пасности от всех. Помню, как родители меня привезли к ней на лето. Небольшая комнатка, две кровати, подпол, низкие окна. И большой портрет, на котором неизвестно, что было нарисовано. Бабушка мне сказала: "Вот если подойдешь к нему и ласково спросишь конфету, то он тебе ее даст." Я ласково попросил конфету у портрета, и он мне ее кинул. Потом уже я догадался, что это сама ловко проделывала бабушка. Но портрет не был столь прост. Когда все улеглись и захрапели от выпитого самогона и жареной курицы, я подошел к портрету и стал на него долго смотреть и увидел свой портрет: бесцветные глаза, бледное лицо, легкие ключицы, черный шарф через шею. Я понял, что если когда-нибудь вернусь сюда, то через это место и исчезну. Прасковья умерла в этом же году, избу заколотили и уехали с острова в город, где через определенное время ушли от меня мать и отец. Я остался один и еще к тому же сошел с ума. На что я жив, чем я живу, как я живу - никто ничего об этом не знает. Я метался по странам, по воспоминаниям, по читанным и нечитанным страницам любимых и нелюбимых книг, я вспоминал все, что грело мое сознание каким-то успокаивающим теплом. Но жизнь среди людей оказалась невыносима. И тогда я понял, что я не человек. Я не тот. У меня страшно болела рука, я натянул перчатку Акима Пиродова, а рука горела и горела и стала так гореть, что и в самом деле могла жечь и прожигать любую вещь, любой организм. Как мне вернуться в человеческое состояние? Зачем мне глубинные походы во Францию, зачем и откуда в моем мозгу взялись Монтобраны, мессиры, лиловые ноги Николь, официанты-негры с отрубленными языками, откуда мне привиделась Грета и Германия - это клубок ненормальной жизни? - Ты не уважаешь принципы? - обратился ко мне Омар Ограмович. - Ты хочешь, чтоб твою родину уничтожили, ты хочешь жить сыто и красиво, а нам вести за тебя твое дело. Так получается. - Не раздражай меня, Омар Ограмович! Прошу тебя! - Ты щенок, а не Бог. Ты убежал тогда от меня, когда умер твой отец. Я не смог сделать из тебя обыкновенного галлюцинатора. Ты стал обычным шизофреником. Я ошибся. 88 Я всегда с собой носил нож. Острый, небольшой, китайский. Лезвие его выскакивало быстро и со щелчком. Я подошел к Омар Ограмовичу и внимательно посмотрел ему в глаза. Там была бездна. И она мне показалась очень знакомой. Я быстро выхватил нож из кармана. Раздался щелчок. И лезвие вошло в глаз Омар Ограмовича. Он наклонился от боли. И потерял сознание. Я начал вырезать сначала раненый глаз, потом живой. Они переливались. То были не глаза: то были какие-то кристаллические со многими гранями шары, в которых переливался и солнечный, и лунный, и еще какой-то неведомый свет. - Что ты сделал?! - закричал очнувшийся Омар Ограмович. - Молчи, пока не разделал окончательно. Я приставил склизкие глаза его к своим. То, что я увидел, не поддавалось передаче обычными словами. Я оказался на том же острове, но он же был и другой. Стояли высокие белые дома, окруженные фруктовыми деревьями, пели на ветках райские птицы, бегали свободно животные, ласкаясь и тыкаясь в ладонь. Небо было светло-голубым, и на нем светило умиротворенно мягкое солнышко, доброе и ласковое. Я пошел дальше, оставив извивающегося от боли Омар Ограмовича. Потом решительно вернулся и хотел заколоть его суком. Но его уже не было, только какая-то черная блестящая падаль уползала в кусты, зарываясь в землю. Расправившись с основным своим другом-врагом, который преследовал меня на протяжении всего моего галлюцинирования, который только и говорил о светлой, но испохабленной мной самим памяти моих родителей, я через его глаза смог увидеть ту землю, которой она была по-настоящему. Я шел вперед, прижимая кровавыми ладонями его глаза к своим глазам, и не мог оторваться от чудесного мира, мира, который преобразовывался