тьюдесятью рядом с Михаилом Аркадьевичем. -- И почем? -- спросил он, сделав серьезное лицо. -- А сколько ты дашь? Пять рублей не жалко? -- Не жалко. -- Светлов протянул пятерку. -- Рибу надо обмыть. Он взял под руки моего дядю и Фиму, и все трое стали проталкиваться к выходу.. -- А рибу? -- кричала им вслед торговка. -- Вы забыли рибу! Приезжий обернулся. -- Рибы не надо, дюймовочка! -- Он таки обиделся за борэц. -- Не успокаивалась торговка. -- Я не дюймовочка, слышишь, я трехдюймовочка! ДАМСКИЙ НАГАН Имя дают родители, а кличка, даже если ты сам себе ее придумал, сочиняется небесами, не иначе, как самим богом. Ну кто, кроме него мог подсказать уголовникам, что Вильку нужно назвать Пантерой. Не будь этого прозвища, Вилька, может быть, и вел бы себя иначе. Но вот он получил кликуху, и теперь нужно было ей соответствовать. Подсознание определяет сознание. Вилька держал в страхе всю "Соборку", а она, как известно , была в Одессе чем-то вроде подготовительных курсов для любой тюряги. В драке Вилька был действительно страшен. Но обычно до этого не доходило, так как на слова он был тоже крут. Это он как-то не по росту громыхающим басом произнес, что первый раз бьет в рыло, а второй -- по крышке гроба. И голос его при этом был глухой, как удар по дереву. Толик назвал себя Джонсоном сам. Первоначально он дал себе имя Гарсон, но потом узнал, что это означает, и срочно переименовался в Джонсона. После этого хуже обидеть его нельзя было, чем назвать Толиком. Полгорода сужало у него брюки, переделывая "клеши" в "дудочки". И действительно, черта с два стали бы ездить к нему парни с Пересыпи и Молдаванки, если бы он назывался Анатолием. А к Джонсону составлялись списки клиентов за месяц вперед. И только мы, его соседи, могли придти к нему рано утром или поздно вечером и обслужиться по блату. Хромому Витьке кто-то, как гербовую печать на задницу поставил, дал прозвище -- рупдвадцать. По ритму походки очень подходил ему этот прейскурант. Он ковылял по нашему двору, а разные ноги его, будто передразнивали друг друга -- рупдвадцать, рупдвадцать, рупдвадцать. Иностранцы вряд ли поймут такое. Там как не припадай на одну ногу, а доллардвадцатьцентов никто не назовет. А у нас рупдвадцать -- кличка для хромого что надо. Однако самое нелепое прозвище было у меня. Могу поклясться, что больше ни у кого в мире такого не было. Ну скажите, пожалуйста, кого еще в мире называли Дамский Наган? Представляете, летним одесским утром какой-нибудь хмырь кричит у моего окна: "Эй, Дамский Наган, пошли на море!" И самое обидное , что мама, моя родная мама, не понимает, что это оскорбительно. Спокойно она отвечает хмырю: "Алик, Дамский Наган пошел за хлебом". Ну хотя бы назвали Маузер или, на худой конец, Автомат Калашникова. А то Дамский наган. Если бы прозвище мое было Маузер, я, наверное, и вел бы себя иначе, и судьба бы у меня получилась другая. Маузер иначе улыбается, по-другому ходит. А у Дамского Нагана вечно эти извиняющиеся глаза и нелепая улыбка. И вообще, разве стал бы писать стихи Автомат Калашникова? А даже если бы и стал, то это были бы совсем другие стихи. Наверняка, они были бы написаны гекзаметром: "Трах-тарарах-тарарах-тарарах-тарарара!" Как у древних греков. Им, видимо, трепыхающийся перед штормом парус нашептал этот ритм. Надо же, чтобы он повторился в битве под Одессой через три тысячи лет. А Дамский Наган? Ну что это такое? "Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает зайчик мой". И во всем виноват я сам. А дело было вот как. Началось все с того, что я родился в командировке. То есть, как вы понимаете, в командировку послали не меня, находившегося в эмбриональном состоянии. Хотя, с другой стороны, как на это посмотреть. Командирован был мой отец. И не только он, его одного было недостаточно для моего появления на свет. Вместе с ним на год с лишним уехала из Одессы в глухое белорусское село и моя мама. Совдекабристка. А шел в ту пору 1938 год. И если округлить цифру, на каждого новорожденного приходилось, как минимум, трое расстрелянных на одной шестой части суши. Интересно, на чью смерть пришлось мое рождение? На Мандельштама? На Меерхольда? На Вавилова? Ишь, чего захотел. Наверняка на каких-то безвестных Рабиновичей, Ивановых, Грищенко. Как бы там не было, волею социальной арифметики природа тогда дорого заплатила за мое рождение. Отец мой работал в райкоме партии. В одном из тех мест, где идейные пули материалистами материализовывались в свинцовые. Ленинградские "Черные Маруси", в которых возили арестованных, в Одессе назывались "Соньками-дримбами". На бортах закрытых грузовиков писалось не "Хлеб", а "Рыба". Не хлебом единым. Первый секретарь райкома глянул на живот моей матери, которая была, как говорится, чуть-чуть беременна, и отправил моего отца в длительную командировку, пока его не коснулось "это самое", и Сонька в кожанке