сту Президента Международного инновационного банка, Вы, используя служебное положение, совершили хищение госимущества в размере 112 миллионов долларов США в период с февраля по август 1995 года. Срок давности по таким преступлениям не существует. -- Но в указанный период я не работал в банке. -- Работали, Алексей Николаевич, -- ласково возразил генерал, -- работали! Если бы я этого не установил, я не был бы генералом. Гражданин Павлов, сейчас я задам Вам несколько вопросов. Ответы имеете право записать собственноручно. -- Я бы хотел сначала воспользоваться своим правом переписать документы. -- Сегодня уже поздно, Алексей Николаевич, сейчас ночь. В Москве перепишите. -- С Вашего позволения, Ваши вопросы я выслушаю тоже в Москве. -- Хорошо. Все предъявленные Вам документы -- в нескольких экземплярах. Подпишите их, они идентичны. -- Исключено. -- Почему? Вы обязаны. -- Потому что, руководствуясь остатками здравого смысла, я убедился в своем предположении, что Ваши действия ничего общего с законом не имеют, и я постараюсь это доказать. -- Алексей Николаевич, а кто Вы по образованию? -- Учитель русского языка и литературы. Вот тут генерал удивился: -- Да что же это такое, что ни обвиняемый, то филолог! Вы знаете, после перестройки люди с филологическим образованием часто бывали у меня обвиняемыми в тяжких преступлениях. Вы будете давать показания? -- Нет. -- Ну, хорошо. У Вас есть время подумать. Когда надумаете, обратитесь ко мне письменно. Вас привезут ко мне. Напишите чистосердечное признание. Но только Вы -- сами. Я к Вам уже не приду. В камеру я возвращался думая о происхождении генеральской фамилии. Хлопнула за спиной дверь, и пленка кино съехала на кадр назад. Глава 9. "Гоненье на Москву..." Пушкин Не успели сокамерники поверить, что за мной приехал генерал, как отворилась дверь: "Павлов, быстро с вещами на выход!" Вышел и тут же -- в другую дверь. Тоже камера, только свет яркий, холодно и можно дышать. По камере нервно ходит парень. Больше никого. Познакомились. Его только что взяли на границе с КАМАЗом контрабандного спирта. Всегда ездил, все хорошо было, а сегодня патруль в чистом поле, сапогом по ноге ударили, денег предлагал -- не взяли, а раньше брали, папа на Украине большой человек -- начальник зоны, должен вытащить, позвонить уже разрешили, четыреста рублей дал за звонок, что будет теперь? -- клопов здесь много, выгодное это дело -- спирт, за несколько лет заработал на квартиру в Киеве и машину, ни в чем себе не отказывал. В общем, все рассказал, на что, наконец, я и обратил его внимание. Парень изумился: "А ведь правда!" -- "Вот и давай, -- говорю, -- о другом". Симпатии не испытываю, но что-то похожее на сочувствие есть. Позже, в тюрьме выяснилось, что это -- арестантская солидарность. Стали обсуждать тему клопов, она оказалась актуальной: стоило присесть на полу, как сразу появлялись клопы и, проникая под одежду, как штурмовики в осажденную крепость, нещадно кусались.Пришлось всю ночь ходить по камере. Под утро стало невыносимо. Расстелили куртки, легли. Нет, невозможно: клопы, как солдаты по команде, сбежались в таком количестве, что мы стали похожи на муравейник. -- "Павлов, с вещами на выход!" -- Что-то рано, еще хлеб не дали. Куда? Все равно, от клопов бы подальше. А, это знакомо -- обезьянник. Лег на пол, тут же заснул. -- Как спалось, Алексей Николаевич? -- с издевкой спросил генерал. В комнате дежурного еще двое в гражданском, с пистолетами в кобуре под курткой, и начальник ИВС. От всех густо несет перегаром, похоже у них была трудная ночь. Суков распоряжался как перед боем: "Слава, ты слева -- наручники. Толя справа, чуть сзади. Внимательно. При попытке к бегству стрелять без предупреждения и без моей команды. Все ясно? Через десять минут на выход". -- Спасибо за гостеприимство. Приятно быть Вашим гостем, -- прощался Суков с начальником ИВС. -- Желаю всего хорошего. -- А как Вам, Владимир Юрьевич, наш ИВС? Генерал стал добродушен, как вчера: -- Образцово-показательный. -- Правда? -- заискивающе-польщенно осведомился начальник. -- Честное слово. Сколько видел ИВС -- этот лучший. Слава застегнул наручники на моей и своей руке, и мы пошли на улицу. Почему-то машину не подогнали ко входу, надо метров сто идти. Снег. Весенний воздух. Свет. Ведут быстрым шагом. Сбоку трусцой передвигается местный в штатском: -- Всего Вам хорошего, Алексей Николаевич. Надеюсь, у Вас нет к нашим сотрудникам претензий? Да это прямо цирк какой-то. Отвечаю не глядя:-- Смотря к кому. -- Но ко мне-то у Вас, Алексей Николаевич, -- комне! -- нету претензий? Пес бы тебя побрал. Поворачиваю голову: это ж усатый, что сигарет мне в обезьянник бросил. К поезду повели в сопровождении несметного количества характерных людей в штатском, растворяющихся в пассажирской массе по мере