передо мной ежесекундно. Исчезли холода, исчез снег, расцвели пышно зеленые кусты и деревья, заволновалась вся трепетная хлорофилловая жизнь, и я понял, что человек никогда и нигде не бывает один, даже если он идет по забытой Богом дороге, и даже если он сам Бог. Я снял с левой руки лайковую перчатку и увидел тяжелые розово-багровые пятна и язвы мокнущей экземы. Никому дела не было до того, что я мучаюсь, что я испытываю огонь и дергающую страшную боль в руке. Врач, который однажды бинтовал мою руку, предварительно намазав ее какой-то вонючей зеленью, плакал. Я запомнил того врача и берегу его в памяти, потому что мы все из нее выбрасываем - и добрых, и злых, хотя последних реже, они впиваются в нашу душу и травят ее до конца, эти дохлые животные человеческого сообщества. Врач был молодым и слабым. Он вытер слезы, похлопал меня по плечу и предложил выпить мензурку спирта. Мы сели за столик, покрытый марлей, он выгнал медсестру из кабинета и сказал мне нежным голосом: - А ты знаешь, что от таких вещей умирают? - Нет. - Нет, но ты представь, что если такое творится снаружи, то что тогда происходит внутри ? Что мог я ему ответить. Я выпил мензурку спирта и налил еще ему и себе. - Тебя как зовут? - Петя Калибанов. - Так вот, Петя Калибанов, разве дело в том, что я умру сегодня-завтра, а ты на несколько десятилетий позже? Разве что-нибудь существенно изменится на этом острове? Вряд ли. Да нет. Ничего не изменится. И на кладбище ничего не изменится, только обветшают кресты, да места станет меньше, да могилы дороже, да вороны будут тяжелее летать, обожравшись человечиной. Я выколол глаза своему призраку и Учителю, который насиловал меня с малых лет, который провожал меня по разным временам и эпохам и говорил, что я ничтожество, что нечего жить ничтожеству в таком мире, а ты посмотри, как этот мир прекрасен! Я протянул ему склизкие крупные глаза Скалигера. Петя Калибанов с мерзостным смущением на лице прилепил их к своим глазам и воскликнул: "О! Да мы с тобой не спирт пьем, а дорогое французское шампанское! И вокруг девицы, и красивые такие, такие изящные и так одеты, как от Юдашкина и Зайцева вместе взятых. Вот ребята устроились: всю жизнь за государственный счет одевают и раздевают самых лучших девушек нашего острова. - Калибанов, тебя куда повлекло? Ты посмотри шире на вещи! - Я и так смотрю. Вот мой кошелек. А в нем не тридцать рублей, а три тысячи долларов. Теперь я смогу поехать в отпуск куда-нибудь на Канарские острова и прихватить с собой девочку Жужу. - Кто это такая? - Да одна несчастная полувенгерочка. - Расскажи мне о ней. - Да ничего особенного, - Калибанов положил глаза на стол и обернул их тряпочкой. - Была у нее мать, спилась, шаталась, потом решила продать квартиру, да нарвалась на чурок, ну, естественно, ни денег, ни жизни. - А где же теперь Жужа живет? - Я взял ее к себе, пока моя мама в больнице лежит. Я ничего не говорю, но ведь надо как-то помочь. В дверь кабинета постучали. - Кто там еще? - добро и расслабленно спросил Калибанов. - Я думаю - это за мной! Опираясь на Платона и генерала, стоял обезглазенный Омар Ограмович, который опять приобрел довольно приличный старческий вид и указывал на меня скрюченным пальцем, говоря: "Прошу помочь, господа-товарищи, вот что он вытворил! Вы видите мои глаза в марле на столе. Он мне их садистски вырезал. Прошу помочь". Я было рванулся с места. Но крепкие руки отожравшегося и мясистого Платона взяли меня подмышки и поволокли за собой, как какую-то тряпку. А Калибанова просто оттолкнули да так, что он, ударившись о дверной косяк, упал замертво. Что будет делать его Жужа, что будет делать его бедная больная мама? Что им надо было на острове и зачем они родились, чтобы Калибанов мог выслушать от меня белиберду и выпить мензурку спирта, да поплакать над