с пьяным дворником не нанесли моим родителям ночного визита. Отец поехал поднимать колхоз, не ведая того, что освободил свое место "врагу народа", которым неминуемо должен был стать он сам, не поторопись с его командировкой секретарь райкома. Хороший был секретарь, да будет ему магаданская земля пухом. Он вызвал моего отца в свой кабинет и долго говорил с ним под портретом Ильича. А портрет уже давным-давно знал все, что произойдет, не зря он так хитро улыбался. Не в еврейскую бабушку пошел портрет, дедушкино татаро-монгольское иго зловеще косилось со стены. Великий вождь, как прищурился в октябре семнадцатого, так и не расщурился двадцать лет спустя. Сильный ветер дул тогда с Невы, что ли? А может быть целился в кого-нибудь этот любитель пострелять из крейсера Аврора? Секретарь вручил отцу два пистолета. Один большой -- маузер. Второй же маленький -- тот самый, будь он неладен -- дамский наган. -- Там еще летают бандитские пули. Так что распишись, что получил оружие, председатель. -- А второй зачем? -- недоумевал отец. -- Жена твоя ждет ребенка. Пусть хранится на всякий случай у нее под подушкой. Тебе ведь придется мотаться по полям. И надо же, чтобы рассказывая во дворе о том, в какое геройское время я родился, вспомнил я об этом пистолете. Умолчи я о нем, и меня, наверняка, окрестили бы маузером. Хотя слово "окрестили" здесь неуместно. Изобретатель грозного оружия Маузер был безусловно евреем. Но звучит его фамилия вполне сердито, вроде вилькиного "второй раз бью по крышке гроба". Так нет же, не устоял, трепло, рассказал о втором нагане. Между прочим, неизвестно, существовало ли такое оружие в природе вообще. Хотя, видимо, существовало, не могла ведь его выдумать моя мама. Наверное, пистолетики не серийно делали для жен больших начальников. А может быть, их создавали с дальним прицелом. Вдруг да придет такой момент, и судя по темпам тридцать седьмого тире тридцать восьмого года вскорости, когда мужчины нашей страны перестреляют друг друга. Кто тогда будет продолжать успешно начатое дело уничтожения "врагов народа", чтобы в конце концов победа коммунизма оказалась неизбежной? Сами понимаете, еще нужно было завершить коллективизацию, окончательно покончить с так называемыми кулаками, только разворачивалась индустриализация, кругом внедрялись троцкисты, по улицам бродили шпионы, инакомыслящие мыслили иначе, чем следовало, уже учились в мединститутах будущие врачи-отравители, в основном из евреев, уже проскакивали кое-какие вредные заметочки в журналах "Нева" и "Ленинград", писатели писали не то, полководцы направляли свои полки не туда. Предстояла серьезная работа. Вернее, не предстояла, а продолжалась. Нет, совсем не напрасно перемигивались висящие в кабинетах начальников портреты мертвых и живых вождей. Это они таки да целились в свои бывшие и будущие жертвы. Владимир Ильич в барышень и мальчика из царской семьи. Потренеровался на них и перешел на матросов из Кронштадта. Потом на попов, нечего торговать опиумом для народа. Тоже мне наркомафия. Потом последовали снайперские отдельные выстрелы. Пли! И нет поэта Гумилева. Пли! На этот раз промахнулся, не попал в Иудушку-Троцкого. Ну ничего, Иосиф Виссарионович добьет топориком. Тоже, между прочим, оружие пролетариата. Ну-ка теперь Киров становись к стенке. Тут нужна особая тщательность. Не так-то просто стрелять сведенной рукой. А промахнуться нельзя. Больше шанса не будет. Да и пуля, уйдя в сторону, может задеть Тухачевского или Якира. А их черед еще не пришел. Левый глаз Сталина на портретах почти закрыт. Хорошо Дзержинскому, он романтик революции, он стреляет с широко раскрытыми глазами и попадает не целясь -- влет, на звук, на запах. Если бы не чахотка, полстраны перестрелял бы. А вид сохраняет интеллигентный. Надо чикать, потому что мы ЧК. Если были бы ЦК, то цикали бы. Молодец был Понтий Пилат. После этого спонта умывал руки. "У чекиста должны быть чистые руки" Вот железный Феликс. Его после смерти, наверное, перелили на пули. А может быть, на эти самые дамские наганы. Вобщем, дамские наганы -- это, скорее всего, тоже историческая неизбежность, большевистское изобретение кремлевских снайперов. Последний раз об этом оружии я слышал от своего приятеля Чуева, тоже, между прочим, Феликса. Потом у него появилась кличка -- Челикс Фуев. И смотрите, что делает прозвище с человеком. Феликс был приличным парнем. Учился на математика в Кишиневском университете. Воспитывал младшего брата. Матери у них не было. Потом и отец, летчик, разбился. Феликс о нем писал стихи, которые и повез в Москву. Стихи были слабыми. В нормальных изданиях их не брали. Но Феликсу повезло, а, может быть, и наоборот -- в конце концов он понес их в журнал "Октябрь". Это было время, так называемой, Оттепели. Скворцы еще не прилетели, но воробьям уже разрешалось кое о чем чирикать. В московском зоопарке даже подали