пригласили коммунистов и левых со всего мира. Наряду с обычной пропагандой -- митинги, резолюции и прочее -- в Москве была также устроена обширная культурная программа: выставки, концерты, спортивные соревнования. Вопреки намерениям устроителей, фестиваль принес к нам за железный занавес множество чуждых, нежелательных влияний: западные прически, моды, манеры, музыку и картины. В Москве состоялась первая за несколько десятилетий выставка западной живописи, где был представлен абстракционизм и прочие крамольные течения. Выставка породила первую волну советских нонконформистов. Другие последствия тоже были. Кривая венерических заболеваний резко пошла вверх, равно, как и кривая проституции. Гостиницы и общежития, где проживали иностранцы, осаждали московские дамы легкого поведения, профессиональные и самодеятельные. Их ловили, брили головы, выселяли из столицы. Было шумно и весело. На несколько дней многими овладело бесшабашное, беззаботное настроение: живем один раз, будь, что будет, одним словом, карнавал. В этой атмосфере наши отношения с Розой очень скоро стали интимными. Ты понимаешь, что мне нелегко в разговоре с тобой взять правильный тон. И не потому только, что Роза твоя мать и прочее, но еще и потому, что это были первое в моей жизни серьезное чувство к женщине. Звучит глупо, как из пошлого романа, правда? Я знаю: я не умею говорить про чувства. В детстве я сторонился девчонок, распространенное явление. Мы, настоящие парни, высказывали презрение к слабому полу, утверждали, что с ними не о чем говорить и т. д., но это было от застенчивости. В глубине души я завидовал мальчишкам, у которых были сестры. Ты как психолог можешь это растолковать научно и профессионально. Для посторонних дело выглядело иначе. Я, как говорится, пользовался успехом у женщин, но всегда это были девицы, которые ошиваются вокруг знаменитостей любого масштаба -- актеров, спортяг и тому подобных -- в надежде, что их подцепят. -- В Америке говорят groupies. -- У вас на все найдется термин, это преимущество. Хотя погоди, у нас тоже было для них название: телки. Поскольку все мои прежние девушки были указанного типа, групешки, отношения с ними больше напоминали случки, извини за грубое определение. Встретились, сходили в кино или ресторан, переспали и разошлись. Без эмоций. Никаких обязательств. Была без радости любовь, разлука будет без печали. С Розой общение происходило в другой плоскости, строилось, если угодно, на иной основе. Она пыталась понять то, что ты ей говоришь, прочие только старались произвести впечатление. -- Сергей, имей совесть. По-твоему, эти девицы не имели интеллекта, пусть не очень развитого, жизненной позиции, наконец, личности. Это нечестно. -- Ты прав. Наверно, все это у них имелось, но мне они показывали другую сторону. Поверь, я не пытаюсь каламбурить. Роза была привлекательная, иногда кокетливая женщина, любила хорошую одежду и вообще красивые вещи, обожала сидеть в ресторанах, но это не заслоняло ее личности, не составляло ее сущности. Ты сразу чувствовал, что она живет культурой, литературой, музыкой, музыкой особенно. В культурном отношении она была, увы, на две головы меня выше, это я был вынужден признать, про себя, разумеется. Со временем она научила и приучила меня слушать классическую музыку, которую я тогда на дух не переносил, приобщила к серьезной литературе. От нее я впервые услышал, как важно знать иностранные языки. Без этого, говорила она, навсегда останешься провинциалом, с кругозором цыпленка. Я сопротивлялся, хорохорился, обижался, но постепенно свыкся с ее взглядами. Все равно в наших отношениях с самого начала была червоточина. Это звучит наивно, по-детски, но я чувствовал, что не могу, говоря грубо, увести ее у Юры. -- Объяснись, я не вполне понимаю. -- Юра был важная шишка, корреспондент ТАСС, занимал определенное положение в нашем социалистическом обществе. Денег у него было куда больше моего, ему все двери были открыты. Я, всего тремя годами моложе, был ноль без палки, бывший спортяга, аспирант с доходом 900 рублей в месяц. Провести вечер в Национале стоило, дай Бог памяти, рублей сто пятьдесят. Ты скажешь: пустяки, есть вещи поважнее денег. Разумеется. У Юры на видном месте красовался магнитофон Грюндиг, стоивший в комке тысяч пятнадцать или двадцать, благодря этому Роза могла наслаждаться своей коллекцией потрясающих записей, а я никак не мог собрать монет на простенькую рижскую радиолу за тысячу. Это одна маленькая деталь, были и другие. Роза с Юрой проживали в роскошных хоромах в небоскребе на Котельнической набережной, а мы с матерью в коммуналке на Полянке: восемь соседей, один сортир. Оно конечно, с милой рай и в шалаше, но меня мороз продирал при мысли о том, какой образ жизни я могу предложить Розе. Только не подумай, что я жду сочувствия к моей тогдашней бедности. Такие дела, Боря. Был еще один аспект. Я чувствовал себя