то восклицание. Вроде -- у, или -- о. Лаокоон же -- это имя. Тебя зовут Федя, а его Лаокоон. Лаокоон Иванович. Что тут непонятного, обыкновенное заграничное имя. -- Понял. А что, завтра их будет пятеро? -- Почему пятеро? Считаем. Раз, два, три, четыре. Их четверо, соображают на четверых. По сто грамм. -- Утром соображали на троих. -- Подожди. Раз, два. Действительно добавили четвертого. -- Халтурщики! Даже цвет подобрать не смогли. Этот четвертый гораздо темнее. -- Может быть он негр. Эфиоп. -- Не выражайся. Эфиоп твою мать. Женька начал смеяться. Двое посмотрели на него ошалело. -- Братцы! -- Заорал Женька. -- Я свой, русский. Вернее, еврей. Пьяные бросились наутек. До такого состояния они еще не допивались. Женька хохотал. И вдруг ему стало казаться, что змея на его горле шевелится. Он попробовал вылезти из витка, но не смог. А ведь так легко вошла внутрь холодного мрамора голова! -- Спокойно, -- сказал он себе и, сделав усилие, освободил шею. -- У, Змей-Горыныч! -- замахнулся он в темноту, когда мы нашли его около Лаокоона. -- У-У -- это мое восклицание. А вообще-то я только что двух довел до белой горячки. Так давно это было. Женька Ермолаев. Еврей-доброволец. Карузо. "Аморе, аморе,аморе!" Бутылка вина на табуретке, застеленной газетой. И все-таки осталось у меня на всю жизнь ощущение, что рядом, по соседству с нами, жили древние греки. Они наблюдали за нами, завидуя живой жизни. И танцевали сиртаки под змеей, когда мы пели итальянские песни. И даже в обычный день стоило мне перейти дорогу, как я попадал в другое тысячелетие. Хотя звенели трамваи на Преображенской улице, и пахло жареными перцами с одного, кипящими в постном масле бычками с другого и подгоревшими синими с третьего двора. И еще из нашей эры в ту, античную, доносился голос моей мамы: -- Халамидник! Иди за хлебом. Нашел когда смотреть Лаокоона! Через десять минут Маруся закрывает магазин. ПОСЛЕДНИЙ ИЗ РАМСЕСОВ У Бугримовой было восемь львов. И каждый делал какой-нибудь один трюк, а она только кнутом помахивала. Махнет раз -- и прыгает лев в огненное кольцо, за что ему потом будет отвален приличный кусок баранины. Махнет второй -- и вот уже бульварной походкой, покачивая филейной частью, другой зверь идет по жердочке на мягких лапах. Только одна легкомысленная прогулка и в пасти льва тает бычий круп. С таким рационом не страшно и свою голову сунуть зверюге в пасть. Что он, чокнутый? Не знает, кто его кормит? Чуть коснется клыками шеи своего кормильца, так что тому даже щекотно, и тут же разожмет челюсти, потому что читает мысли, что шевелятся в этой голове: "Ваше величество, за ареной уже накрыт стол. Кушать, так сказать, подано!" Восемь зверей дрессировщицы за представление съедали приблизительно столько, сколько заглатывал Робин Бобин из английской сказки в переводе Самуила Маршака. А уж он пожрать любил. Я имею в виду Робина, а не Маршака. Да что там Бовин? Ой, я оговорился, Бобин, а не Бовин, спутал с бывшим послом России в Израиле. Но вернемся к нашим баранам, вернее ко львам, сожравшим этих баранов. Вся династия Романовых за триста лет царствования не съела столько мяса, сколько его лопали за один гастрольный сезон в Одессе зверюги Бугримовой. Вот уж, действительно, цари так цари. А у Валерки Кузнецова из одесского зоопарка был всего один лев -- Аргитшти. Несправедливо, но за кусок списанной по старости на убой лошади он исполнял все восемь трюков Бугримовских зверей, да еще играл на гитаре. Ну, будем до конца честными, до Окуджавы ему было далеко и даже с артистом одесской филармонии Шевченко сравнить нельзя было, но среди львов он, наверняка, занял бы первое место по музыке. Однако, кто это мог оценить, если даже директор зоопарка считал, что незаменимых зверей нет. И бедный Аргишти жевал всухомятку свою жесткую конину. Но даже и ее ему приходилось делить с целой оравой всегда голодных ребят, которых Валерка отыскивал на Молдаванке в неблагополучных семьях и обучал цирковому искусству. Вовку рыжего он нашел в трамвае, в вечернем окне которого увидел отражение пацана, залезающего к нему в карман. Это походило на мираж, на проекцию из другого мира. Было такое ощущение, что рядом никого нет. И тем не менее в темном стекле совершалась карманная кража, и Кузнецов был пострадавшим. Огромная Валеркина лапа опустилась на собственный карман и в ней, будто бабочка, затрепетала маленькая ладошка жулика. Капкан захлопнулся. -- Дяденька, -- завопил Вовка, -- я перепутал штаны! Чудак Рыжий, он ничего не перепутал. Из тысячи карманов одесситов, он выбрал самый счастливый для себя. Валерка сделает из него первоклассного фокусника. Только вот беда, на Привоз с ним ходить нельзя было -- моментально корзина наполнялась дармовыми яйцами. Он тряс их по одному возле своего уха, а потом, вроде клал на место, но яйца все равно оказывались в его заколдованной