у меня есть, и моя постель уже застелена. Ты что -- дурак? Нет, -- ответил я. В могучем рывке с перекошенным лицом грузин бросился на меня, а я, понимая, что он слишком здоров и крепок для меня, рассчитывать ни на что не мог. Все, что у меня было, это -- ненависть. Но произошло непредвиденное. Слева метнулась одна фигура, справа другая, их плечи сомкнулись жестко, как двери вагона метро, и грузин, ударившись о них, отлетел назад. Фигуры разомкнулись. -- "Я -- Миша Ангел. Из строгой хаты" -- сказала первая фигура, подняв могучую длань, готовую как для удара, так и для рукопожатия. -- "А я Валера. ООР" -- с достоинством отрекомендовалась вторая фигура. Недоумение и страх отразились на лице грузина, он глядел по сторонам, ища поддержки, страдая от унижения. Между тем, рядом оказался и Сергей, и стало особенно заметно, что парень он подстать Мише. Даже Юра подтянулся из своей берлоги. Дело в том, что мы его немного знаем, -- вежливо объяснил Миша Ангел. Да, -- подтвердил Валера ООР. Если хочешь, -- продолжил Михаил, -- можешь располагать моей койкой, ты видишь, она тоже недалеко от решки. Но парень лишь пробормотал что-то и смиренно расположился на свободном месте. После чего грузины затухли как свечки на ветру, и Серегино место освободилось само собой. Всю эту скоропостижную грозу я наблюдал лежа на кровати, но отчетливо понимал, что опасность была реальной, но на сей раз мне повезло, потому что выяснилось, что в хате у меня есть друзья. Выписали грузин чуть ли не на следующий день. Остался только Малхаз, тот самый, и скоро выяснилось, что, в сущности, он дружелюбный парень, отношения стали приятельскими, и он даже с радостью согласился учить меня грузинскому языку, но учитель из него оказался, к сожалению, никакой. Пришло время возвращаться на Бутырку. Когда Ирина Николаевна сообщила об этом, я попросил передать Косуле, которому уже запретил показываться мне на глаза, что на Бутырке я согласен быть только на больничке, и не дольше десяти дней; это было мне обещано, наряду с просьбой потерпеть, ибо Суков рассматривает возможность освободить меня под залог. Вызвали к врачу. Дольше Вас, Павлов, у нас никто и не бывает. Не возражаете? Нет, не возражаю. Значит, завтра? Да? Да. Как чувствуете себя? Признаться, лучше. И хорошо. Мы вас выписываем под наблюдение невропатолога. А вот это серьезная победа. С такой записью в медкарточке на всю столицу в тюрьмах единицы. Это значит, что общак мне противопоказан, и путь на больницу открыт всегда. Шагая из кабинета врачей по светлому коридору к своей камере, я чувствовал, что тропа пошла вниз. Принято считать, что героизм альпинисты проявляют на восхождении. Мне всегда казалось, что настоящий героизм -- это подъем груза на перевал в период акклиматизации. Когда, например, рюкзак весит шестьдесят килограммов, и ты его тягаешь на себе под небеса, борясь со слабостью, тошнотой, головной болью, усталостью и отвращением к горам, когда каждя секунда тяжела, а десять часов черепашьего шага вверх становятся длинными до изнеможения. Потом вдруг выясняется, что ты на перевале, дальше только вниз, после чего все твое существо ни за какие блага не согласно сделать ни шага наверх, но отсутствие такой необходимости дает благодетельное осознание факта: как хорошо, что дальше будет не так тяжело, хотя и не легко. И солнечный мир гор начинает радовать, как только что прошедшая зубная боль. На больничке Матросской Тишины о солнечном мире можно было лишь вспоминать, но ощущение перевала было явственно. На сборку позвали ночью, уходил я спокойно, без сожалений, сказав всем, что скоро вернусь, и в шутку добавил: койку оставьте за мной. Никогда не догадаешься, что в тюрьме случайно, что нет. Скорее, закономерно все, и если не информацию, то совокупность твоих реакций на ситуации, на сказанное слово, на жест, на взгляд, на потенциальные и фактические угрозы специалисты изучат со всей внимательностью; не думай, что ты забыт и заброшен в средневековых казематах, хрена лысого -- на тебя, как на насекомое, смотрят в увеличительное стекло. И еще: здесь не жалеют. Я желаю тебе, русский арестант, держаться и быть достойным испытания, выпавшего тебе. На сборке в уголочке скромно сидит Вова. Встреча и удивляет, и нет. Володя не сильно рад: он знает, что случайность маловероятна и, видимо, судит по себе: а вдруг я призван работать с ним. Поэтому разговор эфемерен, Володе на суд, а тут я. К обоюдному удовольствию, звучит фамилия Павлов, и я ухожу на другую сборку, где все с больницы. Несколько человек после операции, у них известная картина: длинный вертикальный шрам через все брюхо, и еще не сняты швы, которые ребята озабоченно разглядывают, раздевшись по пояс. Бодрый арестант радостно оповещает всех, что вылечился от сифилиса, и теперь его на общак не отправят, потому что он был на больнице. Ему никто не возражает: гонит. К тому же мысль об общаке занимает каждого. В автозэке народу не много, все молчат и курят, лишь негр шумно протестует, что его везут не туда. Становится понятно, что он из судовых. Теперь, по чьей-то ошибке или умыслу, долго сидеть ему до следующего суда. Негр хорошо говорит по-русски, но охранники и ухом не ведут. На Бутырке все та же сборка, через которую проходят десятки, сотни тысяч, тысячи тысяч, миллионы арестантов. А сборка не меняется, такая же тусклая под темными сводами, пропитанная грязью и людскими страданиями, много повидавшая на своем веку. Здесь опять через неказистую деревянную дверь все по очереди в маленький, чуть менее тусклый врачебный кабинет, в котором врачей двое, среди них узнаю женщину, которая в свое время говорила "мы еще посмотрим". Как Вы себя чувствуете, Павлов? Лечение Вам помогло? Или нет? -- спросила она, прочитав мою медкарту, и сразу отлегло: интонации говорили в мою пользу. Да, немного помогло, но случилась маленькая неприятность: час назад пришлось выпрыгивать из машины. Результат видите. Конвоиры были не в духе и металлической лесенкой для высадки из автозэка пренебрегли. Я указал им на это, и услышал в ответ: "Па-ашел!" Чтобы опередить гада, собравшегося вытолкнуть меня, я выпрыгнул на улицу. В принципе, повезло, так как был туго затянут в бандажный пояс, но все равно перекосило, и я валялся на укатанном снегу, с неприятным удивлением наблюдая, как прыгают на землю ребята с свежезашитыми животами. Ясно, -- сказала женщина и сделала в медкарте запись. Среди присутствующих на сборке выделялся человек в отглаженном костюме и белой рубашке, явно с воли. Интересуюсь: "По какой статье заехал?" -- "Разжигание национальной розни, -- говорит дядька, -- прямо с демонстрации забрали. Меня уже два раза предупреждали: если буду лезть в политику, посадят. Вот посадили". Забавно. Таких еще не видел. -- "И кто ж предупреждал?" -- "Судья. Они дело завели..." -- последовал бесконечный рассказ человека на гонках. Короче, з.... парень участкового своей политической активностью. Так что быть костюму не судьба. В процедуру медосмотра на Бутырке входит осмотр полового члена арестанта. Для этого пришла молодая дама и, стоя за открытой дверью под защитой вертухая, потребовала от всех по очереди (все с тем же непостижимым интересом) снять штаны и предъявить член, а так как освещение и в коридоре неважное, внимательно вглядывалась в объект. Негр стал объяснять, что он ехал на суд, что зовут его не так, как называют, что он здесь по ошибке. Вертухай благосклонно не реагировал. Женщина слушала внимательно и довольно долго, и вдруг как заорет на все подземелье: Член показывай!!! Негр показал. Женщина ушла. Вертухай потребовал шнурки, негр, объясняя, что он ехал на суд, что он здесь по ошибке, стал разуваться. Он с Матросски, -- сказал я, подойдя к двери. Из сто тридцатой камеры. Судовой. Да? -- с интересом откликнулся вертухай. -- А зовут его как? Как тебя зовут? -- задал я вопрос негру. Мухамад. Мухамадом его зовут. А в карточке не так. Вы вместе приехали? С Матросски? Ну да. Мухамад, какая у тебя фамилия? Да, действительно, не та. А по фотографии такой же. Ладно, назад поедешь. Ближе к ночи перевели на другую сборку. Предыдущая была без шконок, с лавочкой по периметру, здесь же в один ярус шконки, довольно тепло. Тоже знакомое место. Народ образует стихийные группы: братва (естественно, у решки, несмотря на то, что она глухая и дышать там в дыму и чаду тяжело; уже кто-то раздирает на полосы полотенце, поджигает его и делает чифир), ребята с зашитыми животами образуют отдельную группу, наркоманы находят свой общий язык. Я успеваю занять шконку ближе к середине. Рядом два наркомана озабоченно с энтузиазмом толкут какие-то таблетки, по очереди втыкают в вену бабочку и несут свою бесконечную наркоманскую околесицу. От их одинаковых восторженных рассказов о том, как достали, как приготовили, как зарядили и пустили по вене, как поймали приход и т.п., можно одуреть. Зачем им тюрьма, они и так себя наказали. К двоим присоединяется третий и говорит мне: Ты подвинься, мы тут вместе. Сам подвинься, -- отзываюсь я. Подвигаться неохота: на метр дальше уже слишком воняет от унитаза. Парень ошеломлен, масса эмоций отражается на его лице, но, не рискуя связываться с бородатым, воздевает руки и выражает крайнюю степень недовольства: Я в шоке! На том конфликт и заканчивается, наркоманы устраиваются втроем на двух шконках. Через несколько часов на сборке воцаряется редкая благодетельная тишина, в которой слышен лишь шорох гоняющих по спящим телам крыс. Глубокой ночью на продоле раздались пьяные голоса, обстановка резко изменилась, и вот я уже спешу на выход, но так, чтобы не быть первым или последним, по той причине, что на сборку ворвался давний знакомый и с развевающимися ленточками какой-то спецназовской бескозырки пролетел по