Борис Письменный. Явление Духа --------------------------------------------------------------- © Copyright Борис Письменный E-mail: bobap21@hotmail.com Date: 09 Oct 2000 --------------------------------------------------------------- Впервые напечатано в книге "Охота к Перемен Мест", New York, 1995, Library of Congress Cataloging-in-Publication Number 00-191672. Первая из трех американских книг автора. Дух прилетал в гости семьсот первым рейсом компании Финэйр. Я не видел его больше двадцати лет и пока, разгоняясь и стопорясь, пробивался в растущем трафике по скоростному шоссе Ван Вик все пытался представить себе каким же глубоким стариком должен быть Дух, если и на моей памяти он был уже дедом.Чем ближе к Кеннеди, тем живее представлялся он мне. Согнутая фигурка Духа и его морщинистое удивленное лицо уже немного витали на приаэродромном шоссе, вдоль которого мелькали домики Квинса, деревца в белорозовой цветочной пене и щиты с группами авиалиний. Его становилось все больше и больше, чтобы потом, в зале ожидания Дух материализовался совсем, задышал и обрел тело, чтобы я бы смог лицезреть его целиком, взять за руку и привезти к нам в Нью-Джерси. Весна вышла солнечная и прохладная, 'ниже среднего' по нью-йоркским стандартам, а по нашим-так в самый раз-стояли почти московские победные майские дни; такие, когда утро встречает прохладой и ветром встречает река, когда не спит, встает кудрявая, и вся страна встает, ясное дело, со славою. Это как раз в такие дни у нас дома, на высокой пристройке под оцинкованной крышей, на пятом без лифта этаже молодая, еще совсем живая и веселая мама, напевая про 'кудрявую' невсклад-невлад, но от души, приносила к нашему единственному окну таз с горячей мыльной водой. Мы вычищали проложенную между рам аптечную вату в прилипших елочных иголках, находили какие-нибудь копеечные медяшки, огрызок карандаша, желтую скорченную куриную лапку, газетные замасленные обертки от ста грамм колбасы и серебряную шелуху от плавленого сырка и прочей, висевшей зимой на морозе зафорточной провизии.С длинным шорохом мы срывали бумажные полоски в засохшем мучном клейстере и, враз, с шумным треском распахивали окно... И тогда наступала весна. Ласковый майский ветер и грохот улицы врывались в комнату. За углом, в Оружейном переулке у районных семейных бань, звенел трамвай; внизу, во дворе, весело ругались бабы, звонче всех - жирная Маруська; шипела радужная струя из дворницкого шланга; сладкий запах керосина и пыли щекотал нос; 'зима-лето-попугай!' истошно дразнили кого-то детки. Из одного окна настойчиво пиликала скрипка; из другого - настойчиво звали к столу: - Владимир, иди же, я тебе накладываю! Какие же глухие, закупоренные мы жили всю зиму! Кубарем, обгоняя испуганных кошек, я слетал с лестницы и первым, кого я замечал во дворе, был Дух. В окружении почтенной публики он сидел на столе у дровяного сарая и прилаживал на плечах лямки своего трофейного баяна. Ждали с нетерпением; выносили из дома табуретки; подтаскивали ящики из-под кильки, сваленные у черного хода продмага. Ребята садились поодаль на покатой крыше угольной ямы. И вот -- австрийский инструмент оживал, начинал выделывать восьмерки; сверкая перламутровыми пуговицами, баян всхлипывал, сморкался и хохотал, и наш жалкий двор переставал быть жалким, медленно покачивался и кружился в ритме довоенного вальса. -- Брысь отсель в ритме вальса! -- так цыкал и хрипел одноногий Пашка 'Пахан' на слишком приближавшихся пацанов и стучал костылем. Женщины, в перелицованном крепдешине на ватных плечиках, укрывали столярный верстак старыми газетами Правда и Британский Союзник, раскладывали угощение -- крутые яйца, пучки зеленого лука и черняшку Рижского, припушенного мукой. Посередине верстака, в честь Девятого Мая, водружалась кастрюля с самогоном. С соседней улицы Горького доносилось глухое радиоэхо; там шла и шумела в качающемся звоне литавр и песен демонстрация трудящихся, откуда к нам проходным двором забегал, ища где бы пописать, какой-нибудь лопух в буклистой кепке с бумажным цветком. -- А ну, эвакуируйся в ритме вальса на свою демонСрацию! -- шугал его костылем Пашка, - ишь, налимонадился, козел! А бабы, те наоборот, сочувствовали и жалели. Баяниста звали Духом только приятели и больше заглаза; вообще-то к нему обращались уважительно -- Сан-Макеич. -- Сыграйте нам, пожалуйста, Сан-Макеич, как два уркана бежали с одесского кичмана... Нет, Люськи сегодня еще не видели, Сан-Макеич... А еще про то, как в нашу гавань заходили корабли... будьте уж так любезны, все очень Вас просЮт... Был он пехотный капитан -- Александр Макеевич Духовичный, прихрамывающий бывший фронтовик как многие в том дворе, донашивающие гимнастерки, кто с культей в завернутой штанине галифе, кто без пальца, кто с оббоженным, как копченая ветчина, лицом. На праздники они напивались вдрызг и вдупель, крепче обычного, до мычания и мутных глаз, валились навзничь, затравленно глазели по сторонам... По гроб жизни в детской памяти сохранилась их бормотуха нам тогда еще не совсем внятных отчаянно красивых присяг: - ...