сумочке. -- От перемены мест, -- оправдывался Вовка, -- ничего не меняется. Это репетиция, притом со зрителями. Оле-оп. -- У тебя руки умнее головы, -- улыбался Валера. И сейчас где бы не выступал Рыжий -- в Париже или Нью-Йорке, возвращаясь в Одессу, он привозит заграничную водку. Наверное, тоже показывал фокус в супермаркете. Оле-оп. И ставя ее на стол Валерия Виссарионовича, обязательно говорит: -- Попробуйте, какая гадость. -- Валюха, -- кричит Валерка, -- где наша селедка? Танька, по прозвищу Корова, убежала из дому от матери алкоголички. Долгое время она жила у Валеры и его жены -- Петровны. Сейчас она на всей своей фигуре вертит двенадцать обручей. Не сталкиваясь, они вращаются вокруг шеи, груди, талии, рук и ног. Кажется, будто, касаясь Танькиного тела, железные круги теряют притяжение и летают вокруг Коровы в воздухе. -- Петровна, -- кричит Валерка, -- иди смотри. Корову опять показывают по телевизору. -- Охренеть. -- Качает головой Петровна. -- И как ты из той бегипотамши сделал трепетную лань? Тебе работать в зоопарке. И надо же, словно в воду глядела Петровна -- вскоре Валера со своим цирком таки да попал в зверинец. И случилось это вот как. Ехал себе директор зоосада Роман Соломонович на первом троллейбусе по улице Пушкинской и вдруг видит: куча ребят вместе с бородачом, похожим на кубинского вождя Кастро, катят по тротуару рояль -- такой старый, что его, наверное, подняли с английского фрегата "Тигр" вместе с пушкой, которую установили на бульваре между памятником Александру Сергеевичу и общественным клозетом. Такое в Одессе можно увидеть только в день юморины на первое апреля. А тут середина лета и вдруг, на тебе, катят по Пушкинской рояль, на котором играл, может быть, сам Вертинский, "ваши пальцы пахнут ладаном". Роман Соломонович любил старину. Антилопа у него жила за перегородкой старого чугунного литья, которую он выменял на павлина. Орел-стервятник клевал свою добычу в настоящем турецком каменном корыте, за которое пришлось отдать двух канадских уток. А на складе у него хранились запчасти от фуникулера и ступенька синагоги, разрушенной чекистами по приказу того самого Фельдмана, именем которого временно назывался Приморский бульвар. Посредине обезьяньего питомника возвышался мраморный цилиндр колодезного сруба, который украшал когда-то дачу Ковалевского. Роман Соломонович мечтал весь зоопарк сделать уголком старой Одессы. А тут вдруг такая находка прямо из окна троллейбуса. -- Сколько живу, -- сказал Роман Соломонович, обворожительно улыбаясь, -- первый раз вижу, чтобы музыканты шли на концерт с собственными роялями. Со скрипкой, я понимаю. Но рояль? -- Мы не на концерт, мы с концерта. -- Перенял Валера акцент старого одессита. -- Ворованный? -- посмотрев по сторонам, спросил директор. -- Боже сохрани. Разве мы похожи на грабителей? -- показал Валера на Рыжего, закатившего к небу честные голубые глаза. -- Это наша зарплата. Три месяца мы давали концерты в портклубе, и нам ничего не платили. Эта старушка, конечно, не стоит того, что нам задолжала директорша, но с паршивой овцы -- хоть шерсти клок. -- Я даю вам зарплату за этот клок. Валерке, конечно, не хотелось расставаться со старинной музыкой, что хранилась под крышкой этого гроба с кладбища давно утраченных чувств, но он подумал о том, что дома у него стоит старенькое пианино его дочери Леры и, выменянный на водолазный костюм, рояль его сына Петьки. И вся эта музыка располагается на двадцати двух квадратных метрах. Так что, из-за экономии жилплощади, пришлось еще одного сына Пашку отдать в скрипачи. А уж для этого рояля, на котором, может быть, аккомпанировали самому Шаляпину, когда он бывал в нашем городе, места в квартире не было. -- Вы старьевщик? -- поинтересовался Валера. -- Нет, я директор зверинца. А что, так выгляжу? -- Нет, нет, я понимаю, вы хотите поставить танец маленьких лебедей. Берите инструмент бесплатно. А от зарплаты мы не откажемся. Только ребята ее отработают. Мы, хотя и не кенгуру, но показывать нас тоже можно за деньги. -- Але-оп! -- скомандовал Валера и все, кто стоял вокруг рояля скрутили сальто. Так народный цирк портклуба, который оказался на улице с роялем, был принят на работу в зоопарк вместе с тем же роялем. Между двумя клетками был натянут брезент, а под ним разместилась арена. Свободных ставок у Романа Соломоновича было немного, но зато у него в отделе культуры имелась рука. Рука небольшая, но пол-литра коньячку и полкило балычка в ней помещалось. Подняв несколько рюмок, рука рассудила так: -- Две ставки уборщиц я тебе, так и быть, дам. Как раз будет канатоходцам. Пусть ходют по канату с веником. Для равновесия это неплохо. А сойдут -- нехай подметут для близиру. Твоему Валерию Виссарионовичу, не к ночи будет названо его отчество, выдадим пособие дрессировщика и выдадим под расписку двух зверюг. Лев и медведь у тебя