бы так!... Тем более что... Динозаврик, вспомнив о чем-то, забегал по номеру. Извлекал из разных углов комнаты собственные вещи и укладывал в чемодан. В паузах между болтовней он казался чрезмерно озабоченным и даже слегка печальным. - Тем более что номер - на целых двое суток! - в вашем распоряжении! Я, знаете, решил пораньше покинуть вас. Страшно соскучился. Домашний человек - что вы хотите! Поеду по пути куплю гостинцев и - на вокзал. Так сказать, сюрпризом - к родному очагу. Люблю, знаете, сюрпризы делать. Представляете, вас ждут через пару дней, скучают, а вы - вот он!... Само собой гостинцы и прочее... Опубликовано в книге: НЕТРЕБО Леонид Васильевич. "Черный доктор": рассказы. - Екатеринбург: Средне-Уральское книжное издательство, 2000. ЧУБЧИК Приятель мой и одноклассник Пашка, в отличие от меня, всегда был лысым. В семье у них, кроме Пашки, бегало еще четверо сыновей. И все они, сколько я их помнил, всегда были стриженными налысо. Этим они очень походили друг на друга, их можно было перепутать с затылков. Хотя, все были, разумеется, разного возраста и характера. Я всегда подозревал, что причина их затылочной универсальности в том, что отец Пашки, дядя Володя, родился, как он сам говорил, безволосым. Очевидно, подтверждал мой папа эту версию, дядя Володя не хотел, чтобы наследники хоть в чем-то его опережали, пока он жив, - настолько ревниво относился к лидерству в семье. Наверное, думал я, развивая папину шутку, если б было возможно, сосед остриг бы и тетю Галю, Пашкину мать, под ручную машинку - его любимый инструмент, который он прятал от семьи в платяном шкафу под ключ. Но сделать такое - неудобно перед соседями. Хотя вполне приемлемо было иной раз, по пьяной лавочке, громко, на всю улицу - открыты