приближения к вагону. В вагоне -- дверь на защелку, Слава с Толей по бокам, Суков напротив, окно собой закрыл милиционер. Поезд тронулся. Когда он еще трогался так безнадежно, куда везет этот поезд, и почему я еду в нем. Я, кто всегда считал, что главная свобода -- это свобода передвижения в пространстве, что нет без нее жизни, должен теперь, волею судеб, проверить -- а может быть, все-таки есть? Минут через двадцать все успокоилось. Невиданного покушения неведомых сил отбить меня у конвоя не состоялось, новоиспеченный государственный преступник благополучно следовал по рельсам правосудия, а генерал приближался к недосягаемым доселе звездам, не иначе как опасаясь взглянуть на собственные плечи, чтобы не ослепнуть от сияния наикрупнейших знаков государственного отличия. -- Ну, давайте ко мне по одному, -- скомандовал генерал, и мои провожатые потянулись по очереди в соседнее купе, после чего от них запахло уже не перегаром, а живой водкой. Воодушевившись, конвоиры освободили меня от наручников и, прижав боками за столом у окна, толковали о своем: как задержатся на денек в Ростове (генерал хочет погостить), о том, как задолжали шефу сто рублей, а пьют на свои, не на казенные; что надо на станции купить сушеной рыбы побольше, чтоб домой хватило. Если же речь заходила обо мне, то генерал говорил, как об отсутствующем -- в третьем лице. Толя -- высокий блондин с оттенком романтизма на лице. Слава -- похож на уголовника: руки в наколках, по-ходка развязная, выражение лица порочное. Оба вежливы и предупредительны. Задают массу мелких вопросов, стараясь чуть ли не угодить. Почти не отвечаю, ограничиваясь "да", "нет". Выводят в тамбур курить. Толя: -- Алексей Николаевич, это правда, что Вы альпинист? -- Бывший. -- Сколько лет в горы ходили? -- Пятнадцать. -- И на какой высоте бывали? -- этот вопрос задают все, кто не знает, что высота в горах не главный показатель трудности маршрута. -- Вы не подумайте, Алексей Николаевич, это мы так, по-человечески спрашиваем -- интересно, как высоко бывали. -- Не очень. -- А не очень -- это сколько? -- Семь тысяч. Слава: -- А правда, что Вы учителем работали? -- Правда. -- И каратэ занимались? -- Да. -- Суков говорит, Вас курить по одному не водить, а то он, -- (я то есть), -- каратист, и уроет запросто, -- в глазах Славы загорелся интерес.-- Правда, можете? -- Уже нет. -- Почему? Здоровье? -- Да. -- А раньше могли? Урыли бы? -- заглядывая в глаза, допытывался Слава. -- Обязательно. Подумав, Слава приблизил свое лицо к моему и сквозь спиртной дух зашипел: -- Ну, так вот, Алексей Николаевич, Вы мастер альпинизма и каратэ, а я мастер по стрельбе, -- глаза его потемнели, как будто исчезли зрачки. -- И если дерне-тесь, я Вас застрелю. Путешествия в соседнее купе время от времени про-должались. Милиционер с генералом вообще забыли обо мне, а Слава с Толей уделяли все больше внимания: "Удобно ли Вам, будете ли есть, не хотите ли пить?" -- "Алексей Николаевич, пойдемте покурим" -- предложил Слава. Это что-то новенькое. Ладно, пойдем. В коридоре: "Не надо руки за спину". Хорошо, не надо так не надо. В тамбуре закурил. Слава с Толей -- нет. Совершенно очевидно: что-то они решили. Заговорил Толя: -- Мы хотим Вам сказать. Нам приходилось брать разных людей, и не всегда виноватых. Мы хотим, чтобы Вы знали. Честно говоря, у нас нет на Вас ничего. То, как Вы держитесь, нам нравится. Если что не так -- Вы нас извините. Но если об этом разговоре Вы когда-нибудь кому-нибудь скажете, мы Вас убьем. Открылась дверь, появился Суков: -- Вы что его все курить таскаете! Пореже. Зайдите ко мне. На следующий перекур пошли в другой тамбур, противоположный от купе Сукова. -- Не знаем пока, куда тебя направят, -- Слава перешел на "ты", -- в Бутырку, Матросску или Лефортово. Неясно, за кем будешь числиться. Если за ФСБ, то в Лефортово, если за МВД, то в Матросску. А в Бутырку лучше и не попадать. Поезд остановился на какой-то солнечной станции. По перрону спешили торговки: "Пиво! Огурчики! Картошка!" Вспомнил, что во рту уже с незапамятных времен ни маковой росинки. Но есть не хочется. Пива бы. Наверно, вслух сказал, потому что резко оживился Слава: -- Пивка хочешь? -- и стал размышлять. -- Потом сказал: "А куплю я Алексею Николаевичу пива". -- А если шеф...