голос чудом сохранившиеся старые орлы. И, кто бы мог подумать, по ночам с площадей стали исчезать памятники Сталину. Воронам это как-то не нравилось. Вороны привыкли сидеть, вместо погон, на плечах генералиссимуса. А тут вдруг пустота. После короткой оттепели впереди были еще крещенские, фу, что я говорю, хрущевские заморозки, и вороны это знали. Они слетались в редакцию журнала "Октябрь", опять октябрь, и каркали, заглушая робкие еще голоса певчих птиц. В основном, это были бесталанные и безграмотные писатели и журналисты. Они называли себя патриотами, но поклонялись кумиру, уничтожившему треть их народа. Они считали себя интернационалистами, но это с их руки представителей малых народов начали называть лицами. По аналогии с жидовской мордой. Лицо еврейской национальности. Представляете -- лицо русской национальности. Не звучит. А лицо армянской национальности -- можно. Почему? Феликс Чуев был провинциалом. Ему нужно было особенно стараться, чтобы сделаться своим. И он старался изо всех сил. Даже в те смутные времена Челекс Фуев получил не очень строгий выговор Союза писателей СССР за сталинизм. Это было тайное признание заслуг, и он всю оставшуюся жизнь гордился поощрительным наказанием СП. Да он и впрямь на следующее утро после шельмования проснулся знаменитым. Все комсомольские премии будут теперь его. Да что там премии, сам Вячеслав Михайлович Молотов благословил его, сходя в гроб. По выходным Феликс приезжал к нему в гости. Совсем недавно второе лицо, опять лицо, в государстве поднимало рюмку, а Феликс стакан, водки за великого Владимира Ильича Ленина, затем в тех же пропорциях пили за дорогого Иосифа Виссарионовича Сталина. Феликс жадными глотками вливал в горло водку, чувствуя, что выполняет историческую миссию. Впрочем , ему на этих встречах казалось, что он не полностью отдает родине свой патриотический долг. По простому это называется -- недопил. Еще один стакан было бы в самый раз. Однако, что поделаешь, уважаемый Георгий Плеханов оказался не до конца последовательным вождем пролетариата. Подвели интеллигентские штучки. А жаль, в самый раз было бы выпить за него третий стакан. Когда я бывал в Москве, Феликс приходил ко мне в гости. Внешне он мало изменялся. Разве что только полысел, как Молотов да правый глаз стал немного щурится, как у вождей на портретах. Мои приятели никак не могли понять наших отношений. Стасик Рассадин всегда чувствовал, если Чуев накануне был у меня. -- Проветри помещение, Челиксом пахнет. И, действительно пятнадцать минут назад Феликс был у меня. -- Ну, какие новости от Молотова? Как там пакт с Риббентропом? -- не успокаивался Рассадин. И я добросовестно рассказывал, что сегодня узнал от Чуева. Ехали вожди в "эмке" проверить одно из военных подразделений Подмосковья. Это было в самом начале тридцатых. На загороднем железнодорожном переезде шлагбаум был опущен. Приближался поезд. Машин в то время было мало, и стрелочник подошел посмотреть, кто едет в такой чистенькой. Закрывшись от солнца ладонью, он присел у капота и вслух заметил: "Сталин". Обошел машину и опять проявил политическую грамотность -- "Молотов". Заглянув внутрь снова, разглядел и узнал Ворошилова. Глянул на крайнего слева и аж присел: "Еб твою мать, Буденный!" Сталин долго смеялся и впоследствии иначе своего архиусатого командарма не называл. Когда появлялся кремлевский кавалерист, Иосиф Виссарионович оживлялся и приветствовал его: "Еб твою мать, Буденный!" Тоже, между прочим, кличка. Причем очень подходила. Особенно в устах специалиста по языкознанию. О том, что дамский наган действительно существовал, я убедился из другой истории Молотова, пересказанной мне Феликсом. Женскую "пушку" подарил Аллилуевой ее брат. Она, в отличии от чеховского ружья, выстрелила сразу. Праздники мрачные вожди обычно встречали небольшими компаниями. И на этот раз октябрьские отмечали скромно. За круглым столом в одной из кремлевских комнат сидел Сталин с Аллилуевой, Молотов и Ворошилов с женами. А для разнообразия пригласили Тухачевского с его супругой, писанной красавицей. Кто знает, может быть горький осадок этой ночи и сделал всего через несколько лет прославленного полководца врагом народа. Сталин веселил праздничную компанию. Он скатывал комочки хлеба и стрелял ими в жену Тухачевского. Особенно радовался великий шутник, когда он попадал в пышную грудь красавицы. -- Почему некоторые представители нашей партии говорят "ворошиловский стрелок"? -- обращался он к смущенно улыбающемуся Клименту Ефремовичу. -- Может быть правильнее будет -- "сталинский стрелок" ? А? Еврейские интеллигентные жены Молотова и Ворошилова делали вид, что все это ужасно остроумно. Мрачной была только Аллилуева. В какой-то момент ей надоела эта игра, и она, улучив минуту, выскользнула из комнаты. Ее отсутствие затянулось, и Сталин показал головой на дверь. Ворошилов понял, что