моей гниющей рукой? А что мы все делаем, как не жалеем друг друга, даже не признаваясь в этом? Идем, смотрим друг на друга и думаем, вот пройдет несколько лет, и ты, сосед, помрешь, а, может, и я, так что делить, давай лучше почаще одалживаться друг у друга и забывать долги. Меня посадили в клетку, металлическую клетку, помещенную на телеге. Клетка была из обычной нержавейки, для перевозки тары из-под молочных продуктов. Что они могли сделать со мной, Богом, я даже не представлял. Вызвать попа, который бы меня стал приводить в разум, вызвать родителей, которых они же и отправили на тот свет непомерным трудом и ежедневной борьбой за жизнь? Нет, лучше бы вызвали первую учительницу по литературе, которая изредка приходила в школу и вела уроки вместо Омар Ограмовича. Весь класс, с изнеможением, смотрел на ее иудейскую красоту, на алую полоску губ, на гордый носик, на тонкую талию, с высокой попкой, безупречно обтянутой черной юбочкой, а особенно нравилось всем, когда она ходила по классу: мы только и слышали ее размеренные каблучки, осторожные такие, неспешные. Однажды она почему-то подошла ко мне, взглянула на руку в перчатке и погладила по голове. Где вы, Анна Матвеевна Рабер? Вы-то реальное лицо. Вы-то можете всем сказать, что я был очень талантливым мальчиком, вы любили меня. И об этом сказали моей тогда еще живой маме. Она приходила проверять, как я учусь. А вы сказали ей о моем сочинении, а потом, что вы очень меня любите, и если бы я был хоть немного постарше, вы бы перевелись в другую школу и забрали меня с собой, потому что Омар Ограмович очень нехороший человек. Очень. - Да чем же он плох, милая Анна Матвеевна? -Он заставляет его быть выше и ниже всех. Вы меня понимаете? -Пока нет. Наша семья живет в странном мире. Отец не выходит из больницы -по ночам кричит, он же воевал и на самом страшном участке. А я, знаете ли, не люблю Юлия. Хотя глупо это. Но он мне, как чужой. Да и рожала его я очень тяжело. Не то что не люблю, но очень он самостоятельный. - Ну тогда отдайте мне его. Отдайте. - Я не имею права, милая. Я слышал ваш этот разговор. Но я бы не пошел с вами, Анна Матвеевна. Вы потом все равно уехали с острова, уехали туда, откуда можно смотреть на всех нас, как на дураков. Пусть я буду таким дураком. Пусть меня другие дураки везут в железной клетке и придумают какую-нибудь мерзкую казнь. Но они не в силах изменить что-то. Вы понимаете. Пошел галлюцинаторный процесс. Уже ни у кого ничего нельзя остановить. Сдвинулось время и потекло. Куда и зачем - это второй вопрос. Помните Пушкина: "Куда ж нам плыть?". Это - не главное. Главное - плыть. И все же я не смог окончательно вот так с вами расстаться. Я выследил, когда вы были одна в учительской и бросился к вам на шею. От вас пахло французскими духами, тонким запахом иерусалимских камней и орехом. Я никогда не забуду этот запах женщины, которая свела меня с ума в детстве. Вы целовали меня, прижимали, тискали, смеялись, и ваши великолепные зубы были превосходны. - Уедем, Юлий, уедем, ты здесь погибнешь. - Я не могу. Я должен пережить смерть родителей, я должен создать рой фантомов, попытаться из них хотя бы сделать нормальных людей, я не смогу, потому, что я там буду один. А ты погибнешь в авиакатастрофе. Я даже вижу, как ты, израненная, будешь лежать на белом снегу, обнажится твоя наполовину окровавленная нога и белая ягодица и жуткий чукча, испробовав тебя на живучесть лыжной палкой, расстегнет свой тулуп и изнасилует. Как? Больно? - Я не могу сдержать слез. Ты видишь все. Но я этого не страшусь. Во всяком случае до этого момента мы будем вместе. И ты, может быть, сможешь мне чем-то помочь? - Я могу тебе сейчас помочь. Какая ты Анна Матвеевна - ведь ты Николь. - Боже мой! - только и сказала Рабер и тихо отошла в сторону. - Для меня все кончилось. Моя