а спор на велосипеде. Пролетел все двести ступенек и перед стеной порта притормозил. Мы потом половину лестницы, сто ступенек, проходили вниз головой, в стойке на руках. Но это уже было жалким подражанием тому стремительному падению, о котором долго говорила вся Одесса. -- Что вы мне говорите, будто Эйзенштейн гений? То, что он еврей, это еще ни о чем не говорит. Подумаешь, в его фильме коляска с ребенком съезжает по Потемкинской лестнице? Так эту хохму он украл у нашего Уточкина. Не мог придумать что-нибудь своего. Однако это я вспоминаю уже о другом кино. В моем никто ни у кого ничего не воровал. В моем была таинственная тьма казавшегося тогда огромным зала, которую над нашими головами пронзал яркий луч, вылетающий из крошечного окошка в стене. В луче этом был спрятан неведомый мир, который только на экране становился реальностью. Из ничего возникало изображение. Летящие в световом потоке тени, неосязаемые духи, превращались в людей. Они двигались, разговаривали, плакали и смеялись, обретали белый квадрат пространства и неизученную геометрией фигуру времени. И вот, много лет спустя, стало мне казаться, будто все мое детство каким-то загадочным способом проникло в этот живой луч, и память моя спрессована на экране в кинотеатре имени Уточкина, что находится на Дерибасовской, в трех кварталах от моего дома. На небесах щелкнули тумблером, и память моя встрепенулась. Вот я реву на руках у мамы. Отец еще здесь, рядом. Он держит за руку сестру. И нас несет толпа то в одну, то в другую сторону. Бабушку мы уже потеряли. Ее оторвало от нас и отбросило неизвестно куда. Нам нужно попасть в воронку, в горлышко песочных часов, через которое людской поток тянет к трапу последнего большого парохода, покидающего осажденную Одессу. Мы были уже совсем рядом, песчинки, летящие из одной колбы часов в другую, когда поток отклонился и отбросил нас в сторону. Судьба настойчиво отводила нас от прямой, ведущей на трап парохода "Владимир Ленин". Она словно знала наперед все, что произойдет с ним, и щадила нас. Ей словно было известно, что послезавтра это большое судно наткнется в открытом море на мину и все эти счастливчики, которым сегодня повезло взобраться по шатким ступеням трапа на палубу, все до одного погибнут. С того дня всякий раз перед тем как заболеть, я вижу во сне большой пароход, переполненный улыбающимися людьми. Я узнаю их, хотя никогда не был знаком с ними. Одни и те же счастливые лица. Тысячи незнакомых улыбок. Я уверен, что все они были на том затонувшем пароходе. Они смотрели на нас сверху с чувством превосходства, думая, что уже спаслись. Они и в моем сне так думают. Но я-то знаю, что послезавтра мы услышим их крик, хотя будем находиться за сто миль от них, от тонущего корабля. И жар расходится по моему телу. Я боюсь толпы. Каждый год Первого мая и Седьмого ноября я с ужасом смотрел на демонстрации, ожидая, что этот красный муравейник вот-вот куда-то понесет. Как тогда в порту. Демонические демонстрации. В конце тысячелетия это мое предчувствие сбудется. Понесет целые народы. Но это будет уже другая жизнь. А тогда я кричал в орущей массе народа и голоса моего никто не слышал. Разве что Господь Бог, который все делал, чтобы мы не попали на это судно. Я звал свою бабку, будто чувствовал, что она больше никогда не появится. Через пять лет наша дворничиха, тетя Маня, отдаст моей маме ключи от нашей довоенной квартиры, в которой уже будут жить чужие люди, и скажет: "Бедная Клара. Она оставила мне их, уходя в гетто, будто в театр музкомедии. Маня, сказала она, мне это нужно -- туда идти. Но я пойду, чтобы не говорили, что я не пошла. Если меня будут спрашивать, скажи, что я скоро вернусь. Если скоро не получится, полей фикус. А, придурки, зачем я им нужна, зачем?" Толпа опять потащила нас к трапу, но его уже поднимали. Между пароходом и причалом стремительно росла зеленая полоса воды с громадными голубыми медузами. Нас осталось в порту совсем немного. Люди кинулись на вокзал, на сортировочную, на автостанцию, в хаджибеевскую степь на попутки. Но отец, видимо, что-то знал и мы оставались на причале. Спустя какое-то время к берегу подошел маленький пароходик, пыхтя закопченной трубой, словно боцман курительной трубкой. Это был теплоход "Львов". Мы чуть ли не первыми попали на его палубу. В одно мгновение на причале снова появился народ. Но это уже была не толпа. И суденышко вместило всех, кто случайно оказался в порту. Только моей бабки нигде не было. Она кинулась в город, видимо, думая, что и мы сделаем то же. У суденышка был какой-то перепуганный гудок. Он несколько раз просипел, торопя тех, кто и так со всех ног бежал к причалу. А отец остался на берегу. Он стоял и неестественно весело улыбался, махая нам рукой. Прямо отсюда он должен был явиться в военкомат. Вообще-то у него был "белый билет". Недавно ему сделали