-- начал Толя. -- Беру на себя, -- ответил Слава. Пиво пролилось на жажду, как холодный дождь нагорячую землю. Cлава с Толей смотрели на процесс, как на действо: не отрываясь, с жгучим пониманием; несомненно, пиво -- это очень важная часть их жизни. -- Как самочувствие? Голова ничего? Болит? Да ты вообще на больничку съедешь в тюрьме! -- Не съеду. -- Нет, -- возразил Слава, и со значением выговорил каждое слово, -- ты обязательно в тюрьме съедешь на больничку. Толя еще на "ты" не перешел: -- У Вас адвокат есть? -- Нет. -- А где думаешь взять? -- встрял Слава. -- Мы ж тебе хуевого адвоката дадим. -- Посмотрим. -- Без своего плохо, особенно в Бутырке. Я сам там сидел, недолго правда. Долго -- тяжело. Допиваю пиво, курю. -- Нет, Алексей Николаевич, ты меня не понял, -- и с расстановкой, -- я был в Бутырке. В общей камере. По работе. Открылась дверь, в тамбур зашел Суков и растерялся: "Вы что... Вы бы ему еще водки налили. Зайдите ко мне". На вторую полку сам я залезть не смог: боль в пояснице преодолеть не удалось. Зато голова уже одна, и болит не смертельно. Суков лично пристегнул меня несколькими наручниками за руки и ноги к разным ручкам так, что тело оказалось скрученным и частично подвешенным над полкой, затянул наручники и остался совершенно доволен: -- Ну, зайдем ко мне и отдыхать. В купе заглянула проводница с веником в руке и, сгорая от любопытства, спросила: "Ребята, можно я у вас мусор уберу?" -- и сразу стала подметать. Краем глаза я видел, как насупился милиционер: -- Вы и нас тогда заодно уберите. Женщина выпрямилась и виновато-радостно воскликнула: -- Ой, простите! Я совсем забыла, Вы ведь тоже -- мусор! Удержаться от смеха не удалось; видимо, поэтому до самого Ростова пришлось висеть в туго затянутых наручниках. Долго ли, коротко ли, а в Ростов все-таки приехали. "А мы думали, Вы шутите" -- сказала проводница, увидев меня в наручниках, а Славу с пистолетом. С поезда прямо на перроне пересадили в "Волгу" и в сопровождении нескольких "Жигулей" повезли куда-то в центр. Перед подъездом без вывески оставили в машине одного, пристегнув к ручке над боковым стеклом; чтоб не скучал, включили магнитофон: лагерные песни. "Не печалься, любимая, За разлуку прости меня. Я вернусь раньше времени, Дорогая, прости"... Романтическая у них профессия. Сами романтики появились через несколько часов. Главный романтик, по-прежнему, как нет меня, говорил: "Не примет его ростовская тюрьма. Поехали в аэропорт, попробуем с милицией договориться". В аэровокзале поместили в маленькую одиночку с окошком из плекса. Пара шагов туда, пара шагов сюда. Дежурный с автоматом на вопросы не реагирует. Тишина вперемешку с головной болью звенит в ушах. Холодно. Сигарет взять не разрешили. Анальгин кончился. Зато лавка есть, можно как-то лечь. Космическая экспедиция на Марс. Экипаж -- добровольцы. Пресса не оповещена. Возвращение не планируется. Я -- капитан экипажа. Старт с Байконура. Отсчет закончен, корабль пошел. Сумасшедшая перегрузка. На грани потери сознания ощущаю набор космической скорости. Надо держаться. Зачем? Пока жив, значит, надо. В широкий иллюминатор смотрю на космическую бездну. Уже ничего не связывает с Землей, только голос Вы-соцкого: "Вы мне не поверите, а просто не поймете, Ведь в космосе страшнее, чем в дантовом аду. Мы по пространству-времени прем на звездолете, Как с горы на собственном заду!" Ночь, день, ночь. Приехали гвардейцы кардинала. Над генералом разве что не зеленый нимб светится, Слава с Толей на бомжей похожи. Торопятся: на самолет опаздывают. Суков Славе: -- Ты пистолет свой нашел? -- Нашел. -- Поехали. -- Это, надо полагать, дежурная шутка. По летному полю к самолету пешком. Очередь у трапа расступается, пассажиры отводят глаза. Сегодня будут рассказывать: опасного преступника везли в наручниках; наверно, только что поймали: конвоиры такие грязные, отмыться не успели. Раньше в самолете не всегда удавалось сесть у окна. На сей раз по-другому и быть не могло. Пошли на взлет. Небо. В Москву. Вообще-то, мне туда не надо. Так все же почему? Может быть, я не хочу, а на самом деле надо. Или все-таки хочу? По крайней мере, хотел. Разве не думал, бродя по Лиссабону, что не хватает чего-то в жизни, которая всегда была преодолением (и в том было удовольствие), разве не размышлял о том, каких невзгод еще не испытал в этой жизни. Помнится, именно о тюрьме думал, как Лев Толстой когда-то: "Жаль, не посидел, а мне-то надо было". До исполнения желаний далеко ли. Вот и посидишь. А что если желание поменять: вот не хочу теперь! Нет, первое слово дороже второго, посидишь -- потом хоти. Изменить можно будущее, но не настоящее. Глава 10. СОЛНЕЧНЫЙ СВЕТ В самолете одолел сон. Открыл глаза -- отчетливо видны крыши домов, дороги, леса. И все залито солнцем. Когда светит солнце, пропадают невзгоды, горести и боли, вопрос о смысле жизни неуместен; солнечный свет рассудит всех. Прямо с трапа -- в "Волгу" и с двумя "Жигулями" сопровождения, с сиренами и мигалками, распугивая встречные машины, поехали в Москву. Что будет в конце поездки -- думать не хочется. Растянуть бы минуты, запомнить бы солнце, постоять под ним перед надвигающимся мраком, не слышать бы голоса Сукова, дорвавшегося до служебного мобильного, без умолку звонящего то домой, то знакомым, то на службу. -- "Куда его?" -- спросил