голова превратилась в сгусток, в котором происходят разнообразные интересные и пугающие процессы. - Но как же твой трактат о слове? Ты зачем писал его? - Я его присвоил от сущности Скалигера. Я вошел в его образ, а он вошел в мой. Я вызвал его, а он зовет мой обратно. Но обратных путей нет. Россия никого никогда не отпускает обратно. Россия - это смерть. А ты все плаваешь в феодосийском море. Кушаешь всякие сладости, наслаждаешься солнышком, разглядываешь с любопытством, что же скрывается за плавками молодых мужчин, которые нарочно все чаще и чаще проходят мимо тебя по горячему песку пляжа. Если бы они знали, что ты любительница маркиза де Сада, то непременно бы накинулись на тебя скопом и доставили тебе удовольствие. Но это знаю я, а я далеко, в этой чертовой России, на этом острове, который сам себе изобрел, как символ, и теперь живу в этом символе, и боюсь за него, создавая попеременно то отталкивающие, то добрые образы из сказок своего больного ума. Посадили в клетку. За что? Отпустите, сволочи! Почему у нас, если кто-то в форме, за которую я плачу налог, он же меня в клетку и сажает. Что за порядки? Приказываю отныне всем ходить в цивильном. - Вы это правильно заметили, - сказал Арон Макарович Куринога. - Куда ж вы подевались, Арон - Да мы как-то с Лией Кроковной заплутали в дебрях любви. Вы истинный писатель, Скалигер! И это я говорю серьезно и глубоко. - Благодарю. - Не надо благодарностей. Я теперь понял, куда вы всех нас рожденных вашим гениальным умом завели. Вы показываете нам Россию? А чего на нее смотреть? Вы что: Радищев, "Из Петербурга в Москву"? Вы что: " Пострашнее Пугачева "? - Не издевайтесь. - Я просто хочу сказать, что вам пора от всех нас избавляться. Иначе будет плохо. Вы нас расселите. Вас убьют и некому будет заниматься ассенизаторством. - Как же мне избавиться от вас, если я сошел с ума? Даже Платон, которого я искренне ненавижу, - стал реальней реального. Посмотрите на его рожу. А то, что они вместе с генералом, который помог Платону, засадили меня в клетку? Это что? Выдумки? - Вы забываете, что вы Бог, милый Юлий. Ваша субстанция возвышенна. Что бы с вами ни случилось здесь, вы прекрасно будете себя чувствовать в другом месте, вот где - не могу сказать. - В серафических слоях атмосферы? - Возможно. Там ваши родители. Вам поможет Петр Калибанов. Он хоть и молодой врач, но делает сложнейшие операции. Поверьте мне. - Я вам верю. Я верил и верю во все то, что напечатано. И старался всегда читать только то, что невозможно понять. - Вот и следствия. А надо б Антошу Чехонте. Без затей. Недалеко стояли Лия Кроковна, Аркадий с воблой и монтер Кондер. Я взглянул на них с сожалением. Они все исписаны мной, все рассказаны до той поры, за которой начинается анархистская человеческая физиология и которую, может, и в самом деле стоит продолжить. А не читать Антошу Чехонте, как того советует сытый и удобный Арон Макарович Куринога. - А я не согласен, Скалигер, чтобы какая-то падаль, типа генерала, могла руководить мной! Ты прекрасно знаешь мою подлую и счастливую жизнь: кого хотел - того имел. А генерала я не хочу. Тем более, что это не генерал - это Гришка Ручинский, спиздивший шинель у Платона. Так ведь? Я согласно кивнул головой. - Эй, Платон, пидорас, как говорил наш незабвенный вождь, твой-то генерал, было время, у тебя шинель пиздил, а ты его поручения выполняешь! Платон повел оловянными глазами, с него как будто спала какая-то пелена и он радостно задумался: "А я-то, черт, все интересуюсь, кого это он мне напоминает? А это Гришка Ручинский". Платон поймал Гришку Ручинского и стал сдирать с него генеральские регалии. - Что ты делаешь, олух, идиот, а еще Платон? - Ты меня больше не обманешь, сучье вымя. Тоже мне генерал в чужой одежде. Твоя власть кончилась. Началась моя. Кондер