операцию, и он прихрамывал, стараясь делать это незаметно. Однако немцы были под Одессой, и бронь свою он никому не показывал. Завтра на грузовике он уедет на фронт за Ближние Мельницы. Больше я его никогда не увижу, только буду помнить, как стоял человек на пустом причале и весело махал нам рукой. Сегодня моему сыну столько же лет, сколько было ему тогда, улыбающемуся нам, словно его снимают на фотокарточку. А "Львов" медленно отходил от берега. Как интересно монтировалась моя судьба. У режиссера, снимавшего это кино, казалось, были ограничены возможности, и он зафрахтовал всего одно дешевое суденышко. Сколько раз на моем жизненном пути возникнет этот "Львов"! Через пятнадцать лет я часто буду ждать на причале его возвращения из рейса. Мой друг Валерка пойдет работать на него матросом сразу же после школы. Надо же, чтобы именно на него, на это корыто, вытащившее из смерти меня и еще несколько сотен людей в сорок первом. Кажется, будто кто-то специально решил рассказать мне о нем побольше. Еще до войны в порту этого коротышку считали героическим судном. До тридцать шестого года у теплохода была другая национальность. Он был испанцем, и звали его "Тарагона". Капитан "Тарагоны", товарищ Хосе, воевал против франкистов. А когда испанское сопротивление было сломлено, он набил свое суденышко детьми погибших соотечественников и через Средиземное, а затем Черное моря повез их в Одессу. Вот чудак, не мог взять курс на Сан-Франциско? Там и у ребят, и у него все сложилось бы совсем иначе. Сердобольные одесситы встречали пароход со слезами на глазах. Если бы кроме них никого больше в этом государстве не было! Вся Одесса уместилась на Потемкинской лестнице и на колоннаде возле воронцовского дворца. Играли духовые оркестры, развевались красные флаги и цвела акация. Сводный хор грузчиков порта пел "Интернационал". Он, правда, в их исполнении смахивал на "Шумел камыш", но разве они виноваты, что ритм революционной песни его автор позаимствовал у русской народной, сопровождающей застолье: "Вставай проклятьем заклейменный, а ночка темная была". Детей передавали с рук на руки от самого порта прямо к бронзовому Дюку де Ришелье. Под ним змеилась бесконечная очередь, желающих попасть в список будущих родителей этих чернявых ребятишек. -- Кто крайний? Детей хватит? -- Спрашиваете. Вы же видите, их целый пароход. А товарищ Хосе в Одессе не засиделся. Он укомплектовал команду, запасся топливом, водой, провиантом и отправился за новой партией сирот. После второго рейса капитан женился на своей буфетчице одесситке Мусе. Она жила на Малой Арнаутской, и окна ее квартиры смотрели прямо на Привоз. Не спускаясь на улицу, с балкона она могла узнать, почем сегодня связка бычков. Свадьба не уместилась на пароходике. На палубе стоял только стол для родственников невесты и начальства пароходства. Основное же веселье гудело на причале. Пели "Шумел камыш", только он сегодня был вперемешку с "Интернационалом". "Шумел камыш, деревья гнулись. Весь мир голодных и рабов". Каждые пять минут кто-нибудь из матросов, грузчиков или торговцев рыбой на базаре поднимался по трапу, чтобы выразить свое уважение испанскому капитану и его Мусичке, а также сообщить, что там, на причале фаршированная рыба кошмарно переперчена, и поэтому товарищ Хосе должен срочно поцеловать невесту. Короче, "Горько!" Испанец никак не мог понять, какая связь между фаршированной рыбой и поцелуем. Однако с удовольствием подчинялся требованию гостей. А они хмелели, поднимали новые тосты, в которых соглашались, что "лучше, упаси господи, умереть стоя, чем жить, не дай бог, на коленях. И вообще, да здравствует наша Муся и ваша Долорес, простите за выражение, Ибаррури!" -- Будь здоров и не кашляй, капитан! -- Кричали они, держа правую руку, сжатой в кулак, у виска. Милые, добрые, веселые одесситы! Какие вы смелые на свадьбе этого мужественного человека. Сейчас вы готовы рискуя, действительно, не про вас будет сказано, жизнью, вместе с ним везти детей из фашистской Испании. Где вы будете, когда этого человека придут арестовывать в мае будущего года? Вы же знаете, кто это с дворником поднимается по лестнице. Так включите одновременно все вместе свет, вы же соседи. Высуньтесь в пижамах из окон и разом крикните: "Но пасаран!" -- Ша, ша, ша. Это же НКВД. Ваши хохмы там не проходят. И вообще, за кого сейчас можно поручиться? Вы уверены, что ваш папаша не английский шпион? Не германский диверсант? Поздравляю ваших родителей -- у них преданные дети. Через двадцать страшных лет перед ним извинятся. -- Мы извиняемся. Сами понимаете, такое было время. Вас оклеветали. Между прочим, ваши же. Возвращайтесь на свой пароход. Вы снова капитан, товарищ Хосе. Еще раз простите. Но вы видите, они -- не прошли. Извините третий раз за двадцать лет каторги. Во дворе на Малой Арнаутской, когда он