шконкам, топча тех, кто не успел подняться. На коридор, бляди! -- орал вертухай, встав у двери и встречая каждого ударом в грудь или живот. Мне повезло, я был уже на продоле. Зашитые, вообще медленно передвигавшиеся, оказались среди последних. Можно было только предполагать, что будет дальше, когда первый из зашитых получил удар в живот. Смотреть я не стал. С криками и оскорблениями нас загнали в пустую, страшно холодную камеру с двумя ярусами шконок и массой тараканов. Шконки были как примороженные, сидеть на них решились только зашитые, не говорящие ни слова, мертвенно бледные, бережно державшие руками свои животы. Между прочим, когда их били, ни один из них не проронил ни звука. Глядя на них, создавалось впечатление, что они смотрят за какую-то невидимую нам стену и видят тоже что-то невидимое нам. До утренней проверки, чтобы согреться, ходили по камере, а на проверку нас пригласил все тот же вертухай. Видимо, насытившись, он слегка побил тех, кто ему чем-то не понравился, а не нравилось ему, в основном, то, что на него смотрят, и перегнал нас в другую, уже не столь холодную сборку. На него снизошло благостно-философское настроение, и, пока заходили остальные, вертухай, встав в позу собственника, душевно спрашивал пожилого азербайджанца: Послушай, Володь, как ты думаешь, почему они такие пиздоголовые? Как ты думаешь, они всегда такими были или со временем стали? А, Володь? Азербайджанец "Володя", размышляя, вломят ему сейчас или нет, развел руками. Ладно, Володь, иди к ним. А все-таки подумай. Интересно. Так наступила очередная бутырская пятница. Долго ли, коротко ли, а начали поднимать в хаты. Вот здесь и замирает сердце арестанта. Потянулась череда коридоров и закоулков общака, мимо плывут знакомые цифры, и ноль шесть тут, и девять четыре, и обиженки, номера которых знает каждый арестант. Вертухай останавливается, оглашает список, и все -- нет человека, летит человек в тартарары, как по заклинанию колдуна. Тень бежит по лицам услышавших свою фамилию, и захлопываются за ними огромные коричневые тормоза. "Нет, меня на спец, я после больницы, меня на общак нельзя" -- при каждом удобном случае вслух гонит бывший сифилитик, но и его поглощает утроба общака. А когда туда же уходят и зашитые, я бессильно закрываю глаза, в голове становится тоскливо и пусто. До спеца добирается лишь небольшая группа, и здесь меняется все: вертухай уходит за поворот продола, арестанты растягиваются по коридору, один приникает к шнифтам хаты, зовет кого-то и быстро сдавленным голосом говорит: "Все договорено, через два дня тебя переведут на больницу". Бредущий последним с огромным баулом бородатый арестант желчно разговаривает сам с собой: Блядь! Опять спец! Опять строгая изоляция! Давно на тюрьме? -- сочувственно интересуется кто-то. Давно?! -- нервно переспрашивает бородатый. -- Три года на корпусе ФСБ! Даже в автозэке одного везли! У тебя курить есть? Нет у меня ни хуя! Опять, блядь, строгая изоляция! Тем не менее, парень останавливается и дрожащими руками выбрасывает из баула пачку за пачкой. От души, братан! Хорош, оставь себе. Строгая изоляция! -- в тоске повторяет парень. За поворотом продола меня манит пальцем вертухай и, показывая глазами на того, который только что словился с приятелем, тихо говорит: Он подходил к камере? Разговаривал? О чем? Хуй его знает, я за ним не пасу. Он вообще сзади меня шел. Правильно, -- удовлетворенно говорит вертухай, -- нельзя закладывать товарищей по несчастью, пошли со мной. Ну, думаю, будет мне сейчас спец. Но соседний коридор оказался больничным, а камера, в которую я зашел, одной из тех, где я уже был, и зашел я в нее как домой, с удовольствием отметив, что народ в хате подобрался приличный, а место под решкой как будто было приготовлено для меня. Через пару часов хату разгрузили, и осталось нас буквально пятеро на семь шконарей. С тех пор, как у меня появился бандажный пояс, который прямо подпадает под определение запрета, он стал, вкупе с немалым сроком на тюрьме и тяжким обвинением, визитной карточкой моей арестантской авторитетности. Даже вертухаи изредка уважительно интересовались, кто мне его разрешил, на что я отвечал, что лично начальник тюрьмы. Затяжная партия перешла в эндшпиль. Дебют и миттельшпиль я мог считать за собой, и очень надеялся провести пешку в ферзи, несмотря на то, что партия играется вслепую, без доски, а соперник у меня -- многоглавый дракон, ебнутый на всю башку вампир, корыстный самодур и исторический недоносок -- государство Йотенгейм. Итак, немного на Бутырке, потом снова на Матросску, а дальше на суд и -- или на свободу, или к новым голодовкам. В хате обреталась, по большей части, молодежь. Был и совершенно напуганный человек постарше, похожий на якута, не говорящий по-русски, но с неуловимо-властными манерами, выказывающими человека не простого. Напуганный -- сказано не верно, потрясенный -- правильно. Что-то он пытался объяснить по-английски, но хата, включая меня, ни в зуб ногой. Тогда дядька достал газетную вырезку, и из статьи стало ясно, что он -- вице-мэр города Багио, известнейший филиппинский врач в области нетрадиционной медицины, приехал в Россию к русской жене и получил из-за неудачной операции обвинение в умышленном убийстве. Жестами вице-мэр города Багио объяснил мне, что перед этим он был в каком-то страшном месте, где творятся нечеловеческие ужасы, там у него случился сердечный приступ, и он очнулся здесь. Несложно было понять, что доктор побывал на общаке. Что ж, такая у тебя судьба, доктор. Беседовали мы долго, выглядело, наверно, смешно, но мы понимали друг друга. Ночью одному парнишке с больной печенью и сердечной недостаточностью стало плохо. Парень позеленел, почти перестал дышать. Я проверил его пульс, он был слабым, с заметными перебоями. Было видно, что парень умирает. Мы забарабанили в тормоза, старшой отозвался и, довольно сочувственно, сказал, что до утра шуметь без толку: врачей нет. -- "А дежурный?!" -- закричали мы. -- "Пойду, поищу". -- Через некоторое время старшой вернулся и вполне определенно сказал: "Нет, ребята, бесполезно". Я посмотрел на филиппинца. Тот отрицательно покачал головой. Я ему: "Неужели не можешь?!" Несколько секунд он раздумывал с опущенными веками, потом решительно поднялся и очень доходчиво жестами объяснил всем, что все, что он может сделать, это пощупать пульс, и ничего больше. И посмотрел мне в глаза. "Давай, не бойся" -- ответил взглядом я. С этой секунды филиппинец преобразился, лицо приняло неожиданно властное выражение и застыло как маска. Он сделал жест: нужны часы. Часы были у меня. Филиппинец взял руку больного, погрузился в созерцание циферблата. В течение одной минуты щеки больного порозовели, он задышал ровно, открыл глаза. А филиппинец отпустил его руку, отдал мне часы и выразительно пожал плечами: пульс, мол, нормальный, повода для беспокойства нет. Необычное выражение лица врача исчезло. Через пять минут парень смог выпить воды, а через час сидел за дубком и разговаривал. Филиппинец что-то писал в тетрадь и молился; оказалось, он христианской веры. Приходил вертухай, интересовался, как там у нас.-- "Вот видите, а вы шумели: "Умирает!" Обошлось же". На лампочку под потолком надели коробку от блока сигарет, в камере воцарился приятный полумрак, и все залегли, кто как мог, на неизменно голые шконки и заснули. Когда заскрежетали к проверке тормоза, не все отреагировали сразу. Почти воскресший ночью парнишка, приподнявшись на шконке, пытался понять происходящее. Остальные уже стояли с руками за спину. Вошел огромный мусор, совершенно добродушного виду. Так же добродушно оглядел всех и не торопясь сгреб левой рукой уже сидевшего, но еще не вставшего парня за грудки, без труда приподнял и, тяжелым маятником отведя правую руку, пару раз бесшумно двинул парня кулачищем в живот и бросил на пол. Что же вы, господа, не уважаете представителя власти? Я -- представляю власть. Арестанты стояли, молча усваивая науку ненависти. С тех пор, как пришлось прыгнуть из автозэка, гулять я не ходил, передвигаться удавалось едва-едва, поэтому развлечений оставалось искать в шашках, шахматах, нардах, сигаретах и надеждах. Происходили события, велись беседы, переживались чувства и плавились мысли, текла жизнь арестанта, и все, ее наполнявшее, не стоило шага по ночному Арбату. На пути, конечно, к международному аэропорту. Глава 28. ТАКАЯ ШНЯГА Это удивительное государство у всего цивилизованного мира вызывает чувство глубокого недоумения. Русский арестант, сидит ли за что-то, или, как говорят все следственно-арестованные, ни за что, тоже чувствует себя в зазеркалье, по ту сторону действительности, как Алиса в стране чудес, с той лишь разницей, что зеркала и чудеса в русском цугундере грязные и подванивают. Но здесь происходит акт массового очищения грязью, и люди становятся людьми, как никогда и нигде на просторах России (из чего можно заключить, что мудрые правители проводят по отношению к своему народу единственно верную политику). Как-то раз тюремным вечерком делать было нечего, и я взялся за научные опыты, с целью вовлечь в них филлипинца -- думал, может, удастся увидеть что-либо необычное. При весьма ограниченных технических средствах, среди холодных черных шконок бутырской больнички, на свет была извлечена иголка. Если у арестанта есть иголка, к нему обращаются, на него смотрят положительно. У меня иголка была. Далее все по Перельману, "Занимательная физика". Сложенный вчетверо и развернутый листок бумаги центральной точкой помещается на острие иголки (ее воткнули вверх ногами в обложку тетради. Арестанты собрались вокруг, всем было любопытно, что будет дальше. Объяснять я ничего не стал, лишь велел никому не шевелиться и аккуратно дышать, чтобы