о грубо вклинились в природный строй. -- Маленькую, аккуратную огорожу смастерили бы -- и хва, -- ворчливо разговаривал старик сам с собой, протискиваясь через узкий проход в сарай. -- Так нет же -- из горбыля метра в полтора-два наворотят! Где тут корове пройти? Самолет, пролетая над Новопашенным, зацепится. Почернел забор -- тюрьма тюрьмой, и выглядывает из-за него или подсматривает в щелку осторожный хозяин вот с такой собакой: что в мире делается? Тьфу! И старик так рассердился на своих, как ему представлялось, скрывающихся за заборами односельчан, что, взявшись было налаживать сани, бросил, откинул молоток и сел на пустую бочку. Заболела ушибленная голова. -- Все кругом не так, все не этак, -- горестно прошептал он и вспомнил о сыне. -- И с ним не так да не этак. Глупо живет! -- произнес он отчаянные слова и склонил сивую голову. Вспомнил о поездке к сыну год или полтора назад, после которой и решил, что Николай живет неправильно. Тогда старик не хотел ехать -- боялся, что сорвется и в открытую осудит сына за дурную, как ему представлялось, жизнь, за ложный в ней путь. Но Николай однажды забрался к отцу на гору и сказал себе: "Ни шагу отсюда, пока не увезу это упрямца и не покажу ему, как следует жить. Эх, стыдоба -- сын должен учить отца!" И за два дня сыновнего наступления несговорчивая душа старика устала и уступила: -- Черт с тобой, -- вези! Повез Николай отца в Иркутск на "Москвиче". Старик раза два за свою жизнь сиживал в легковом автомобиле и потому долго не мог удобно усесться на заднем кожаном сиденье: то ему мнилось, что глубоко утопает или низко сползает по гладкому сиденью -- цепко брался за кожу, но ослаблял руки -- не порвать бы такую нежную и, казалось, тонкую кожу; то у него вдруг начинало покалывать в копчике или ломило в суставах ног. Он шевелился и кряхтел и в двухчасовой поездке устал, будто тяжело отработал день. Сын сосредоточенно смотрел на уносившуюся за спину дорогу и уверенно-щеголевато рулил: то на большой скорости выходил на поворот, то впритирку объезжал переднюю машину, то разгонялся на прямой и в этот момент закуривал или обращался к отцу. Поведение сына, его широкий затылок, маленькие, прижатые к вискам уши безмолвно говорили старику: "Смотри, смотри, вот какой я, Николай Иванович Сухотин, молодец -- сильный, умный, ловкий, удачливый. Подумай, достоин ли ты быть моим отцом?" Иван Степанович супился и, если нечаянно наталкивался взглядом на затылок сына, отворачивался к окну. В молчании приехали в город. Не любил старик города: твердое все кругом, а земля, мягкая, пахучая, родящая, живая, -- где она? Куда и зачем ты ее спрятал, человек? -- про себя ворчал Иван Степанович, но никогда не говорил о городе плохо вслух: считал, что не совсем прав, что правда где-то на дне лежит, до которого он еще не добрался, не дотянулся ни глазом, ни рукой, ни сердцем. Но более всего Иван Степанович не любил городские дома: высотой, раскраской кичатся друг перед другом, а нет чтобы маленький дом каждому человеку, чтобы хозяином он в нем был, -- полагал старик. А тут что же? Живут люди в стене с дырами -- ну, окнами, какая разница, все равно на дыры похожи! -- по головам друг у друга ходят, не квартиры, а камеры -- сами люди себя заключили. Хозяев сто, а толкового ни одного: грязно во дворе, мусорно в подъезде. Прошмыгнул человек по этой грязи в свою камеру и сидит, как зверек, выглядывает: кто бы убрал мусор, подмел да помыл. Подъехал "Москвич" к пятиэтажке -- поморщился старик и с великой неохотой вылез из машины, уже хотел было заворчать на сына от досады: "Зачем приволок меня в такую даль? Этого пятиэтажного урода смотреть? Видывал и похлеще за свою жизнь". Но весело, приподнято сказал сын: -- Вот, батя, здесь я живу. Ты у меня еще ни разу не был, -- никогда-то тебя не затянешь... Как домок? Бравый? Сын стоял подбоченясь, покачивался и весело-задиристо смотрел на отца. -- Угу, -- отозвался