вернулся, распахнулись все окна в апрель 1957 года. Соседи в пижамах высунулись до пояса из окон своих квартир. -- Фима, что я тебе говорил, он такой же немецкий шпион, как я китайский император. -- Ты меня с кем-то путаешь. У нас с тобой не заходила об нем речь. -- Забыл? Не помнишь? Значит у тебя не только геморрой, но и склероз. На корабль они пришли вдвоем -- испанец и его жена. Посередине трапа он остановился. -- Тебе плохо? -- спросила Муся. -- Мне хорошо, -- ответил он. Капитан наклонился и поцеловал ступеньку. Худой, подтянутый, седой, он был похож на Одиссея. Во всяком случае, нам, романтикам-дуралеям так казалось. Валерка был дежурным. Он стоял на палубе у трапа. Капитан пожал ему руку. -- Сегодня ветрено, матрос? -- заметил он с иностранным акцентом, хотя и окая. -- Да, товарищ капитан, -- отвечал Валера, -- дует "молдаван". Хосе посмотрел на жену. -- Так называется береговой ветер с запада, -- ответила она. -- А, местный муссон, -- рассмеялся испанец. Они ходили в Мариуполь, город, в который во время войны плыли и мы. Рейс длился неделю. Я ужасно завидовал Валерке. Это ж надо -- неделя солнечных бликов на зеленой воде и соленого ветра в лицо. Улыбок упитанных казачек, везущих в Одессу вяленую рыбу и горы арбузов, сваленных прямо на палубе. Неделя молодого здоровья, распирающего новые тельняшки. И вдруг в эту веселую беспечность ворвалась чужая боль. Капитан умер, не проплавав и месяца. Это была первая смерть, которую мы видели рядом. Война не в счет. То было далеко, и там стреляли. А тут он лежал в гробу около парохода, спустившего свой полинявший флаг. Мимо проходили люди, не по сезону одетые в черное. А чуть поодаль весело, как бегущая мимо вода, сверкали медные трубы. И вот они запели. Воздух стал упругим и твердым, а беда сделалась осязаемой. Звук спрессовал горе, и женщина заплакала. Ее плач проник в нас. На кладбище пахло сырой землей и сиренью. Мы шли по кладбищенской аллее, растянувшись за гробом, как длинная вечерняя тень. Казалось, что капитан спускается в преисподнюю, а за ним тянется эта тень, от которой он скоро отделится. Вдоль процессии, как плоскодонки под черными парусами, сновали кладбищенские нищенки. По обе стороны от нас привстали на цыпочки кресты, словно покойники, раскинув руки, застыли над своими могилами. -- Ты повыше, Сева, -- произнес уже наполовину просевший крест, -- скажи мне, кого это везут? -- Кудрявого чудака с большим носом. -- Так они кладбище перепутали. Им не сюдой, а на еврейское. -- Ни, вин нэ маланэць. Коло нього люды розмовляют иньшою мовою. -- Якою? -- Закордонною. -- Шо? Так в Одессе по новой интервенция? Кладбищенская попрошайка, будто услышала голос с того света. -- Кого привезли? Русского или еврея? -- уточнила она. -- Испанца, -- ответила ей пароходская официантка. -- Что вы говорите? -- удивилась попрошайка. -- И где же вы его взяли? Рядом с холмом свежей земли положили гроб, а сбоку -- красный столбик со звездой и молодой фотографией капитана. Юноша, когда снимался, не думал, что эта фотография появится над его могилой. Неподалеку на подушечке тускнели два темно-бордовых ордена Боевого Красного Знамени. За каждый испанский рейс по ордену. По сравнению с пылающими на груди наградами руководителей пароходства, они казались горсткой остывших углей. При обыске их так и не нашли -- Муся умела прятать товар, когда надо было. Долгое время она дула на эти угольки, чтобы они не потухли, и ордена тлели в ее тайниках, а вот теперь разгорелись на багровой подушечке, превратившись в два запекшихся кровавых сгустка. Двое никому не известных одинаково одетых мужика молча сопровождали нас с самого начала. Сперва они побаивались Муси и то и дело с опаской поглядывали на нее. Здесь же, на кладбище, они успокоились и даже отошли в сторону перекурить "Беломор". Но расслабились службисты не во время. Когда затихла музыка, и трубачи стали выбивать слюну из мундштуков, Муся выпрямилась, отвела назад плечо и в наступившей тишине внятно сказала: -- Холера на твою рябую голову! Чтоб ты перевернулся в гробу, усатый гавнокомандующий! Двое, как по команде, выбросили "беломорины" и сердито замахали оркестру. Трубачи сбивчиво заиграли веселый марш. А через несколько месяцев из двуспального мавзолея ночью воровато вынесли того, кого прокляла эта женщина, и закопали под забором, главным забором державы -- под Кремлевской стеной. Сколько пространств осталось за кормой этого маленького теплохода -- "Тарагона". Сейчас мне кажется, будто он переплывал из одной эпохи в другую. Я бы не удивился, если бы узнал, что на нем плавал Колумб или даже Одиссей. Ведь говорят же, что каждый из нас прожил много жизней за те тысячелетия, которые просуществовало человечество. И капитан из Испании, ставший впоследствии сибирским зеком, возможно, был когда-то мадридским евреем, открывшим Америку. Ему