не было ни дуновения ветерка. Смысл в том, чтобы поднести к листку на иголке ладонь, как бы прикрывая ею огонь свечи от ветра. В зависимости от силы биополя человека, листок может начать вращение. Я попросил поднести руку парня, чудесно исцелившегося ночью и битого утром. Выглядел он как амеба, и листок на него не отреагировал, даже не шелохнулся. Тогда попробовал я. Листок сделал оборот вокруг оси. Всем стало интересно, по очереди потянулись руки. Как и следовало ожидать, в глазах филлипинца вспыхнула искорка, он решительно подошел, протянул руку. Жест его был чуть-чуть нетерпеливым, назидательным и уверенным: мол, вот так надо. Он оказался прав. Листок под ладонью доктора завертелся быстро и равномерно, несмотря на то, что был из тяжелой тетрадной бумаги, а не из папиросной, как рекомендует Перельман. От руки филлипинца явно исходила ровная сильная энергия. Арестанты восхищенно смотрели, как кружится листок. Цель эксперимента была достигнута. Трудно объяснить, почему, но возникший энтузиазм дал мне уверенность, что я смогу сделать нечто иное, практически невероятное, о чем лишь читал, но я не сомневался. Дав знак, чтобы никто не шевелился, я протянул руку над листком, сантиметрах в тридцати-сорока над ним, и попытался почувствовать его. Это удалось. Пространство между ладонью и листком сделалось чуть плотнее воздуха, и я стал скручивать его по часовой стрелке, заставляя повиноваться, вкладывая столько же сил, как если бы туго закручивал кран. Могло бы выглядеть комично, если бы не произошло то, от чего захолонуло в груди: листок дернулся и стал вращаться с той же скоростью, с которой поворачивалась ладонь со скрюченными от напряжения пальцами. Не верилось глазам, и я стал скручивать пространство против часовой стрелки. Листок послушно, хотя и на крайнем моменте напряжения, пошел против часовой стрелки. Чтобы получить полное доказательство, я крутанул его еще раз по часовой. Сомнений не осталось, сил тоже. Я поднял взгляд. Все молчали. Филлипинец побледнел и выглядел взволнованным. "Все, -- сказал я, -- на сегодня хватит" -- и все, по-прежнему молча, разошлись. Филлипинец достал тетрадь и быстрым крупным почерком весь вечер самоуглубленно писал в ней. Бутырское утро свеженько напомнило нам, что никакие удивительные способности и бывшие заслуги не помешают нам встать перед проверяющим с руками за спину, а вся наша свобода воли -- это молчать. -- "У вас все в порядке? -- спросил проверяющий. -- Что молчите? Я спрашиваю, все ли в порядке. Молчите? Ну, молчите..." Что ж, за это на проверке не бьют. Вызовут "слегка" -- там другое дело. Филлипинца заказали с вещами. Трясущимися руками бедный доктор стал собирать баул, будучи, видимо, уверен, что его снова отведут в какое-то страшное место. Открылись тормоза, и вертух, с утра недовольный чем-то, просящим тоном сказал другому: "Слушай, отведи этого мудака, ладно?" -- "Куда? К иностранцам?" -- "Ну. Думали, якут. Эй, ты, ты кто там? Ладно, давай выходи, хули встал в дверях". Так мы расстались с мэром города Багио господином Хуаном Лабо. -- "Такая шняга" -- заметил кто-то, когда захлопнулись тормоза. "Такая страна" -- говорил знакомый американец, объясняя тем самым российские странности, но тогда ни он, ни я еще не знали, что правильнее говорить: такая шняга. А время шло, в нашей хате не лечили никого, ребята собрались по преимуществу сыновья своих родителей, т.е. бабки за них двинули, за что наказание ожидалось минимальное. Наш болезный и битый съездил на суд -- "на меру". Меру ему не изменили. Судья задала провокационный вопрос: считает ли обвиняемый себя виновным, и парень с горячностью ответил: "Нет!" Я сутки потратил, чтобы вбить в его башку: о виновности "на мере" ни слова. Однако парень, как истинный арестант, мне не поверил. А шансы у него были: самое легкое обвинение в хранении незначительного количества наркоты. Но -- хотел бы я видеть того, кто умеет учиться на чужих ошибках. Встречи с адвокатом стали реже (все-таки не удобно было напрягать Ирину Николаевну лишними посещениями тюрьмы, входя в которую, как она призналась позже, адвокат не может быть уверен, что выйдет из нее); уважаемый следователь пропал прочно; но было ясно одно: я побеждаю, идя по единственно возможному медленному пути: невидимые лица используют невидимые связи, а умеренные, но убедительные угрозы Косуле обеспечивают путь на больницу в матросскую Тишину, куда в одно прекрасное утро меня повезли снова. Этап на больницу сопровождается упрощенной процедурой сдачи казенки, прямо тут, на продоле, отчего чувствуешь неизменное волнение: всему вопреки, а вдруг свобода? О чем еще мечтать арестанту. Самая важная забота -- убедиться, что едешь на больницу, а не на общак, поэтому сданная казенка успокаивает, к тому же вопрос, что говорить на Матросске, уже не страшит; чувствовать себя в привилегированном положении