подскочил к Платону, пнул его в тяжеленный зад и побежал легко и непринужденно. - Зачем ты обижаешь органы? - плаксиво спросил Платон. - А что у тебя еще можно обидеть? Куда кошку дел, засранец? Кошка. Кошка. Я вспомнил, когда меня взял Платон, после какого-то необыкновенного соития с чем-то - напоминавшим по своей сути и внешности кошку. Все случилось, как в страшном сне. Да, я был близок с Лизой. А потом потерял сознание, и меня тут же подобрал Платон. А рядом лежала разодранная кошка. Они преследуют меня всю жизнь. Я с детства бегал за ними по лестницам, чердакам, песочницам, и все время они убегали от меня. А когда заводил домой, то они выпрыгивали из окна и разбивались. Они не хотели жить со мной. Так, чего не хотели: жить или существовать? 89 Тебе не стыдно плавать в феодосийском море, когда твой поклонник, хотя и безумный, видит страшные сны, и просыпается, садится за машинку и пытается передать весь тот ужас, который его заставил кончить легкое пребывание во сне? А видел я вещь неприятную, будто нахожусь меж трех старух, и старухи эти обнаженные и охвачены предсмертными судорогами, и ни накрыть я их не могу, все моментально сгорает, ни помочь ничем. Одна подтянула сизые тонкие ноги к животу, они у нее пошли пламенем, костлявыми руками раздирает глаза, которые покрываются, словно пластилином, расплавляющимися веками и кричит: "Нет, я еще не умираю!". А тебе не стыдно есть сладкие сочные груши, покупая их по дешевке у носатых симпатичных представителей кавказского племени, перемигиваться с ними и говорить им невесть что, обманывать, обещать, что придешь на свидание на гору Суфруджу? Болтушка и раскованная девчонка. Неужели ты не понимаешь, что твои загорелые ноги в юбчонке, значительно выше колен, производят на них такое же впечатление, какое, допустим, "Капитал" произвел на юного Владимира Ульянова. А? Я всегда говорил, что там ходить надо только в спортивных штанишках. Засранка ты. Уехала. И слова не сказала. Я, может быть, тоже бы оторвался от всех и катанул вместе с тобой к горам и морю. Эх! А теперь сизыми серыми утрами, наглотавшись наркотиков, колес, как их еще называют, я пишу роман, который никак не может кончиться. И не знаю - почему. В нем нет фабулы? В нем нет героев? В нем нет мыслей? В нем есть все. В нем нет только, и то пока, конца. Да и не хочется спешить, где еще я смогу так спокойно, властно и безопасно путешествовать! Что такое Платон, что такое генерал, что такое Омар Ограмович? Так. Чушь собачья. Хочу - будут еще ползать по моему произведению, а хочу - нет. Вот тебя захочу и вытяну, как какой-нибудь старик Хоттабыч, из песка, в мокром купальнике, нет, а еще лучше из душа, где ты, ничего не подозревая, всегда, уверен, рассматриваешь свою расщелину и удивляешься: почему же мужики так падки на нее. А я совершенно равнодушен. Мне не щели твои интересны, мне интересен твой злой язычок и слишком продолговатый и слишком умный мозг, как у плотоядного зверя. Готова сожрать, кого угодно, и не подавишься. Ты и мне говорила - мол не так причесан, денег что ли жалеешь на прическу. Что ж, я пошел и сделал химию. Ты меня узнала? Нет, сделала вид, что я полудурок. И я их остриг наголо. Теперь вот хожу во всем черном: шляпа, пальто, брюки, рубашка и лайковая перчатка. Все, говорю, посвящается тебе, потому что твой любимый цвет -черный. Мне плевать, с кем ты сейчас вертухаешься в вечерних кустах Черноморья. Мне главное, чтобы ты думала обо мне. - О, любимый мой, о, мой сладкий! Как я соскучилась по тебе! Ты такой дурачок, такой бешеный и ревнивый, что я не могу избавиться от тебя. Ведь мужики не понимают, что, чем больше даешь чужому, тем больше хочется дать родному, близкому человеку. Так? Да? - Это ты откуда голос подала, шлюшка? - А то ты забыл? - Постой, постой. Твой душ рядом? - Ну, конечно. 