Иван Степанович, за что-то жалея сына, но и досадуя на него. -- Веди в квартиру, что ли: не на улице же нам торчать, -- грубовато добавил он. Но тут же устыдился и -- чтобы спрятать от сына свои глаза -- стал стряхивать с пиджака пылинки. В дверях на пятом этаже встретила Ивана Степановича Людмила, жена Николая, которую старик знавал подростком -- она была новопашенской, соседской дочкой, но уже лет десять не появлялась в родных краях. Свекор внимательно на нее посмотрел: "Коса толстая когда-то была, а теперь какие-то прилизанные волосенки. Раньше светленькое личико было, будто молоком каждодневно умывалась, а теперь поисблеклась девка, на лбу появились какие-то пятнышки, как кляксы. А баба она, -- подумал старик, беспричинно покашливая, -- еще молодая -- кажись, чуток за сорок взяло. И не пьющая, а глянь-ка -- высосаны из нее соки". Из своей комнаты вышел внук Александр -- парень семнадцати лет, высокий, шею зачем-то гнул книзу, будто боялся задеть головой за низкий потолок или люстру. Старик пожал влажную, шелковисто-детскую, но большую руку внука, учуял от него терпкий запашок табака -- поморщился, хотел было тайком шепнуть на ухо: не ранехонько ли, внук, начал курить? Но Николай опередил: -- Саню, батя, малым помнишь. Посмотри, как вымахал. Жердь! -- Что обзываешься? -- сказал Александр и хотел было скрыться в своей комнате, в которой звучал магнитофон, но отец остановил: -- Александр, похвались деду, какую школу ты заканчиваешь. -- Зачем хвалиться? -- с равнодушием в лице и голосе возразил сын, и старику показалось, что он сказал зевая, с ломотой в скулах. -- Элитная школа, что еще? -- Слышишь, дед, элитная! -- выставил Николай перед лицом Ивана Степановича палец, как бы начиная подсчитывать плюсы своего образа жизни и достижения. -- Александра сразу готовят в университет, -- так-то! -- Не хвались, -- сонно произнес Александр и ушел в свою комнату. -- Еще будешь указывать взрослым! Сейчас проверю дневник, -- сказал Николай Иванович. Отцу шепнул: -- Он у нас славный парень, ты не смотри, что мы немножко цапаемся. Дружно живем. И Дениска у меня -- пистолет! Ушел на занятия в танцевальный ансамбль. Гордись, батя, -- твой внук метит в университет, а потом, глядишь, и в академию угодит, попрет по должностям, в науках или бизнесе, так-то! Старик вздохнул: -- Дай-то Бог. Сын подтолкнул отца к кухне: -- Пойдем перекусим. Людмилочка, у тебя готово? "Хоть ласковым вырос", -- подумал старик, но ему стало совестливо перед самим собой, будто этим "хоть" отказывал сыну в других достоинствах. Людмила пригласила всех к столу. Николай Иванович откупорил бутылку "Перцовки", но отец решительно отказался пить. -- Во -- по-сухотински! -- гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в холодильник. И обратился к Александру, неестественно-вяло водившему вилкой по сковородке с жареной картошкой: -- Наматывай на ус, молодое поколение. Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув: -- Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет. Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания. Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и камни. Николай Иванович побагровел: -- Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался -- всыплю. Ешь и -- за уроки, понял? -- Слушаюсь, -- игриво-бодро ответил Александр. И старик ниже склонил свою жалкую седоволосую голову. Он понял, что его сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и телом человек, не сможет помочь им -- не сможет умягчить сердца родных людей, чтобы жилось им на земле в радость, в веселие. За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил. Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с мужчинами -- один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим. -- Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь -- с дороги ведь, -- робко вымолвила Людмила. Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра. -- Это, ребята, у меня так, -- произнес старик, -- от старости чего-то мокнут глаза. Как у бабы, -- улыбнулся он.-- Слышь, Николай, ты меня поутру домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит голодом. Совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а? -- Угу, батя. И все были рады такому обороту. 11 -- Пожа-а-ар! -- летела по Новопашенному страшная, рассыпавшаяся по улицам и заулкам яркими искрами новость. Иван Степанович жил в своих мыслях и ему по-стариковски наивно и правдоподобно померещилось, что о пожаре он только лишь подумал. Он все сидел на корточках над сломанными санями, так и не начал ремонтировать, думал о сыне, и внезапно мысль повернулась к пожару. -- Вот так-так: а что у Кольки горело? -- привстал он и выглянул через дверной проем на улицу. -- Дача, что ли? Да нет, поди ж ты, ничего у него не горело. А почему я вдруг о пожаре подумал? Да так мне стало боязно, -- будто в самом деле у сына что-то сгорело. Не дай Боже. Ему и так худо живется на свете, а тут еще пожар случился бы... У-у, солнце разошлось! Чудесный денек, братцы вы мои, -- разговаривал сам с собой старик. -- Не надо пожаров, не надо ни твари, ни человеку горя -- радуйся, радуйся солнцу, окунайся с головой в жизнь. И так стало легко, игриво старику, что не удержался и вышел на свет. Белые прозрачные облака плыли и клубились над Новопашенным, голубой сок неба сочился на его кипенные сголуба улицы, поля и леса. Вся новопашенская долина блистала, нежилась и купалась в несшихся из-под облаков лучах ослепительно вспыхивавшего солнца. Облака плыли медленно и томно, будто дремали в тихом и теплом небе. Сопки горели лилейным пламенем снега. Старик жмурился, но улыбался. -- Пожар, люди, пожар! -- как бритвой, полоснуло по слуху старика, и ему померещилось, что голову обдало кипятком. Только сейчас он осознал, что где-то случился пожар, что где-то нагрянула беда. -- Ах, ты, горе горькое! -- взмахнул он руками и припадающей трусцой старого, больного человека побежал через двор на улицу. Посмотрел в разные стороны, но не увидел огня и дыма. Мальчик бежал и радостно, ликующе кричал: -- Пожа-ар! Иван Степанович поймал его за рукав телогрейки и строго прицыкнул: -- Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои ошалелые глаза увидели огонь? Нашлепаю по мягкому месту, будешь знать, как баламутить людей. -- Во-он, дедушка! -- рукавицей указал мальчик в сторону горы. -- Что "вон"? -- вмиг похолодело сердце старика, и не сказал он, а невнятно пропел отвердевшими губами. Разжались онемевшие пальцы старика -- побежал освободившийся мальчик. Иван Степанович не мог взглянуть на свою гору -- страх, казалось, окаменил его. Ни о чем не думалось -- только страх стал его телом, мыслью и душой. Каким-то невероятным напряжением воли он смог приподнять глаза и увидеть, понять, осознать -- дымит его избушка. Пламя поднялось уже высоко, и вздувался черный, копотный дым. -- Батюшки! -- охнул старик и сорвался с места, напрочь забыл, что бегать ему с болезнями сердца и почек нельзя, смертельно опасно. Споткнулся о корягу -- упал, больно ударился, вскочил, но ни глазами, ни сердцем не видел, не чуял. Бежал, бежал. Свернув к полю, поскользнулся и покатился в овраг. Крутило его по крутому склону. Потом карабкался к дороге, к своей тропе, бежавшей к подошве горы. Погибал его дом, но, понимал, горело не просто строение, которому и так давно пора было развалиться от ветхости и старости, а словно бы сгорала надежда старика -- надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей, которые не понимали его, не принимали таким, каким он был сотворен и во что вызрел за всю свою долгую жизнь, где может укрыться от того мира, который он не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку поправить к лучшему, справедливому, чистому. Неумолимое видел старик -- его надежда горела, укрытие гибло. Однако жизнь приучила Ивана Степановича к борьбе. Борьба