пускай погибну безвозвратно, навек, друзья -- навек, друзья, но обещаю аккуратно пить буду я, пить бу-у-ду я! Все это, известное, дорежимное, почему-то хочется цитировать и цитировать -- только начни... Вот, еще одну строчку; как там: ...ничто меня не устрашит, и никакая сила ада мое сомненье не смутит! Слова тут, каждое -- перл или сколок бутылочного стекла -- не важно! они для нас несказанно дорогие крупицы нашего безалаберного дворового образования. ...В одном углу двора тимуровцы, взгромоздясь друг на дружку, делали гимнастическую пирамиду; и у верхнего, с флагом Победы в руках, у Вальки-Малыги, изображающего самолет, сползали на коленки черные футбольные трусы. Его плохо оперившееся хозяйство болталось без присмотра; девочки прыскали и закрывали глаза ладошками. В другом конце двора -- сапожники играли в пристенку, где, чтобы выиграть, надо было, растопырив пальцы одной руки, коснуться соседних монет. Татарин Мирза немного не мог достать; он вытащил острое сапожное лезвие и -- полоснул себе жилы меж пальцев. Кровь брызнула на асфальт. Мирза дотянулся . Он прикарманил двухгривенный, взяв другой, здоровой рукой, а потом, испугавшись большой крови, стал бледнеть, превращаясь из смуглого в зеленого, и наш участковый уполномоченный Полтора-Ивана, обзывая Мирзу прямо в глаза Кильмандой, посадил в коляску своего милицейского мотоцикла и, стреляя выхлопами, повез лечиться в районную поликлинику на Миуссы. Отрезвев, мужики одаривали ребят конфетами; давали глотнуть тем, кто постарше, добавляли и сами; матерились, ни с того ни с сего озлобленно дрались. На все оставшиеся рубли покупали в кассе гармошки синих билетов и всем двором шли в кино -- в Летний Сад Аквариум. Малыши протыривались, клянчили: - Дядь, проведи... Их проводили. Говорили контролерше: - Этот со мной. Мальчишки постарше, мы пролезали через щели в черное, гвоздями набитое сырое нутро киношного павильона; оказывались промеж стен, откуда, через дыры в фанерных перегородках могли видеть -- кто полэкрана, кто четверть, кто и того меньше; зато -- какое это было ни с чем несравнимое счастье -- слышать за стенкой победную киношную музыку, голоса киноартистов и в десятый раз переживать Падение Берлина или Маленькую Маму, которая 'была взята в качестве трофея у немецко-фашистских захватчиков'... Мы выучили фильмы наизусть, и, даже те, кому не даставалось дыры в стене, он сидел в куче-мале, сопел, слушал и воображал себе кино, чтобы в заветный переломный момент страшного боя завопить вместе со всеми - Н-А-АШИ! Телевизоров еще не знали. Летом мы ворочали чугунные гири или забирались позырить в мутные окна женского отделения районных Оружейных бань. - Накось выкуси! - орали бабы и плескали кипятком из шаечек. А лютыми зимними вечерами, в проходном парадном - 'паратухе' дома номер семнадцать, мы собирались у огромных батерей парового отопления, неказистых, пыльных, но зато жарко и без экономии пышащих, как та наша жизнь. Один из нас, по очереди, 'представлял', говорил: -Ты, Юрка - Монте-Кристо; Рафик, ты, падла - фельдмаршал Роммель; а ты Филимон, уж извини, сегодня ты, бля, Миледи... И каждый выдумывал свой ход: - Я на биплане У-2 лечу к мушкетерам... Другой продолжал: - А я по тебе-огонь из гвардейской Катюши, а Миледи - за жопу и в конверт... Мы играли в странную смесь книг, кино и фантазий, в принципе, очень похожую на Круглый стол 13-ого Публичного канала нью-йоркского телевидения, где именитые адвокаты и политиканы разыгрывают варианты событий.Темы у нас были самые разные - и путешествия и страстная любовь, но все это почему-то называлось - 'Играть в Войну'. Бывало - один из нас представлял Духа с его баяном; и было чудно, когда сам Дух, собственной персоной, и его подруга Люська - при полном шестимесячном перманенте проходили через наше парадное. Потом мы, как и многие другие, переехали в новые районы; и булыжные Тверские-Ямские с чугунными тумбами у ворот для привязки ямских лошадей остались в далеком детстве. Там же, где остались пресловутые дворы, жестокие романсы и нищета -- неподдельная печать людей нашего околовоенного детства -- семейства людей с общей памятью -- готовой выскочить чертиком из табакерки -- только коснись... Перед самой эмиграцией, один мой ортодоксальный приятель Эрик, с горячностью неофита бросившийся в сионизм, задумал издавать хотя и кошерный, но еврейский самиздатский журнал, Он попросил меня написать о мало кому известном еврее, который первьм, еще до Александра Матросова, закрыл собой амбразуру и чудом оправился от ранений. Однако, не его, а Матросова назначили героем, постановили сделать легендой; 'политическая корректность' - не новоамериканское изобретение. На каждого героя, как известно, даже на Гагарина, отыщется двойник, который по разным соображениям в герои не вышел: анкетой, носом, сомнительной фамилией или обрезанным окончанием... Мы с Эриком приехали на 2-ую Тверскую-Ямскую. Я, изумленный, помалкивал и только поражался тому, что Эрик заводит меня в мой собственный двор, просит обождать внизу и скрывается в нашей паратухе - в третьем подъезде. Я огляделся. Некогда опасно высокая крыша угольной ямы была, оказывается, от горшка два вершка; сам дворик и дома были такими, в сущности, маленькими. Задрав голову, я смотрел вверх, на пятый-проклятый - на наше окно; форточка была открыта; у меня екало сердце: а вдруг все еще живы, так и живут там без меня? Приступка в полкирпича под окном поросла травой. В свои пять лет я спиной вылезал на нее и, цепляясь за раму, стоял на цыпочках, балансировал на пятиэтажной высоте, где, однажды, мама, вдруг зайдя в комнату, увидела мои пол-лица над самым срезом окна. Ничего, ничего...- прошептала она и, охнув, осела за дверью. Я выкарабкался назад в комнату и придумал сказать оглохшей трясущейся маме, что пришлось доставать мой перочинный ножик... Эрик окликнул меня, сказал, что еврейский герой дома, но в неглиже и скоро будет готов. Мы перекурили; потом поднялись по крутой лестнице и позвонили. Нам открыл дверь Дух - Сан-Макеич. Кальсонные тесемки торчали из-под брючины Духа, но на нем был приличный пиджак и даже галстук красовался поверх байковой ковбойки,-Так это ты ко мне журналиста привел? - спросил меня Дух и обнял. - Чевой-то вспомнили про войну, ты мне лучше про своих маму-папу расскажи, как они, мои хорошие? Я перевел тему, представив чернобородого сиониста-приятеля и его идею. Дал Эрику высказаться про амбразуру, про подвиг, про современного Бар-Кохбу... Сан-Макеич вздыхал, ерзал, но не перебивал. Потом сказал: - Виноват ребята, не пойдет это дело. Кто первый-второй - не важно. Матросов погиб, а я вот -- зажился. Лучше вот чайку с сушками налью и вас послушаю. Честно сказать, когда ранился, я был красноармеец как все; думать не думал, еврей или нет. Что врать-то теперь! Тогда было много матросовых, евреи и неевреи. - Ну как же Александр Макеевич, - настаивал Эрик. - У вас же должно быть свое самосознание, происхождение, которого уже не надо стесняться. - А я не стесняюсь, вот он знает.- Дух кивнул на меня. - 'Мы с Кронштата', мы - со 2-ой Тверской, а кому этого мало или не нравится - что поделаешь? - Я, правда, не знал, что и вы - еврей, - ляпнул я.- Опять-двадцать пять. Дух хмыкнул и вдруг расхохотался неожиданньм молодым колокольчиком. И так, все хохоча, стал разливать нам чай из подгорелого дюралевого чайника. - Знал-не знал, а сам ты кто знаешь? Чего бы ты о об этом вообще стал 'знать', если бы в тебя пальцем не тыкали, если не просвещали бы люди добрые. Добрые? Как про нацию разговор заводят - жди подляны, вот-те крест. Был у нас ротный политрук Калюжный - большой души человек. Давно уж покойный. Подойдет, бывало, обнимет за плечи, заглянет в очи и мигнет ласково: - А ты, браток, случаем не еврей? Меня раз десять пытал; надоело - я и 'признался', чтоб он только отстал. - Конечно, - говорю. -- Коренной еврей, по новоиерусалимскому дедушке. Калюжный зафиксировал это в своей бухгалтерии. Так дуриком и зачислили в евреи на всю войну. Поджимали, конечно, суки. Ограничивали... Это я только позже узнал. А насчет ранения.... Ты, к примеру, плаваешь хорошо? - обратился он к Эрику. - Как топор, -- сказал тот. - Ну, это неважно, -- продолжал Дух. -- Тут интересное дело: кто плавает, просто на воду ложится, ничего не делает, а не тонет. От одного своего знания что-- ли, от веры, что может плыть. Так было с амбразурой: поверил я, что могу лететь. И полетел. Какой же смысл кидать кишки на пулемет? -- тож мякоть одна. Я выше полетел; зашурупил туда скатку, а сам грохнулся на бетонный уступ и зашиб себе грудь. Больше не летал, врать не буду. Веры такой больше не было. От статьи Дух, извинившись, отказался. Чаю мы тогда попили и ушли ни с чем. ...В аэропорту я нашел зал прилета и, убедившись на табло прибытий, что московский рейс значился 'по расписанию', стал перетаптываться с ноги на ноту у барьеров в полукружной толпе встречающих. Манекенно развернув плечи, обычно парами -- блондинка-- брюнетка, из дверей-- размахаек по самому центру авансцены вышагивали стюардессы международных линий. Они шли, цокая каблучками; их ладные чемоданчики тянулись сзади на роликах, как послушные таксы, Турок в красной феске с метелкой, усатые арабы и даже молодой черный уборщик с мусорным совком, открыв рты, даже без всяких роликов тянулись глазами вслед за этими синими птицами пока те совершенно не скрывались из вида. Пилоты, наоборот -- чаще по-- одиночке старались быстро, в обход, миновать толпу ожидающих, как люди совсем посторонние в красочном спектакле