кругом виноватым перед Юрой: обманул его доверие, предал. Как бы то ни было, разговор о нашем будущем так и не состоялся. Мы жили день ото дня, тем более, что физическая сторона любви была у нас постоянно на уме. Юрина командировка затягивалась, он был в какой-то бригаде, собиравшей для Хрущева данные о целинных землях, однако она подошла к концу. С тех пор мы могли видеться только украдкой, изредка, один-два раза в неделю и с большими сложностями, но я не хочу входить в эти подробности. Потом они уехали в санаторий: Юра это заслужил. Разумеется, переписку мы не вели. По возвращении Роза объявила, что уезжает в командировку во Францию, Юра устроил. Она пробыла там больше месяца, за это время не написала мне ни разу. Вид у нее после Парижа был сногсшибательный и европейский, но другая перемена стала заметна. Да, сказал она с вызывом, я беременна (Веришь или нет, она сказала брюхата, это она из писем Пушкина взяла, он всегда так выражался: Наталья опять брюхата). Это наш ребенок? -- Мой. Через много лет она мне подтвердила, что ребенок от меня, но я это и тогда знал... Накануне Нового года у нас случилась первая серьезная размолвка. В поисках, куда себя приткнуть в новогоднюю ночь, на кафедре разговорился с коллегой, который был такой же неприкаянный. Перебирая знакомые компании, про одну из них он сказал: хороший дом и кормят на убой, но идти не стоит -- будет много жидов. Я вспыхнул, но не нашел, что сказать. Когда я рассказал про это Розе, она была вне себя: ты не лучше других, такой же жлоб и антисемит. Чем больше я оправдывался, тем больше она входила в амбицию. Она прочла мне лекцию. В русском языке все еврейское несет отрицательную коннотацию. От этого никуда не деться -- наследие православной церкви. Большинство русских не настроены враждебно к евреям, но стесняются этого, отчего происходят смешные и одновременно оскорбительные выражения вроде: хотя еврей, но хороший человек. В присутствии антисемитов они тушуются, ну как ты давеча. Я взорвался: Если русский народ такое дерьмо, то, может быть, не стоит прятаться за его широкую спину. Роза залилась слезами: она не ожидала от меня подобной черствости. Легко, но крайне неблагородно попрекать малый угнетенный и веками преследуемый народ тем, что он пытается выжить в невозможной, бесчеловечной ситуации. Мне стало неловко, я попросил прощения и, чтобы перевести разговор на другую тему, спросил, что собственно означает коннотация. Этот невинный вопрос буквально разъярил Розу: пора заняться своим образованием, товарищ попрыгун, иначе на всю жизнь останешься таким же невеждой, как прочие питомцы твоего черносотенного университета. Отвесив мне этот комплимент, она ушла, хлопнув дверью. Я, видимо, должен тебе кое-что объяснить... -- Надеюсь, не насчет коннотации. Не забудь, что я по образованию психолог. Кстати, в русском языке, кажется, нет установившегося термина коннотация. Говорят дополнительное значение, оттенок значения, а в логике -- созначение. -- Спасибо за справку. Кстати, у меня даже в мыслях не было просвещать выпускника Колумбийского универститета. Куда мне с суконным рылом в калашный ряд! Нет, это насчет Розиного пятого пункта. Папаша ее был татарин, а мать еврейка, в метрике оба указаны русскими. Следовательно, Роза по паспорту проходила как русская. Позднее я обнаружил, что в тридцатых благословенных годах, когда якобы процветала дружба народов, подобная предусмотрительность была в ходу у некоторых партийцев. Мне довелось встретить, наприклад, одного русского, родители которого были карабахский армянин и американка. Кстати, дети наркома Литвинова, типичного, как из анекдота, еврея и его жены-англичанки тоже были записаны русскими. -- Извини, что перебиваю, но мне бы хотелось больше узнать про маминых родителей. Она много раз грозилась мне все обстоятельно рассказать, но до этого дело так и не дошло. -- Я могу тебе сообщить только, что знаю от Розы. Отец ее был, как я уже сказал, казанский татарин, который вступил в партию большевиков во время граждансктй войны совсем мальчишкой, лет пятнадцати или шестнадцати, потом его послали учиться. Он проявил способности -- к языкам и вообще, по каковой причине в конце двадцатых попал в иностранный отдел ОГПУ. В Париже познакомился с твоей будущей бабкой, Эсфирью. Происхождение ее интересное, связано со скифским золотом. В конце девятнадцатого века Лувр проиобрел сенсационный объект -- тиару Саитаферна, массивную золотую корону пятого века до н. э. Цена была по тем временам астрономическая, несколько сот тысяч франков. Французы поторопились с покупкой, не спросив совета лучших экспертов, потому что те были в Германии или в России. Скоро из этих стран стали раздаваться голоса, что тиара -- несомненная подделка. Указывали на одесского золотых дел мастера Израиля Рухомовского, который продавал похожие изделия. Когда к нему обратились, он все отрицал. В 1903 году