это относится к нему и означает -- приведи эту нервную женщину. Климента долго не было. Когда он вернулся по его лицу все поняли, что произошло нечто не поправимое. Сталин ринулся в коридор. За ним устремились все. -- Где? -- крикнул он на ходу и Ворошилов показал -- где. Аллилуева лежала на полу в луже крови. Рядом с ней валялся подарок брата -- дамский наган. -- Нэ уберег. -- Тихо сказал Сталин. А может быть Молотов придумал, что он так сказал. Скоро он и сына своего, Якова не убережет. И опять произнесет романтические слова: "Солдата на маршала не меняем". Не убережет самых талантливых людей своего поколения. Тысячи, десятки тысяч людей станут его жертвами. И это произойдет через пять и через десять лет. Всего через одну и через две сталинских пятилетки. Как раз в это время появлюсь на свет я. Меня с самого начала будто задела тень этого времени. Я родился мертвым. Слишком рано я сделал первый вздох и не донырнул несколько сантиметров до бытия -- захлебнулся. Если бы это произошло в одесском роддоме, моя безымянная душа выскользнула бы в окно и полетела в сторону моря -- к Ланжерону. Но я родился, как было уже сказано, в командировке, в глухом селе, где фельдшером был пожилой немец, который все умел и не был брезгливым. Трубкой он высосал слизь, которой я захлебнулся, и сказал старухе, что ему помогала: -- Тважды счастлифый, родился ф рупашке и мертвый. Первый раз такое фижу. И в этот момент я заорал. Смерть, которую он высосал из меня, была выплюнута в помойное ведро. Через два года фельдшера выслали в Сибирь, как немецкого шпиона. Родись я немного позже, и никто на земле не оживил бы меня. Судьбу мою с самого начала будто рассчитала гениальная машина. Рок наступал на пятки. Может быть в том тоже таинственный знак, что целых десять лет носил я кличку огнестрельного оружия. К ней так все привыкли, что иначе меня и не называли, а дворничиха наша тетя Маня, что продавала семечки, а потом ругала лузгающих их, как-то спросила меня: -- Послушай, Дамский наган, а как зовут тебя на самом деле? Я уехал из Одессы, как будто убежал от своего прозвища. Семь лет меня не было во дворе на Соборке. Только через долгие семь лет я вернулся и шел со своей женой по нашему двору. Говорят, что в прекрасном одесском оперном театре, который занимает второе место в мире после венского, есть один недостаток -- слабая акустика. О нашем дворе этого не скажешь. В нашем дворе, если прислушаться, слышно, где скрипит кровать, где поет вода в клозете, где играет патефон, и заглушает примуса голос Утесова. Когда у Вильки Пантеры собираются блатные кореша, то в КГБ на бывшей еврейской, а теперь улице Бебеля, не нужно никаких подслушивающих устройств. До них доносится песня под гитару подвыпившей компании: "Отец мой Ленин, а мать Надежда Крупская, А дедушка Калинин Михаил. Мы жили весело в Москве на Красной площади. Сам Ворошилов часто в гости к нам ходил". Почти то же самое, что рассказывал мне Феликс Чуев. Итак, через семь лет приехал я в Одессу. Мы с женой шли по нашему двору в жаркий воскресный полдень. Тишина стояла вокруг необыкновенная. Весь дом купался в море или торговался на Привозе, или неподалеку от нашего двора спорил в саду на Соборке у фонтана, где каждый день собиралась толпа обсуждать футбольные новости. "Ой, не говорите мне за Черноморец, это не команда. А за кого вам говорить? За киевское "Динамо"?" Все из нашего двора куда-то делись. Только два пацана обливали друг друга возле крана. Им было лет по пять. Они родились гораздо позже того лета, когда я уехал из этого города. Увидев нас, они перестали брызгаться, и один шепотом сказал другому. Он сказал шепотом, но я услышал, так как в нашем дворе хорошая акустика: -- Нолик, смотри, Дамский Наган приехал. Это моментально услышала тетя Маня. Она высунулась из окна, якобы только затем, чтобы крикнуть ребятам: -- Эй, байструки! Оставьте мне в покое водопровод! И тут же забыв про них, она обернулась к своему мужу, который уже лет тридцать после инсульта был прикован к постели и каждый день просил свою жену, чтобы когда он умрет, не про него будет сказано, она его похоронила вертикально, стоя. -- Ося, -- просвистела тетя Маня. В оперном театре ее голоса я бы не услышал. -- Ося, Дамский Наган вернулся. -- Что ты говоришь? И какой же у него вид? -- А, на море и обратно. Ты что Дамского Нагана не знаешь? Он привез свою жену. Ты слышишь, как пахнет ее одеколон? -- Конечно. Я же не глухой. -- Долетел до меня его голос. -- Наверное французский. И СЛОВО БЫЛО "ВЭЙЗМИР" Двор еще спит, когда Семен Гузман в майке "Динамо" и в сатиновых брюках садится верхом на тумбу водопроводного крана под большим каштаном, тень от которого даже в жаркий день такая густая и свежая, что ее можно резать на куски и продавать для охлаждения зельтерской воды. А что вы думаете? Открыть коммерцию прямо здесь, рядом с домом на