интернационального аэропорта. С конторским портфелем подмышкой они имели вид утомленных служащих, торопящихся домой покушать и соснуть на диване. За стеклянной стеной погрохатывало небо; а здесь, под высоким куполом зала, раздавались корректно приглушенные звуки небесного вестибюля; здесь все оказывались между землей и небом: хотелось летать, приземляться, говорить на всех языках, целовать на прощание остающихся на земле; небрежно посмеиваясь, вести на ужин в Манхеттен бортпроводниц, недавно отобедавших в Стокгольме. Короче, у меня, как пружина из матраса, вдруг выпрыгивало давно заржавевшее советское томление по невозможным глянцевым заграницам, начисто отсутствующее, когда живешь в Америке. Стоишь в зале прилета у небрежно болтающихся ворот и оттуда чудесньм образом возникают индусы в чалмах и савсари, колониальные офицеры в песочных мундирах, клерки лондонского Сити; за ними -- татуированные золотушные хипари, деревенские бабки в ярких платках с петухами... Встречающие поднимают над головой таблички с именами людей и компаний, впиваются глазами в нескончаемый парад-- алле: 'Вы с какого рейса?' Прилетевшие, в свой черед, тоже впиваются глазами в ожидающих. Так, одна взмокшая, кого-- то напряженно высматривающая в толпе косметическая синьора, судя по биркам, с испанскогорейса Иберии, вдруг мощно глянула, как-- то очень интимно и даже безумно мне в самую душу, что я вмиг от нее вспотел и, когда она, отлепившись, прошла дальше, меня еще мучило чувство вины и всякие другие волнения, о которых за минуту до этого я и не подозревал. -- Что, в самом деле, может такое быть -- как бритвой полоснула и остался шрам, будто был жуткий роман, страсти,подозрения? И вот -- разрыв! И все -- за одно мгновенье. Хотелось за нею бежать, просить за что-- то прощенье, горячо объясняться и все такое, но, тут раздался небесный перезвон и голос информатора сообщил, что 'произвел посадку самолет финской авиакомпании, следующий из Москвы'. Через какое-- то время пошли с нашей знакомой осанкой люди с синими ярлыками Финнэйр. Кто налегке, кто, сгибаясь под неудобно навешанной поклажей. В не по сезону тяжелых котиковых шубах прошла пара -- оба низкорослые, без шеи; он -- с испуганным лицом, она -- в размазанной губной помаде, свистящим шопотом хлестала мужа, повторяя в пространство: -- Все, все, все! Правый каблук выворачивался из-- под нее наружу, отчего женщина шла, хотя и угрожая, но криво качаясь, спотыкаясь и подпрыгивая. Сразу вслед за нею, в неком подобии строя, появились несколько мешковатые орденоносцы из делегации наших воинов-- ветеранов. На расстоянии я пытался заглянуть внутрь, за двери, надеясь поскорее заметить Сан-- Макеича и боясь, что вдруг -- я его неузнаю. Уже две или три порции пассажиров прошли, и наступила пауза. И тут- он появился в окружении белокурых финнских стюардесс. Он шел довольно уверенно, с палочкой, рюкзак за плечами, в парусиновой фуражке, как алтайский краевед; стюардессы совали ему авторучки и блокноты, будто прося автограф, а он только махал рукой и посмеивался. Я бросился через барьер к Духу, стащил с него рюкзак. Девушки стали теперь мне предлагать блокноты, говоря по-- английски: -- Пожалуйста, вот, передайте господину, он просил... - Что вы просили, Сан-- Макеич? Дух расхохотался, глядя на меня через свои сильные очки, в которых зрачки прыгали, как огромные виноградины. -- Переведи им, ради Бога, мое спасибо, ничего не надо. Вот -- смешные девчонки; был бы я помоложе, вроде тебя... Замечательный полет, просто замечательный, -- отвечал он мне, обнимая. Такое к тебе внимание и забота -- просто замечательные. Я хотел им в книгу жалоб благодарность поместить. По ихнему не говорю, сам понимаешь, показываю рукой, что хочу написать -- так они все слетелись, волнуются, лопочут, суют мне разные тетрадки, карандаши... Челюсть у Духа стала, как примороженная, от зубного протеза, отчего говорил он теперь мультипликационным голосом Вини-Пуха. Тут к нам приблизилась крупная усатая женщина в пиджаке, сплошь завешанном орденами и медалями. -- Духовичный! -- строго сказала она. -- Я, кажется, неоднократно предупреждала. Не были на объективке; результат налицо -- не знаете, как себя вести за рубежом. Где группа и где вы! Можно подумать, что кому-- то нужно особое приглашение? - Товарищ Маклакова, все будет в порядке, вот же мой фактический родственник, прибуду точно в срок. - Надо было согласовать почетче, -- сказала Маклакова. Круто повернулась и удалилась. По дороге с аэропорта Дух, не отрываясь, глядел в окно, пробовал на язык, произносил надписи, но русскими буквами: -- Лонг-- Исланд-- Эхит-- Ван-- Вуск... - А-чо, по-немецки я все это могу читать. Правда, буквы одни. Пока добирались до въезда на мост Трайборо, Дух сделал свой первый вывод про Америку: -- Ну что ж, на Волоколамку похоже. Гордый за Америку, будто все это я сам понастроил, я