некий француз объявил, что это его работа. Тогда в газете появилось опровергающее письмо из Одессы: тиару все-таки изготовил Рухомовский, получил за свои труды две тысячи рублей и теперь справедливо возмущен, как бесчестно торговцы употребили его изделие. В Париже лучшие ювелиры продолжали считать, что такая прекрасная тиара могла быть изготовлена только в древности. Кончилось тем, что по приглашению газеты Фигаро Рухомовский приехал в Париж и на месте изготовил несколько экспонатов, подобных луврскому, они до сих пор высоко ценятся среди антикваров. У него было чувство юмора. На одном изделии изображены два Саитаферна. Один в короне сидит на саркофаге, другой стоит в скорбной позе с непокрытой головой, а мальчишки играют в футбол его короной. Этот ювелир был твой прадед. Его дочь, твоя бабка Фира, с детских лет жила в Париже в семье родственницы, кончила там школу, поступила в Сорбонну, но встретила твоего деда и уехала в Россию. В Москве в тридцать четвертом родилась твоя мать. Ее отец, Федор Архипов, кажется татарское его имя Фатхи Ахмалетдинов, работал на Лубянке, в центральном аппарате НКВД. Семья получила квартиру неподалеку в Большом Комсомольском переулке. Идиллия скоро оборвалась: Архипов попал в первую волну чисток в НКВД, когда Ежов расправлялся с кадрами Ягоды. Розину мать взяла под свое крыло Розалия Самойловна Землячка, старая большевичка, которая имела какое-то отношение к семье Рухомовских. Я думаю, что Розу назвали в честь Землячки, хотя она была склонна считать, что в память Розы Люксембург. Про Землячку рассказывали не очень лестные вещи. По окончании гражданской войны в Крыму, в горах, скрывалось много народу -- "зеленые", врангелевцы и прочие. Им объявили амнистию при условии, что сложат оружие. Они поверили -- и были расстреляны. Их было много тысяч, до 80. Так вот, приказ отдала Землячка. Розину мать она, однако, избавила от страшной участи репрессированных жен. Роза, мало любившая большевиков, всегда яростно защищала Землячку. Вообще, у Розы было сильно развитое моральное чувство. Это у евреев в генах, говорила она, этика -- главный элемент иудаизма, он сделал евреев такими, какие они есть. -- Вот уж никогда со мной она так про иудаизм не говорила. Я только малость нить потерял. Ты остановился на том, как она ушла, когда ты не встал грудью на защиту еврейского народа. -- Было дело. -- Вы что, расстались ненадолго? -- Года на два с лишним. Сначала ты родился, потом, знаешь, период материнства и твоего младенчества. За это время мы виделись только на семейных сборищах. Еще они с Юрой пришли ко мне, когда мать моя умерла, в пятьдесят девятом... Еще прошло время. Как-то летом сижу я дома, книгу читаю, звонок в дверь. Открываю -- Роза. Войдя в комнату, мы, как говорится в романах, бросились друг другу в объятья. В русской литературе не найдешь любовных эпопей наподобие Ромео и Джульетты или Манон Леско и кавалера де Грие, кажется, наша с Розой история такого рода. Ты как к Шостаковичу относишься? -- Сильный талант, но я предпочитаю музыку, где больше гармонии. -- А я его часто слушаю. Сначала казалось ничего особенного, а потом привязался, не то слово, стал находить резонанс. Может быть, потому, что трепаная моя жизнь напоминает симфонию Шостаковича. -- Погоди, погоди, какую симфонию? -- Про его музыку часто говорят, что это ирония или даже цинизм, а это просто -- человеку больно. Какая симфония? Ну, та, где под конец дикий танец или марш, шестая. Такие дела. Вот, вкратце, мой жизненный путь и моя исповедь. -- Послушай, я ничего не понимаю... -- Ты не одинок. -- Нет, серьезно. Ты грозился рассказать про ваши с мамой отношения. И еще относительно этих злополучных денег. -- Я это и сделал, как умел, плюс дал ссылки на классическую литературу. Во мне, согласись, нетрудно найти сходство с Ромео, Роза -- Джульетта, прочие детали -- у Шекспира. Что касается денег, то я их заработал и будучи примерным отцом завещал своему первородному сыну, вот и весь сказ. Я притомился, устал, иду спать. Все. ТРИ Несколько вечеров они по настоянию Сергея посещали джазовые клубы, домой возвращались поздно и сразу шли спать. Борис не знал, как себя вести. Картина Руссо теперь висела на стене в комнате Сергея. В субботу, когда заполночь они добрались домой после программы Кларка Терри, Сергей потребовал чаю. -- Какой музыкант, это надо же! Я, знаешь, пристрастился к джазу недавно и, скорее всего, на ваш американский глаз выгляжу как провинциал. Взапой слушаю то, что здесь давно забыли. Я постоянно кручу диск Кларка Терри с Монком, шестьдесят какого-то года, Там есть одна вещь, "Одной ногой в канаве". Это про меня. -- А я думал, что твою судьбу отразил Шостакович. -- Шостакович тоже. Шум смерти не помеха. Ты, небось, злишься на меня, что свое повествование бросил на середине. Не серчай, мужик, войди в положение. Мне эти разговоры дорого даются. Садись, сейчас я тебе