есть, Аргишти и Рамсес. Какой только дурак давал им имена? Вот их и выдели своему Виссарионовичу. Тоже отчество подобрали с перепугу. Не родственник. -- Нет, нет. Даже не однофамилец. А жену Иосифа, фу ты, Валерия. Запутал ты меня с этим Сталиным. Валентину Петровну куда определим? -- Валентину Петровну оформим пантерой. Не обидится? -- Не должна. Мы же понарошке. -- Ты вчера докладывал, что пантера родила двойню и один подох. Так не оформляй смерть. Расходы на якобы живого, будут идти Валентине. Вначале немного, но затем покойник начнет расти и жрать больше. Акробатов решили определить в обезьяний питомник. Там одних макак прыгает по стенам столько, что не пересчитаешь. К ним можно прописать на кормежку целую футбольную команду вместе с тренером и болельщиками. Однако, хотя обезьяны и прожорливы, футболистов их рацион не устроит. Они проходят по другому ведомству. Но для пацанов-акробатов сойдет. Когда все циркачи были распределены по клеткам и взяты на довольствие по звериным категориям, неожиданно появилась еще одна человеческая ставка. Кто-то дополнительные продукты привозить должен. Вот и понадобится настоящий, вернее фиктивный конюх. Чтобы окончательно не запутаться и не пересматривать штатное расписание, Роман Соломонович предложил извозчиком сделать медведя Рамсеса. -- Так оно же животное. Оно ж разговаривать не умеет. -- Ну и что, -- возразил директор, -- ямщики знаешь какими молчаливыми были? И вообще, что за дискриминация, Валентина Петровна пантерой может быть, а Рамсес конюхом -- нет? -- Так у него ж фамилия должна быть, у извозчика твоего? -- почесала затылок рука. -- На кой хер? -- окончательно охмелев, перешел на полуцензурные слова директор. Рука показала большой палец. -- Звучит! -- сказала рука. -- Итак, Роман... То есть, Роман -- это ты. Рамсес Иванович Накойхер. Нормальная еврейская фамилия. У наших украинцев есть и посмешнее. Рамсеса Накойхера в коллективе никто не знал, но все уважали. Не дрался, зверям окурки не бросал, в вытрезвитель не попадал. Никто не удивился, когда через полгода его наградили грамотой ЦК профсоюза, как отличного работника культурного фронта. И правда, это была замечательная зверюга. Добрее медведя на всем белом свете не сыщешь. Каждому, кто попросит он подавал лапу. За конфету "Мишка на севере" делал кувырок, а за банку сгущенки становился в стойку на руках. У всех зверей, как известно, хорошо развито чутье, а у этого было обостренно даже классовое. Он терпеть не мог пионеров. Стоило появиться в зоопарке какому-нибудь юному ленинцу, как медведь делался свирепым хищником. Мы боялись, как бы об этой его особенности не пронюхали в органах государственной безопасности и, чтобы узнать, как далеко зашли его антисоветские настроения, втихаря провели опыты. Отчаянно смелый акробат Женька Ермолаев, который, как выпьет, начинает гулять по крышам родного города, потому что даже сто граммов водки вызывают у него острый приступ лунной болезни, так этот Женька привинтил к рубашке комсомольский значок, вошел в вольер, а дверь оставил открытой, чтобы в случае чего, дать деру. Но медведь, добродушно переваливаясь с лапы на лапу, пошел навстречу Женьке. Тогда мы договорились с Епифаном, что он за пол-литра войдет в клетку к косолапому. Когда-то Епифан охранял зеков на севере и там его приняли в партию. Сейчас он работал в нескольких местах дворником и сторожем в зоопарке. В зверинце он был одним из трех коммунистов и сейчас вошел в клетку, высунув из кармана партбилет так, чтобы его увидел Рамсес. Медведь его не тронул. Так бы и осталось загадкой, почему именно младшее звено коммунистической пирамиды раздражает медведя, если бы однажды со всей своей атрибутикой -- горнами, барабанами, галстуками и значками -- к нам не пожаловали юнаты соседней подшефной школы. Все оказалось очень просто: когда-то эти маленькие изверги воспитывали нашего медвежонка. На всю жизнь запомнил он оплеухи и пинки, шелобаны и поглажеванья против шерсти будущих строителей коммунизма. Загадка оказалась несложной: классовое чутье у Рамсеса, если верить Павлову, связано с существованием второй сигнальной системы. Рамсес не любил детей с красными галстуками. Они напоминали ему тяжелое детство. Но зато он обожал праздники. Особенно первое апреля -- День смеха. В этот день его водили по городу и угощали всевозможными сладостями. Ребята потом целый месяц доедали подаренные ему конфеты. Он сам угощал. У меня сохранилась фотография -- я веду по Одессе Рамсеса на веревке. Как смотрю на этот снимок, так вспоминаю улыбающийся полдень солнечного апреля и вокруг полно улыбающихся нарядных людей. -- Медведь у тебя настоящий или переодетый Ильченко? -- Да ты что, причем тут Ильченко? -- Так ты же Карцев. Кто тебя не знает? -- Господь с тобой. -- Махал свободной рукой я. -- Карцев вон впереди со связкой раков идет. Как ты его