Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     © Copyright Александр Попов
     Email: PAS2003@inbox.ru
     Date: 14 Sep 2005
---------------------------------------------------------------


     Рассказ

     Лет десять назад  лежал я в  госпитале, так, из-за пустяка.  Поправился
быстро  и  уже  готовился  к  выписке,   но  начальник  отделения   попросил
задержаться недели на две-три - некому было  ухаживать за  тяжелобольными; с
моим  полковым  начальством  он договорился. Так  я  стал санитаром  - какая
разница солдату, где служить?
     Уходили  последние  дни  февраля,  пасмурного,  сквозисто-ветреного,  с
короткими, урывистыми  пригревами солнца. Я из окна наблюдал неспешную жизнь
Урюпки  -  маленького  дальневосточного  городка. Серые одноэтажные  здания,
забрызганные грязью труженики-грузовики, бредущие в хлебный магазин бабушки,
темный,  стареющий  снег,  расползающийся  по  откосам  оврагов  и  кюветов.
Посмотришь, посмотришь из окна и невольно зевнешь.
     Свою  работу я  обычно выполнял  быстро - кому "утку" поднесу, где полы
подотру, что-то еще  по мелочи  сделаю. Работа  не  трудная, спокойная.  Мои
больные оказались  не особо тяжелыми.  Помногу  часов читал и нередко просто
лентяйничал, валяясь  на кровати  или всматриваясь  в  скучную  предвесеннюю
землю. Неясные  мысли сонными  тенями покачивались  в голове; душа лежала во
мне глубоко и  тихо.  Я всем  своим  существом отдыхал от  маетной  полковой
жизни,  от  зычных голосов  командиров,  от  высокомерия  старослужащих, - я
отслужил всего три с небольшим месяца. Можно  сказать, что я утонул  в самом
себе,  затаился.  И  полусонные лежачие  больные,  и глухая тишина пустынных
коридоров, и участливо-спокойные голоса и взгляды медперсонала - все  словно
усыпляло меня.  Из прочитанного решительно ничего не запоминалось, а куда-то
уходило, как вода в песок.
     Как-то  под вечер привезли двух больных.  В наше отделение прикатили их
одновременно, на тележках, но поместили в разные палаты-одиночки. Заведующий
велел мне ухаживать только за ними; и  медперсонал,  и  больные  называли их
между собой "смертниками"  -  оба, как  мне  сказала  дежурная сестра, могли
вот-вот умереть. Как-то внутренне придавленный и напуганный  этими страшными
словами, я пошел к своим новым подопечным.
     Тихо  вошел в первую палату и остановился возле дверей,  потому что  не
смог  пройти дальше,  -  лежал он  передо  мной  на тележке, полуобнаженный,
большой и хрипящий. Кажется, спал. Я не в силах был подойти к нему - страшно
было  мне.  Он - словно освежеванная туша.  Конечно, грубое сравнение, но не
нахожу других слов. Правая часть  лица была разворочена,  глаз отсутствовал,
вместо горла - темная  трубка, не было  правой руки и левой ноги  до колена,
живот располосован; а также отсутствовало то, что чуть ниже живота.
     Я закрыл глаза.
     Открыл.
     Лежит, он же. И все такой же.
     Неожиданно  открылся его  единственный  глаз, резко и хищно. Осознанно,
внимательно посмотрел на меня. Медленно поднялась смуглая рука  и нажала  на
горловую трубку, - раздался хрип.  Я не сразу понял, что это слова. Призывно
пошевелился палец. Я склонился к лицу раненого.
     - Ти какой завут? - различил я в хриплых звуках.
     - Сергей, - протолкнул я.
     Он был южанином, быть может, таджиком или узбеком, но точно не знаю.
     - Мэня... - назвал он свое имя, но я не расслышал и не переспросил; мне
послышалось слово Рафидж, - так и стал его звать. Ему было лет восемнадцать,
как и мне.
     Он  поднял  большой палец  на  руке,  давая  мне  понять, что - хорошо,
отлично, и - улыбнулся. Да, да, улыбнулся - желтой корковато засохшей нижней
губой, шевельнувшейся ноздрей раздробленного носа и бровью-болячкой. Я тогда
подумал, что Рафидж будет жить.