Слава. -- "В музыкальную шкатулку -- Матросскую Тишину, -- довольно ответил Суков. -- За мной будет числиться. Знаменитая тюрьма, там все Герои России сидели. Да и концы там все схвачены". Вдруг "Волга" потеряла ход, скорость упала, мотор заглох. -- "Ремень порвался" -- сказал водитель. Вышли на обочину Киевского шоссе. Одна машина уехала за ремнем. Ну, вот и солнце... Ранняя весна. Пешком отсюда часа три до дома. А если пойду через Очаково, дольше будет? Нет, не пойду. Нынче я на цепи, как собака, у какого-то пьяного Славы. Не пойду я сегодня, а поведут меня, и, чует сердце, в недоброе место. Привезли ремень, поехали. Потянулись знакомые хоженые-перехоженные, езженые-переезженные проспекты, улицы, набережные. И время замедлилось, и все позабылось. Вот Москва и жизнь кругом, и где-то есть те, кто меня ждут. Есть солнечный свет. Глава 11. МАТРОССКАЯ ТИШИНА, ДЕНЬ ПЕРВЫЙ "И на протяжении всего этого времени одна часть моего существа с любопытством наблюдала за происходящим, вовсе не думая, что я могу умереть. Вторая же часть была страшно напугана и в панике вопила: "Мне все это совсем не нравится. ЧТО Я ЗДЕСЬ ДЕЛАЮ?" Р. Бах, "Дар крыльев". "Оставь надежду, всяк сюда входящий!" Данте Эти слова Данте я впоследствии не раз слышал от арестантов, которые и не читали "Божественной комедии", но были прямыми ее участниками. А пока, суть да дело, доехал наш кортеж до улицы с поэтическим названием Матросская Тишина. Раньше здесь был приют для моряков, инвалидов русско-японской войны, теперь этим названием можно пугать детей. -- Приехали, Алексей Николаевич, -- сказал Суков. -- Ваши апартаменты готовы. Но если Вам не понравится, можете в любое время обратиться ко мне письменно через администрацию. В моей власти изменить меру пресечения. Вам нужно только написать три слова: "Признаю себя виновным". И, повторяю, я к Вам уже никогда не приду. Только Вы ко мне. До встречи. -- Железные ворота "шлюза" поехали в сторону, закрылись за спиной, и свет померк. Конвоиры сдали оружие, сняли наручники, завели меня в длинный обшарпанный коридор с множеством одинаковых металлических дверей по обеим сторонам, за которыми, впрочем, не слышно ничего. Пахнуло казенщиной, антисанитарией и безнадежностью. -- "Тебе -- туда, -- указал Слава на другой конец, где в сумраке вдали виднелось белесоепятно окна. -- Будешь жаловаться -- я к тебе сам в камеру приду. Кости переломаю". Сказал и скрылся за дверью вместе с Толей и генералом. Откуда-то появился, нетвердо ступая и блаженно улыбаясь разбитыми в кровь губами, голый по пояс татуированный кавказец; остановился, с интересом разглядывая меня глазами с огромными зрачками: -- Ты когда пришел? -- Сейчас. -- А-а. Значит, вместе будем. Пошли к врачу. -- Что-то не хочется вместе: вдруг сумасшедший. Не так здесь и тесно, если зэки запросто гуляют по тюрьме. Тогда я еще не знал, что с официальной процедурой приема в тюрьму эта ситуация не имеет ничего общего, что привели меня, можно сказать, через черный ход. -- В конце коридора -- опять Суков, Слава, Толя. В отгороженной решеткой части сидит за столом, забрызганном кровью, ярко накрашенная молодая женщина в грязном белом халате: -- Гусейнов, руку давай. Где вены? Наркоман? -- Да, -- улыбнулся кавказец. -- Ладно, -- женщина с сожалением достала из кармана иглу в упаковке; раскрыв, проколола с сухим треском вену на кисти руки Гусейнова. -- Отойди. Следующий. Фамилия. -- Павлов. -- Имя, отчество. -- Алексей Николаевич. -- Год рождения, число. -- 1957, 27 октября. -- Статья. -- Не помню. -- Должен помнить. -- Кажется 163. Вы у него спросите, он лучше знает, -- киваю на Сукова. -- Вас били? -- Да. -- Кто бил? Не представились. В ИВС к врачу обращались? -- Сказали, врач будет в Москве. -- Я врач. К конвою претензии есть? Гляжу на застывшего в напряжении Сукова. Что ж он так напрягся, будто не я у него в гостях. -- К конвою нет, -- вижу, как облегченно вздыхает Суков и молча уходит с собратьями по разуму. -- Жалобы есть? -- Голова болит. Уже одна. Было две. -- На учете в психдиспансере состоишь? -- Нет. -- Давно болит? -- С неделю. -- Рвота была? -- Когда били -- да. Потом -- нет. -- Что еще? -- Позвоночник болит. -- Это не страшно. У меня тоже болит. Руку давай, давление посмотрим. У тебя всегда такое? -- Сколько? -- 170/110. -- Обычно 110/70. -- Вены есть? Сожми кулак, -- потянулась к тарелке с иглами без упаковки. -- Я бы хотел одноразовую. -- Хотеть не вредно. Теперь укол, -- опять берет такую же иглу. -- Я отказываюсь от укола. -- Считай, что я этого не слышала. Подошел тюремщик с дубинкой: -- Надо помочь? Не понимает? Все? Выздоровел? Пошел за мной! В грязной комнате без окон злобный мужик в камуфляже распотрошил принесенные откуда-то мои ве-щи, велел раздеться догола, указал на дверь: "Иди туда". А пол такой, что свинья в сапогах не пойдет, не то что босиком. -- Можно, -- говорю, -- хотя бы носки не снимать? -- Молчать! Пошел! -- дверь захлопнулась. Света нет. Стою, жду. Открывается в стене окошко, через него летят поочередно на пол мои вещи: -- Забирай, выходи. Здесь оденешься. Выхожу. Тюремщик разглядывает мой кошелек: -- А с этим что будем делать? Намек понятен. -- Разделим пополам, а ты меня устрой здесь. Подобие улыбки озарило лицо тюремщика, и денег в описи стало вдвое меньше. Тюремщик смягчился: -- Пошли на сборку. Если то, как он меня устроил, хорошо, то что такое плохо? В заплеванной конуре, где места не больше чем на троих, меня захлопнули одного. -- Эй, есть кто? -- послышался знакомый голос кавказца. -- Говори! -- отозвался другой. -- Тебя как зовут? -- Саша. -- Еще кто есть? -- Есть, -- отвечаю. -- Алексей. -- Ты откуда, Саша? Я -- Лева Бакинский. -- Отсюда, с централа. -- Леша, а ты? -- Из Москвы. -- С воли? -- Да. Мы у врача виделись. -- Саша! -- в голосе Левы тоска. -- Как там у тебя, тесно? -- Тесно. -- У меня тоже. Плохо мне. Кумарит. Трусы уже два раза поменял. -- Терпи, Лева. -- Леша, а у тебя тесно? -- Не очень. -- Сколько человек сидеть могут? -- Три. -- И свет, наверно, есть? -- Есть. -- Везет! У меня только один может сидеть. Леша, я к тебе приду! У тебя курить есть? Ох, плохо мне. Саша! -- Говори! -- Саша, какое положение на централе? -- Вор на тюрьме. Багрен Вилюйский. Общее собирается. Карцер греется. На тубонар и больничку дорога два раза в неделю. БД и ноги. На воровском ходу. Хлопнула дверь. -- "Давай его сюда, -- послышался начальственный голос, -- я сам с ним поговорю". Кого-то вывели из соседней конуры. Тот же голос: "А вот я тебе дам, как следует. Руки за спину. Руки, сказал, за спину!" Затем удар, как в боксерскую грушу и сдавленный голос: "С-сука!" -- "Ты что сказал, падла? Ты что сказал!" -- и вдруг частые удары, будто в тесной комнате остервенело гоняют футбольный мяч, и крики избиваемого, какие и назвать нельзя иначе как страшные. Крики оборвались. Что-то тяжелое протащили волоком. Хлопнула дверь. Все стихло. -- Саша! -- позвал Лева. -- Говори. -- Саша! Ты здесь. Леша! -- Да. -- Ты тоже здесь. Саша! -- Говори. -- Я думал -- тебя. -- Нет. У меня ВИЧ, меня не трогают. В замке моей двери повернулся ключ: -- Павлов! Пошли. Руки за спину. -- Обдало холодом: угораздило подать голос... Однако обошлось: привели в фотолабораторию. Сфотографировали: фас, профиль. Сняли отпечатки. Повели назад. По пути откры-лась какая-то дверь: в совершенно черной от грязи комнате с черным же потолком толпится куча народу в верхней одежде, и смердит оттуда, как в ИВСе. Понятно. Что будет дальше, неизвестно, но пока повезло. -- Что, Павлов, сфотографировался? -- весело поприветствовал меня тот, что принимал. -- Пошли за мной. -- Леша, ты пришел? -- это Лева. -- Старшой! Подожди, не уходи! Старшой! Посади меня к нему! Старшой, я умру здесь! Я тебя Христом-богом прошу! Посади меня к нему! -- Я не старшой, -- с гордостью отозвался мой конвоир, -- я -- руль! -- В доказательство того, что он -- руль, послышался громкий голос: "Руль! Ты где? Ру-уль! Куда этого?" Руль бодро распорядился, "куда этого", а я кое-как примостился на лавке и закрыл глаза. -- Старшой! -- Лева Бакинский остервенело барабанил в дверь. -- Старшой! Щелкнул замок, шаги: -- Чего орешь. Я старшой. -- Старшой! Посади меня к Леше! Старшой... -- Лева почти плакал. -- Я тебя по-человечески прошу. -- Слушай, Руль, на что его посадить, чтоб он заткнулся? -- спросил кого-то старшой. Хлопнула дверь, все стихло. Однако через какое-то время крякнули замки: один, другой, третий, открылась моя дверь, и Лева с пакетом в руках проворно нырнул в мою конуру, от былой заторможенности его не осталось следа. -- Угощайся! -- Лева достал печенье. Угощаться не хотелось. И видеть Леву не хотелось. И не хотелось много чего еще. -- Спасибо. Не хочу. -- У тебя курево есть? Ого! -- "Мальборо". Ты по воле-то чем занимался? -- Всем понемногу. -- А по какой статье заехал? -- Не помню точно. -- Как не помнишь? Ты, я гляжу, по первому разу. На тюрьме это главный вопрос. Могут неправильно понять. У тебя же в копии постановления есть статья. -- Мне ничего не дали. -- Не может быть. Всем дают. Слушай, Леша, тебе к адвокату надо, здесь что-то мутно. А паста у тебя есть? -- Слушай, мужик, -- говорю, -- оставь меня в покое, ладно? Лева посерьезнел: -- Ты меня больше так не называй. Мужики -- на лесоповале. А я не мужик. За то, как ты на вопрос ответил, -- бьют. Но я по жизни крадун, живу по воровским законам и считаю, что надо не наказывать за незнание, а учить. В тюрьме все люди, и мы должны держаться вместе, иначе нас мусора поодиночке передушат. Есть неписаные законы и правила, установленные Ворами, суровые, но справедливые. Их надо знать. Поэтому надо интересоваться. Нельзя отказать арестанту в просьбе, если просит не последнее. Порядочному арестанту всегда есть что сказать. И Вор -- это не тот, кто ворует, а кто лучше всех знает жизнь и имеет высочайший авторитет. Вор никогда не работает. Ему это не нужно. Вор -- это звание приближенного к богу. Опять университеты. Соображая, что в словах Левы может быть правдой, а что не может, и наблюдая, как он манипулирует по-блатному пальцами, решил быть раз и навсегда осмотрительнее. -- Хорошо, Лева. Спасибо за науку. -- Спасибо скажешь прокурору. В тюрьме "спасибо" нет. Есть "благодарю". А за спасибо е..