улице Чижикова, где никакие фанты-шманты так и не заменили запотевший стакан газировки с двойным клубничным сиропом. Семен сидит на тумбе и думает, чувствуя, как в нем появляются мысли. Сегодня бывший день солидарности бывших трудящихся. Сейчас вместо него празднуют пасху. Даже две пасхи. Сначала еврейскую, мутную и тягучую, как глаза у Фимы, двоюродного брата Семена, когда он рассказывает, как всю жизнь проработал "мастером -- золотые руки" на швейной фабрике имени Воровского, а теперь получает пенсию, на которую можно купить несколько килограммов тахинной халвы. Фима ее терпеть не может, но купил бы и отдал президенту Кучме с одним условием -- чтобы он всю ее съел на глазах у Фимы. Если бы не тетя Бетя в Израиле и дядя Моня в Америке, которые не Рокфеллеры, но понимают, что капитализм в Одессе -- это еще хуже, чем социализм в Тирасполе, то пришлось бы Фиме вставленные до перестройки зубы класть на полку не только в переносном, но и прямом смысле. Затем приходит православная пасха, и каштан зажигает свои белые свечи. Таки да антисемитское дерево -- где оно было раньше. А горлицы начинают кричать прямо с утра : "Чекушка! Чекушка!" Умная птица -- знает, кто что пьет. Их голоса будят Алексея из десятой квартиры. Он высовывается из окна. -- О, кого я вижу! Сема, ты слышишь, чего требуют эти птицы? Мы должны выпить, сегодня же праздник. -- Позже, Алеша, позже. Я сейчас занят. -- Ну ладно. Тогда я еще посплю. И что бы я делал без тебя? Больше в этом дворе выпить не с кем. Из открытых окон вылетают посапыванья. Они пахнут дешевым одеколоном и затвердевшим потом, жареными перцами и чесноком от холодца, прозрачного по краям тарелки, как море в Лузановке, когда сезон купания еще не начат. Посередине холодца возвышается обычно куриная попка, напоминающая остров Березань, на котором, не про нас будет сказано, расстреляли лейтенанта Шмидта. Семен знает эти места. Одно время он работал рыбаком. Из крана, на котором он сидит, капает вода, иногда прорываясь тонкой струйкой. Со стороны может показаться, что Семен справляет малую нужду. Однако, боже сохрани осквернять ему питьевое место. Тем более, что общественный туалет рядом. Это могут определить по запаху даже посторонние, хотя специально для них на стене из ракушечника большими буквами написано: "Клозета во дворе нема." Хорошую когда-то выпускали краску. Сколько там ее выпросил бывший дворник у лейтенанта Гуркина, который на углу писал, что "квартал проверен, и мин больше нет." А вот не выцвела краска, не потускнела. Хватило ее и даже немножко осталось, чтобы Толик Шац на противоположной стене написал : "Милка Ройтман из соседнего двора -- сука!" Милка давно уже с палочкой ковыляет и вряд ли без бинокля разглядит, что там о ней написал Толик, который умер в прошлом году от инфаркта. А вот надпись на стене осталась такой, как будто ее сделали только вчера. Когда в Одессе было не опасно, Гузман ходил в еврейскую школу. Но судя по образованию Семена, видимо, опасно в Одессе было почти всегда. То город занимали петлюровцы, то на семьдесят лет его оккупировали большевики. Единственное, что он успел прочесть и хорошо запомнить -- это "Пятикнижие". В детстве Семену казалось, что он одновременно и Иаков, и Иосиф, и Моисей, который по дну Средиземного и Черного морей привел евреев в Одессу. Тоже мне, Иван Сусанин. Была, правда, еще одна книга, которую прочитал Семен. Она тоже рассказывала о Боге, хотя и о чужом. Это случилось, когда Алешка назвал его жиденком. -- Ты ошибаешься, -- сказал он соседу, -- я -- жидище. При этих словах он стукнул Алешу своим коронным ударом, который показал ему брат отца. Потом, когда они помирились, Семен узнал, что лично Алеша против него ничего не имеет, но его отец считает, что семенова нация распяла русского бога -- Иисуса Христа. И Гузман прочитал Евангелие. После того как закрыли еврейские школы, длинная очередь детей со скрипками выстроилась на Сабанеевом мосту возле школы Столярского. Семену тоже купили черный костюм кладбищенского покроя, и в тридцатиградусную жару он предстал в нем перед строгим директором. Тело Гузмана так вспотело, что мокрые пятна проступили сквозь материал двубортного пиджака, похожего на бронежилет. Лицо мальчика блестело, как тут же рядом стоявший рояль. Мельком глянув на два несуразных существа, усталый директор с досадой спросил: -- А почему вам приспичило привести юношу в школу имени мене? У Столярского был не только абсолютный слух, он обладал и абсолютным нюхом. -- Так ведь поет. -- Ответил старый Гузман, который, чтобы заглушить запах камбалы, что он продавал на Привозе, вылил на себя в этот день целый флакон одеколона "Кармен". Бедный Столярский! -- Послушайте, как он поет, маэстро. Только приготовьте носовой платок. Ставлю ящик коньяка против бутылки пива, что вам захочется плакать. Спой, Сема. И Сема отставил в сторону правую