свернул на мост Квинсборо, чтобы остановиться в даунтауне и ошарашить Духа настоящим Нью-- Йорком. -- Вы не очень устали с полета? - Да нет, какой-- там! Как на ковре-- самолете; так все быстро -- не ожидал; то -- кино, то журналы, то тебе кушать несут... Движение немного схлынуло. Мы остановились у центра Рокфеллера; обошли по периметру конькобежный каток. Щурыми зелененькими глазками Духа я смотрел -- куда и он -- вверх, на будго покачивающиеся от ветра верхушки башен; разглядывал сверкающие товарные витрины. Не знаю - чего я точно ждал, может быть, думаю, услышать как человек-- легенда из моего неправдоподобного булыжного Тверского-- Ямского детства невольно поразится -- заахает или остолбенеет; еще бы -- после первого в жизни перелета через океан, впервые увидеть манхеттенское столпотворенье! По-человечески я считал, что это будет вполне заслуженное удивление, которое, признаться, лично для меня самого как-- то в суматохе приезда смешалось, пронесло-- проехало; и где-- то на дне сознания, уже впоследствии, я, кажется, сожалел об этом; но потом -- суп с котом, фокус первого неподдельного взгляда не воротить. - Ну, Сан-- Макеич, - подталкивал я Духа, стараясь однако не подсказывать ответ: -- Как оно-- ничего? - Выс-с-окие дома, -- констатировал он, -- а потому как и называются небоскребы. Глядя на витрины, Дух замечал: -- Этого добра у нас навалом, не поверишь по всей Москве-- матушке всякое заграничное барахло и рекламы тебе на каждом шагу. Говорил он мало. Старик постукивал палочкой и все больше молчал. 'Впитывал', думалось мне; он, конечно, устал от далекого путешествия. В его-- то годы. Вечером, у нас дома Дух смущался, что оказался в центре внимания; что на столе столько всего понаставлено специально для него. Для каждого, кого встречал, как Дед Мороз он отыскивал в бездонном своем рюкзаке какую-- нибудь расписную ложку, неожиданный латунный значок БГТО или Осовиахима, а для понимающих -- зеленую как доллар, дореформенную трешницу. От еды он почтительнейшим образом отказался; пил чай; дивясь, прислушивался к нашим разговорам по-- английски, и смотрел телевизор. В хронике как раз показывали встречу американского высокого гостя. Тяжелый Ельцин, с заплывшими щелками глаз,приветствовал Клинтона, невнятно бормоча и вообще уже совершенно смахивая на привидение покойного Брежнева. Показывали украшенную к 50-- летию Победы Москву с огромным, вырезанным из фанеры, Георгием-- Победоносцем -- маршалом Георгием Жуковьм, гарцующим на белом коне и поражающим насмерть гидру фашизма. - Ток-- что оттуда, -- поражался Дух. -- Вон она, Москва-- столица. Какой маленький мир всеш-- ки... А ему говорили: -- Мистер Алекс, видите какой интересный 'эксчейнж' получается -- наш президент туда, а Вы -- к нам... Пораньше мы отвели его в верхнюю гостевую спальню; и в мертвой тишине нашего пригорода я слышал уже поздно ночью как старик охал, постанывал; и у меня было какое-- то осторожно беспокойное беременное чувство, оттого что будто под самьм моим сердцем билась единственная навеки невозвратная жизнь старого двора с живыми моими мамой-- папой, соседями и друзьями-- приятелями -- со всем тем, что в молодости кажется -- подумаешь! -- неважным; чего, верилось, будет еще и еще больше, а на самом деле больше уже не было и не будет никогда. Было многое, и, может быть, будет, но -- совсем уж другое. На следующий день я отвез Сан-- Макеича в их гостиницу, где как раз начиналась очередная объективка -- без тяжелых орденоносных своих пиджаков дедушки и бабушки, вздыхая и ерзая на глубоких креслах, рассаживались вокруг обеденного стола. Маклакова стучала карандашом, требуя внимания... Не прошло и двух дней как Дух позвонил и попросил, чтобы я его забрал к себе: -- Если можно. Утром мы гуляли по улицам Джерси-- Сити. Место это отделено от оконечности Манхетгена широким устьем Гудзона -- там, где он впадает в Нижний Нью-- Йоркский залив Атлантического океана. Оттого, что городок сравнительно небольшой и приземистый, и оттого, что набухший темной, почти океанской водой Гудзон лежит плоско, на уровне таких же плоских, ведущих к воде улиц, в Джерси-- Сити полно миражей, каких не увидишь нигде, даже в самом Нью-Йорке. Стоишь на улице Христофора Колумба и -- прямо перед тобой из земли вырастают два великана Всемирного Торгового Центра, которые, в действительности, далеко там -- за широченной рекой, в даунтауне Манхеттена; завернешь направо за угол и -- вот, в метрах ста, рукою подать, стоит она сама -- всеамериканская эмблема -- зеленая леди с факелом в правой руке. Все это кажется так невероято близко, будто можно враз добежать, потому что с уровня улицы никакой разделительной воды не видно, но ясно видны краснокирпичные строения на острове Эллис; гладкая дорога туда пуста и открыта глазам вплоть до самого постамента Статуи Свободы. Даже прихрамывая, с палочкой, Дух