     Он закрыл глаза и, видимо, сном пытался уйти от болей и мучений.



     Я ушел  ко  второму  больному. Он  лежал  на кровати,  укрытый по  пояс
простыней, и тоненько, жалобно стонал.  Рядом гудел  отсосник, выкачивая  из
груди гной. Больной показался мне тусклым, печальным,  сморщенным  стариком.
Но,  присмотревшись,   я  обнаружил,  что  морщины  неестественные   -  кожа
стягивалась от  натуги,  изредка расслаблялась  и  распрямлялась, и  на  его
унылом бескровном лице  я различал зеленовато-синие  прожилки, будто полоски
омертвелости.  У  парня оказалось огнестрельное  ранение легкого.  В  палате
стоял запах разложения.
     Он лежал с открытыми глазами, но, сдавалось, ни  меня, ничего вокруг не
видел. Я подумал, что он живет уже не здесь, а где-то там - далеко-далеко от
нас.
     - Судно, - произнес он с полувздохом, очень тихо.
     Выходило, что все же видел меня.
     Я принес.
     - Как ты себя чувствуешь, парень? - полюбопытствовал я.
     - Ты все равно не поймешь.
     Он говорил задыхаясь. Чувствовалось, что ему доставляет физическую боль
каждое произнесенное слово.
     Я чуточку обиделся и направился к двери.
     - Умру... скоро умру... - услышал я, но не понял - то ли спросил он, то
ли утвердительно сказал.
     - Не  говори глупости, -  постарался  мягко возразить я,  но,  кажется,
получилось  грубовато.  - У тебя  пустяковая рана,  а ты  помирать собрался.
Посмотрел  бы  ты  на таджика  из  соседней  палаты  -  как его  разворотило
гранатой! Мясо, а не человек, однако улыбается.
     -  Мне больно, - выдохнул он и  закрыл  глаза; на его  впалые синеватые
щеки выжалась из-под припухших век влага.
     - Все будет хорошо. - Но верил ли я своим словам?
     - Тебя как зовут? - спросил я.
     - Иваном.
     Я назвал себя,  однако продолжать разговор  мне почему-то  не хотелось.
Постоял и вышел.



     Неделя прошла быстро.
     По утрам в морозном густом воздухе  метались, гонимые ветром, снежинки;
однажды я проснулся, а за окном - белым-бело. Снова пришла зима. Из открытой
форточки тянуло влагой; припало к земле пастельных синеватых тонов небо. Мне
было зябко, неуютно, но от тоски я  избавлялся, ухаживая за больными, Иваном
и Рафиджем.
     Они,    вопреки    предсказаниям   и    ожиданиям   многих,   понемногу
выздоравливали, становились разговорчивее, особенно Рафидж. Он и поведал мне
первым, что с ним приключилось.
     - Гдэ, Сэргэй, у мэня голова? - спросил он как-то раз.
     Я усмехнулся и дотронулся до его лба пальцем.
     - Ва-а! Какой он голова? Качан капустэ. Вот он что такой.
     Рафидж  попытался  взмахнуть  рукой,  но  боль  словно  ударила,  и  он
застонал. Южный кипящий темперамент требовал жестов. От досады, что не может
полностью выразить свои чувства, он выругался.
     - Почему ты так ругаешь свою голову?
     - Он - плехой голова. Я взял граната, дернул колечко и хотел бросат ее.
А голова? Что он сделал, этот глупый голова?
     Рафидж настолько вошел в роль гневного судьи, обличителя, что буквально
жег меня своим одноглазым взглядом.
     - Ва-ай! Бэстолковый голова! Захотелось снять с плеча  автомата - тогда
дальше  метну  граната. Я  положил рядом  граната  и быстро скинул автомата.
Схватил  граната и бросил. Трах, трах! Все! Баста. Здесь очнулся.  Вот такой
голова у мэня. Дурной башка.
     И  впрямь есть что-то нелепо-смешное в  его  истории и, наверное, можно
было бы посмеяться,  но каков  ее исход! Рафидж, видел  я, парень  неглупый,
однако как ему могла прийти  в голову мысль класть рядом с  собой  гранату с
выдернутой чекой?  Его поступок - чудовищная нелепость. Хотелось дальше всех
бросить гранату, пощеголять перед сослуживцами и командирами.