ногу сорок второго размера, чтобы отбивать ею такт. Левую он выпрямил и напряг, стараясь физическую энергию перевести в духовную. Грудь его пыталась вырваться из пиджака, застегнутого на все пуговицы. Собрав выражение лица в выпученных глазах, он запел. -- Морэ! -- пел он истекая творческим потом. -- Шумит у ног морской прибой. Грустно. Иду один я к мору... -- Довольно! Довольно! -- замахал руками Столярский. Но тут же взял себя в руки и, замолчав, выглянул в окно. За Сабанеевым, на самом деле, виднелось море. Учителю захотелось туда. -- Что я могу вам сказать? -- уже спокойно произнес он. -- У ребенка стопроцентная музыкальная внешность. Он похож на музыканта больше, чем Моцарт. Но к сожалению, больше ни каких данных у него нет. Однако Бог никого не создает просто так. Что-то есть от Всевышнего и у вашего сына. -- А может быть он споет еще "О, Мари", забыв, что он не на Привозе, торговался старый Гузман. -- Пойдем, папа! -- пробасил Семен. Ах, как давно это было. И где все они сейчас -- отец, Столярский, очередь за звездной судьбой пучеглазых еврейских мальчиков с внешностью Карузо и Паганини. -- И что же было у меня от Бога? -- думает Семен, сидя на тумбе под каштаном. Между ветками дерева и крышей дома виднеется кусок неба. Звезды там еще горят, хотя воздух уже светлеет. -- Вон там все и началось. -- Поднимаются над двором мысли Гузмана. -- Вначале появилось слово. Меня интересует знать, на каком языке было это слово? На японском? На французском? Нет, наверное все-таки на еврейском. Ведь потом они были первыми. И что же это было за слово? Здравствуйте, я ваша тетя? Нет, а если всерьез? Может быть, "Вейзмир". А что, вполне возможно. Все, что происходило в пространстве и во времени, случалось и с Семеном. Еще в детстве он был одновременно и одесским пацаном и корешем того Духа, что носился над водами. Тем более, что представить себе это было так просто. Нужно было только взять напрокат в Отраде плоскодонку за двадцать копеек в час. И насчет Хаоса было все понятно. Он пахнул кошками и вообще походил на одесскую парадную. Так что дело было обычное. Вот и сейчас, как много лет назад, а еще раньше, много тысяч лет назад, там, высоко над собой, между двумя тающими, как фруктовое мороженное за восемь копеек порция, звездами, он помогал Господу отделить свет от тьмы. Но перед этим он всегда спрашивал : -- Не помешаю? -- Боже сохрани. -- Отвечал Всевышний с южной любезностью. -- На, подержи чемоданчик с инструментами. -- Надо же, -- думает Семен, -- на земле еще нет ни одного китайца. Русские появятся, черт знает когда. Индусов и негров нет еще и в помине. И когда они все успели расплодиться? Даже в Одессе пусто. -- Семен обводит глазами двор. -- Нет грека Попандопуло, которого пошлют прямо в Сибирь за то, что он грек. Нет турка Курогло, что исчезнет из соседнего двора за то, что он турок. Что говорить, если нет еще евреев, которые помешаются на этом Израиле и в конце концов превратят его в сумасшедший дом. Кто бы мог подумать -- Бердичев и Жмеринка станут украинскими городами. -- Гузман пытается вспомнить еще один город, где жило много евреев, но, как назло, все вылетели у него из головы. -- Ах да, в огороде бузина, а в Киеве дядька. Какой дядька. Дядька давно уже живет в Хайфе. А Киев без евреев сделался пустым, как перед заходом туда Петлюры. Впрочем, все это еще будет. А пока что вообще никого нет. Только Святой Дух мечется над водами, и он старается от него не отстать -- таки да, вейзмир. -- Так чем мы займемся первым делом? -- спрашивает Святой Дух у Семена в мыслях самого Гузмана. -- Что значит чем? Не перестает удивляться на Бога Семен. -- Воду ты уже отделил от суши. Свет включил. В Палестине скоро будет шестьдесят градусов по Цельсию. Надо быстро делать тень. Сажай деревья. Хотя бы этот каштан, хоть он и цветет на русскую пасху. -- Ты с ума сошел. Это конский каштан. Сначала нужно сделать лошадь. -- Возмутился Создатель. -- Пускай его сажает Буденный. Мы лучше займемся яблоней. У меня есть одна идея. -- Не думай, что я ничего не понимаю. Ты еще первого дерева не посадил, а уже думаешь, как прогнать Адама и Еву из рая. Я, конечно, дико извиняюсь, это не мое дело, но мне все это не очень-то нравится. -- Пути Господни неисповедимы, -- сердито говорит Бог. -- Может быть, я еще передумаю. А вообще-то, Сеня, ты начинаешь вести себя, как сын торговца камбалой. Даже Авраам не так нагло торговался со мной насчет Садома, хотя его папа тоже был торговым работником. Я наказал Адама и Еву потому, что они не послушались меня. Пусть знают, что Бог не фраер. -- Прости меня, но тебе этого больше никто не скажет. -- Думает Гузман, обращаясь к Богу. -- Зачем было наказывать этих двоих, а всем остальным потом разрешать? Ты хотя бы знаешь, сколько стоят яблоки на Привозе? Двадцать копеек килограмм. -- Что ты говоришь? Надо будет повысить цену. -- Это скоро сделают и без тебя. Так и быть, сажай уже эту яблоню. А то твой рай похож на херсонскую область. Один голый степ. Чтобы лучше представить себе, как выглядит это ничем не прикрытая степь, Семен со звездных высот косится в приоткрытое окно красавицы Фаины, которая от духоты спросонья откинула простыню, и в полумраке комнаты белеет ее пышное тело. Он смотрит на нее стыдливым взглядом, а затем нехотя отворачивается, но боковым зрением продолжает заглядывать в сладкую темноту. -- Прелюбодействуешь, Сеня, ай как нехорошо. -- Говорит Святой Дух, цокая языком. -- Господь с тобой, ее еще нет. Она появится через сорок миллионов лет. Витька Глигач из жилкопа читал, что такой возраст земли. -- Темные вы с Витькой. Кто же столько живет? Она появится через пять тысяч лет с гаком. Поставь правильно свои часы и засекай время. Через пятнадцать минут сад начинает благоухать, заглушая поток воздуха из туалета и парадных. -- А, сирень! Как ты додумался до такого амброзия? У-у-у! Акация. "Манит в сень акаций прогуляться." -- Лезут в голову дурацкие слова. -- А это еще что за фрукта? -- Это фиги. -- Смеется Бог. -- Понимаю. -- Становится серьезным Семен. -- Название не вполне приличное, но зато сразу ясно -- у нас такие не растут. Их что, едят с маком? -- При чем тут мак? -- А есть такое выражение -- фиг с маком. Вкусно наверное. И про фиговый листок я слышал. Это что-то вместо плавок. Летом в Одессе пошли бы. Бог смеется. Он даже прощает Семену, что тот снова заглядывает в заветное окно. -- Что будем делать дальше? -- Задает он риторический вопрос, отодвигая в сторону тучу. Смотри на него. Еще не создал человека, а уже готовит потоп. -- Думает Сеня, но не подает виду, что догадался об этом. -- Что будем делать? Ты что, забыл, птицы. Сначала птицы. -- Ах, да. И какие появятся первыми? -- Куры. Разводи курей. Я умею делать фаршированную шейку. У тебя Святой Дух захватит. Когда перейдешь к рыбам, напомни мне. Я из них тоже кое-что приготовлю. Пальчики оближешь. -- Итак птицы, рыбы, звери. -- Да, да. И чтоб одни кусались, вторые бодались, третьи убегали, четвертые удирали. Но ради бога, Господи, сделай кого-нибудь, чтобы не бодался и бегал медленно, и улететь не мог. Гузман вспоминает, как он полз по бесконечному снегу из немецкого окружения. Полз и думал, что он снова Моисей и на этот раз мерзнуть ему в снежной пустыне сорок лет. И ужасно хотелось есть. А зверья разного вокруг было великое множество. Зайцы, белки, глухари, даже лось встретился. Жратвы на целую жизнь хватило бы. А взять в рот нечего. Все убегает, улетает, упрыгивает. Нос у Семена большой и горбатый, как у хищной птицы. А клюнуть им невозможно. Когти отросли, как у дикой кошки, а никого ими не поцарапаешь. Зубы, как у обезьяны, а кусать ими некого. -- Плохо, Господи, сделал ты еврея. Может быть, действительно, не собирался выгонять его из рая. А потом прогнал, да еще так далеко. В следующий раз, когда начнешь все сначала, я тебе все-таки кое-что посоветую. И умер бы Семен Гузман на российском снегу, если бы в этой северной пустыне не попалась ему деревушка с крайней бревенчатой избой. Скрипнули в сенях двери, передразнивая его интонацию -- к вам можно? Хозяйка только руками всплеснула: -- Господи Иисусе, какой худой еврейчик! Немцев в этом крошечном селе не было. Русские друг к другу в гости не ходили. Разве что за углями, если печь остынет. И жили Семен с Марией, как Адам с Евой после того, как их из рая выгнали. Сидит Гузман на тумбе крана и думает: "Господи, куда это я перескочил со своей дурацкой памятью, когда мы с тобой еще и человека не сотворили?" Однако вернуться сейчас не может. Нужно ему додумать то, что случилось на земле, а потом возвращаться в небо. У Марии тоже был бог. И знала она о нем совсем немного. Ночью Семен снимал с нее крестик, чтобы два божества не переплетались. И жили они вчетвером, друг другу не мешая -- двое на земле, а двое на небе. Некоторые разговоры Семена смущали душу Марии. Она, например, никак не могла поверить, что Бог Семена не еврей, а ее Бог еврейской национальности. -- Неужели моему и обрезание делали? -- спрашивала она у Семена. -- Да ,-- отвечал он. -- В Назарете в начале первого века нашей эры. Гузману было приятно, что он имеет отношение к ее Богу. А перед самым концом войны вернулся из госпиталя без обеих рук муж Марии, на которого она давно получила похоронку. Молча посумерничали они втроем. Распили две пол-литры. Поплакали. А утром Гузман уехал в Одессу, где дядька определил его в свою рыболовецкую артель. Прошло еще два года из тех пяти с лишним тысяч лет, и вдруг от Марии пришло письмо. Одесские почтмейстеры все-таки великие психологи. В прошлом веке они запросто нашли бы деда Ваньки Жукова. На конверте Мария всего и написала -- "В Одессу- маму Гузману еврею". Таких Гузманов в Одессе было не меньше пятисот. И между прочим, все