проще было стать в прошлом Колумбом, чем в будущем уголовником. Будь он когда-то Одиссеем, стало бы понятно, что не случайно в его последней судьбе плескалось море и появилась одесситка Муся. А что вы думаете, вполне возможно. В нашем городе все может быть. Хотелось бы знать, а чьи имена стоят по ту сторону жизни за моей судьбой? Эй, откликнетесь, строители государства Урарту, иудейские пастухи, римские солдаты из тринадцатой когорты! Будем знакомы. В море, и правда, не видно, какое тысячелетие за кормой. А разве на земле видно? Какой век был, когда отсидев в Сибири двадцать лет, вернулся в Одессу капитан Хосе? Наверное другой, не тот, когда меня увозил от фашистов маленький пароходик "Львов". Рядом с мамой устроилась на палубе толстуха, которой папа при посадке помог вписаться в габариты трапа. Она расплылась на палубе, как медуза на берегу, и сразу же стала спрашивать: -- И куда вы теперь отправляетесь? -- Я знаю? -- развела руками мама.-- В Сибирь. Там живет жена брата. Так мы поедем к ней. -- О чем вы говорите? В Сибирь. Там сто градусов. А в Ташкенте у вас нет жены брата? -- Вы, наверное, думаете, что моя мамаша -- мать-героиня? Женщина залезла в карман и протянула нам с сестрой по конфете. -- Я таки знала, что на пароходе будут дети. Она тарахтела до самой ночи и замолкла только тогда, когда взошла луна. Море стало светлым, и это было опасно, так как в любую минуту нас могли увидеть немецкие летчики. Я задремал, но неожиданная суматоха тут же разбудила меня. -- А ну-ка поднимайся! Пошли к капитану! Живо! Оказывается это относилось к маме. -- Ша, что вы шумите. У нее дети. Она мать детей. -- Вступилась за нас соседка. -- Мать-перемать! -- взялся за кобуру военный. В каюте с плотно зашторенным окном было так накурено, будто там висела дымовая завеса. Молодой военный играл в шахматы с капитаном. -- Товарищ лейтенант, у нас снова ЧП. Вот привел немецкую шпионку. -- Вытянулся перед старшим по чину наш провожатый. Лейтенант неохотно оторвался от доски. -- Шпионку говоришь, Сидоров? У, да их тут целых три. Еще два шпиончика. -- Улыбнулся он капитану. -- Вы не имеете права, я -- жена красного командира. -- Гордо вскинула голову моя маленькая мама. -- Слышишь, Сидоров, а ты говоришь -- шпионка. -- Передвинул лейтенант вперед фигуру. -- Так точно, товарищ лейтенант, подавала сигналы зеркальцем вражеской авиации. Лейтенант поднялся и подошел к нам. Роста он оказался высоченного. Наклонившись, военный взял из рук мамы сумку и щелкнул ее замком -- двумя блестящими металлическими шариками. Даже при тусклом свете лампочки они весело сверкнули. -- Диверсия, да, Сидоров? -- лейтенант устало посмотрел на своего подчиненного. Видимо, тот ему изрядно надоел. -- Вот что, размести-ка диверсантов в каюте тридцать два. Она свободна. -- Есть, товарищ лейтенант! -- Спасибо, молодой человек, -- сказала мама, -- мой муж тоже лейтенант. Он остался воевать в Одессе. -- Сидоров, -- остановил нас великан, когда мы уже были в дверях, -- и консервы возьми в моем рюкзаке, булку хлеба и консервы. Накорми шпионов. -- Ой, что вы молодой человек, мы и так вам уже благодарны. -- Будет исполнено! -- неожиданно улыбнулся Сидоров. А через четыре дня мы пришвартовались в Мариуполе. ПИРОЖКИ С ПОВИДЛОМ Ицкерий по фамилии Учитель всегда хотел кушать, особенно зимой. Встретишь его, бывало, на Дерибасовской, не успеешь поздороваться, как он говорит: -- Ссслушай, старик, здесь за углом пи-пирожки с повидлом. Пе-первый сорт. Не угостишь? Иногда он забывал, что вы уже виделись, и дважды, а то и трижды приставал со своими пирожками. Но, если ему напоминали, густо краснел и извинялся. -- Аааа я-то думаю, где я тебя сегодня видел? Ну ладно, ииизвини. Боольше не за-заикнусь. Заикался он так, будто сам себя передразнивал. И что интересно, разговаривая с ним, все начинали заикаться. -- Здо-здорово, Изя. Хочешь пирожок с по-повидлом? -- Че-чего дразнишься? Ко-конечно, хочу. Воот здесь продают, за уууглом. Мало того, что Ицкерий заикался, он еще был невероятно рыжим, рыжим, как тыква, пирожки с которой он особенно любил, но их продавали в Одессе редко. Комплексов у него никаких не было. И заикался он, и рыжим был как-то отчаянно весело. Даже в самые трескучие морозы ходил без шапки. Шапка на нем горела. Это была копна волос, и ее видели издали те, кто захочет ему купить пирожок за четыре копейки. В те времена он входил в юношескую сборную Одессы по баскетболу и с любого угла спортплощадки попадал мячом в корзину. Особенно на спор, на пирожок с повидлом. Летом тело его покрывалось миллиардами веснушек. Будто загорал он сквозь сито , через которое сеяли муку для тех самых пирожков . Слезал первый слой кожи , а на втором веснушек оказывалось еще больше . А уж третий слой был одной сплошной рыжей веснушкой . Целыми днями Изя сидел на Ланжероне , так как нигде не работал . Отовсюду его несмотря на значок мастера спорта выгоняли. Из института выгнали и написали " За моральное разложение". Такая формулировка очень обидела Изю. -- Понимаешь, -- рассказывал он мне, -- принимает ууу меня эк-экзамен мооолодая ууучилка. Билет попался трууудный. Скажи, ну как можно заапомнить триста кооостей ? Череп, большая берцовая, тазобедренная -- кууда ни шло . А ведь их е-еще двести девяносто семь! "Костей, -- говорит учиха, -- вы не знаете. Ну лааадно. Воон на стенде ииизображен орган. Чччто это та-такое? Ответите поставлю Уууд." Поосмотрел я, вроде знакомая штука. Но на всякий пожарный, говорю: "Точно вам не скажу, но, кааажется, женский поооловой". Оона в истерику. Это оооказалось ууухо в разрезе. Вот фашисты -- ухо режут. И выыгоняют за раз-разложение. Наоборот, рааазве раазвратник перепутает? На Ланжероне Ицкерий был как второе солнышко. Если случалось, что не приходил он, вроде даже пасмурно было на пляже. Сидит на песке бывало, подогнув под себя ноги, и дуется в карты целый день. Конечно, на пирожки с повидлом. А если проигрывает, все равно голодным не остается. -- Пооошли, -- говорит, -- чуувихи из сто-столицы прилетели. Доочки кааких-то начальников. Жраатва, каак в спецмаагазине. Один Ицкерий кормиться на пляже не любит, и я иду с ним. -- Ззздравствуйте, де-девочки, -- привычно начинает он отработанный свой вариант. -- Приятного аааппетита! -- Спасибо, -- смеются девчонки. -- Ааа воот и непраавильно отвечаете, -- делается очень серьезным Изя. -- Ааа каак нужно? -- заикаются уже девчонки. -- Ааа нужно говорить -- куушайте, поожалуйста, с наами. -- Пожалуйста. -- Придвигаются друг к дружке, освобождая место, девчонки. Изя падает на свободное место, как баба, вколачивающая сваи. -- Неее откажемся. -- Вроде бы неохотно соглашается он и указывает мне на место рядом. -- При-присаживайся. Просют. Я успеваю съесть только один помидор, а Изя уже умял полстола или вернее полпокрывала расстеленного на песке. Кажется, будто у него два рта. Одним он не перестает заикаться, рассказывать что-то смешное, другим есть также весело, как и заикается, как и пылает его рыжее тело, похожее на хорошо начищенную керосиновую лампу, пламя которой шевелится от морского ветра. Он -- бог этого пляжа. За столом он принимает очередную жертву, милуя тех, кто ее приносит, своим расположением. За лето Ицкерий поправляется на пять килограммов. К августу его знает весь пляж. И незачем уже подсказывать, что нужно отвечать, когда он желает приятного аппетита. Все сами кричат: -- Иди к нам, Ицкерий! Мы садимся обедать. -- Ничего, если нас трое? -- обнимает он меня и еще кого-нибудь. -- Ничего. Идите. Всем хватит. И в развалочку мы идем к Валюхе, буфетчице из вагон-ресторана "Одесса-Киев" или к Оле, дочке ленинградского секретаря, или к Тане, внучке Кагановича, если она не врет. А однажды Ицкерий приехал на пляж на мотоцикле. Никто не удивился, так как лошадь у милиционера он уже одалживал. Изя даже обиделся. Он представлял себе, какой будет на пляже бэмц, когда он лихо развернется у самой воды. А тут подошел к нему только я. -- Увел, что ли? -- покрутил я зеркальце на руле. -- Ты что, чо-чокнутый? Я работаю мотоциклистом на гоооризонтальной ссстене. -- Может быть на вертикальной? -- неуверенно спросил я. -- Ну да, ссснизу верх, -- показал он рукой,-- играю со сссмертью. -- На пирожок с повидлом? -- Ой, Изя, покатай. -- Подошла к нам Валя. -- Что заза ввопрос? Сссадись сзади. Я тебя с веветерком. -- Только здесь, над пляжем, а то я в купальнике. Сначала Ицкерий, действительно ехал по аллее. Но потом он, наклонившись вперед, повернул ручку газа. Проскочив несколько улиц, мотоцикл пулей вылетел на расфуфыренную воскресную Дерибасовскую. -- Сема, смотри, они уже едут по городу раздетые. -- Ну и что? Это отстали от колонны. -- Какая колонна? Сегодня не праздник. -- У них всегда праздник. Наверное, День рыбака. -- Какого Рыбака? Натана? Он же еврей. Причем здесь голая баба? -- У тебя на уме одно неприличное. Аллегории ты не понимаешь. Это русалка. Оперу Глинки видела? Или рыбачка Соня. Костя катает Сонечку на мотоцикле. Что она летом должна быть в норковой шубе? -- Когда у них была рыба, они возили шаланды полные кефали. Ушла рыба в Турцию, и они возят Соню. -- А что, она нивроку. -- Отвернись, похабник. А рыбачка колотила по широкой спине Ицкерия загорелыми кулочками. -- Ва-валюха, кккончай драться. Не ще-щекотись, а то стану и скажу что мо-мотор зззаглох.-- Перекрикивал Изя гул двигателя, который тоже заикался. После этого случая никто не хотел прокатиться на его мотоцикле, да он больше и не приезжал на нем. Наверное, отобрали машину за моральное разложение. А на пляже его по прежнему любили и звали на обед. -- Изя, бери своих. Иди к нам. Мы кушать будем. -- А что ууу вас сегодня в ме-меню? -- подходил Ицкерий со мной к внучке, если не врет Кагоновича. -- По-послушай, Та-татьяна, -- молча есть Ицкерий не любил, он отрабатывал стол, -- при-привози в ссследующем году до-дочку Вооорошилова или Микояна. Кккто кккрасивше. Внучка, если не врет, Кагановича смеется. -- Привезу все политбюро, выбирай сам. -- Давай. Только без родителей. Вождей не надо. -- Делался серьезным Изя, представляя себе, как сидит он на Ланжероне посредине. А вокруг в обнимочку Хрущев и Маленков, Берия и Молотов. А сбоку примкнул к ним Шепилов. У нас в Одессе хорошее воображение. Если бы Голливуд открыл в Одессе свой филиал, мы бы им такое наснимали. Еще тогда после трофейных фильмов. Ицкерий только говорит о вождях, а я уже вижу, как с портретов возле обкома на Куликовском поле, у нас такое тоже было между вокзалом и первой станцией Большого фонтана, сходят, еще не ставшие врагами народа, слуги народа. Вот они спускаются на Ланжерон и, на ходу снимая верхнюю одежду, остаются в длинных трусах и белых кепочках. Незагорелые животы их свисают, ручки и ножки непропорционально тоненькие. Хорошо еще, что Сталина с ними нет, недавно скончался. С его фигурой на одесском пляже делать нечего. Подходят вожди к Изе и Хрущев просит: -- Рыжий, мать твою так, посторожи одежду. -- Оооо охотно, ооо о чем речь! И вот они плывут вдоль берега в революцию, как сказал Маяковский, дальше. А потом выходят на берег и садятся вокруг Изи, как он это уже представлял. Происходит исторический момент. Одесский секретарь Синица собственоручно подносит спецпродукты. Чего тут только нет. Ицкерий открывает кастрюлю и лезет в нее поворешкой. Это паюсная икра. Несмотря на косые взгляды руководителей партии Изя начинает ее наворачивать. Блестят очки Молотова. Сверкает на солнце пенсне Берия. -- Что же это ты, батенька, -- делает замечание Изе Молотов почему-то интонацией Ленина, -- икогочку, того, поварешкой? Даже бугжуи до Великой Октябрьской Социалистической революции такого себе не позволяли. -- А на каком аааосновании,-- отвечает ему Ицкерий,-- вы, Вячеслав Михайлович на нааашем Лан-ланжероне позволяете се-себе делать мине за-замечание? Когда вы це-целовались с Ри- Риббентропом(Изя поворачивается ко мне. "Поцелуй двух Иуд" Подмигивает он мне.), Таак вот, кооогда вы с ним це-целовались перед Великой Отееечественной, я же вам неее мешал. Иии паапа, мой пааапа, который поогиб на фронте, помааалкивал. -- Лаврентий Павлович, а Лаврентий Павлович, -- переходит Молотов на интонацию Сталина, -- не ви ли мне рассказывали, как один политический заика пэрэпутал, а надо проверить нэ умишленно ли, наше пролетарское ухо с органом, который импэриалистическая желтая пресса изображает только в порнографических изданиях? -- А мабуть вин троцкист? -- спрашивает Никита Сергеевич, укладывая отдельно взятые икринки на толстый слой розового сала... Уже кончался август. Нужно было наесться впрок, на всю зиму. Пирожки с повидлом -- не еда. Особенно, если у тебя в теле восемьдесят килограммов. И три раза в неделю тренировки. Сорок лет прошло с тех пор, а я, приезжая в Одессу, все ищу на Дерибасовской рыжего молодого парня, и никак не могу найти. А недавно был я у мамы на кладбище. И к воротам возвращался не по аллее, а пробиваясь сквозь кустарник между могилами. Чем дальше уходил я от маминого одинокого камня, тем позже рождались люди, которых приняла земля. А вот лежит уже почти и мое поколение, сочетая не сочетаемое -- камень и изображение когда-то живого лица. И вдруг -- не может быть! -- Ицкерий Григорьевич Учитель. Господи! Это Изя. Еще три года назад он был живым. Я увидел лицо, которое уже не знал. Грустный пожилой лысый человек не вырывался из гранита, а словно бы прятался внутрь его. Но спрятаться ему так и не удалось -- произошло чудо. Чудо, которое сорок лет назад чудом-то и не было. Лысая голова поросла рыжими густыми волосами. Рот оживила улыбка. -- Ааа, это ты? Слууушай, здесь за уууглом продают горячие пи-пирожки с повидлом. Пе-первый сорт. САМ ТЫ КОРОВА Мой дядя был знаком с Михаилом Светловым. Вернее ,мне кажется, что был знаком. Во всяком случае, по рассказам дяди так получается. На улице к нему подошел очень худой человек. Если Светлов говорил, что у обычных людей телосложение, а у него теловычитание, то у этого, по описаниям дяди, было теледеление без остатка. Дядя только обратил на него внимание, решив про себя, что в Одессе таких не бывает, как приезжий подошел к нему и неожиданно громким не соответствующим комплекции голосом спросил: -- Который час? У меня ходит только секундная стрелка. Дядя ответил, что его часы вообще остановились, но, чтобы гражданин не подумал, не дай бог, что он хочет от него сдыхаться, сейчас они вместе все выяснят. Когда они узнали, наконец, что сейчас ровно десять сорок восемь, и если они хотят в этом убедиться, то вон там на горисполкоме часы, которые никогда не врут, в отличии от тех, кто заседает в этом здании, худой спросил дядю: -- А не скажите ли вы, какие есть еще достопримечательности в вашем городе, кроме горисполкома? -- Почему не скажу, -- ответил дядя, -- что я с вами в ссоре? Не только скажу, но и покажу. У меня как раз сейчас свободное время. Одна из достопримечательностей уже прямо здесь, рядом. Это оперный театр снаружи.. -- Как это так -- снаружи? А внутри что -- идет ремонт? -- Причем здесь ремонт? Просто нам с вами внутри смотреть нечего. И слушать тоже. Это вам не Ла Скала. У них такой Онегин, как я Ленский и такой Ленский, как вы Борис Годунов. -- Нет, нет, -- запротестовал приезжий, -- если я на что-то и гожусь, то только на роль маленьких лебедей. -- Он выгнул шею. -- Вот-вот. У вас таки это должно получиться. Слева, между прочим, памятник Пушкину. Узнаете? От благодарных жителей Одессы. Сейчас благодарные жители способны поставить памятник только героям -- потемкинцам. Я вас туда даже не поведу. Если бы потемкинцы знали, как они будут выглядеть через пятьдесят лет на пьедестале, они бы не поднимали восстания. А в прошлом векеПушкин был похож на Пушкина. Кстати, вы знаете, одно время он жил в Одессе, и тоже как раз здесь, недалеко. -- Да, -- улыбнулся приезжий. -- И на какой же улице? -- Вы задаете странные вопросы. Где он мог поселиться? Конечно же на улице Пушкинской. Интересно. Я слышал, что и Гоголь бывал в Одессе? -- Конечно. А что вы думаете, напрасно у нас есть улица Гоголя? Меня давно интересует знать, а были ли они знакомы7 -- Очень даже близко. -- Проявил осведомленность незнакомец. -- Гоголь даже...как у вас в Одессе это называется? "стырил" сюжет "Мертвых душ" у Александра Сергеевича. -- Ай-ай-ай! Как нехорошо получается. Такой уважаемый писатель и, надо же, поступил, как последний босяк. Теперь мне понятно, почему они друг от друга так далеко жили. Где улица Гоголя и где Пушкинская? Конечно же Пушкин после этого боялся, что у него "Евгения Онегина" тю-тю. -- Они жили в Одессе в разное время. -- Где же он тогда стырил эти души? В Одессе было бы понятно. -- Гораздо позже. И вообще это была темная история. А вы мне напоминаете моего приятеля, чисто внешне, Михаила Голодного. Не имеете случайно, к нему отношения? -- Только по части имени. Я тоже Михаил. В остальном же я -- только что покушал. Спасибо за намек. Мы в Одессе, как и вы, любим спрашивать не напрямую. А вы, если не секрет, кем будете? -- Да вот, тоже поэт. Как вы относитесь к нашей профессии? -- В основном уважаю. Хотя если сказать честно, считаю, что мало кто из поэтов имеет много хороших стихов. Худой хмыкнул. -- Интересная точка зрения. А меня тоже кстати зовут Мишей. -- Что вы говорите? Какое совпадение! Вот и хорошо. Уж теперь точно ни за что не забуду. Они обошли оперный театр и через Палерояль вышли на улицу Карла Маркса. Карл Маркс тоже здесь жил? -- улыбнулся худой. -- Боже сохрани, -- сказал шепотом мой дядя. Он хорошо знал, что можно было говорить вслух, а что шептать. -- Это вожди. Им не обязательно присутствовать. Их утверждали полным списком по разнарядке. -- Чьей? -- НКВД. -- Уже одними губами скорее показал, чем сказал, мой дядя. -- Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Карл Либкнехт. Если бы не было улицы -- ни за что не выговорил бы. Тут главное, никого не забыть. Не дай бог, если в городе нема переулка Ногина, проспекта Розы Люксенбург, бульвара Свердлова. -- Но этот -- то еврей? -- А что, он один? А Воровский? А Чижиков? Тут через квартал улица имени маланца. Раньше поощрялось. Скажу вам по секрету у Ленина тоже было немного этого самого -- по бабушке. -- Миша, вы этого не говорили, я этого не слышал. Насчет Голодного мы все выяснили. А как у вас насчет жажды? Жажда не мучит? А то мне сильно кажется, что кружка пива, разбавленная в ста граммах водки, нам с вами совсем не помешает. Назовем это напитком имени Бебеля. Вот как раз улица имени Бебеля. Интересно, а что за пятая графа была у этого самого Бебеля? У Бабеля нам известно. А вообще-то ты какой-то пасивный. Водку будешь пить? Кто из нас одессит, а кто гость. Пивная изнутри -- это тоже достапримичательность. Как раз в это время к ним подошел друг моего дяди Фима. -- Кого я вижу? Боже мой, почему вы так похудели?