все выложу. Как на духу. Значит, так. Второй этап нашей эпопеи, она же сага, продолжался до осени 64-го, до октября, когда я женился. Я дату привожу, чтобы была историческая перспектива. Интересное совпадение, только отгуляли мою свадьбу, Хрущева скинули. Начался новый этап. В жизни страны и в моей жизни. Но вернемся малость назад. Я окончил аспирантуру, защитил диссертацию, стал преподавать политэкономию. Роза после твоего рождения года два провела дома, потом вернулась в свое издательство, гда ей позволяли работать по большей части на дому. Относительно того, какие отношения были в это время у Розы с Юрой, должен тебя разочаровать. Мы с ней этой темы предпочитали не касаться. Думаю, но это догадка, что они все больше отдалялись друг от друга. Юра работал в ТАСС'е, по роду службы был обязан врать на весь мир о том, как все прекрасно в стране победившего социализма. В этом мы все были похожи. И я, и Роза делали на работе то же самое. Но дальше сходство кончалось. Приходя домой, Юра продолжал нести ту же самую бодягу, говорил о преимуществах социализма, о том, что наши люди живут лучше всех на свете и т. д. Я его не сужу, ему не нравилось раздвоение, он хотел быть цельным советским человеком 24 часа в сутки. Среди журналистов сие была большая редкость. Преобладали типы, которые не упускали случая позлословить по поводу глупостей и гадостей родной власти, особенно по вечерам за бутылкой водки. Они могли при случае слезу пустить, однако каждое утро брились, принимали душ и спешили принять деятельное участие в сотворении этих самых гадостей. Роза читала самиздат и западную антисоветчину, Юра не хотел к этим вещам прикасаться. Она бесилась от его равнодушия к несправедливостям, прошлым и текущим. Это мелочи, отмахивался он, трудности роста, генеральная линия у нас направлена на благо народа. Какая черствость, какое лицемерие, говорила мне Роза, Юра пользуется привилегиями советской элиты, поэтому закрывает глаза на теневые стороны режима. Я пробовал возражать: ты глаза не закрываешь, но благами все равно пользуешься. Ты упрощаешь, горячилась Роза, то, что со мной происходит, это трагическое раздвоение, связанное с двойственностью положения интеллигенции. Я хмыкал, мы ссорились, но скоро мирились. Сам я старался не углубляться. Мне казалось, что главное -- это личная порядочность, надо не подводить друзей, не обижать слабых, держать свое слово и прочее, остальное не наше дело. Байки, которые я пел на лекциях по политэкономии, ни я, ни мои студенты всерьез не воспринимали. Это было необходимо, обязательно, но не имело отношения к реальной жизни. Все равно, как религия. С Розой было трудно. Наши отношения держались на любви, я не боюсь этого сказать, но это не была идиллия. Она постоянно металась, всегда чего-то искала, чего не было, может быть, совершенства. Я несколько раз заводил речь, не лучше ли ей уйти от Юры, но все было впустую. Она не хотела, чтобы ребенок, ты то есть, пережил развал семьи. Это была щекотливая тема, и я не находил убедительных аргументов. Вдобавок, Роза была очень близка с Юриной матерью, которая проживала вместе с ними. Та была подругой детства Фиры, Розиной мамы. Словом, роковой узел. Розу беспокоило, что я не читал умных книг, проявлял равнодушие к культуре, остро переживал футбольные события. В этом отношении мало что изменилось с детства, разве что теперь я болел за Спартак. Мало-помалу она приучила меня слушать классическую музыку, не без борьбы, но это ей удалось. Юра доставал абонементы и билеты в самые недоступные места, но сам ходил редко, поэтому я часто сопровождал Розу и maman. Потом пришла очередь иностранных языков. Роза было взялась учить меня французскому, но эта затея быстро выдохлась. Когда я высказал желание переключиться на английский, мы решили, что это имело смысл. Стали искать преподавателя. Лучше Киры никого не найти, заявила Роза. Подруга Кира несколько лет прожила с мужем в Лондоне; разведясь, преподавала язык дипломатам и кагэбэшникам. Дело действительно пошло, через полгода я мог читать настоящие газеты, Times и International Gerald Tribune. Скоро эти занятия пришлось оставить. Знаешь, сказала Роза, у Киры слишком напряженный график. С чужого воза хоть посреди дороги, согласился я. Кира, из-за наших с Розой отношений, отказывалась брать деньги за уроки. Летом 64-го года по возвращении из отпуска перед началом учебного года я нашел в почтовом ящике записку: позвони немедленно и сразу, в Розином энергичном стиле. Она приехала очень быстро после моего звонка: официальная, напряженная, в темном деловом костюме. На кремлевский прием собралась? -- поинтересовался я. Она шла в ЦК на собеседование: Юру оформляли в Париж. Поздравлялю, сказал я. Роза заплакала. В чем дело? Что-нибудь случилось? Она продолжала всхлипывать: мы должны расстаться. Почему? Мне показалось, что это у нее такое настроение, знаешь, по женской части. Неожиданно для себя я стал декламировать Есенина: Вы говорили: нам пора расстаться, Что вас измучила моя шальная жизнь, Что надо вам все выше подниматься, А мой удел катиться дальше вниз. Браво, сказала Роза, слезы текли ручьем. Господи, можешь ты объяснить, что случилось. Я больше не в состоянии выносить эту ложь, эту фальшь. Мы не живем, мы воруем. Так, подумал я, романс Вертинского Прощальный ужин. Тебе пора устроить свою жизнь, ты должен жениться, завести детей. Расстанемся похорошему, без сцен и мордобоя. Это назначение в Париж -- провиденциальный знак. Дожили, подумал я, но промолчал. Я ухожу, сказала Роза, не удерживай меня, а то я никогда не уйду. Кире позвони, теперь она может выкроить для тебя время. На этой трагикомической ноте мы расстались. Некоторое время я надеялся, что это каприз, который пройдет, но они действительно укатили в Париж. Занятия с Кирой возобновились, скоро их характер изменился. Недавний перерыв был из-за того, что Роза меня к ней приревновала. Я Кире нравился, если употреблять распространенный эвфимизм. Один мой знакомый любил зубоскалить в подобных случаях: я понимаю -- общность идеалов, но зачем же спать в одной постели. Мы решили пожениться. Инициатива принадлежала Кире, я не возражал. Опьянения, страстей роковых в наших отношениях не наблюдалось, но, может быть, Роза права, пора остепениться. За день до свадьбы позвонила Роза: я к тебе зайду. Ты в Москве? Вид у нее был встрепанный, помятый. Кира часами занималась своей внешностью, Роза об этом мало заботилась. Поздравляю, сказала она, ты быстро утешился. Я пришел в бешенство, но не знал, что сказать. Вечером улетаю в Париж, сказал Роза. Я дал себе слово больше с ней не встречаться. В положенный срок у нас с Кирой родилась дочка, в остальном этот брак был катастрофой. Каждый день в каждой ситуации я сравнивал ее с Розой, понимал, что это несправедливо, и ничего не мог с собой поделать. В 67-ом завел разговор об уходе. Начал издалека: давай поживем врозь какое-то время, успокоимся, разберемся. Катись, сказала Кира и отвернулась. Я буду давать деньги на девочку, сказал я. Плевать я хотела на твои копейки. Кира зарабатывала намного больше моего. Слушай, три часа ночи, пора, кажется, в койку. -- Только если ты устал. Я могу слушать, завтра воскресенье. -- Как угодно. Уход от Киры совпал с получением кооперативной квартиры. Это был, как говорят англичане, конец главы. Мне исполнилось 33 года. Я считал, что волнения страсти позади, пора позаботиться о карьере. Я уселся за написание докторской. В целом это было вполне посильное предприятие. Нужно было только играть по правилам, заручиться поддержкой правильных людей, сидевших на правильных, стратегических позициях, а в положенное время положить на стол правильного размера и содержания кирпич. Странным образом, самом трудным в этом процессе оказалась необходимость поглощать большое количество алкоголя. -- Сергей, какая связь? -- Прямая. На святой Руси алкоголь, водка всегда имеет значение: принципиальное, можно даже сказать -- формообразующее. Здесь я, кажется, малость перехватил, но тем не менее. Не думай, что пьют одни малообразованные массы. Пьют, закладывают, вмазывают, жрут, кушают, жлекают все. Снизу доверху, но также и сверху донизу. По гениальной формуле Вени Ерофеева. То ли верхи пьют, глядя на страдания низов, то ли низы надираются, вдохновленные пьянством верхов. В научных кругах алкоголь лился мощным и широким потоком. Я это, разумеется, и раньше знал, но не вполне представлял масштабы. Отец не вернулся с войны, меня вырастила мама. По контрасту с большинством окружающих женщин, она пьянство не принимала и не извиняла. У нас дома это была крепкая заповедь. Отец, по рассказам, больше двух рюмок никогда не выпивал. Странным образом, трезвость не вызывала у меня протеста. Я пил только, когда требовали обстоятельства, и очень умеренно. Отговоркой был спорт, потом привычка. Теперь положение изменилось. Все нужные мне люди не просыхали. У меня нет выбора, говорил я себе. Без их поддержки невозможно защитить диссертацию в такой эфемерной области, как политэкономия социализма. Все формы общения имели сильный алкогольный привкус. Садясь за преферанс, то и дело поддавали. Закладывали перед поездкой на футбольную игру и по возвращении. И так далее. Я уже не говорю о торжествах, юбилеях, прочих табельных сборищах. И почти каждый раз пьянка заслоняла все остальное. Скажу тебе больше, кроме взаимной служебной полезности, больше всего нас связывало то, что было тепло и приятно надираться вместе. Я знаю, что так говорить нехорошо, но, увы, мы были больше собутыльники, чем друзья. Впрочем, человеческое, земное всегда несовершенно. В 68-ом году, в июне, друзья отнесли мою рукопись на суд председателя ученого совета. Он дал свое добро и обрадовался, что рукопись в хорошем состоянии. Оказалось, что некий муж, назначенный к защите в