     Иван долго мне не открывался.  Но однажды ему стало  чрезвычайно плохо,
он посинел, стал задыхаться. Я хотел было сбегать за врачом.
     - Не  надо,  - вымолвил  он и  жестом попросил сесть  рядом с ним.  - Я
скоро, Серега, коньки отброшу...
     - Прекрати!
     - Нет-нет, умру. Вот увидишь.
     - Вобьешь себе в голову - и точно умрешь, - уже сердился я.
     Он не стал спорить. Ему трудно  было говорить, а сказать он, чувствовал
я, хотел что-то важное, значительное.
     - Я умру, но не хочу, чтобы моя  тайна сгинула  со мной. Я  следователю
ничего толком  не сообщил, а  тебе все  расскажу. На  аэродроме  я служил, в
стройбате. Как и ты, из "зеленых" - всего четыре месяца отслужил. "Деды" нас
зажали  так, что  ни  пикни. Мы пахали,  как  папы  карлы. Вспомню -  жутко.
Старики   били  нас,  заставляли  выпрашивать  из  дому  деньги.  Я   как-то
пожаловался ротному, - он пригрозил "старикам". А они устроили мне темную. Я
уже не мог терпеть.  Дезертировать было боязно, убить кого-нибудь из "дедов"
- страшно. Что делать? Придумал. Однажды был в карауле, на посту. Решил так:
предохранитель  у автомата опущу,  сам  упаду,  а прикладом ударю  о  землю.
Произойдет  выстрел. Пуля попадет в ногу - и меня комиссуют. Перед законом -
чист. Что ж, сделал, как задумал, да  вместо ноги угодил  в грудь: автомат я
нечаянно отклонил. Эх, знал бы ты, что я пережил...
     - Я понимаю тебя, Ваня. Мне тоже досталось от старослужащих...
     Но Иван, казалось, не слышал меня, спешил поведать свое:
     - Следователь все выпытывал у меня: из-за чего пошел на самоубийство? Я
говорю,  что  случайно  получилось.   Не   верит.  Ты,  Сергей,  не  вздумай
проболтаться. Не хочу, чтобы после смерти думали обо  мне нехорошо, недобрым
словом поминали... особенно те, кто мучил меня.
     -  Ты  что,   Ванька,  серьезно  решил  умереть?  -  наигранно-иронично
улыбнулся я.
     - Умру, умру. Предчувствую.
     - Да будет! У тебя же пустяк, а не ранение.
     - Гнию, - разве не видишь?
     Мы помолчали. Я молчал потому, что уже не знал, как его утешить, увести
от мрачных мыслей. Он вдруг заплакал.
     - Жить я хочу... поймите вы все.



     Миновало еще недели две или  три. По кочкам в больничном парке побежали
робкие ростки  травы. Я часто стоял у  окна с закрытыми глазами и грелся под
блеклыми солнечными лучами. Такое  было ощущение, словно что-то таяло у меня
в груди,  как воск, - вот-вот растечется по всем уголкам моего тела.  Рафидж
частенько спрашивал меня, как там на улице.
     - Весна, - говорил я ему.
     Он  надавливал  на  горловую  трубку,   из  которой  вырывалась  густая
механическая, но радостная хриплая речь:
     - Хорошо! Скорэ дом поеду.
     Однажды я спросил:
     - Как ты, дружище, будешь дальше жить? Чем займешься?
     Я смутился: а вдруг Рафидж меня неправильно поймет? Но  его глаз весело
прищурился на меня, стянутые швами губы попытались  улыбнуться,  и он охотно
мне  рассказал,  что  из большой  семьи,  сам  одиннадцатый или  двенадцатый
ребенок  -  точно не  помню,  что  родственники  ему  "нэ-э-экак"  не  дадут
пропасть.
     -  Я  буду  завэдывать  магазына, -  значительно  сказал он  и  не  без
тщеславия посмотрел на меня: удивился ли я?
     Действительно, я удивился и поинтересовался, почему он так уверен.
     -  Моя  дядя - прэдсэдатель колхоз.  Вся кишлак - мой  родня. Всо будэт
хорошо. Дэньги будут, вино, горы, солнцэ, всо будэт.