-- энергично вошел в их компанию друг дяди. -- У вас случайно нет глистов? Наверняка есть. Я знаю уникальное средство. Значит так... -- Это Фима, -- сказал мой дядя, чувствуя неловкость оттого, что Фима их перебил. -- Фима? -- произнес гость. -- Редкое имя. А по батюшке как? -- У-у-у! Чтобы произнести имя моего батюшки, нужно выпить пол-литру. -- А я об чем говорю. Кстати таким образом и с глистами покончим. Так как вы смотрите на сто пятьдесят граммов столичной и кружку разливного пива? -- А таранька будет? -- Конечно. -- сказал худой и всей своей фигурой изобразил высохшую тараньку. Они спустились по стертым ступенькам в подвальчик за углом. -- Забыл тебя спросить, извини ,Миша, как у тебя дела? -- заполнял паузу в разговоре Фима. -- А ,-- сказал мой дядя, улыбаясь, -- чем так жить, лучше, не дай бог, умереть. -- Не дай бог. -- Подтвердил Фима и тоже улыбнулся. Они подошли к прилавку, около которого никого не было. Острым плечом приезжий оттиснул моего дядю от буфетчика Бори и протянул пятерку. -- Ты еще успеешь залезть в штаны. Сюда пригласил я, правда, Фима? -- Лично я в чужом городе вел бы себя поскромнее, -- сказал Фима, тоже неохотно пряча свою бумажку с нарисованным вождем, который по бабушке имел отношение к этим суетливым людям. -- Вы тоже еще успеете помочь мне избавиться от глистов. А насчет "чужого города" никак не ожидал такого негостеприимства. -- Миша чем-то он мне определенно нравится. Он похож на нас, несмотря на отсутствие анфаса. Скажите, вы имеете отношение к этому культурному порту на Черном море, как пишется в учебнике по географии для пятого класса? Они пили медленно, как чай вприкуску, отламывая по кусочку сушенного бычка, пахнущего лодкой на шестнадцатой станции и ботинками рыбака, что стояли поблизости, и водой, которая ходила туда-сюда по плоскому днищу. -- С душком! -- сказал , аппетитно кусая, московский поэт и отхлебнул из кружки. -- А насчет культурного порта -- правильно написано в географии. Нет больше Одессы. Где Мишка Япончик ? Где Беня Крик? -- При каждом имени он делал новый глоток. -- Нет Одессы Бабеля. Чем вы отличаетесь от Жмеринки? Фима, что я не прав? Миша, где налетчица Маня, которая свистела в приличном обществе, и никто не удивлялся этому. -- Свистела? Пожалуйста! -- И мой дядя, который быстро хмелел, но после этого мог выпить еще целую бочку, засунул четыре толстых пальца в рот и свистнул так, что стены питейного заведения задрожали. -- Миша, -- спокойно сказал буфетчик, -- что вы свистите вы ведь не мусор. -- Боря, я дико извиняюсь, накиньте за это трешку. Но я должен был ему доказать. -- Дядя кивнул на худого. -- Вы же слышали, он сказал, что в Одессе разучились свистеть. -- Не надо платить. Считайте, что я вас угостил этой трешкой. Но, как он говорит, он таки прав. Простите меня, но вы, Миша, и правда не умеете свистеть. Грязные пальцы в рот -- фу, это же не гигиенично. Я уже не говорю, что руки бывают заняты това-ром или вас прихватило по нужде, а тут необходимо свистнуть. Короче -- вот как это делается.. При этих словах буфетчик Боря подогнул язык под верхние зубы, выпучил глаза, как будто звук будет выходить оттуда, чуть присел и засвистел так, как моему дяде и не снилось.. -- Вот это я понимаю. -- сверкнул глазами гость. -- Узнаю Одессу, хотя я здесь впервые. -- Нет, -- сказал Фима-, вам ее еще предстоит узнать. Пойдемте.. -- Кудой вы его уводите? -- недовольно спросил Боря. -- На Привоз! -- торжественно ответил Фима. Дорогой они вошли еще в один подвальчик и мой дядя наконец выложил на мокрый прилавок свою пятерку. Их уже обходили прохожие. У подъездов на вынесенных стульях сидели пожилые люди. Одни играли в шахматы. Другие читали газеты. Около одного ос-тановился Фима. Лица читающего с этой стороны не было видно, его закрывала газета. На всю полосу просвечивала траурная рамка. Кое-кто из руководства давно себя плохо чувствовал, но когда об этом заговаривали, имени его не называли. -- Как -- уже? -- спросил Фима. -- Нет, Помпиду. -- Послышалось по ту сторону газеты. Гость громко смеялся. -- Да, это не Бердичев. На втором этаже дома , мимо которого они проходили, полная дама в окне с хрустом ела яблоко, пристально наблюдая за про- хожими. -- Обратите внимание. -- Шепнул мой дядя, показав глазами на красотку. -- Да, -- одними губами ответил худой, -- сикабриозно. Женщина перестала жевать. Лицо ее сделалось опереточно сердитым. Упершись одной рукой в то место, где у любой другой находилась бы талия, она выдохнула: -- Сам ты корова. Поэт уже не боялся своего смеха. А впереди еще был базар. Привоз был неоднороден. Овощи продавали, в основном, кавказцы. Крытый молочный рынок говорил по-украински. -- Дядьки, лучше нэма похмилки, як простокваша. Но зато рыбный ряд принадлежал одесситам. Солнце палило вовсю. Гость снял пиджачок и перекинул его через ручку, тоненькую, как барабанная палочка. Нет, нет, судя по интеллигентному лицу, как дирижерская палочка. Сам маэстро шел, будто только что проглотил гобой. Ошалелая от жары, потная и безразмерная торговка рыбой, тянула на одной ноте: "риба, баби, баби, риба..." Глаза ее навыкате были затуманены, как у кефали, которую она продавала. Ничего не видя перед собой, она ушла в звуки которые переваривало ее лицо. И вдруг она увидела Светлова. Взгляд ее перевернулся и стал осмысленным. Голос ее сделался твердым: -- Эй, борэц! Купи рибу! Сто пятьдесят ее килограммов казались двести пя