т красиво. Следи за каждым словом. И никогда не в падлу, если чего не знаешь, поинтересоваться, -- это приветствуется. Тюрьма -- наш общий дом, нам в нем жить. Захлопали двери. Открылась и наша. Зашел высокий парень, сел на скамейку, взялся руками за голову. В ко-нуре стало тесно, мир сузился до неузнаваемости. -- Откуда, братишка? -- спросил Лева. -- С коломенской тюрьмы, -- на парне лица нет. -- Зовут как? -- Леша. -- Меня -- Лева. Его -- тоже Леша. Как там, в Коломне, кормят? -- Кормят хорошо. И бьют мусора -- от души. -- Статья тяжелая? Парень безнадежно махнул рукой и закрыл ладонями лицо. На руках татуировки: могилы, черепа. Потом достал из грязной сумки машинописный текст, протянул Леве. Прочитав, Лева задумался: -- Говорят, в таком случае плохо, если у трупа есть голова. Голову-то оставили? -- В том-то и дело, что оставили! -- тоскливо ответил Леша. Старшой открыл дверь. -- "Вы двое, -- указал на меня и Леву, -- с вещами". Взяли свои баулы (сумки то есть), пошли. Парень поднял лицо. Во взгляде страдание и мольба. Чем же я тебе могу помочь. Ни воля моя, ни власть. Молча, взглядом: "Держись, не мне тебя судить". И он также молча: "Благодарю". Какой арестант не помнит этой, скупой на слова, но так нужной поддержки, когда нет сил ни ждать, ни надеяться, и вот-вот разорвется череп от ударившей из сердца крови, и меркнет свет, но касается твоего плеча татуированная рука какого-нибудь головореза, и доносится издалека его голос: "Не гони. На, покури "Примки". И, прикрывая ладонями поднесенный огонь, прикуриваешь, вдыхаешь горячий горько-сладкий дым, куришь молча, курит и молчит твой собеседник, и отступает отчаянье. Какой длинный день, ни часов, ни времени. По коридорам, по ступенькам вниз, в грязный тупик, сырой и черный, где вдоль глухой стены -- сточный желоб, а в нем шевелятся неторопливые жирные лоснящиеся в полумраке крысы. Напротив стены три деревянные пере-хлестнутые железом двери с открытыми кормушками, тускло светящимися, как маленькие окна. И чуть ли не шипение слышно адского огня. Нам с Левой в среднюю дверь. Совершенно черная от грязи камера с двумя откидными шконками, от которых сохранились только металлические рамы. Полуподвальное окно в крупную решетку, из-за которой сочится темнота и холод (значит, на улице ночь). От ветра окно наполовину заслонено убогим деревянным щитом. У двери -- вонючая параша. На свисающих оголенных проводах подвешена слабая лампочка. На одной шконке, на трех досках, лежит в лохмотьях парень. На другую шконку ни сесть ни лечь, разве что если взять щит от окна и положить на раму. Парень с трудом поднял голову, мутно оглядел нас и снова лег, ничего не говоря. Молчание нарушил Лева, который, казалось, с каждым часом обретал себя. Уже кипятильник подвешен на оголенных проводах, кипит вода и делается чифир, уже парень оживился, и даже встал, и ведется у них разговор за тюрьму, положение, за статью, за Иисуса Христа. Вадим в одиночке четыре месяца, ждет, когда переведут на больницу, должны делать операцию (острая форма отита, осложнение), да денег нет, адвоката тоже, а стало быть и движения. Передач не получает, сидит на баланде. Общее заходит случайно: дороги нет, только ноги иногда. Толком не знает, что за камеры -- его и соседние -- не сборка, не спец, не общак, не больничка; знает, что за углом по коридору -- карцер, и все. Соседи слева -- туберкулезники в тяжелой форме, справа -- спидовые. Два раза в сутки всех вместе из трех камер выводят в туалет, там же есть кран, можно набрать воды, так что если нас здесь оставят, утром нужно залить во что есть. -- "Я думаю, -- говорит Лева, -- завтра нас подымут в хату".