быстро дошел со мной до предела, где оптический обман прекращался. Терпко пахнуло тиной и бензином, полетели альбатросы, и открылась ширь залива в мелких взбитых ветром барашках. На том берегу, как лакированная сувенирная открытка, во всю длину стояли кристаллические структуры Манхеттена -- сверкающие на майском солнце международные страховые компании, банки и торговые гиганты. А на этом -- все было проще и беднее -- на лавочках у парапета лежали, грелись бродяги; кто-- то ловил рыбу; у ворот соседней стройки лежали штабеля заготовленного материала и тут же -- еще неубранная мусорная свалка. Рабочие в желтых касках лениво жевали принесенные из дому бутерброды, устроившись на досках рядом с памятником жертвам злодейства в Хатыни - рядом с замершим на бегу польским поручиком отчаянной Армии Льюдовой, бросившейся грудь и сабли наголо, на немецкие панцырные дивизионы. Грудью на немецкие танки бежал паренек в ладном мундире, пронзенный в спину сталинским штыком. Дух снял свою парусиновую фуражку. Постоял у бронзового кирасира; сказал мне, что он здесь пару часов посидит, погуляет один, и что я могу спокойно отправляться по своим делам. Позже, когда я вернулся, набежали плотные облака, готовые прорваться дождем. От яркой туристической открытки остался скучный, в бурых в пятнах засвеченный фон, а башни Манхеттена, походили уже не на сверкающие брикеты дистанционного телеконтроля, а на мокрый забор. Лавочки парка опустели, и только поляк все бежал прямо в Гудзон, резко выгнувшись от боли назад. Сан-- Макеича я нашел сразу -- на мусорной свалке. Он и еще какой-- то бездомный старик, смачно выражаясь, колотили по жестяньм банкам из-- под и соды и пива. Бродяга в шинели стучал кирпичем, а Дух -- своею клюкою, которую от ярости даже успел расщепить. Я бросился, чтобы скорей оттащить его, но Дух сопротивлялся, и не ушел, пока не попрощался с бродягой за руку. - Что это вас угораздило, Сан-- Макеич? - Да вот, встретил тут демобилизованного; мы с ним отвели душу. Сидели смотрели на ваш монумент; он мне что-- то говорил; потом пошел от злости колошматить банки. Я тоже вошел в азарт, а что еще делать? Банка по-- ихнему 'кан' -- 'фрикин кан!' Попробуй сплющи с одного удара, а я научился -- хочешь покажу? Я не стал объяснять Духу, что бездомный плющил банки не от злости на подлое мироустройство, а чтобы как можно больше сплющенных их влезло в мешок для сдачи посудного мусора; что за банки он получит свои пять центов за штуку и что его где-- то найденная, будто бы воинская шинель, просто случайна. Ничего такого я не сказал, но у меня появилась идея. Я вспомнил, что где-- то на соседних улицах я в самом деле видел вывеску 'Американский Легион -- Клуб Ветеранов Иностранных Войн'. Там стояла зеленая допотопная пушка, вся в птичьем помете, и сидел, как на часах, на складном пляжном стульчике старик, уставившись в пространство немигающим взглядом. На дверях, сколько я помнил, висел тяжелый амбарный замок,но имелось и какое-- то объявление в рамке. Старик на стульчике мог быть вполне ровесником Духа и, должно быть, тоже участвовал во Второй Мировой. Он, помнится, был более-- менее благообразным -- седым и, главное, спокойным, т.е. выглядел, в целом, нормальньм человеком. Не то, что "бомж" или "джанки". Дело в том, что у американских ветеранов последующих военных компаний часто наблюдается, как бы это сказать -- что-- то странное с головой. Отличаются они не только по возрасту; и только постепенно научишься их опознавать. Так ветерана войны в Корее я представляю себе по одному загадочному пешеходу -- как призрак, плотно сбитый, всегда в одной и той же нахлобученной на глаза бейзбольной шапке с козырьком, в любую дождь-- непогоду, даже чаще в такие ненастные дни, в сумерках быстрьм маршем он проходит по улицам, не глядя по сторонам; он рвется вперед, куда устремлены его безумные глаза. Поначалу я гадал-- сомневался -- не ходит ли человек просто для здоровья, но соседи мне объяснили: -- Не бери в голову, это Брюс. Был стрелком на летающей крепости и его сбили. Вывод получался немного странный: раз -- такое дело, то -- все понятно: тебя бы сбили в Корее и ты -- ходил бы, как заводной. Другого моего показательного ветерана -- уже вьетнамской войны, я тоже встречаю довольно часто; мы с ним беседуем о погоде. Если увидите его в Джерси-- Сити, отдыхающим, сидя у стены или в углу парка, обычно в защищенном, непростреливаемом месте, непременно подумаете, что он турист-- путешественник. С объемистым зеленым рюкзаком, флягами и прочим хитроумным снаряжением походника, сам -- в маскировочной раскраски хаки, он похож на студента-интуриста из какого-нибудь Гейдельберга. Никаким туризмом он, конечно, не занимается; живет неподалеку, получает пенсию, время от времени ложится в больничку, а в моменты ремиссии -- бродяжничает в охотку. Классический красивый блондин с