августе, серьезно заболел, и я вполне мог заполнить брешь. Мне уже давно говорили, что зря тяну, что работа готова, но я все что-то подчищал, дорабатывал. Началась гонка. Как одержимый, я договаривался с оппонентами, добывал рецензии, печатал автореферат. За пару дней до защиты, в воскресенье, в пивбаре Дома журналистов наскочил на Юру. Они только что возвратились в Москву: Юра шел на повышение в ТАСС'е. Услышав про защиту, он обрадовался: докторов наук у нас в семье до сих пор не было. Конечно, они придут, уж точно на банкет. Защита во вторник 20-го прошла бесцветно, по плану. После лихорадочных приготовлений все воспринималось как спад, антиклимакс. Они появились на банкете поздно, когда все, включая меня, были сильно нагружены. Роза обняла меня по-родственному, но в глаза смотреть избегала. Слушай радио, сказал Юра. Они пробыли недолго. Мы продолжали праздновать, после закрытия ресторана поехали куда-то допивать. Я добрался домой под утро. Меня мутило, ноги подкашивались, но на душе был подъем. Докторская -- это тебе не женский рекорд перепрыгнуть, подумал я самодовольно, вспомнив Корамора. В постели по привычке включил приемник, поймал Би-Би-Си. Благодаря урокам Киры, я мог слушать радио по-английски и не мучался с глушилками. Засыпая, услышал про советские войска в Праге. Вот что Юра имел в виду, подумал я и отрубился. На следующий день было много послезащитных хлопот, но то были хлопоты приятные, завершение большого дела. Странным образом настроение у меня было подавленное. Надо отдохнуть, решил я, я это заслужил. Однажды, сидя дома в странном оцепенении, я сообразил: это не усталость, это из-за чехословацких дел. -- Ты хочешь сказать, что был озабочен политикой Брежнева? Ведь это Брежнев был тогда советским боссом? -- Не так все просто. Ты хотя и проживал тогда в Москве, но вряд ли сохранил хоть какие-то воспоминания. -- В десять лет я, разумеется, не мог понимать политической ситуации, но помню, что мама ходила мрачная, с заплаканными глазами. На мои вопросы отвечала неразборчивыми восклицаниями, вроде того, что все потеряно, произошло большое несчастье и все в таком роде. -- Для Розы с ее диссидентскими настроениями, с обостренным восприятием несправедливости это был страшный удар, катастрофа, крушение надежд. Мое положение и настроение было совсем другое. Я не очень интересовался политикой. Процветающий доцент, без пяти минут профессор, у меня были заботы посерьезнее пражской весны. Было любопытно, что выйдет из затей Дубчека, но это был интерес зрителя на стадионе или в цирке. Я не верил, что Брежнев и КПСС позволят ему зайти далеко, испытывал сочувствие, как к новичку, выходящему на ринг против чемпиона. Но не больше. Так думали многие, кого я знал. Я ничего не имел против чехов, но автоматически предполагал, что они должны оставаться в советской сфере. Интуитивно, в душе мы были империалисты. Курица не птица, Польша не заграница. После вторжения пропаганда как с крючка сорвалась. Чем больше они кричали, тем больше во мне нарастало что-то. Не протест, не осознанное несогласие, скорее глухое недовольство. Официальная позиция была отменно лживая, просто уши вяли. В точном согласии с народной пословицей: врет, как радио. Что-де чехи собирались впустить западно-германских реваншистов, только ввод советских войск предотвратил это несчастье, что Дубчек хотел восстановить власть капиталистов и помещиков. Ну, конечно, без сионистов дело не обошлось. Советские руководителя не могли простить Израилю, что он наклал арабам во время шестидневной войны. Знаешь, кстати, кто руководил агитпропом ЦК в те дни? -- Не имею понятия. -- Александр Яковлев, тот самый, идейный папаша перестройки. С первого дня он был в Праге, чтобы врать из гущи событий. Нынче у него хватило наглости заявить, что он-де в те поры ничего не знал и ничего не понимал. Непонятно только, кто ему врал. Горбачев тоже был командирован в Чехословакию -- навести порядок в тамошнем комсомоле. Но это так, лирическое отступление. Что официальная версия -- вранье, это я с первого дня понимал, и все понимали, ну и что? Тренированное холопское сознание подсказывало: так надо, сверху виднее, плетью обуха не перешибешь и вообще не наше дело. Мы были набиты софизмами стадного мышления, принимали без доказательства, что родина как мать всегда права, что ее не выбирают, на нее не обижаются и т. д. С ранних дней советской власти людям вдалбливали, что партия и родина -- одно и то же. Троцкий, имевший репутацию интеллектуала-бунтаря, и тот заявил: нельзя быть правым перед собственной партией. Все-таки что-то зрело во мне: в глубинах подсознания, в темных закоулках кишечника. Я сидел, как в воду опущенный, в своей одинокой квартире, за окном бушевала прекрасная советская действительность. Я был подавлен, недоволен собой, испытывал отвращение к своей беспомощности, к своему бессилию. Ты скажешь, что с точки зрения