-- "Лева, -- говорю, -- все хаты -- такие?" -- "Нет, эта на кичу похожа, а в хатах по-другому". Понятного мало. Что ж, буду больше слушать, меньше говорить. -- "Присаживайтесь, -- приглашает Вадим, -- яподвинусь". Лева принимает предложение, я же не могу преодолеть отвращения прикоснуться к чему-либо. Покуда станет сил, буду стоять, а когда потеряю сознание, по крайней мере, не буду этого видеть. И в туалет с тубиками и спидовыми не пойду. Никогда. Серый рассвет прополз через решетку, ничуть не оживив склепа, лишь отчетливей стала видна вековая грязь камеры. Уже был хлеб, баланда: половник чего-то сильно вонючего плюхнули через кормушку в миску Вадика, и он бережно понес ее на шконку; "рыбкин суп", говорит. Никто из нас не спал. Остаток ночи и утро Лева с Вадиком провели в религиозных дискуссиях, то и дело обращаясь к небольшой книжечке Нового Завета. Еще сутки, может быть, простоять смогу. Разве можно здесь привыкнуть? "Гусейнов, Павлов -- с вещами". Давай, Вадик, пока. Держись, если сможешь. Вывели из аппендикса, как из канализации: коридоры становятся светлее, и то, что вчера приводило в ужас, сегодня -- как избавление. Надолго ли. Что будет дальше? А вот и вовсе чистый коридор и целая толпа таких, как мы. В окошке вызывают пофамильно, выдают миску, ложку, одеяло. Разбили на группы. Нас, человек десять, завели в комнату без окон; вдоль стены лавка. Все молчат. На большинстве лиц -- страх. Выделяется один -- насмешливый, презрительный и уверенный. Вдруг обращается ко мне: -- Ты на сборке с Бакинским был? -- Да. Откуда знаешь? -- Пересечетесь еще -- скажи: Валера Бакинский здесь. Это я. Меня тоже приняли. Я поисковую пущу. Видел вас на лестнице вместе. Он не знает, что я здесь. -- Хорошо. Куда дальше, не знаешь? -- Куда-куда! На общак. Может, на спец. -- А в чем разница? -- На спецу лучше. Там даже занавески бывают. "Павлов! С вещами. Пошли". Коридоры, коридоры, вертухай оглушительно хлопает дверьми в переходах,лестница наверх, уже, наверно, этаж четвертый. Спешу за вертухаем, придерживая рукой сердце, чтобы не выпрыгнуло, и уже не обращаю внимания на боль в голове. -- Командир, идем-то куда? -- Е.... верблюд. Ясность полная: молчание -- золото. Глава 12. ЛОМОВОЙ КОТ ВАСЯ, ХАТА 228 От окна до окна (в решетках, но со стеклами) -- длинный коридор с невольничьим названием "продол", и устрашающего вида двери в рельефном металле, с тросами-ограничителями, двумя глазками, большим и меньшим (в первый как раз пройдет ствол), не двери, а монстры, за которыми обманчивая тишина. Эти чудовища стоят на пути арестанта, их никогда не открыть и не закрыть самому -- гордые швейцары с холуйским нутром сделают это за тебя. Проклятые двери скрипят и лязгают, открываясь тяжело и неохотно, и грохочут захлопываясь, категорически отгораживая арестанта от всего, на что он имеет от рождения право. Одно слово -- тормоза. Вот залязгали зубами замки на двери 228, и что там? Страшнее всего неизвестность, с ней смириться труднее всего. Калейдоскоп цветных картинок и лиц покачнулся, когда за спиной раздался короткий взрыв -- это захлопнулись тормоза. Яркая лампа дневного света на потолке, мозаично заклеенном журнальными вырезками. Гудение вентилятора. Где-то впереди громко работающий телевизор, гомон голосов. В маленькой прямоугольной комнате вдоль стен в два яруса металлические нары, впереди на высоте человеческого роста окно с решеткой, за которой с внешней стороны толстые металлические жалюзи ("реснички") почти не пропускают свет. Посередине небольшой стол с двумя лавками. У двери слева занавеска из простыней закрывает унитаз. Рядом кран сраковиной. Стены до уровня верхних нар оклеены цветными простынями, а выше все теми же журнальными вырезками. Вся камера в веревочных растяжках, на которых во множестве висит белье, одежда. На нижних нарах самодельные занавески, они же на окне. И очень много народу. Человек двадцать, одетых по-домашнему, лежат, стоят, сидят, куда-то пробираются. Ходить нет возможности, только протискиваться. Кто разговаривает, кто смеется, кто спит. Никто на тебя не обращает внимания, как будто и нет тебя. Почти все курят. В основном молодежь, старше себя никого не вижу. Все лица кажутся крайне неприятными. Так вот она какая -- хата... Где взять сил с ними общаться, где взять сил вообще: усталость, усталость, как после смертельной опасности. Заскрипели тормоза, и народу еще прибавилось, стоим как в переполненном тамбуре электрички, курим, о чем-то говорим. Время -- отсутствует. Как только подает голос замок на двери, сразу, кто услышал первым, громко дает команду: "Тормоза!" Или: "Кормушка!" Тогда, как при голосовании, вздымается множество рук на перехват метнувшемуся в отчаянном броске по головам и шконкам навстречу свободе серому коту Васе, арестанту со стажем (родился и вырос в тюрьме). На вопрос, за что Вася сидит, объяснили: за то, что родился. Но до порядочного арестанта Вася не дотягивает. Во-первых, ломовой. Выламываться из хаты -- последнее дело: значит, или косяк спорол, или петух, или кумовской. Поэтому после каждой попытки сломиться, а это строго по количеству открываний кормушки и тормозов, Вася исправно получает пизды. Рукоприкладство на тюрьме не приветствуется, но если убедительно обосновано, то и не наказуемо. К тому же отписать Вору Вася не может, а стало быть, и сор из