рассыпающимися волосами; у него все альбиносовое,несколько даже черезчур блондинистое. В его бесцветных, как бы слепых глазах, застряли сумашедшие точки. Если садишься с ним рядом на солнышке у стены, он вполне разумно обсудит прогноз, порассуждает об 'относительной влажности воздуха и атмосферном давлении ртутного столба'. Говорит он исключительно вежливо и коррекгно, но с какого-- то момента мне становится не по себе без видимых на то причин. С погодой все ясно, но как-- то безотносительно от всего, среди ясного неба на меня надвигается 'вельт-- шмерц'; начинает невыносимо тошнить душу и хочется бежать от него подальше. В День Победы я подарил Духу новую палку с резньм набалдашником из слоновой кости. Отыскал по-- соседству, в какой-- то индийской лавке среди бронзовых тазов, вазонов и чайников -- среди таких, в общем-- то обычных принадлежностей 'для дома, для семьи'; но тут -- определенно факирского вида вещь, заставляющую думать о черной магии. На закате мы отправились к знакомым - Мотовилкиным, у которых был самый подходящий для барбекю зеленый дворик-- бэкярд. День стоял расчудесный, Пьяный майский воздух. В кружеве солнечных пятен возбужденно шумели гости, и все прибывали новые. В круговороте у стола с закусками мы неожиданно наткнулись на кого бы вы думали? На Эрика! Одной рукой он пытался смахнуть с лопатки блямбу паюсной икры в свою картонную тарелку, а в другой руке -- держал пластиковый стакан, из которого при каждом его взмахе выплескивалось вино. Эрик был чисто выбрит, одет по небрежной моде -- во что-- то безразмерное номерное баскетбольное, и в нем ничего не осталось от прежнего сиониста. - Какие лю-- юди! -- протянул Эрик блатньм голосом.-- Старичок, я только что из Москвы; мотаюсь взад-- вперед. Увидимся позже, окей? -- Птицы и белки сходили с ума, На дальнем краю большой поляны опершись на новую трость Дух следил за хороводом белок в ветвях. Казалось -- все белки участка слетелись в тот угол, чтобы угодить благодарному наблюдателю. От легкого пьяного ветра в блюда с салатом летели ольховые сережки и цветочная пыльца. Поэт Финкельгросс декламировал, а может быть сходу, а-- ля прима,слагал стихи: Зачем меня осыпал семенами весенний лес? Я не земля, не дева плодородья. Я горожанин-- страшный книгочей. Зачем я под зеленой кроной -- весь в семенах, летучих-- вертолетах? Тут парашюты, носики, стрижи, пушинки, винтики, ножи... Зачем они слетелись? На мне им не взойти... Действительно, весна как-- то по особеннему отчаянно рвалась к жизни: всюду попадалась мошкара и муравьи, жужжали шмели; зеленые вошки ползали по руке, извивающиеся личинки десантом свисали с неба и падали за шиворот; шагнешь -- и невидимая паутина облепляет лицо. Гости сморкались, обсуждали аллергию, и понемного перебирались внутрь дома. Говорили по-- русски и по-- английски. На одном краю стола раздавалось даже что-- то по-- немецки: наш эмигрант из Берлина -- Хорст (Хацкель) Шапиро беседовал с пожилым соседом Мотовилкиных -- Бруно. Они оба явно работали на публику: тут же переводили немецкие слова остальным. Бруно рассказывал, как он, молокосос -- солдат Вермахта, с нестреляньм своим фаустпатроном попал в русский плен. Его отправили в страшную Сибирь, откуда чудом удалось сбежать на Запад и спастись. - Помню с тех пор по-- русски, -- смеялся Бруно: -- заспьеваем пьесенку; прошу пани попердолить. Боле не разумию... Хорст Шапиро пел на идиш какой-- то куплет, подмигивая, делая вид, что это по-- немецки. Он положил руку на плечо Бруно, и они качались и пели, изображая баварский бирхалле. -- Окей, все-- таки не понимаю, -- сказал Эрик, -- как, Хацик, ты можешь жить в Германии со своим Юдишь Дойч? -- -- -- Очень даже Зэр-- Гут, -- смеялся Шапиро. И, уже серьезным голосом стал говорить о своей преданности европейской культуре и все обычные объяснения по такому поводу. -- А почему, спрашивается, я должен давать удовлетворение юдофобам, избегать хорошего места. Германия - страна -- великая; немцы, в целом, -- сейчас шелковые перед нами... Сучий ты, Хорст; стул ты жидкий, а не еврей, -- сказал видно уже хорошо набравшийся таксист Изя. Его круглое пузо выкатывалось наружу . Жена отнимала у него стакан и заправляла рубашку ему в штаны. Изя выбивался. -- А ты и сам Эрик, хули ты все в Москву шныряешь. Я тебя помню -- кричал '0тпусти народ мой!' и все такое. Наконец, отпустили, а ты -- снова туда! Оставь ты Россию в покое. -- Не понимаю, о чем ты? -- возмутился Эрик. -- Окей, мне не нужно немецких подачек; я зарабатываю сам, и с Россией у меня -- чисто бизнес. Если бы ты видел, какой там бардак. Можно сказать, я даже помогаю стране, чем могу. В чисто экономическом плане. Окей? -- -- Нет, не окей! И ты, Эрнест, экскремент хороший, -- напирал Изя. -- И ты за выгодой... кому мозги парите, какую экономику поднимаете своим дешевым говном и менструальньми тампонами? Изю сейчас же уволокли на второй этаж в ванную; и Гарри Мотовилкин лично извинялся за изины бестактные пьяные выходки, совсем не типичные для их прогрессивного дома. Скоро порядок был восстановлен; выносили главные наваристые блюда, и гости аплодировали совместным кулинарньм усилиям гариной жены и тещи. Увлекшись едой, я опять потерял Духа из вида. С тарелочкой еды для него я отправился искать и нашел его у шоссе, за калиткой мотовилкинского поместья. -- Благодарствую, -- сказал Дух, -- Сыт и пьян. Ты лучше посмотри на это кино.