не узнал? -- Брось народ дурачить. Ты на Карцева больше похож. Тот с раками загримировался под тебя. Очень неудачно, между прочим. Что я Карцева не знаю? Сзади раздался знакомый голос: "Би-би!" Мы бы, наверное, шли до вечера по улице Пушкинской, если бы нас не подгонял артист Водяной, управляющий сзади старинным автомобилем. За эту машину Роман Соломонович отдал бы целого бегемота. Тогда еще не совсем был снят запрет с "Двенадцати стульев", и Водяной в роли Остапа Бендера для местного начальства был еще якобы и председателем процветающего колхоза. На грудь ему прицепили медаль "За доблестный труд". А рядом сидел Паниковский с жирным гусем, всем своим видом изображая растущее благополучие. На капоте писалось, что через двадцать лет и сто пятьдесят километров неминуемо наступит светлое будущее всего прогрессивного человечества. Как раз недавно Хрущев пообещал, хотя его, чудака, никто за язык не тянул, Что через два десятилетия, туды его в качель, неизбежно состоится коммунизм. И в Одессе эта хохма прошла, в том смысле, что на эту тему появилось много анекдотов. Забегая вперед, скажу, что Никита Сергеевич немножко ошибся -- строй поменялся не через двадцать, а через сорок лет. И на смену зрелому социализму пришел, слава богу, не коммунизм, а возвратился, не дай бог, капитализм. Только после этого стали понятными пророческие слова Ленина: "Шаг вперед и два назад". Название для своей брошюры Нострадамус пролетариата явно позаимствовал у одесской песни: "Школа бальных танцев Соломона Пьера -- шаг вперед и два назад". Кое-что о будущем все-таки знали вожди рабочего класса, но тщательно скрывали они эту правду от народа. Однако народ и сам догадывался, что ждет его в будущем. Цитируя классиков марксизма, он расставлял акценты, которые, как правило, были одесские: "Если капитализм -- это эксплуатация человека человеком, то коммунизм -- это как раз наоборот." До чего же точно! Юморины весело предчувствовали печальное будущее. И деньги, на которые ничего не купишь, тоже были сначала придуманы на первоапрельских торжествах, а потом уже стали печататься независимыми государствами. "Дюкат" с изображением Дюка де Решелье ничем не отличается от сегодняшней гривны с Богданом или лея со Штефаном. Ничего на них не купишь. Но мы тогда этого не знали и весело приобретали "дюкаты" в газетных киосках, кормили Рамсеса конфетами и смеялись, когда он становился на передние лапы, поднимая задние. А через восемь месяцев пришел в зоопарк молодой человек -- инструктор райкома партии. Его все вспомнили, он отвечал за юморину. Мы еще его конфетами угощали и давали поводить Рамсеса по улице Пушкинской. А он ничего не говорил, а все больше улыбался, будто у него такое партийное поручение было -- все время улыбаться в этот день. Через восемь месяцев он пришел в зоопарк с очень серьезным лицом. Видать, отменили то легкомысленное поручение. Роман Соломонович сразу почувствовал недоброе. Обкомовский работник сам пришел в зверинец -- это не спроста. Сел молодой человек в кресло и начал издалека -- с Сибири. У директора аж поджилки затряслись, когда он услышал про этот благодатный край. -- Так вот, Роман, как вас по батюшке, -- начал инструктор, -- у Москвы понимаете ли, Сибирь под боком. Уснул в Москве, а проснулся в Сибири. А у нас степь да степь вокруг. Черноморская возниженность. Кремлевскому партактиву чуть ли не на каждый праздник молодую медвежатину поставляют, а наше руководство петухами и кроликами все праздники отмечает. Директор тут только понял к чему клонится разговор, и у него отлегло от сердца. -- Да, действительно, степь да степь кругом, -- неожиданно запел он басом. Внимательно посмотрев на Соломоновича и убедившись, что все в порядке, и он не двинулся мозгами, а проявляет усердие, порученец перешел на конспиративный шепот: -- Так вот, Роман, как вас по батюшке, наш первый, -- он показал указательный палец и потряс им, -- решил на этот Новый год партийный актив области угостить медвежатиной. Не пойдете ли вы нам на встречу? -- Еще как пойдем. -- Приподнялся директор, будто идти нужно было сейчас, немедленно. У нас как раз есть старый матерый медвежище. Хватит на всю партийную областную организацию. -- Не надо на всю. -- Стал еще серьезнее будущий заведующий ответственным отделом, а при удачном стечении обстоятельств, и секретарь обкома. -- Матерого не требуется. Помнится в первоапрельском мероприятии, которое я возглавлял, принимал участие молодой зверь, имя ему подобрали какое-то неудачное. Мне еще объясняли, что оно от египетских царей. Так, может быть, того -- избавимся от последнего из царского рода. Убьем сразу и медведя, и двух зайцев, фигурально выражаясь. -- Рамсеса Накойхер? -- На кой хер? Это вы говорите мне? Коммунистической партии? -- Что вы? Что вы? Нет, и еще раз нет! Здесь небольшая путаница вышла. Завтра же зарежем