избы не вынесен. Вступается изредка за Васю пьяная вертухайша Надя, пасущая втихаря в шнифты, но тем дело и кончается -- побазарит на продоле, погрозит вызвать резерв, да и смолкнет. Во-вторых, после каждого получалова Васяжестоко мстит: заползает под шконки, находит незакрытый баул и оттягивается на нем, после чего туда без противогаза трудно нос сунуть. Порочный круг на этом не размыкается, ибо следует новое получалово. Но виноват в беспределе, скорее всего, сам Вася, потому что порядочный арестант косяки не порет и за собой ничего не чувствует. Тем не менее, Васю любят, и на его шее красуется безусловная роскошь -- кожаный ошейник с дюралевым жетоном, на котором чеканкой набито "Кот Вася, х. 228". Жетон способствует возвращению Васи в хату, когда побег удается (редко, но бывает). Попав на продол, серый не знает, что делать с обрушившейся на него свободой, бродит, совершенно умиротворенный, до тех пор, пока старшой за пачуху сигарет не вернет кота домой; беглец, считая, что достиг границы мира, не сопротивляется, а лишь по привычке прижимает уши и закрывает глаза, когда его берут за шкибот. Однажды Вася достиг большего -- попал на лестницу. Где его нашел старшой, неизвестно, но заработал на этом уже не пачуху, а лавэ как за месяц службы. После этого Васины понятия о границах мира изменились, ловить его стало труднее, возвращать -- дороже; шансы кота на побег уменьшились. Примерно такая информация просочилась от решки к нам, стоящим у тормозов, где плотность населения гораздо выше и близка к критической. Несмотря на непомерную тесноту, камера все время в движении, кто-то куда-то протискивается, лазает по шконкам. От решки кричат: "Забейте шнифты!" Значит, нужно тотчас закрыть глазок в двери, после чего молодой крепкий парень ловко взбирается на решетку и, стоя на подоконнике (решетка несколько заглублена в проеме), ударом кулака в потолок или стену дает соседям условный сигнал, после чего с помощью веревки отправляет или принимает записки (малявы) или вещи (грузы) через разогнутые каким-то образом в одном месте реснички. Весь авторитет -- братва -- базируется ближе к решке, до которой не больше десяти шагов, но кажется, что она где-то да-леко впереди, и там за дубком (столом) другая жизнь, другие лица -- серьезные, уверенные; там есть пара шагов свободного пространства; телевизор, повернутый экраном к решке, подчеркивает разделение камеры на две части. Можно оценивать ситуацию по-разному, но -- ни крыс, ни СПИДа, ни туберкулеза, кажется, нет, если, конечно, самому не всобачили у врача. Странно, но самое большое неудобство -- душит неприязнь к тем, кто в камере, особенно к тем, кто смеется. Стою молча. Вплотную рядом грузин Гоги и осетин Алан всем видом показывают, что все в порядке, ничего особенного не происходит, и стараются дать мне возможность стоять посвободнее; предложили обезболивающие таблетки, конфеты. Оба, говорят, заехали за наркоту, но у обоих на лицах написано, что они на работе. Хотя поверить, что сюда могут быть командировки, трудно. Рядом происходит ссора, гул опасно сгущается. (Алан и Гоги подвигаются и, сомкнув плечи, отгораживают меня от ссорящихся). Бритый хохол продвигается в сторону решки и, возвратившись, сильно бьет по голове сверху вниз своего оппонента. Сразу вокруг них образуется свободное пространство. -- Але, вокзал! Вы, двое, подойдите. -- Под решкой оживление, у тормозов тишина. Оба послушно пробираются к дубку. На нижней шконке у решки спокойный парень распоряжается выключить телевизор и негромко, через дубок, задает вопрос: -- Ты его ударил? -- Конечно! -- Обоснуй. -- Слава, да он же меня дураком назвал! Все слышали, -- убежденно говорит хохол. -- Я не слышал. -- Другие слышали! -- Кто другие? -- Слава говорит тихо, почти отвлеченно. -- Леха, ты слышал? -- Нет, я не слышал, -- с удовольствием прикуривая, говорит парень с шконки напротив, тот, что лазит на решку. Слава обращает взгляд к тормозам, в его неопределенного цвета глазах прочитать ничего нельзя. -- На вокзале. Кто слышал? Тишина. -- Ты, -- говорит Слава пострадавшему, -- называл его дураком? -- Я не помню точно...-- мнется пострадавший. -- Так. Я не слышал. Леха не слышал. На вокзале никто не слышал. Значит, ты врешь? -- Я -- вру?! -- задохнулся хохол. -- Значит, сознаешься... -- В чем сознаюсь? -- Что врешь. Ты только что сказал. Твои слова: "Я вру". -- Я не сознаюсь! -- хохол разгорячен, но тверд и убежден. -- Значит, врешь и не сознаешься? -- Я не вру! -- Так не врешь или не сознаешься? -- Не вру и не сознаюсь! Слава, я запутался! Но это правда: он меня дураком назвал. -- Запутался или попутал? -- Да, попутал! Ты же понимаешь! -- Понимаю, когда вынимаю. Леха, что скажешь? Леха, серьезно обдумав вопрос: -- Кто пиздит, тот пидарас? -- Конечно! -- хохол явно хочет угодить,