моего конформизма это было нелогично, непоследовательно, даже нечистоплотно, и будешь прав. Я всего лишь стараюсь описать, что я тогда чувствовал. Эти августовские метания изменили мою жизнь. Я не поставил свою подпись под письмами протеста, не подал заявления о выходе из КПСС, не пошел на Красную площадь спасать честь русской демократии. Но я впервые -- твердо, сознательно и навсегда -- отделил себя от политики правительства. Через несколько дней в институте был митинг. Хочешь выступить? -- спросил меня секретарь парткома, в полной уверенности, что отказа не последует. Нет, не хочу, сказал я таким тоном, что он не настаивал. Чтобы замять неловкость, он рассказал актуальный анекдот тех дней. Советского гражданина спрашивают, какого он мнения относительно событий в Чехословакии. У меня есть мнение, но я с ним не согласен. Раньше я был безотказный исполнитель воли партии. В 56-ом на митинге по поводу событий в Венгрии я по бумажке звонко заклеймил происки империалистов. Во время Двадцать Второго съезда я публично, опять по бумажке, поддержал вынос тела Сталина из мавзолея. Если бы на следующий день его внесли обратно и меня попросили выступить на новом митинге, что ж, я бы не очень удивился. Так надо, а главное -- не наше дело. Моя смелость сошла мне с рук. Скоре всего, секретарь, циничный карьерист, но неплохой мужик, прикинул, что раздувать дело из разговора без свидетелей не имеет смысла, лично ему оно ничего не даст. Тем более, что недостатка в ораторах не чувствовалось. Но главный результат моей внутренней перемены был другой. Я сам, по внутреннему требованию, стал разбираться в том, как же собственно работает советская система, особенно экономика, откуда берется могущество нашей державы. Но про это завтра. -- Все завтра, да завтра. -- Эй, юноша, имей уважение к сединам. Мне надо посмотреть цифирь, приготовиться. А то ты меня раскритикуешь с высоты своего американского всезнайства. -- Вот уж не по адресу! Но молчу, молчу. Хочешь развлеку перед отходом в койку? Вчера я смотрел по ящику программу про Поля Робсона. Фантастические детали, вряд ли ты с ними знаком. -- Я про него ничего не знаю. Только помню, как в детстве разинув рот слушал его пение по радио, по-русски на американский манер: Польюшко-полье, едут да по полью гэрои, Красной Армии гэрои... -- Робсон был женат на еврейке и дружил с поэтом Ициком Фефером. Году в сорок девятом или пятидесятом приезжает он в Москву, а Фефера нигде нет. Где мой друг Ицик Фефер, пристает Робсон к своим московским хозяевам. Те мнутся, он настаивает. В один прекрасный день Фефера с Лубянки приводят к Робсону в гостиницу, благо рядом. Фефер сразу показывает знаками, что номер прослушивается, что сам он за решеткой, но про это нужно молчать, а то секир башка. Что делает Поль Робсон? Во время концерта он на бис поет на идиш песню варшавского гетто. -- Эту какую же песню? -- Они там назвали, я тебе могу напеть, разумеется без слов: Там-та-рам-тарам-тарам-тарам-тарам там-тарам-тарам-тарм-тарам-тарам. -- Господи это, это же известная советская казачья песня: Встань, казачка молодая, у плетня, проводи меня до солнышка в поход... -- Странно. -- Что странно? -- В Америке казаки обычно ассоциируются с еврейскими погромами, это тебе любой выходец из Восточной Европы скажет. Зачем героям гетто петь казачью песню? -- Большинство популярных советских песен тех лет написаны евреями и опирались на еврейские народные мелодии, название давали такое, какое требовалось заказчику. Эту, помнится, сочинили братья Покрасс. -- Понятно. Еще одна деталь. Как ты думаешь, что сделал Робсон по возвращении в Штаты? Заявил, что американские негры никогда не подымут оружия против Советского Союза. -- Что тебе сказать? Загадочная негритянская душа. ЧЕТЫРЕ -- Ты мог подумать, что в результате порывистого поступка 68-го года я оказался среди внутренних эмигрантов, мучеников, борцов за справедливость. На самом деле карьера моя двигалась в противопожном направлении. Друзья давно мне внушали, что пора внедриться в военно-промышленный комплекс, хотя бы потому, что там оплата выше. Я то загорался, то сомневался, но после защиты этот процесс закрутился. Мне нашли место начальника отдела экономического анализа и обоснований в огромном НИИ-почтовом ящике плюс я продолжал преподавать. Ты спросишь, зачем в оборонной промышленности вести экономические исследования. Во-первых, потому что выглядело солидно. Мы дескать не просто тратим основную часть бюджета страны, но делаем это с максимальной эффективностью. Во-вторых, экономический анализ полагалось делать при начале любого проекта, военного или мирного, иначе нельзя было получить ассигнований. Цифры брались с потолка, лишь бы выглядели хорошо, они подкреплялись сотнями страниц с таблицами и графиками, которые никто и не думал проверять. Еще мы писали обоснования для всевозможных руководящих затей, служивших источником пузатых премий. Советская власть очень поощряла разные усовершенствования. Однако, чтобы получить за них награду, требовалось подтверждение. -- Подтверждение чего? -- Что твое изобретение или рацпредложение действительно экономит деньги и материалы. Нужно было представить справку об экономическом эффекте. Эти справки относительно результатов, реальных, а чаще мнимых, готовили мои сотрудники, среди которых были настоящие зубры, виртуозы этого дела. В списки рационализаторов включали важных шишек из главка и министерства, соответственно выгоды для родного государства писались огромные, в миллионах. Справки эти утверждались тем же самым министерством. Разговор про конфликт интересов не заходил, до сих пор не заходит. В итоге по этим сомнительным, часто липовым заявкам выплачивались немалые деньги, хотя настоящим самородкам награды перепадали редко. Нашему отделу постоянно доставалась изрядная толика, мне в первую очередь. Я стал частью истэблишмента, номенклатуры, постоянно заседал на совещаниях высокого уровня, где по сигналу своего руководства подпускал экономического тумана и фразеологии. Для чего им и нужен был доктор наук. Меня регулярно включали в число ведущих разработчиков проекта, это тоже транслировалось в премии. Вдобавок к своей зарплате я регулярно получал еще одну или две. Начальству повыше давали еще больше. Наступило благоденствие. У меня, впервые в жизни, завелись свободные деньги, я мог себе позволить многое, о чем раньще и не мечтал. До меня дошел смысл Розиных слов о трагическом раздвоении. Недовольство-недовольством, но очень нравилось хорошо жить. Правда, в разгар этого процветания я, как крот, корпел над своей моделью советской экономики, которая не имела шансов получить официальное одобрение. Не раз добрым словом поминал Розу -- за то, что усадила меня за английский. Что бы я мог прочесть без языка -- по экономике, особенно по истории? Разве что одного Ключевского. -- Кстати, какие были у тебя отношения с мамой, с Розой? -- Погоди, дойдет и до этого дело. В те дни я сделал еще одно открытие, личное. Оказалось, что мой интерес к истории сильнее и глубже, чем у всех кого я знал, а в этом числе были важные особы с устрашающими титулами: членкоры, генеральные конструкторы, директора огромных предприятий. И это не в смысле игры-загадки Угадайка, не потому, что я отыскивал экзотические, малоизвестные факты, ничего подобного. Они, мои именитые знакомые, знали историю на уровне школьного учебника Панкратовой, и ни копейкой больше. Это был шок, это было откровение, подобное религиозному. У меня всегда был комплекс неполноценности недоделанного интеллигента, которого в университет и аспирантуру взяли за прыжки. Теперь, прочитав десяток-другой книг, я угодил в знатоки. Только не подумай, что я хвастаю, отнюдь. Я знал себе цену. На бесптичьи и жопа -- соловей. Относительно Розы. Ты еще помнишь, что мы виделись на защите, но мимолетно. Зимой, я точно помню число, 16 января 69-го года, она мне позвонила. Голос был упавший, печальный, подавленный. Сразу пришло в голову, что умер кто-то или под машину попал. Слышал, что в Праге случилось? В Праге? Опять войска ввели? Так они уже там. Да включи ты радио! И без перехода: я к тебе сейчас приеду, а то я с ума сойду. Звучит мелодраматически, не правда ли? Пока она ехала, я перебирал старые обиды, но увидев ее, про все позабыл. Это был день самосожжения Яна Палаха. Роза сказала с убежденностью Зои Космодемьянской: ни за что я не останусь в этой стране. Чтобы мой сын стал ихним солдатом? Ни за что! Тебе было 11 лет. Зная Розу, я понимал, что это не пустая угроза, не бессильный вопль. Конечно, в 69-ом году эмиграция представлялась фантазией, предприятием за пределами человеческих возможностей. Мы поговорили о том, о сем, она немного успокоилась и уехала. Мы стали перезваниваться, и очень скоро, как легко предсказать, наша связь возобновилась. Роза, кстати, была первая, кому я рассказал свою концепцию советской экономики. Поперву она ее встретила в штыки, фыркнула, что я мудрствую лукаво, обвинила в недостатке гражданского мужества. В такое время, всякий, в ком совесть не уснула, должен бороться с неправедной властью, подписывать письма протеста, выходить на демонстрации, совершать другие подобные героические деяния. Неожиданно для меня самого, я не обиделся, не полез в амбицию. Я просто делаю то, что мне свойственно, то что умею. Этого Роза не ожидала. Она была готова выпалить в меня филиппику килотонн на сто -- стоило мне начать оправдываться. Когда этого не случилась, она остыла, не сразу, но остыла. Мы смогли начать дискуссию. -- Сергей! -- Чего тебе! -- Долго ты будешь меня дразнить и манить этой своей экономической моделью? Это что -- намеренно? -- Вроде нет. Наверно я не Пушкин, не умею излагать ясно и по делу. -- Расскажи, как Лермонтов. -- Ну, ты того, не очень по моему поводу прохаживайся. Родителе