     Однако  на  его  лбу  вздрогнула  бороздка;  он  задумчиво  помолчал  и
неприятно-резко сказал:
     - А вот... нэ будэт.
     Я не понял.
     - Кого?
     Он насупленно помолчал и гневно ответил:
     - Жэнчин... баб... - И грязно выругался.
     Я  бранил себя,  что  сразу не смог  догадаться,  и отколупнул  у парня
коросту с самой болезненной раны.
     Помню, Рафидж демонстративно отворачивался от медсестер и женщин-врачей
или закрывал глаза, притворяясь спящим.
     Раз он мне сказал:
     - Я только тэпэрь понэмай, что такой жизн.
     - Что же она такое?
     - Она - всо, - значительно произнес он и поднял вверх палец. - А смэрть
- тьфу, копэйка.
     - Как это все?
     Я никогда раньше особо  не задумывался о  том, что такое жизнь: живу да
живу - и хорошо.
     -  Ну, как ти нэ  понэмай? -  даже рассердился Рафидж.  - Всо - значит:
нэбо, горы, воздух, мама, зэмля, нюхат цвэток,  пить вино. Понимай: всо? И у
мэня, как и у тэбя, скоро всо это будэт. Понэмай?
     Я  сказал, что понимаю, но  так молод еще был тогда,  никаких серьезных
утрат и потрясений у меня не случилось, как у  Рафиджа; тогда мне показалось
несколько  странным, что можно  восхищаться такими обыденными явлениями, как
воздух или земля.
     Но  через несколько дней произошло  событие,  после  которого я  каждой
жилкой своей души понял смысл фразы Рафиджа, - я словно прозрел.



     Помню, был вечер. Я мыл полы в палате Ивана. Он молча лежал и смотрел в
потолок. Он часто так лежал, и мне бывало скучновато с ним, порой томительно
неловко. Рафидж  вел себя по-другому  -  порывался вертеться, шевелился,  но
раны немилосердно сдерживали его. Он водил своим большим черным, как у коня,
глазом, словно старался  больше, шире увидеть мир; по-моему, потолок ему был
ненавистен - торчит перед глазом!
     - Все! - неожиданно произнес  Иван, собрав на лбу кожу. - Я уже не могу
терпеть боли. Мне хочется... умереть.
     Он закрыл глаза, из-под синевато-красного, припухшего века выскользнула
слезка.
     Я молчал и просто не знал, как его утешить. Мне хотелось ему помочь, но
чем,  как? Сколько  раз я призывал  его  терпеть! Но что слова здорового для
страдающего от мук больного?
     Меня временами начинали раздражать и сердить его  разговоры  о  смерти.
"Почему Рафидж об этом не говорит? - намеревался я резко спросить у Ивана. -
Он  терпит и верит. У него тоже ранение груди, тоже  образуются нагноения да
еще сто ран. А ты хнычешь, хнычешь. Надоел!" Но я молчал, потому что не смел
в таком тоне говорить с ним. Он часто задыхался, зеленел, и к нему сбегались
врачи; в  состоянии  полусознания кричал, что  ему больно, больно и что  его
скверно лечат. Однажды, расплакавшись, потребовал, чтобы его умертвили.
     В последние дни  он  стал часто вскрикивать, капризничать:  то я не так
"утку" ему подсунул, то неловко обтер мокрой тряпкой его  полное вялое тело.
Я отмалчивался, старался скорее все выполнить и уйти.
     - Помоги мне умереть,  Сергей, - поймал он мою руку,  но был  настолько
слаб, что его горячая, жидковато-пухлая ладонь упала на кровать. -  Прошу! Я
не хочу жить. Я устал, устал!
     Он  снова заплакал, но даже плакать уже не мог, потому что боли в груди
жестоко о себе напоминали, давили всхлипы, и он мог только лишь  поскуливать
и морщиться.
     - Успокойся, Ваня, нужно перетерпеть.
     Вдруг  он  громко  вскрикнул,  и  его  грудь  стала  биться  в  тяжелых
конвульсивных вздохах. Замер и, осторожно дыша, негромко вымолвил:
     - Жить... жить хочу.