90 Алексей Федорович, вы единственный человек, который может утихомирить дикие страсти острова. Вы тот, кого ждала Россия-остров, вы совершенно непонятны, вы никем не узнаваемы, вы полностью аполитичны, и вы уже ничего не хотите. Не так ли, дорогой философ Алексей Федорович? Лосев молчал. Что ему наши забавы, наши игры! Он по-настоящему велик, хотя я для него Бог. - Вы, Скалигер, мальчишка! Бессовестник! Вы забрались в такую мозговую хлябь и теперь просите помощи. Ну, положим, я помогу. А что вы будете делать с этим пространством, на которое по своей несмышлености набрели и на котором насажали своих фантомов? Ведь это не шутки. Вам правильно сказал Омар Ограмович, хоть он теперь и ослеп, что вы найдете здесь свой конец, что вам надо принимать решение: уходить или не уходить с этого острова? - А что вы посоветуете? - Оставьте все Терентию. Он - мужик. Это он создал "Отделение No 6" и всех туда загоняет, как зверей. И правильно делает. Нельзя, чтобы на таком пространстве предавались анархизму, галлюцинациям и вечному празднеству мысли. Пожалуй, я уйду с острова. Мне не жаль. Он всех моих фантомов переловит, и вас в том числе, и засунет в клетку, и с Аграфеной будет огурцы солить и мясо жрать. Не для того я выполз из матери, чтобы свое кровное отдавать, мы с ним еще встретимся и решим эти вопросы. - Вы что, не понимаете, что станет с этим пространством? Сейчас - хаос, но он продуцирован мной, одним, а потом будет знаете что - колья и клетки Терентия. Едрена вошь, как он выражается. Русский народ нельзя допускать до власти никогда. Он все перепохабит, все переломает, увлечется идеей и всех за собой поведет, да так далеко, что обратной дороги не сыщешь. Просто ему периодически надо рассказывать сказки: о мире, о войне, об экологии, об НЛО, о мафии... И ему будет очень хорошо. Он будет голодать, страдать, получать мизерные деньги, но будет горд тем, что живет. Нельзя ущемлять никаких его интересов, иначе он просто набьет тебе морду и не заметит, как это сделает. А вы, Лосев, идеалист. Ваши тома мудрости заглатывают сокровенное в человеческом бытие, но не дают опереточного знания жизни. А тех, кто именно так понимает жизнь - их 90%. Не надо плевать против ветра. Вы уже видели, как наши орлы устроили дуэль. То-то. Алексей Федорович отошел от меня. Сел на пенек. И загорюнился. - Я, может быть, и не все так реалистично понимаю, но чувствую надвигающуюся катастрофу. Уничтожится интеллектуальный оазис, я имею в виду наш остров. В нем, только в нем, скрыты потенции мысли всей планеты. - А что мне до планеты? Мои галлюцинации водили меня по Франции, Германии, Австралии и прочим странам. И что там? То же самое барахло. Много людей топчет свет, Все хотят уюта, богатства, любви, уважения. Но многие из них не люди, а фантомы, не мои, предыдущих, подобных мне. Они остались без руководителя. Он бросил их. Так бросил всех Христос. Ему надо было уничтожить созданные им фантомные образования и остались бы только те, кто мог бы ответить за его божественные притязания. Он попытался это сделать. Да что толку. А Россия - вредная страна. Никто ее не любит, никто за нее не страдает, никто за нее не примет смерти. Вот объяви сейчас всенародно: кто хочет отдать свою жизнь за Россию, и она будет дальше процветать. Я думаю найдется один, да и тот с головой набитой горохом. Лосеву надоело слушать мои измышления, и он заснул на пеньке, подвернув коленки. Эх, старичок. Прощай, старичок. Вот так всегда: посочувствуют, нечто почувствуют, а потом - дрых в летаргический сон, как Гоголь. Поди теперь догадайся, что хотел сказать этот долгоносик, когда все твердил - "Лестница, лестница". Другой радетель за Отечество - совсем из дому убег, не говоря уж об остальных. Были два парня, которые жили весело, играючи, как и следует жить на