медведя. Завтра же. -- Не завтра, а сегодня. Со мной как раз с бойни прибыл убойщик "золотые руки". Лучший мастер мясокомбината. Рамсес поднялся и пошел навстречу убойщику. По дороге он успел сделать кувырок и застыл, ожидая вознаграждение. Когда ребята пришли на репетицию, красное пятно посредине вольера еще не высохло. Нет, не напрасно у Рамсеса было так развито классовое чутье. Жаль только ограничивалось оно младшим звеном кровавой диктатуры. Вторая сигнальная система принимает сигналы только из прошлого. Если бы из будущего. Валерка позвонил мне в Кишинев на рассвете. -- Слушай, случилось несчастье. -- Сказал он. -- Павлик! Петя? -- заорал я. -- Рамсес. -- Тихо сказал Кузнецов. -- Что, пионера задрал? -- Нет, коммунисты сожрали. Рамсеса на Новый год съели большевики. -- Какие большевики? -- Наши, одесские. Слуги народа. Обком партии. Первый секретарь Синица приказал, вместо поросенка, подать на их новогодний стол Рамсеса. Чтоб они подавились! Чтоб у них поперек горла встало! Позвони в Москву. Пусть напишут в газету. В тот же вечер я разговариваю со своим другом, известным поэтом Григорием Поженяном. Во время войны Гриша защищал Одессу. В Беляевке немцы перерезали водопровод, и осажденный город остался без воды. Семнадцатилетний Гришка с небольшим отрядом разведчиков дал городу воду. Таким тогда было партийное поручение у всю жизнь беспартийного Поженяна. Теперь эта партия давала другие поручения. И они тоже выполнялись. Узнав, что произошло, Гриша зарычал в телефонную трубку. Он и сам похож на медведя, которого всю жизнь кто-то хотел сожрать. И статья, которую он написал, была похожа на рычащего зверя. Она называлась -- "Как Синица Медведя съела". В газете "Правда" прочли и удивились: -- Неужели это правда? -- Конечно. -- Ответил Гриша. -- Поэтому я и принес ее вам в "Правду. -- Правда, но не правдоподобная. Неси-ка лучше в "Известия". Там главный редактор зять Хрущева. Может быть, пропустит. А мы, извини, Григорий Михайлович... Ты же знаешь, одесский секретарь обкома Синица -- друг Хрущева. Сам понимаешь, чем это пахнет. -- Трусостью пахнет! -- сказал фронтовик Григорий Поженян и понес статью в "Известия". -- Вот мерзавцы! -- прочитав, сказали в "Известиях" и тут же со своим мнением не согласились. -- Но ты ведь поэт, Гриша. Пиши, как Расул Гамзатов, о журавлях. -- О журавлях? -- Ну да. Лучше журавль в небе, чем синица в руках. Или, вернее, ты в руках у Синицы. Вот такая история произошла с дрессированным медведем, с которым однажды первого апреля мы гуляли по Одессе. И у меня даже фотография такая есть. ТРУБА Самолет летел сначала над всей Европой, затем над всем Атлантическим океаном. Восточный ветер сбесился. Родина провожала нас до Геркулесовых столбов. В Германии не было такого ветра сто лет. Над Парижем, где мы должны были сесть, наш самолет едва не перевернулся. Россия, догоняя нас, грозила кулачищами. И только перед Англией успокоилась -- ладно, катитесь к чертовой матери. А потом пошла вода без конца и края. Вода, занимающая не только пространство, но и время.. Ненормальным все-таки был этот Колумб -- сунулся в такую даль, в такой беспредельный провал. Вот что значит еврейская бесприютность. Мало того, что они до этого по суше скитались полтора тысячелетия, так вот теперь и по воде поплыли. Моисея вспомнили с его хохмами в Красном море. Матросами у них были, безусловно, испанцы. Но повара, врача и этого блаженного, который по звездам определял, куда плыть дальше -- он взял из своих, из евреев. А они-то уж знали, что курс взят не на Индию с другого конца, что где-то там есть суша. Потому что ее должно быть больше, чем Франция, Россия и Китай. Они это вычислили в уме и по думали, что куда-нибудь нужно будет ехать евреям, когда их отовсюду прогонят. Кто знает, может быть это было так, а возможно и иначе. Но вот через пятьсот лет я лечу над этим путем. И тень нашего самолета далеко внизу совмещается с тенью парусника Колумба. Пятьдесят лет жизнь моя почти не менялась. И только сейчас все пошло-поехало. Оказалось, что если бы я остался в своей той вечности, то прожил бы еще от силы год-два.. Это я прочел на английском языке в глазах Американских врачей. А вообще удивительно, что меня пронесло в Аркадии прошлым летом, где я целый месяц загорал, плавал на мол и рассказывал анекдоты или не случилось за столом у Валерки, в квартире на улице Чижикова, где наши души за мгновение переносились в шестидесятые годы, а тела, хромая и задыхаясь, поспевали за ними.. Из всех моих сердечных сосудов работала только четвертушка одного. Одна шестнадцатая часть того, что двигала внутри меня жизнь, когда я крутил солнце на перекладине и делал крест на кольцах. Песочные часы моего сознания должны были вот-вот остановиться. Чтобы починить их, перерезали хрупкое стекло горловины, соединяющей колбы.. Кровь мою пустили по шлангам механизма. Компьютер за меня делал вдох и выдох, наполняя мое тело воздухом, атмосферой иной планеты. Семь часов моя плоть сообщалась с телом робота.. Мертвая и живая природа слились над операционным столом. Пока это происходило, кроились новые сосуды моего сердца, одна форма материи прирастала к другой, клетки сращивались с клетками, тень самолета сливалась с тенью парусника внутри меня. А мое сознание в это время все глубже погружалось в окаменевшую тьму. И не известно, сколько это длилось -- миг или вечность. Мир без меня.. Но вот оно стало появляться, мое подсознание или что там находится под ним еще ниже. Оно скользило по гладкой трубе, пахнущей пшеницей. И летела моя душа навстречу далекой точке света. Где-то со мной это все уже случалось. Тьма -- и неожиданно ослепительный свет. И полет из одной стихии в другую. Я мучительно вспоминаю, где это было и когда, И слышу голос: "Slowly! Slowly!" Ага, slowly -- это медленней по-английски. Но причем тут я? Понимаю, я дышу, как собака в жаркий день на пляже. Надо дышать медленней. Я пытаюсь. Наверное, у меня получается. До меня доносится голос: "Good, good." Значит, действительно, получается. Как жаль, мы с ним так и не успели поговорить, с Ральфом де ла Торе хирургом, сделавшим мне операцию. Он не знает русского, а я неуклюже построю фразу, которую мне переведет потом мой сын Я скажу ему: "Вы замечательный рабовладелец." То-то он так смеялся, когда я произнес это. Но где же все-таки я уже скользил однажды по черной трубе, вылетая в ослепительный свет маленькой точкой, в которой таилась жизнь. И радостным было это ощущение жизни, ограниченной в размерах, парящей в бесконечной мертвой материи. Когда это было? Память еще не подключилась к моему сознанию, но я уже знал, как приблизить ее. Ну да, Австрийский пляж в порту. И сразу же за ним бетонный причал, и кирпичная стена с железной трубой, прикрепленной к стенке. Труба опускалась от самого края стены, а метрах в пяти от земли загибалась и обрывалась над морем. До войны здесь стоял элеватор. По трубе в трюмы сухогрузов летела пшеница, арнаутка, которую везли за океан. В сорок первом наши подорвали элеватор, чтобы зерно не досталось немцам.. Но одна стена и труба, спускающаяся по ней, осталась. У подрывников не было времени завершить свою работу.. Не помню уж кто из нас первым догадался вскарабкаться на верхотуру и влезть в трубу, уцепившись за ее край. А потом разжать ладони и лететь по пахнущей пшеницей темноте. Нигде в мире для детей не построили такого аттракциона. Нас на большой скорости выбрасывало в золотую голубизну.. Солнце и вода менялись местами. Солнце было внизу, а море вверху.. И вылетая, мы орали, чтобы криком зацепиться за облачко. Медленно разворачивалось пространство, и мы падали вверх, в море. И пахнул этот полет горячим солнцем и водорослями остуженной за ночь воды.. Мы касались ее поверхности и уходили на глубину в прозрачное зеленое пространство. А после упругое море, вся вода от Одессы до Турции, сдавливало нас и опускало еще глубже. А потом быстрей, быстрей, чтобы хватило дыхания, выталкивало из оглохшего тяжелого мира в легкий свет, наполненный звуками. Орут чайки, ударяет о мол волна, и смеется грузчик Федя: Эгегей, пацаны! Эй Витька, ныряй рыбкой! Сема -- вырви глаз, прыгай солдатиком! Моня, давай ласточкой! Дамский наган, это он меня, переворачивайся вверх тормашками! И я тащу в воздухе ноги на себя, чтобы меня завертело. Федя управляет нашими полетами. Там в порту он деревенский парень, еле-еле фоц, как прозвал его Вилька шепелявый, который, действительно, букву "П" не выговаривает. Федя носит по трапу тяжелые мешки и ящики. Они прижимают его к земле, делают грузной походку. В своих мыслях он веселый парень, и анекдотов знает много, и пошутить может не хуже этих потомственных одесситов, которых он и обожает, и ненавидит.. Однако, когда он начинает рассказывать, получается длинно и скучно. По части юмора у него большие проблемы. Тебе, Федя, -- сказал ему как-то бригадир дядя Петя, -- первого апреля нужно брать отгул и на сутки напиваться вусмерть. Этот день не для тебя. За поллитрой в магазин рядом с портклубом посылали именно его. Грузить цемент или уголь -- опять таки в список ставился первым он. Фамилию его забыли. Вместо нее в этих списках так и писали -- елеелефоц. Злится Федя за свою позорную кликуху. Только непонятно на кого и злится.. Вслух, во всяком случае он не обижается. Делает вид, что ему безразлично. У нас на пляже он живет другой жизнью. Он нами руководит. Особенно, когда мы в воздухе. Втайне он завидует нам. Сколько раз он вместе с Семкой выгибался ласточкой, чувствуя грудью небо или переворачивался со мной, прежде, чем коснется поверхности воды. Он знал, когда нужно вытянуть руки или потянуть на себя согнутые колени. Но никогда не делал это.. Мы для него были голубями, которых он