неистребимо приятно даже в тюрьме. На первом этаже я оказался в одиночке, но не в стакане, а с лавочкой. Позже подсадили парня, в боксе стало тесно, но мы, естественно, закурили, покрыв туманом желтую лампочку, грязно-зеленые стены и друг друга. -- "Ты на больницу?" -- поинтересовался парень, глядя на полотенце, которым я перетянул поясницу (пояс отобрали и сказали, что отдадут позже). -- "Точно не знаю. Видимо, да. Если не трудно, помоги затянуть потуже. А ты?" -- "Я на волю, срок статьи истек". Вот это да! Этот парень сейчас выйдет из тюрьмы и пойдет сам, куда захочет. Вот это -- да... -- "Сам-то откуда?" -- "Из спидовой хаты" -- тут, по правде сказать, передернуло, и я постарался отодвинуться от соседа. -- "То есть, на Бутырке тоже есть спидовые хаты?" -- "Конечно" -- парень перечислил, какие. -- "Заболел в тюрьме?" -- "Нет, на воле. У нас компания тесная, всегда один баян был". -- "На воле сможешь позвонить?" -- "Да, давай телефон". Тут я задумался, а что это я в одиночке вдруг встречаюсь с тем, кто уходит на волю. -- "Нет, -- говорю, -- не надо ничего". Этап оказался немногочисленным, поместился в УАЗ, как было однажды. Каждого заковали в наручники, отчего ожидаемая радость увидеть Москву померкла. Когда ты в наручниках, очень хочется убивать тех, кто тебе их предназначил, поэтому ни в окно, ни на мусора с автоматом во время езды смотреть не хотелось. На морозном солнечном дворе Матросской Тишины самочувствие улучшилось. Наручники сняли и дали возможность постоять на воздухе, где взгляд, конечно же, стремится в небо, белесое высокое пустое московское небо. Сбоку опоры какой-то постройки. Опускаю глаза и сталкиваюсь взглядом со старым знакомым. Вася! Кот, повидав тысячи арестантов, узнает меня сразу, это очевидно. И поступает чисто по-арестантски: не видит меня в упор и медленно исчезает за небольшой опорой. Делаю шаг в сторону, так же неторопливо, как Вася, чтобы не привлечь ничьего внимания и увидеть за колонной кота. Вася, видя такое дело, так же аккуратно делает шаг назад, и опять его не видно. Знает серый, что от этого арестанта хорошего ждать нельзя, еще возьмет за шкибот и отнесет в хату два два восемь. Получается, не освободился Вася, а всего лишь уехал на зону. Впрочем, за высокими стенами он как дома. Рожденный в тюрьме, как истинный россиянин, он должен быть патриотом. Вася, Вася... Шняга все это. Самые большие патриоты, Вася, это государственные ворюги, да и то потому, что красть в других местах не умеют. Держи хвост трубой, беги за ворота, когда поедет автозэк, тебя пропустят, и узнаешь другой мир, где живут свободные кошки, где дурманят невиданные тобой доселе краски и запахи, где тебя ждет справедливая борьба за жизнь и за все, что ты хочешь. Беги, Вася. Приемный кабинет преодолевается автоматически. Приемщица смотрит в историю болезни, задает вопрос, ответа не слушает, и -- все, Павлов, не мешайте, идите на сборку, сейчас отведут во второе отделение. Тюремная Мекка достигнута опять. С каким спокойным сердцем шагаешь за вертухаем. Что шагаешь, это, конечно, кажется, на самом деле плетешься, и вертухай терпеливо ждет, когда дошкандыбаешь до очередной двери. В знакомом поднебесном коридоре останавливаемся не перед той дверью, где я был раньше. -- "Слушай, старшой, давай меня в двадцатую, я недавно оттуда, меня там ждут". Несмотря на то, что камера для меня определена, старшой самым удивительным образом соглашается, и мы идем дальше. -- "Сюда?" -- "Да, в самый раз". О-о! Какие люди без охраны! -- восклицает Валера О.О.Р. Удивленно смотрит Малхаз; Серега невозмутим, но явно рад. А вот и место твое. Видишь -- свободно. Мы его тебе оставили, -- серьезно и с достоинством говорит Валера. Ну, разве это не кайф, господа? А тут и чайку, и сигарет хороших. Не грех задымить наши грешные души и, ясное дело, с этапа отдохнуть, слушая как Валера, будучи одарен музыкально, поет песни собственного сочинения. Одна из песен Валеры О.О.Р. Мы с ним ломали хлеб и чифирили, Его считали мы за своего, Но этим летом Воры к ответу На суд Прогоном вызвали его. Но этим летом Воры к ответу На суд Прогоном вызвали его. Я в легкие воткнул ему заточку, Он хрипло закусил ее ребром. И вспомнил я про маму и про дочку, И пот со лба я вытер рукавом. Потом пришел начальничек с проверкой, Он заявил, что всем теперь п.... Что будет делать он со сводкою и сверкой, И жмурика девать ему куда. А я на шконку на прощание прилягу На крытой долго тянутся года. Такая шняга, Такая шняга, Такая это шняга, господа. Такая шняга, Такая шняга, Такая это шняга, господа! Братва не выдаст потеряет зубы, Здоровье потеряет, кто ни есть. Когда на сборке долго бить нас будут Узнает каждый, что такое честь. Я, если выживу, скажу как под присягой Уйду в бега, покину родину, когда Слабинку даст в заборе эта шняга, Ну, а пока прощайте, господа. Слабинку даст в заборе эта