-- Утка с утятами старалась перейти через шоссе. Строем они дотяпывали почти до середины; утка, подергав головой, смотрела в стороны, влево-- вправо, замечала вдалеке машину, останавливалась с поднятой, готовой для шага лапой, и все отступали назад, на обочину. -- Задумывается птица, -- заключал Дух. Осмотрительная мамаша -- столько раз пытается, не удается. Мы вышли на дорогу и встали подаль от утки с разных сторон. Утка снова 'задумывалась'; то одним, то другим боком смотрела на нас, поверила в безопасность, и перевела семейство в красноцветущие кусты азалии напротив. Набежали тучи. Десерт подавали внутри дома. Гости разместились вблизи стола, тяжелые и осоловевшие от обильной еды и, тем не менее, послушно, как тимуровцы, передавали по кругу блюда с высококалорийньми тортами. По напольному телевизору, в программе истории пропаганды, образовательный канал Нью-- Йорка как раз показывал черно-- белый фашистский 'Триумф Воли'. Там сверкали на солнце снежные вершины, под музыку Вагнера долго плыли довоенные облака и, наконец, среди них возник двухмоторный Мессершмит. Все это плыло в вышине, и где-- то далеко внизу стали показываться кирхи, флагштоки с развевающейся свастикой и жирные поля. Музыка сменилась на знакомый советский марш. - Не узнаете -- откуда пошел наш мотивчик 'все выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц'? -- пояснил программист Рубчик, в прошлом работник Комитета по Кино. - Сейчас этот самолет сядет и из него появится фюрер. -- Во бы -- ща сбить его из рогатки, -- сказал Изя, будто прочитав мои мысли, из далекого московского парадного, где мы играли 'в войну'. -- Думается, что это киномонтаж, -- пояснил Рубчик. -- Конкретно, в данном самолете никакого Гитлера нет. Сейчас обратите внимание на эффектные ракурсные съемки, их потом добросовестно имитировало советское монументальное искусство. Гитлера камера показывала снизу-- вверх, а ликующие толпы-- сверху-- вниз. Камера следовала прямо за стриженьм перхотньм затылком Гитлера, стоящего в открытом автомобиле -- одна ладонь закинута назад, через плечо. В 'зиг-- хайль' тысячи рук тянулись к нему снизу... И лица... Я хотел бы сказать, что это были мерзкие, злодейские, но нет, они не отличались от лиц первомайской толпы, протягивающей цветы к трибуне мавзолея -- те же счастливо улыбающиеся женщины, атлетические юноши, сознательные трудящиеся в кепках, поющие дети... В том-- то весь ужас, что все было обыкновенно, знакомо и понятно. -- Обратите внимание -- какая эта добротная постановщица Лени Рифенсталь, как она зигзагами меняет направление в кадре:после снизхождения с небес теперь -- восхождение на трибуну. Глазами я отыскал в глубине залы Александра Макеевича, хотел увидеть реакцию его -- живого свидетеля и участника событий. -- Как же так! -- протестовала моя душа -- не нам, благополучным новым американцам, поучать о том, что было под теми довоенными облаками. Большинства из нас не было на свете, а кто и был -- то несмышленым зародышем. Дух сидел на полированном стуле нового итальянского гарнитура Мотовилкиных; он сидел неудобно, как бедный родственник -- маленький невзрачный старикашка, стараясь через свои толстые очки разглядеть, что показывают на экране. Английского текста он, конечно, не понимал, и с уважением, раскрыв рот, прислушивался к рассуждениям Рубчика. Мне же, как назло, попала вожжа под хвост. Что-- то неправильное, гнилое слышалось в привычном для нас как бы объективном эстетстве: 'добротный фашистский фильм', 'немцы -- отличные солдаты', Германия -- великая страна'... Понятно, проходит время и своеобразную победу празднует зло. Именно зло, как не странно: для гнилого каприза нашей натуры оно всегда занимательней. Процесс этот ускоряется настолько, что теперь не нужно и временной дистанции: любая мразь, душегуб, чем кровавее, тем лучше -- тут же попадают на первые полосы. Их рожи преследуют повсюду, хоти-- не хоти -- в уши, нос и глаза напихают детальные подробности о их тяжелом детстве, манерах и привычках. Зло хорошо продается, лучше секса, и логика проста: смерть неизбежна, а слава и настоящая реальность -- только на экране. Зачем в жизни стараться! Любой одуревший от скуки бездарь может распатронить невинных, взорвать небоскреб или отравить город. Только следует поспешить, пока идею не заиграли, пока осталось, чего взрывать?