Руси - это Пушкин да Лермонтов. А все остальные - статисты. Не люблю Синявского, а, в основном, прав старик. Все - пустота. И в Пушкине - пустота, и в Лермонтове -пустота, и в России - пустота. Затосковал я. Затосковал по своим родителям. По отцу, по матери. То были, и казалось, как сказала Лиза, рядом, а теперь опять обман. Где же вы? Видите ли вы меня? Понимаете ли вы, что ваш сын сошел с ума? И говорит неведомо с кем и неведомо о чем. Дайте хоть знак какой, может, я смогу хоть немного отвлечься от тяжелых и больных мыслей, которые изъели мой мозг и мою ладонь. Как больно, когда тебя никто не слышит! - Не жалуйся, сынок, - ответила мне мама. - Милая, родная моя! - я кинулся к ней в объятия. И не смог ее обнять. - Не надо этого делать, ладно. Я согласно закивал головой. - Мы смотрим за тобой. Ты носишься по свету с какими-то странными личностями. И брата убил. А что он сделал тебе? И соседку. И глаза учителю выколол. И сейчас скрылся от врачей в какую-то глушь. И кошку изнасиловал. Ты больше не сможешь так долго быть здесь. Ты много натворил безнравственного, ложного, гадкого. Я понимаю, что это от безумия, которым ты заразился после нашей смерти. Ты возомнил, не без воздействия своего трактата о слове и Омара Ограмовича, что ты великий человек. И твой мозг лишился определенных границ, которые позволяют ему жить в этом мире. Но это не так. Я не могла забеременеть, и мне он помог, чисто хирургически. Ты от семени отца. - А где отец? - Сейчас он появится. Он зашел в магазин купить тебе что-нибудь поесть. Ты же не ешь уже более года. - Я не понял! - Ты лежишь в палате шестой, где лежат все пациенты, подобные тебе. - Вы не умерли? - С чего ты взял? Мы живы и здоровы. Мы работаем. Отец вот продает газеты по вечерам. И неплохо зарабатывает. А я получаю хорошую пенсию. Нам хватает, чтобы и жить, и платить за тебя. - Я что - в клинике? - Я бы не стала так говорить. Ты на острове. Там, где все такие, как ты. - Я прокаженный?.. - Да... Я разрыдался. Значит, все, что я думал, все, чем жил, о чем размышлял, по чему тосковал, - это лишь плоды прокаженного сознания. - А как же Россия? - С ней все в порядке. Пришел отец, запыхавшийся, старый, усталый. В руке у него была авоська, набитая фруктами и из нее торчал батон хлеба с отрубями. - Ты ведь так любишь, сынок? - Отец, ты не обманываешь меня, ты жив? - Мама тебе говорила? Я не знаю, как ответить на этот вопрос. - Ответь мне, отец! Ответь. - Сейчас, сейчас, дай передохнуть... Он сел на стул, предварительно скинув плащ, достал коробок спичек, сигареты и закурил. Он жалостливо смотрел на меня. И в то же время я помню, как он тогда еще, когда хоронили, пытался что-то сказать. Такое же выражение было у него и сейчас. Я протянул руку в лайковой перчатке к его сигарете. Он помог снять мне перчатку и я увидел окровавленный, залитый гноем кусок мяса. - Это все, сынок! Ты меня понимаешь? Он подошел ко мне, поцеловал. И быстро вылил на меня целую бутылку бензина. Коробок вспыхнул, как факел. Одеяло, простыня, моя одежда и он слились в одном неудержимом огне. - Уходим. Уходим, милый мой, отсюда. Навсегда. От всех. Охваченные кольцом бушующего пламени, мы блаженствовали. Я чувствовал, как в нем прыгали Грета, Анела, Лиза, Флора, Ликанац, Куринога и многие-многие сотворенные мной персонажи больного мозга. Один Омар Ограмович стоял посреди дымного пространства без глаз и протягивал слепо руки туда, где должна была, по его мнению, располагаться прекрасная, но ушедшая страна. А может, остров? Ведь французы были не дураки, коль писали именно так? - Мамочка, милая моя, живи и не возвращайся к нам. Мы -безумные. КОНЕЦ Литературно-художественное издание Никонычев Юрий Васильевич Грезы Скалигера Роман тех. редактор А.Латур компьютерная верстка Ю. Эссен корректоры Р. Келлер, М. Бовуазен