шняга, Не поминайте лихом, господа! Глава 29. ОДИНАКОВЫЕ ЛЮДИ На тюремном дворе стоял декабрь-месяц. Продержаться бы до января, загадал я на удачу. Удастся встретить Новый Год на Матросске -- все будет хорошо. Перед Серпами загадывал в автозэке, но не сбылось. И не могло сбыться, потому что на Серпы загадывал и раньше, на малом спецу: если выиграю серию шахматных партий у подсадного дяденьки милиционера, то Серпы будут в мою пользу. Но проиграл. А значит, загадывание в автозэке недействительно: два раза на одно и то же загадывать нельзя. В борьбе с тюрьмой и временем определились бухты радости, куда шторма не доходили: например, размышления о том, как вернусь. Часто вспоминалось: "Мне хочется домой, в огромность Квартиры, наводящей грусть. Войду, сниму пальто, опомнюсь, Огнями улиц озарюсь..." Через месяц или через десять лет, но когда-нибудь вернусь же. Жизнь в общей хате больницы Матросской Тишины потекла как золотая осень, ярко, доброжелательно и спокойно; и все знали -- это не надолго. Как зацветшие в неволе цветы, мы, судьбою брошенные в четыре стены арестанты, почти расслабились, наслаждаясь моментом, воспоминания о вольной жизни зазвучали как легенды. Позже, выйдя на сборку, Валера ООР самым положительным образом отзовется о проведенном времени, и сборка, как мембрана, резонансом донесет нам его рассказы через вновь зашедших или соседей. Саша-банк, неутомимый в разговорах, никогда не ругающийся матом банкир, пришлет на хату через больничных шнырей фруктовую передачу с теплыми пожеланиями. Многие будут вспоминать это время, а кое-кто, дай бог, уже и на свободе. Время пришло, и хату покинули: Валера ООР, Миша Ангел, Малхаз, Юра-наркоман, Саша-банк. Остались мы с Серегой, и не успели мы прислушаться к зеленой тишине, как на продоле загремела музыка, раскрылись тормоза, и, с орущей спидолой в руках, зашел новый полосатый -- Серега. Покрытый синим орнаментом наколок, Серега разухабисто расположился в хате и, первым делом, изучил творческое наследие Юры-наркомана, а именно: съел одновременно двадцать четыре колеса фенозепама, после чего хата забыла про сон. Радиоприемник советских времен (а Серега с тех времен почти и не вылезает из тюрем) исторгал такую музыку, что трудно было догадаться, почему ее не слышат вертухаи. Если Серега, сверкая глазами, огромными как блюдца, хотел справить малую нужду, то можно было предположить, что в каждом углу горит по пожару, а пожарники уже приехали. В буйном недовольстве чем-то, Серега разбил приемник об пол, хорошенько растоптал его и взялся ремонтировать, потом опять разбил и поставил хату на уши. Перло Серегу четыре дня, в течение которых он ловил такой ломовой кайф, что претензий к нему не было ни у кого. Попросив его о какой-то мелочи, я услышал в ответ: "А я скажу, что ты меня хотел убить". Об этом я рассказал ему, когда он протрезвел. -- "Правда, что-ли? -- изумился полосатый. -- Ты слышал?" -- вопрос был адресован моему соседу. -- "Нет, я не слышал" -- несколько неожиданно для меня ответил мой старый знакомый. -- "Заточку положи" -- примирительно и уверенно перешел в наступление полосатый. И впрямь, я подзабылся, разрезая буханку хлеба: нельзя разговаривать, держа в руке нож. Но всем было ясно, что я без претензий, и все тут же устаканилось. Тем не менее, эпизод прозвучал как напоминание: осторожность -- первое дело, поэтому я напрочь отказался от заманчивой идеи добыть у адвоката денег, а у вертухаев бутылку коньяку. Не успел Серега как следует протрезветь, как его из больницы выписали. Ушел на этап и мой давний сосед, другой Серега. Я подогнал ему, что мог, он мне оставил на память кружку, ручку которой оплел пластиковой трубкой от больничной капельницы. Обменялись адресами. Бог знает, пригодятся ли. Прощания скупы. Тот, кто уходит, чувствует дыхание судьбы и перемен. Тот, кто остается - только судьбы. Прощание есть прощание - скорее всего, навсегда. В хате стало неуютно, повеяло событиями, предчувствие которых оправдалось сразу: хату заполнили новым народом, большинство из которых оказалось наркоманами, и пошло, и поехало. Тут же нашлось лавэ, по всей больнице, на тубонар, даже на общак, были разосланы малявы с призывом откликнуться и прислать заразы. Кто-то откликнулся, деньги поплыли по веревочным дорогам куда-то, и, как в сказке, из окошка приехала наркота. Деловито и целеустремленно, кто-то что-то мял, разводил, выпаривал, отстаивал. В результате получилась темная гадость, которую набрали в баян, предварительно продезинфицировав его холодной водой из-под крана, и стали по очереди колоться, не испытывая в маниакальном стремлении ровным счетом никаких опасений. Обколовшаяся хата поймала приход и выглядела, как после Бородинского сражения. Я чувствовал себя неуютно и с неприязнью ожидал дальнейших движений, в любой момент хату могли пустить под дубинал, невзирая на то, что это больница. Мой статус никак не соответствовал создавшемуся положению; или меня подставляют, или я буду переведен в другое место. Оправдалось второе предположение: заказали с вещами, и я оказался в маленькой, на восемь коек, часть из которых, как шконки, друг над другом, конечно же, грязной и заполненной тараканами, камере, где, впрочем, несмотря на то, что народу было больше, чем коек, расположился на удобном месте под решкой, и стал привыкать к новым людям. После просторной хаты сужение пространства болезненно отзывается на самочувствии, и ненависть к тюрьме вспыхивает с новой силой, отвращение становится невыносимым, но -- это обычное состояние арестанта. Первая ночь на новом месте -- бессонная. Все приглядываются к тебе, ты ко всем. Контингент средний, поэтому разговаривать не обязательно, но уши не заткнешь (а иногда хочется), и я слушаю парня из Смоленска, который рассказывает о том, что прошлой ночью в соседней хате молоденький парнишка всю ночь ебал матрас, меняя позы и разговаривая с ним как с женщиной, а под утро собрал свои вещи и поджег их, оставаясь голым, а когда в хату влетел мусор, -- бросился на него с иголкой, воображая что это шпага. Мусор применил "черемуху" -- слезоточивый газ, и вся хата получила заряд бодрости. Наверно это был тот малый, которого я видел на продоле, идя с вызова от адвоката. Женщина в белом халате спрашивала, зачем он ел спички, а парень убежденно и тоскливо отвечал: "Чтобы поседели волосы". И убедительно отвечал. Или артист, или крыша съехала. Или то и другое. Однако никто в хате к этому с иронией не отнесся: гарантий нет ни для кого. Есть возможность порадоваться тому, что ты еще в своем уме. По этому случаю, смоленский начал радоваться жизни, как умел, т.е. стал рассказывать анекдоты. Рассказывал он их до утра, без передышки, выбирая самые грязные; я и не знал, что их столько. Иногда рассказчик все же утомлялся и брал музыкальную паузу. -- "Тихо у нас в лесу, -- радостно пел он известные народные куплеты, -- только не спит барсук. Яйца барсук повесил на сук, вот и не спит барсук". На устное народное творчество откликнулся лишь кто-то один, остальные молча терпели. Но поддержки оказалось достаточно. Завернув очередную похабщину в стиле дебильного натурализма, смоленский глумливо смеялся и с новой силой запевал: Тихо у нас в лесу, только не спит лиса. Знает лиса, что в жопе оса, вот и не спит лиса. Когда маразм достиг апогея, в хате пели на два голоса: Тихо у нас в лесу, только не спят дрозды. Знают дрозды, что получат пизды, вот и не спят дрозды. Ближе к утренней проверке смоленский иссяк, а я не понимал, в какой я больнице, и в голове навязчиво сидела одна из песен: Как Ивану Кузмичу в жопу вставили свечу. Ты гори, гори, свеча, У Ивана Кузмича! Все бы еще полбеды, но проснулся напротив некий горный орел. Проснулся, расправил крылья, достал из тумбочки баян, с любовью оглядел его, спрятал в баул и, как будто только что ос- тановился, продолжил с мужественным акцентом: А я и спрашиваю! Что она делала в хате? Сосала. Мы ее на вертолет пригласили, так, в гости, думали, она отдыхала, а она нет -- сосала. Сама сказала. Мы подумали, подумали -- да, вроде красивая. Шлюха, конечно, но ничего. Мы ее и спрашиваем, а как мол с нами. А она: "С удовольствием". Полхаты ее за ночь отымели. И в таком духе не переставая, с перерывом на проверку, весь божий день. Практически без вариаций. Господа, цените свободу. Лучшая из свобод -- не слушать мудаков. По прошествии изрядного времени стало понятно, что речь идет не о проститутке, доставленной в хату (очень редко, дорого, но бывает), а о петухе. К великому моему облегчению, горный орел на следующее утро с больнички был выписан и, хлопая крыльями, улетел. Я ощущал себя в привилегированном положении на единственно верной дороге, где в конце тоннеля обязательно есть свет, надо лишь дойти. То, что не всем это удается, со всей очевидностью стало ясно в предыдущей хате. За сутки перед тем, как перевели сюда, в хату занесли мужика без сознания, потом он начал стонать, хрипеть, к ночи заметался в бреду, упал с кровати, вертухайша пристегнула его наручниками к железяке и больше на наши призывы не реагировала, сказав, что до утра ничего сделать нельзя. Под утро у него началась агония, и на рассвете он умер. Почему-то я был уверен, что после этого меня закажут с вещами, что и произошло. Смрадная камера с извечными тараканами, узкий свет грязной лампочки, растекающийся по грязным зеленым стенам, сжатое пространство, проклятый дальняк за полуистлевшей занавеской, бомжи, которых вечно призывают помыться и побыть людьми хотя бы в тюрьме все это может довести до бешенства, и доводит, но если раньше я думал, что альпинизм школа терпения, то теперь считаю, что до тюрьмы ему далеко. Мучит жажда общения; дебильное общество как петля на шее. Зашедший в хату азербайджанец усилен