стала его духовным инстинктом. Но сколько капель силы оставалось в его тщедушном теле, чтобы продолжать борьбу? Одна, две? -- Не-ет, братцы! -- хрипло говорил старик, выкатываясь из рытвины на ровную снежную бровку поля, горячо дыша. -- Еще могу, ещ-ще меня держат и несут ноги! И уже не бежал старик, а ковылял своими худыми ногами по вязкому снегу, который, представлялось, хватал его ступни и голени, тянул к земле, пониже. Но старик был упрямым, он хотел спасти свою избу, -- отчаянно боролся с противным, постылым снегом. Потом тяжело забирался в гору, скользил, падал, иссек колени и пальцы острыми камнями и колючками веток. И молодыми ногами резво не взбежать на эту крутую гору, а старику остается только ползти. Но не полз он, -- откуда силы взялись в его разрушавшемся от старости теле? Если не скользил бы, то только перебежками от куста к кусту взбирался бы; но скользили ноги по снегу и грязи, а потому приходилось старику идти, склонившись, -- и похож он был на разорванное колесо, и какая-то неведомая сила выкатывала его на макушку. Выпрямился Иван Степанович шагах в ста от своей избы, увидел рухнувшую крышу и черные, обвитые огнем стены. Понял -- поздно. Все, нет дома, хоть прокляни весь свет, а дома уже нет как нет! Неожиданно слабость подсекла колени старика, словно приглашая присесть, отдохнуть. Он повалился на снег, охнул -- по сердцу прошла острая боль. Открылся рот -- то ли старик что-то хотел сказать, то ли хватал воздух. Кто-то жарко и влажно лизнул губы; не сразу Иван Степанович понял, что к нему подбежал сорвавшийся с цепи Полкан, который прыгал, повизгивал, лизал лицо и руки хозяина. Увидел Полкан бегущих из леса людей -- зарычал, ощерил черную пасть, на загривке шерсть встала иглами. Скотник Григорий Новиков замахнулся на собаку длинной палкой и ударил по спине. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилег возле хозяина, понял, видимо, что против человека не пойдешь, будь что будет. Григорий подхватил собаку за задние лапы, раскрутился с ним и крикнул: -- Разбегайся, честной народ! -- и далеко откинул Полкана, который притих в снегу. Над Иваном Степановичем склонились тяжело, жарко дышавшие люди -- его односельчане, его враги и друзья, его сын Николай и внук Александр. Новиков нервными пальцами расстегивал на старике рубашку, но у него не получалось. Иван Пелифанов оттолкнул скотника и крикнул: -- Разрывай, дурила! Задыхается дед Иван. А ну уйди! -- И располосовал на груди старика рубашку -- ягодками посыпались на снег пуговицы. Люди стояли растерянными -- толком не знали, что делать, как помочь умиравшему Ивану Степановичу. Новиков хрипел: -- Качай грудь у деда Ивана -- помирает мужик! Спасайте! -- Что, идол, орешь? -- за круг людей отодвинула Григория грозная, полная Галина Селиванова. -- Нести надо Ивана Степановича вниз. Берем да полегоньку понесем. Ну! Сухотин очнулся, открыл тяжелые влажные глаза и, словно сквозь туман, увидел земляков: -- А-а, тут вы. Думал, не поможете, а -- вон что. Спасибо. Изба что, все? Пожар кончился? Дайте гляну на прощание -- верно, не свидимся больше. Расступились новопашенцы, сын бережно приподнял голову отца. Глянул старик и крепко -- на сколько мог -- зажмурился. Избы уже не было, а лежали на черной земле черные останки, как кости. Еще дымили и тлели обугленные доски и бревна, торчала, как ствол дерева без кроны, печная труба и бледно поддымливала. Иван Степанович застонал. -- Что ты, отец? -- шепнул сын старику. -- Теперь уже все -- не вернешь. Не надо горевать. -- Ты, Николай, подпалил? -- тихо спросил отец у сына. -- Скажи честно -- все пойму. -- Что ты, отец... -- растерялся Николай Иванович, но отвел глаза. -- Не он, дед Иван, -- склонился над стариком Новиков. -- А вон тот охламон, Витька Потапов. Иди сюда! -- строго велел он низкорослому подростку, который плакал поодаль. Подросток с покорно склоненной головой подошел на зов и заплакал жалостливо и громко. Григорий строго сказал: -- Смотри нам в глаза и говори: ты подпалил? Ну! Не нюнь! Но он стал плакать громче, ожесточенно тер глаза кулаками и не отвечал. -- У-у, молчишь. Сегодня отец с тебя шкуру сдерет, -- замахнулся на Витьку скотник, но не ударил, лишь по затылку скользнул ладонью и скинул на снег шапку. -- Коли молчишь, так я расскажу. Увидел я, дед Иван, пожар на горе и скачками прибежал сюда. А на меня с крутизны, вон той, что за березняком, этот обормот катится. Схватил я его за шиворот... Я хотя и пьяница горький, а голова у меня варит! -- подмигнул он собравшимся. -- Мне следователем работать бы, а не скотником... ну, да ладно! -- Ты, Григорий, умный мужик, я знаю, -- сказал ему Иван Степанович тусклым голосом, пытаясь подмигнуть. -- Ты еще сможешь взять себя в руки -- какие твои годы! -- Да, дед Иван, надо пожить по-человечески -- всю водку все равно не перепьешь... Ну, так вот: сцапал я этого сорванца за воротник, так прямиком в лоб и сказал, видит Бог, что наугад: "Ты поджег? Говори, а то буду бить!" Вот удивился я, когда он занюнил: "Я, дядя Гриша, поджег". Что да как, спрашиваю у него. А вот как: шаромыжничал возле Новопашенного да набрел на избушку. Стук в оконце -- молчок. Только пес брешет. Подождал, осмотрелся -- ни души. Выдавил стекло да нырнул внутрь. То да се, а потом ухватился за керосиновую лампу, -- во игрушка! Нечаянно опрокинул, керосин разлился по столу и полу, а в руках -- зажженная спичка. Ка-ак полыхнуло. Руки опалил, но выпрыгнул в окно. С испугу не туда рванул, поблудил по лесу. Потом выбрался на откос и -- напрямки в мои руки. Старик попросил, чтобы к нему подвели подростка. Слабой дрожащей рукой нашел в кармане карамель в фантике. -- На, дружок, -- протянул Витьке, который тер глаза кулаком и мучительно-неестественно плакал; увидел конфету -- замолчал. Иван Степанович шепнул, задыхаясь: -- Прости, малец, другого гостинца нету. Возьми, что ли. А избу спалил -- спасибо, родимый: давно было пора. Понять я не мог своими засохшими мозгами, что помеха она мне. От людей, как заяц, бежал, а Бог, видишь ли, по-своему постановил: с людями мыкался всю жизнь, с людями рядом и помирай. И нечего чудить... правильно, Коля? Вот сейчас до чего додумался. Э-э, что уж там, честно скажу, люди добрые: давно и сильно хотел к вам, поближе, да сердце супротивничало. А вот глядите -- судьба подмогла... Старик сказал много -- устал. Смотрел в ясное, нежно-розовое, как лицо младенца, небо, и чудилось ему радостное -- поднимается он, как на облаке, к небу. И уже не видит людей. Ласковая синева укутывает его. "Хорошо как, ах, ты Боже мой!" -- Помираю, люди, поди... -- то ли сказал, то ли подумал он и увидел выглядывавшего из-за облака Васю Куролесова. Люди бережно несли на руках старика. Кто-то говорил, что дышит, кто-то осторожно шептал соседу по плечу: помер. Но все вдруг, словно по чьему-то велению, поняли и почувствовали, что любят они своего докучливого правдолюбца; и подумалось всем, может быть даже разом: "Как же без него будем жить, кто по зажиревшей совести смелее и вернее всех плесканет холодными, но отрезвляющими словами правды? Не всякий мог, а Степаныч мог! Кто теперь первым выйдет на дорогу, не жалея своей жизни, чтобы остановить супостата, едущего убивать любимый сосновый бор? Кто теперь не испугается силача и богатея председателя и скажет ему: прочь, злыдень?! Неужели некому? Неужели гнить Новопашенному в своих извечных пороках, а лекарь умер и не бывать другому?" Чистые и растленные шли рядом с умершим или умирающим стариком, хмельные и трезвые, старые и молодые, но все они были новопашенцами, в которых горели, хотя и маленькие, капли разбившейся о них, людскую скалу, души старика. Они сейчас ясно почувствовали горящие осколки чужой, но все же родной для них души. Люди брели по вязкому, мешавшему продвигаться снегу; им было тяжело, неудобно спускаться со стариком с горы, но они понимали, что ничего лучше уже не могут для него сделать. Лишь только каким-то чудом тоже взобравшаяся на гору старая, иссохшая Фекла услужливо поддерживала свалившуюся к снегу легкую руку старика. Люди молча, скорбно спускались к Новопашенному. А старик тем временем нежданно-негаданно встретился с Васей Куролесовым. -- Здорово, Василек, -- сказал он ему. -- Как живешь? -- Я и тута, Ваня, летаю. Хочешь попробовать? -- откликнулся Вася, все такой же молодой, как много лет назад, все такой же кучерявый, словно барашек, все с такой же умилявшей односельчан глубокой задумчивостью в прекрасных томных глазах ангела или ребенка. -- Хочу! -- вскрикнул Иван Степанович, и в груди заиграло то давнишнее, тайно жившее в нем детское желание полета. -- Неси крылья! -- А не забоишься? -- посмеивался мягкими губами Вася. -- Ты трусил, когда сиганул с горы? -- Я чуял, что разобьюсь, да все одно -- полетел, -- наивно моргали пушистые светящиеся ресницы Васи. Иван Степанович задумался и с прищуром недоверия посмотрел на собеседника: -- Погоди, погоди, как же так: чуял, что расшибешься, а все же полетел? Чудно. Какая же тебя лихоманка понесла с горы? -- А та, которая тебя никогда не понесет. -- Так-так-так, выкладывай! -- заострился взгляд Ивана Степановича. -- Что же выкладывать? Сам, Ваня, понимаешь, -- грустно и серьезно, неожиданно как будто повзрослел, сказал Вася. -- Ходит человек по земле -- жизнь по порядку идет, хотя случаются несчастия, беды да болезни. Но чуть оторвался от земли, от людей, к птицам да Богу -- так и пошло-поехало: страшно ему, не по себе, неуютно. Не его, Ваня, стихия. С людями ему жить! Вот какой закон. -- Почему же ты не по-человечьи поступил: нате вам -- полетел?! Выкладывай! -- Глупый был. Так-то! И лоб Васи рассекла хмурая морщина мудреца. -- Ну, брат ты мой, -- усмехнулся Иван Степанович. -- А я, Вася, всю жизнь мечтал: вот, думаю, как взмахну над Новопашенным, над всеми его грехами и гадостями. -- Глупый и ты, Ваня, -- прервал Ивана Степановича совсем, оказывается, взрослый и крепкий умом Вася, такой, каким не помнил и не знал его старик. -- Зачем полетишь? Что-то доказать людям? Одно докажешь: что гордый ты и глупый. Так-то! И на горке ты жил -- все равно что летел. Не с людями был, горе и радость с ними не делил и -- упал, как и я же, -- грустно, глубоко вздохнул Куролесов. Так растерялся старик, что ни одного слова произнести не мог, -- не шло ни слово возражения, ни слово защиты. "Надо же такому быть, -- подумал старик, -- даже Вася, мечтатель и безрассудный летун Вася, которому я так всю жизнь завидовал, и тот осудил меня: мол, гордый, что полез на гору!" -- Насупился старик, тоскою налилось сердце. -- Зачем грустишь? -- спросил Вася. -- Да вот, что-то разбабился... -- Печалься, не печалься, а жизнь прожита. Хорошо ли, плохо ли, а если не злодеем был -- люди тому многое прощают, порой все до последней капли. Глянь-ка, Ваня, вниз: вон над твоими мощами самый твой первейший враг -- Алексей Федорович Коростылин -- склонился и заплакал. Глядит душа старика с небес на землю -- действительно, Алексей Федорович плачет над ним, своим большим кулаком трет глаза, как ребенок. -- Вот так-так! И кто, Вася, мог бы подумать! Досадно стало старику, что не может сказать людям, почему в последние годы шел не к ним, а от них, на гору. И так страстно ему захотелось примириться со всеми людьми, но уже было поздно -- высоко душа, далеко от нее тело старика! И заплакала душа от великого умиления и великой любви ко всем, кого она покинула там, на грешной, но прекрасной земле, за друзей и недругов своих плакала, за жену и сына, за внуков и подростка Витьку, -- за всех, за всех. Но не дал Вася доплакать. -- Будя, Ваня. Шагать пора. Туда мне велели тебя, как земляка, привести. Там не любят задержек, -- значительно сказал Вася и потянул размякшую, плачущую душу старика выше, выше, выше. 1983 - 1995, 2001 г.г.