выпускал на волю. -- Давай! Давай! -- улюлюкал он нашему голубиному полету.. И так же, как птиц, подкармливал нас со своей ладони. Если то, что он грузит, съедобно -- у нас на пляже праздник. Херсонские арбузы, тахинная халва, свиная тушенка. Мы наедались на целую зиму. А Федя чувствовал себя королем. Здесь у него и шутки получались. Во всяком случае мы смеялись, сверкая глазами над огромным ломтем арбуза или вылавливая из банки кусок согретого на солнце мяса.. В обычный день мы створками от мидий вместо ложек ели надоевшую нам черную икру. Ее грузили всегда на все пароходы. Она у нас шла за еду с голодухи, как рыбий жир, который прописывали врачи. До двадцати лет я терпеть не мог паюсную икру. Жмых, которым кормили коров, и тот казался нам вкуснее. Скотина тоже его предпочитала, иначе в то время ее кормили бы икрой. В двадцать лет на дне рождения моего друга, генеральского сына Адика Сапожникова, я, чтобы не обидеть именинника, взял в рот две икринки -- и замер от восторга. А где-то на пляже, наверное, хранятся до сих пор, зарытые нами в песок десятка два двухкилограммовых банок икры, превратившейся в полезные ископаемые -- в уголь антрацит.. Наевшись, мы карабкались на стенку, и опять темнота проглатывала наши загорелые фигуры, чтобы выплюнуть их с другого конца трубы. -- Эгегей, Дамский наган! Мы подчинялись каждому звуку его голоса. Притом мне кажется, будто мы даже не слышали его, и он мысленно руководил нашим полетом. Подумает -- а мы уже исполняем воздушные пируэты. Там в порту все прижимало его к земле, здесь же с каждым из нас он возвышался. А однажды Федя не выдержал. Он стянул с себя рубаху и штаны и полез на стенку по железным скобам. Труба слопала его сразу. Наши взгляды переметнулись к другому ее концу. Но Федя там не появился. Это было похоже на фокус артиста Кио, гастролирующего в то время в Одессе. Там женщина исчезала в подвешенном под куполом ящике. Но затем она появлялась рядом с фокусником в вечернем платье с красной розой в руках. -- С этими хохмами он приехал в Одессу? -- разводил руками мой дядя -- большой ценитель циркового искусства. -- Мог бы сидеть у себя дома. Тоже мне номера. Эта на арене -- совсем другая баба. А та осталась в ящике. В нем двойное дно. Между прочим так можно прятать любовницу. Роза ты ничего не слышишь. -- Дети слышат, похабник. Интересно, что бы сказал мой дядя сейчас. Феди нигде не было. Мы залезли на стенку и услышали его голос: -- Пацаны, я тут застрял. Спустите канат. Канат не помог. Федя основательно застрял на изгибе трубы. Все грузчики собрались на пляже, чтобы посмотреть на елефоца, которого нигде не было видно.. Трубу пилили по частям. И больше никогда мною не выстреливала темнота в яркий солнечный свет. Но осталось такое ощущение на всю жизнь, будто в детстве я умел летать. И вот снова это скольжение по узкому пространству спрессованной тьмы. Я уже не тот комочек жизни, которому ничего не грозит. Я могу застрять на сгибе железной трубы. Однако удача не покидает меня. И я вылетаю из небытия в пробудившееся сознание по ту сторону жизни.. -- Да здравствует доктор Де Ла Торе! Эгегей, Дамский наган. Господи, каким седым ты стал. Давай, тащи на себя колени. Только не так резко: Slowly. Slowly. Бостон Дядя Миша умер в октябре, Под своим портретом в черной раме Он лежал у окон во дворе, Пахнущем цветами и котами. Неизвестно как разнесся слух, Что собрал на той негромкой тризне Окруженных тьмою тьму старух, Незаметных в повседневной жизни. Будто скорбный воздух похорон Вывернул на мятую изнанку Поколенье канувших времен, Прежде заселявших Молдаванку. И на свет повылезала жуть, Высунулась стая тараканья, Чтобы в щелку тайны заглянуть -- Как там за чертой существованья. Это было смерти воровство, Загодя выискивая сходство, Умершего тела естество Примеряло на себя юродство. И летела дядина душа От такой позорной панихиды. Но случилось так, что не спеша С выраженьем злости и обиды На рябом лице, вошел во двор Мужичок, подвыпивший некрепко. Глянул он на публику в упор, С головы в кулак слетела кепка. -- Мать твою, -- сказал он небесам, -- Миша умер, -- эхо было гулким. -- Все, конец, теперь и двести грамм Не с кем выпить в этом переулке. Мы с покойным были кореша. Он ушел, и оставляя тело, Раньше срока дядина душа Вслед за ним в проем ворот летела. ЙОСЯ -- Я пришел к тебе с приветом. -- Разбудил меня Женька, который и в это утро, въехав прямо на велике в комнату, притормозил у моей кровати. -- Оно и видно, что с приветом. -- Сказала моя мама, повернув палец у виска. -- Женя, ты бы еще на студебекере. -- Теть Зин, колеса чистые. Честное слово, вытер их о траву у вашего порога. Смотрите, следов не оставляют. Потом мама целый вечер будет меня ругать за то, что половина моих друзей ненормальные. -- Ты бы еще с Епифаном подружился. Или с Мишкой-балалаечником. А что, и Сын Профессора -- достойная пара. Епифан был нашим дворником и хвастался тем, что у него вялотекущая шизофрения. Слова эти ему нравились, а кроме того, они давали привилегию. Он мог кого угодно огреть по спине метлой, и ему за это ничего не было бы. Мишка-балалаечник и Сын Профессора были городскими сумасшедшими. Мишка играл на балалайке и пел нечто несуразное. После набора бессмысленных звуков шел припев: "Мишка задается". Он мог повторять это тысячу раз. Я, конечно, извиняюсь перед артистом эстрады Пресняковым, но когда я увидел его первый раз на экране телевизора, мне показалось, что это нашего Мишку показывают. Одесский псих исчез так же неожиданно, как и появился. Сын Профессора покорил Одессу велюровой шляпой. Он входил в троллейбус, снимал ее и молча шел по проходу. Если бы он сказал хотя бы слово, ему никто не дал бы ни копейки. А так всем казалось, что в его дурной голове шевелятся умные мысли, и ему бросали рубли. Как можно в дорогую шляпу бросить мелочь? Ходили слухи, что все эти сборы он отдает нищим. Но этого никто не видел, так же, как никто не был знаком с профессором, его папой. Хорошо еще, что мама ничего не знала об Йосе. А то мне наверняка досталось бы и за него. А если уж кто и был настоящим сумасшедшим, о ком можно вспомнить с грустной улыбкой, так это пляжный ненормальный Йося. Целыми днями он загорал на нашем спортивном причале в Отраде. Это место и сейчас еще можно узнать по желтой скале и ледяному роднику, вытекающему из катакомб. Мы отсюда доплывали до Бетманского пляжа, пока его не приватизировали мусора. Да, да, рыжий Чубайс через двадцать пять лет ничего не придумает сам, он украдет эту хохму с присвоением ничьей собственности в личное пользование у одесских милиционеров. Те еще в семидесятых оградили самый красивый пляж на побережье и написали "Посторонним вход запрещен. На пляже злая собака". Одесситы были очень недовольны: теперь от Ланжерона до Аркадии напрямую по берегу пройти было невозможно. Обходить нужно было довольно далеко, так как менты спускались на пляж своим персональным фуникулером. Строительство его ничего не стоило, так как на это пошли деньги налогоплательщиков, которые тогда никто не считал. За лето Йося становился черным и сам себя называл негром, который "русский выучил только за то, что им разговаривал Ленин". На груди у него была наколка -- тот же Владимир Ильич, немного напоминающий фотографа с улицы Чижикова, который нарочно картавил, носил кепочку-восьмиклинку и галстук в горошек. На первое мая его приглашали на парад, и он стоял на броневике, вытянув вперед руку с золотым перстнем. Рядом с Лениным был наколот Сталин, смахивающий на Пржевальского и одновременно на его лошадь. Татуировка была синей. И казалось, что в то время, как всему йосиному долговязому телу было жарко, вожди на его груди замерзали, словно Сталин еще не убежал из Туруханского края или уже убежал, но по дороге провалился в прорубь. Нужно же было найти такую. А Ленин в сорокаградусный мороз в Шушенском охотится на зайцев. Пальнет из двустволки и воображает себе, что это он лупит из крейсера "Аврора" по улицам Петрограда. "Что тебе снится, крейсер "Аврора"? -- доносилось из йосиного транзистора, с которым он не разлучался. -- Йося, вы что, в тюрьме сидели? -- показывали мы на наколку. -- Боже сохрани. -- Отвечал он. -- Это я сам нарисовал. Сугубо из патриотизма. Йося был политический умалишенный, мы уже знали, что когда-то он закончил школу живописи и рисовал портреты. -- Кого же вы рисовали? -- Кого? Эту сволочь. Этого английского шпиона Фельдмана. -- Так зачем же вы его рисовали, если знали, что он шпион? -- Я знал? Он сам тогда этого не знал. Он тогда был председателем одесского ЧК. Как я мог ему отказать, если его именем даже назвали Приморский бульвар. Вот подхалимы. Небось в Лондоне, возле Темзы нет бульвара имени Фельдмана, хотя он был ихним шпионом. А у нас перед праздниками -- раз, и нати вам, бульвар имени Фельдмана. Даже Троцкий не решился на такое. Нет в Ленинграде бульвара имени проститутки Троцкого. А притворяться порядочным как умел, собака. Это ж надо такое, первым человеком в Одессе считался. Прокрался. Рисую я его как-то, а как раз в это время вождь мирового пролетариата умер. И заходит в кабинет председателя его заместитель, тоже порядочной сволочью был, перед войной оказалось, что он немецкий шпион, холера ему в бок. Так вот заходит он и говорит: -- Держись за стул, Фельдман. Сейчас я тебе такое скажу. Ленин умер. -- Не может быть. Что ты говоришь? Подожди. -- Останавливает председатель своего зама. -- Иосиф Абрамович, -- это уже он мне, -- рисуйте меня быстро. Успейте нарисовать , как можно больше лица -- сейчас на нем будет много трагедии. -- Йося, а где этот портрет сейчас? -- Разве только этот? Я нарисовал столько начальников губкомов и комбедов, что можно было открывать музэй