евреи. А они все-таки взяли и нашли его. -- Ты был прав. -- Писала Мария. -- Мой Бог твоей нации. Я теперь молюсь вам обоим." Не такой уж дурак был Гузман, чтобы не понять, на что она намекала. Но отвечать ей не стал. Как представлял, что в стылой избе каждый день человек выпивает стакан водки, зажав край его зубами и запрокидывая голову, так начинала ныть его душа, которую Господь Бог как раз в это время вдувал в розовеющие губы Адама. -- А какого душа цвета, Господи? -- спрашивает Семен, возвращаясь на небеса. -- Голубая, Сеня. Потому и небо будет такого цвета, что туда летят человеческие души. И снова Гузман на земле в плену у своей памяти. В камерах смерти, думает он, выпускали голубую и вдували красную душу. Соревновались с Богом. Где-то в Польше в начале войны, в лагере, вдохнули эту красную душу смерти в губы его жены Рахили. Рахили, что поила овец водой из колодца Лавана. А тяжелую колодезную крышку откинул тогда молодой Иаков. Как молод был мир. Смещаются в голове у Семена времена и пространства. -- Извини меня, Господи. Такое ты сейчас дело совершаешь. Человека создаешь. А я к тебе со своим личным лезу. -- Куда это ты все время пропадаешь? -- Смотрит на Семена Бог. -- Это я ненадолго в жизнь свою спускаюсь. Считай, по малой нужде бегаю. -- А нравится тебе, как я слепил человека? Хорошо ведь! А? -- Пока да. И глину для плоти подобрал отличную. Сливочное масло, а не глина. Слона слепил чуть ли не из простой земли. Для черепахи пошел кусок камня. Змею скатал из мокрой пыли. А тут такую глину нашел -- кровь с молоком. -- Да, да . Но хватило ее на одного Адама. Граждане, не занимайте очередь. Продукт закончился. -- Что значит, закончился? А Ева? Мы что, появимся, потому что Адам начнет размножаться делением? -- Фу ты, черт, увлекся, про женщину забыл. Ты бы лучше, чем мотаться туда-сюда, напомнил мне. Ну да ладно, материал еще мягкий. Слепим Еву из Адамова ребра. Пока Адам поймет, что к чему, она подрастет. -- Еще как подрастет. Семен снова заглядывает в окно Фаины. Подросла-таки, нивроку. Если бы Фаина знала, что ее сейчас сотворяют, она сделала бы умное выражение лица, поджала бы губы, соединила бы ноги. А то раскинулась, как Черное море, растопырила губы. Ей снится, что сосед Алешка плюет на проходящий мимо автобус. Это потому, что Одесса соревнуется со Львовом, какой город чище. И возле ворот их дома висит плакат "Что ты сделал, чтобы победить в соревновании со Львовом?" А внизу кто-то приписал: "Плюнул на Львовский автобус." -- Не отвлекайся. -- Говорит Бог. -- Потрогай Еву. Ты посмотри, какая гладкая глина. Семен не может трогать первую женщину грязными руками. Вот Фаину бы другое дело. Он наклоняется, открывает кран и моет руки. А двор уже начинает просыпаться. Со второго этажа слышен голос Мани, которая продает семечки и сейчас их жарит в коммунальной кухне: -- Мадам Сквиренко, как вам это нравится, только семь часов утра, а я уже целый день ходячая, как энциклопедия. -- Брокгауза и Эфрона? -- спрашивает образованная мадам Сквиренко. -- Соня, ты больная на всю голову. -- Доносится бас мужа Сони Резник. -- Ваня! Включи телевизор. -- Голосит Татьяна Петровна.-- Идет фильм. Наверное, клевый -- режиссер еврей. -- Стоило на этих женщин тратить ребро. -- Ворчит Семен. -- Ты таки правильно забыл. Впрочем, правильно и вспомнил. Надо было только косточку у Адама брать поближе к голове. И я, дурак, тебе этого не посоветовал. А впрочем, разве ты меня послушал бы. Разве я тебе не говорил: "Адама и Еву не выгоняй из рая. Ты меня не послушал. И что из этого вышло? Ай-ай-ай, червивое яблочко съели! Разве Каин вырос бы бандитом, если бы жил в домашних условиях, и у семьи хватало бы на прожиточный минимум? Да и Авель был хорош, подхалимничал перед тобой, а ты и клюнул на это. Вызвал зависть Каина. Я его очень даже понимаю. Думаешь, мне не было обидно ловить тюльку, когда все эти маменькины сынки Коганы и Гилисы по Лонданам и Парижам шастали? Они на скрипочке пиликали, а я со своей музыкальной внешностью должен был тянуть сети. Этот Столярский тоже был хорошим гусем. Вроде тебя. Извини за откровенность. Я думаю, прими он меня даже барабанщиком в духовой оркестр, это бы положительно сказалось на моем потомстве. А так, где сейчас халамидник Левка, мой старший сын? В тюрьме сидит, как какой-нибудь Каин. А Мишка, мой второй сын, тоже порядочный босяк. За два года -- одна телеграмма, шесть слов по три копейки. "Папа я жив здоров подробности письмом." Знаю я эти подробности. Сплошной мат. Потому и не пишет, что там нецензурные слова. Я когда их из детдома забирал, уже видел, с кем я имею дело. Шалопуты. Хорошо еще, что Рахиль не знает этого. Она бы не пережила. -- Здравствуйте, Семен Соломонович, -- услышал Гузман грудной голос и понял, что проснулась Фаина. -- Ой, я таки да проспала целую жизнь. Что-нибудь случилось за это время? -- Кон