     Его  лицо  стало быстро наливаться зеленовато-синей  бледностью, и  мне
показалось -  щеки, губы, подбородок  будто бы растекались и расширялись. Он
весь  обмякал,  вдавливаясь  в  постель. Я испугался, выбежал  в  коридор  и
крикнул  медсестру.  Она только взглянула на  него и во весь дух кинулась за
врачами. Пока  их не  было,  я  стоял возле Ивана.  Я  впервые видел, как из
человека  уходит  жизнь, - тихо, даже как-то деликатно-тихо, словно не желая
причинить боль умирающему, потревожить  его. Он лежал, не шелохнувшись, стал
каким-то  затаенным,  и  мне  почудилось,  что  синевато-бледные  губы   его
обращались в кроткую улыбку. Полузакрытым глазом смотрел на меня,  но в этом
взгляде  я уже  не видел  ни боли, ни  страха, ни  каприза, ни  укора,  лишь
глубокий-глубокий  покой.  Я  дотронулся   до  его  руки   -  она  оказалась
прохладной.
     В  палату ворвалось  человек пять. Они  вкатили  какой-то электрический
аппарат.  Меня  подтолкнули  к  двери. Я медленно  опустился  на стул  возле
медсестринского столика.  Через несколько минут  из  палаты вышли все пятеро
врачей и молча  побрели по коридору. Рядом со мной присела медсестра, вынула
из шкафчика  клеенчатую  табличку  с  вязочками  и  написала:  "Баранов Иван
Ефремович. Умер 14 марта...".
     "Боже, - подумал я, - как буднично и просто!"
     Начальник  отделения  велел мне  и еще одному парню унести тело Ивана в
мертвецкую. За руки, за ноги мы положили его на носилки, закрыли простыней и
подняли.
     - У-ух, тяжелый, - с хохотцой сказал мой напарник.
     Я угрюмо промолчал.
     Мы принесли Ивана к небольшому темному дому, стоявшему за госпиталем, в
саду  у  забора.  Напарник отомкнул ржавый замок, отворил  скрипучую, обитую
потемневшим  металлом  дверь  и  включил  свет.  Мы  увидели  серую бетонную
лестницу,  уползавшую  глубоко  под   землю.  Там  находилась   единственная
комнатка,  пустая, сумрачная. Из предметов остался в памяти длинный, обшитый
ярко-желтым пластиком стол; его солнечно-радостный цвет смотрелся невыносимо
нелепым. Пахло плесенью.
     Мы  положили  на стол  тело.  Стали сразу подыматься  наверх. Выключили
свет. Я оглянулся - как там Иван? Его не было видно - стоял  густой мрак. Со
скрипом,  переходящим в  стон,  закрылась  дверь и  скрежетнул в замке ключ.
"Все! Буднично и просто".
     Я побрел по  саду. Напарник позвал меня в госпиталь,  -  я отмахнулся и
брел, сам не зная куда и зачем. Я неожиданно  представил - меня сейчас несли
в носилках,  обо  мне  сказали  "у-ух, тяжелый",  меня  сгрузили  на  стол и
оставили в холодной темной комнате. У меня закружилось в голове, - присел на
скамейку. Осмотрелся: землисто-серый, как вал, но  с широкими щелями  забор,
голые кусты  яблонь,  серебристые лужицы, узкое облачное  небо, на  пригорке
ютились двухэтажные дома,  - совсем недавно  все  урюпкинское  раздражало  и
сердило  меня,  а  теперь казалось  таким  привлекательным,  нужным,  милым.
Вспомнил,  что  через два дня  я должен  вернуться  в  свой полк, в  котором
продолжится моя нелегкая служба, и я зло шепнул:
     - Все выдержу, потому что я должен жить.
     Вернулся в госпиталь, вошел к  Рафиджу и -  не увидел его в постели: он
на  одной  ноге  стоял возле окна.  Весь  в  бинтах,  без  ноги,  без  руки,
искромсанный, залатанный,  однако  -  стоял. Стоял. Повернул ко мне  голову,
махнул головой на вечернее с огоньками окно, слабо улыбнулся.
     - Все будет хорошо, - сказал я, но в  сердце стояла  неодолимая горечь,
которая не оставит меня до конца моих дней.










Last-modified: Wed, 14 Sep 2005 05:04:48 GMT
Оцените этот текст: