ее, среди вьющихся по стенам лиан, электронных часов со светящимся табло, произрастал также цветной японский телевизор, единственный на весь детский сад, который, похоже, никто кроме директрисы и завхоза не смотрел. В ночных группах обходились черно-белым отечественным. В одно из суточных воскресных дежурств Нифонтов было решился попользоваться в свое удовольствие охраняемым объектом, не все же простой да простой, если есть цветной да к тому же японский. Только не тут-то было. Наивный простачок! Словно с экрана цветного телевизора с отличным, можно даже сказать, образцовым изображением насмешливо улыбалась ему "мадам". А что он думал? Да она их всех, и его, и деда, всех-всех - насквозь!.. Ключ от директорского кабинета в общей звонкой связке отсутствовал. Нянечки в ночных группах работали тоже посменно, через день, и студент, хотя уже знал почти каждую в лицо, с именами тем не менее путался и называть потому избегал. Уложив детей и переделав все положенные дела, они выходили в коридор позвонить по телефону или поболтать - уже часам к двенадцати, а то и за полночь, когда Нифонтов тихо угревался в спальном своем мешке, раскинутом на спортивном мате, задремывал понемногу. Чтобы хоть чуть-чуть удлинить время сна, он пробовал заваливаться пораньше, перекрыв все ходы-выходы, и негромкое бу-бу-бу за дверью спортзала, совсем близко, при его постоянной настороженности и сторожевой чуткости, конечно, мешало. А ведь им тоже нужно было рано вставать, не так, конечно, как ему, но все равно. Это, впрочем, не останавливало их, засиживавшихся, случалось, часов до двух ночи, а Нифонтову казалось, что и вообще не ложились: только вроде бы смолкали наконец голоса, проникавшие к нему сквозь сон, как ему уже нужно было вставать, - крохотный его будильник хрипло дребезжал прямо над ухом. Так хотелось, приткнув его раздраженно ладонью, зарыться с головой в спальник, вновь погрузиться в накопленное за ночь тепло, но страх оставить весь детский сад без завтрака всякий раз поднимал его на ноги. Раза два все-таки случалось ему проспать - организм требовал своего, особенно зимой, и выговор Анны Ивановны (почему-то оба раза именно ей пришлось по его милости топтаться на морозе перед воротами) был строг, но справедлив. Нифонтов каялся искренне и клял себя. Правда, Анна Ивановна директрисе не жаловалась, с той наверняка разговор был бы другой, но Нифонтову и без того достаточно. Страх проспать стал наказанием. И сны роились под стать: то опаздывал на поезд, то кто-то гнался за ним, то от кого-то он убегал... Нервные сторожевые сны. Выматывающие. x x x Нифонтов бредет по длинному детсадовскому коридору, сквозь левую стеклянную стену сочится сумеречный утренний свет, иногда он оступается на вялых ногах, сбивая в складки ковровую красную дорожку. Пустое здание гулко отзывается перезвонами и перестуками на гуляющий снаружи холодный ветер. Ему странны эти пустота и гулкость, странны словно наклонившиеся над детским садом тесно окружившие его жилые дома с тускло поблескивающими окнами, в которых темень. Все он здесь уже знает до мелочей, каждый закуток. Странны аккуратно застеленные и заправленные нянечками детские кроватки, рассаженные вдоль стены неподвижные куклы, с руками и без, уставившиеся прямо перед собой синими плоскими глазами, груды кубиков, разноцветные мячи, игрушечные машины и коробки с играми. Без беготни и криков ребятни, без шума и гама, без белых нянечкиных халатов, которые висят возле двери в каждую группу, здесь все странно. Даже он сам, непонятно каким образом и зачем здесь очутившийся. Он присаживается на детский шаткий стульчик, втискивая колени под низенький столик, мальчик Сева Нифонтов, ешь кашку, кашка вкусная, будешь хорошо кушать, станешь большим и сильным, ты опять последний, Сева Нифонтов, смотри в тарелку, а не глазей по сторонам, иначе никогда не станешь большим и сильным, и каша остынет, совсем невкусная будет. Нифонтов катит погромыхивающий разболтанным кузовом грузовичок, крутит ручку шарманки, щелкает курком пистолета. Все это уже было. Если поднапрячься, он кое-что может вспомнить - и грузовичок, и шарманку, и пистолет, почти точно такой же, серный запах пистон, и почти точно такой же волчок, разноцветный, крутится, крутится, крутится, постепенно замедляя обороты, наконец падает набок, откатывается в сторону и замирает. Нифонтов сидит на линолеуме и смотрит на произведенный им переполох, на разбросанные игрушки. Плохой мальчик Сева Нифонтов, шкодник, сейчас же собери и положи на место, сколько раз тебе говорить! Он включает телевизор, а там белесое пятно и писк, он выдергивает штепсель из розетки. Все, все странно. Промежуток между жизнью. Его тоже выдернули и отключили. Жизнь - там, за стенами, а здесь - промежуток, пауза. Он выглядывает из нее, из паузы, и вдруг видит все застывшим, остановившимся, немотным. Лист на кровле шуршит, осенний, случайный. Он проходит к окну, прижимается лбом и смотрит, смотрит... 2 Сначала Нифонтов не понимал, зачем еще сторожа, если в саду есть ночные группы. Запереться и все, а в случае чего сразу звонить в милицию. Или сигнализацию провести. А мы боимся, объяснила ему Инна, одна из ночных нянечек, с которой даже как бы подружился. Мы боимся одни, без мужчины. Хоть и заперто, а все равно страшновато, здание немаленькое, то там хлопнет, то здесь задребезжит - так и кажется, что кто-то лезет. Мало ли хулиганья? Что кажется, это точно. Сколько раз приходилось выбираться из нагретого спального мешка и плестись в другой конец здания, туда, где грохотнуло, то ли ветер, то ли еще что, - подскакивал, вслушивался напряженно. Хотя и убеждал себя: ну кому надо - ночью, в детский сад? Что здесь возьмешь (если, конечно, не знать про японский телевизор в директорском кабинете)? Плюшевого мишку, залоснившегося от детских объятий? Впрочем, женщин тоже можно было понять: а вдруг? Возьмут-не возьмут, а напугать могут. У Инны худенькое, узкое, милое личико, слегка подпорченное приплюснутым носом (в детстве упала и сломала), зато удивительной прозрачности и чистоты глаза, какой-то необыкновенной голубизны. Уложив своих подопечных, она иногда заходит к студенту в кухонный предбанник или в спортзал, присаживается рядом, и они разговаривают. Инна учится в педагогическом училище, а хочет и дальше, в институт. Сынишка ее ходит в дневную группу, а когда она дежурит, то и в ночную. Инна старается его не выделять из других, здесь он на общих основаниях. Все прочее - дома. У нее система и принцип, от которых она старается не отступать. К студенту у Инны явный интерес, она, впрочем, и не скрывает его, ничего особенного, ее многое интересует: политика, литература, компьютеры, системы воспитания, восточная медицина, семейное положение Аллы Пугачевой и комета Галлея... Судя по всему, она полагает, что Нифонтов кое в чем может просветить ее, ответить на некоторые вопросы, которых у нее множество. С одной стороны, студенту приятно и лестно ее внимание, как и убежденность Инны в его эрудиции. А с другой... С другой, он теряется. Широта ее любознательности ему не по плечу. Не тянет Нифонтов, да и ей - взглядывает несколько свысока - зачем? Смущает его и доверие Инны, неведомо чем заслуженное. Кажется, он уже все про нее знает, или почти все - что воронежская, после восьмого класса сорвалась в Москву, разлад с родителями, которым она, по ее признанию, только нервы трепала, с ними еще сестра младшая, любимая, пусть они с нею, а в Москве сначала в стройконторе по лимиту, в общаге жила, замуж вышла за москвича, там же, на строительстве и познакомилась, но также быстро развелась, не сошлись характерами. Это она с виду мягкая, а на самом деле характер у нее ой-ой. Нелегко с ней. Да и муж оказался не тем человеком, каким показался. Ничего, она и сама справится, не очень ей нужно. И сына сама воспитает, хотя, конечно, без отца ему тоже не сладко, все понятно. Такая решительная. И твердость в ней чувствовалась, даже сила: захочет - сделает. "У меня ребенок", - самый веский аргумент, который она время от времени выкладывала как нечто неопровержимое и безусловное. Да и на кого ей было еще рассчитывать, как не на себя? Естественно, директриса ее такую быстро расчухала: безотказная, хотя и с характером. За любую работу бралась почти с энтузиазмом, бурлила и кипела, добросовестности не занимать, потому если заменить кого, выйти не в свою смену, еще что-то, ответственное - сразу Инна. Энергичная, сообразительная, рукастая. Все делала грамотно и четко. И соглашалась вовсе не потому, что считала себя облагодетельствованной, на что всячески напирала директриса (как же, для матери-одиночки такое место просто клад: ребенок устроен, возможность учиться, работа по специальности, со временем, может, и квартира, не говоря уже о премиях и прочем, - и не облагодетельствована?). Просто не умела отказывать. Характер характером, а тут - слабина. К тому же благодетельницу свою не жаловала, как и Анна Ивановна, - догадывалась, шестым чувством чуяла, что все равно для той - лимита, девчонка из провинции, грех не поездить. Стойкая она была, Инна, с бледно-голубыми, удивительными глазами, словно только что умытыми. Два озерца. Но иногда хотелось почему-то пожалеть ее, даже приласкать, то ли отцовское, то ли братское. Одна ведь, никого больше в городе. Особенно когда задумывалась - личико детским становилось, грустное, нижняя губа смешно оттопыривалась. Девчонка. Такого рода чувства, лучше было держать при себе, не выказывать, - Инна сразу напрягалась, суровела: чего это вдруг? Она не давала повода. Не надо, все у нее в полном порядке, жизнь удалась, а на разную ерунду она внимания не обращает и никому не советует. Если научиться, не жизнь будет, а сплошной праздник. И вообще, не хватало еще, чтобы студент ее жалел, похоже, он сам на ее взгляд был достоин жалости. Вдруг выяснилось, что Инна его тоже жалела или что-то в этом роде, - вдруг взялась подкармливать, вслед за Лукиничной и Анной Ивановной: то котлеты принесет, то копченой колбаски... Откуда у нее? Только этого ему не хватало, что он, троглодит что ли? Нет-нет, категорически! Пусть пацана своего лучше кормит, а Нифонтову вполне достаточно. Или сама питается, ей тоже не помешает. А он худой потому, что в нем быстро сгорает. Да и конституция такая. Короче, пресек, даже слушать ничего не захотел. Почти Рахметов, разве что на гвоздях не спал. Аскет! А однажды вечером, когда уже пора было запирать главный вход, вдруг заметил в конце коридора явно незнакомую фигуру, лица издалека не различить, но и без того ясно, что чужой. "Вам кого?" - громко и строго спросил, решительно направляясь к незнакомцу. Тот тоже двинулся навстречу, все четче обозначаясь: штормовка, свитер, голова кудлатая: "Тебя, наверно, - не менее сурово, даже отчасти угрожающе. - Ты - Сева?" - "Ну, положим, а дальше что?" - Нифонтов преисполнился ответственности. "Да вот хотел посмотреть на тебя, какой ты есть, что Инка в тебе нашла?" - "Не понял..." - сказал Нифонтов, сразу же догадавшись. "Инка, говорю, про тебя рассказывала, вот я и решил посмотреть. Может поговорим?" - "Давай поговорим", - как можно тверже произнес Нифонтов, мысленно прикидывая расклад сил: парень раза в два был крупнее его. Несколько минут они молча стояли друг против друга, потом тот неожиданно спросил: "Присесть-то у тебя есть где?" И тут же, словно вспомнив: "Да, на всякий случай, меня, значит, Саней кличут, Александр, так что имей в виду" - и сунул Нифонтову большую широкую ладонь, крепкую, но вроде доброжелательную. "Угу", - не очень вежливо буркнул Нифонтов, плохо представляя, о чем они сейчас будут говорить, но тем не менее провожая Саню в спортивный зал. "Ай да Инна!" вяло и невнятно подумал, с оттенком неприязни, вдруг возникшей. "А как у нас со стаканами?" - повернулся к нему Саня, вытягивая из одного кармана бутылку водки, из другого - завернутое в плотную желтую бумагу. Колбасу. Пришлось идти за стаканами. Нифонтов шел на кухню и соображал, здесь ли сегодня Инна, он ее не видел и не мог вспомнить, ее ли смена, подниматься же на второй этаж не хотелось, да и Саню этого оставлять надолго одного тоже - мало ли что? Инна-Инна, вот тебе и Инна, голубоглазая... К его возвращению Саня уже вольно расположился на гимнастической скамейке, штормовка была брошена рядом, а сам он восседал в черном глухом свитере, сразу несколько преобразившись. Бутылка раскупорена, колбаса нарезана толстыми аппетитными кусками. "Ну, молодец, хлебца черненького принес, совсем уже по-свойски одобрил он Нифонтова. - Самое то. Ну, давай! Со знакомством!" - придвинул стакан к нифонтовскому и быстро влил в себя, запрокинув голову и несколько раз дрогнув кадыком. Последовал за ним и Нифонтов. Закусывал Саня неторопливо, основательно, тщательно укладывая колбасу на хлеб и плотно прижимая пальцем. Нифонтов уже вполне созрел для "по новой", а тот все продолжал жевать, двигая сильными челюстями. Происходило это в полном молчании и сосредоточенности, свет студент не включал - для конспирации, да и вполне достаточно было фонарей снаружи - не промахнешься. Так они и сидели, в сумраке, как две тени, пока на бумаге не осталось лишь большое темное пятно, а бутылка не опустела окончательно и бесповоротно. Отужинав, Саня вытер руки носовым платком, с некоторым даже педантизмом, так, как будто сделал очень важное дело, к которому долго готовился, и наконец вымолвил: "Инка-то что, втюрилась в тебя, что ли?" После столь серьезного сидения вопрос показался почти легкомысленным. Нифонтов пожал плечами. Он-то откуда знает? Это у нее самой спрашивать надо. Только он, Нифонтов, сомневается, просто она человек такой, все ей интересно. Саня неожиданно согласился: это точно, человек она что надо, не как другие бабы. С такой не пропадешь. И с чувством, даже и нескрываемым, добавил: он бы на ней женился, правда, только она почему-то не хочет, учиться, говорит, будет. Тут Нифонтов озадачился: разве Саня - не муж, не бывший? Теперь была Санина очередь с недоумением смотреть на студента: муж? Причем тут муж? Муж ее прежний - Колька, из их СМУ, он его знает, неплохой парень, но не Инкиного разбора. Ветер в голове. И до женского пола слаб, есть грех. Саня у них даже на свадьбе был, тогда еще почувствовал, что не надолго у них. С ней обращение нужно. Уважение. А для Кольки все бабы фуфло, избалованный. Саня задумался. Нет, точно бы он ее взял, даже и с ребенком, что такого? Все равно ее Митьке отец нужен, так он считает, - заглядывал в лицо Нифонтову, словно желая знать его мнение. И ей бы легче, учиться и вообще, зарабатывает он неплохо, а может и больше, если нужно, квартиру там кому отремонтировать, еще что... Он все может. Ему еще мать говорила: мужик должен все уметь. И потом, он бы ее притеснять не стал, он свое место знает. Саня посмотрел на свои ладони. Нифонтов спросил: так он что, испугался, что отобьют? Саня искоса взглянул, настороженно, но как бы и добродушно. А кто тебя знает? - вдруг улыбнулся застенчиво. Вообще-то нет, не то что бы. Просто решил посмотреть, потолковать, чтоб не обидели. Она доверчивая, обмануть легко. Чтоб знали, что не одна, есть кому заступиться, понятно? Еще бы непонятно! Это он, Саня, молодец, теперь уже одобрил Нифонтов, вполне искренне, радуясь, что ни сном ни духом, безгрешный, так хорошо и тепло, что и еще бы водки, да не было. Так они т о л к о в а л и, о том-о сем, о жизни, короче, как старые приятели, а где-то возле одиннадцати или чуть позже дверь отворилась (Нифонтов еще думал, запирать или нет, засечет кто ненароком, с бутылкой-то), и - голова Инны сначала, потом она вся, как тень, лица в сумерках не разглядеть. Тоже, ступив шаг, всматривалась: кто это с ним? - как будто узнавала. Пусть отгадает, игриво предлолжил студент. Инна еще шагнула. "Ты что ли, Шура? - спросила и, убедившись, строго: - Ты что тут делаешь?" - "Да вот, видишь, сидим, разговариваем", - несколько смутившись, отвечал Саня. "Выпиваете, что ли? - Инна принюхалась, вытянула шею. - Ну да, конечно. Вином пахнет. Как вам не стыдно, в детском саду!" Она, похоже, растерялась и не знала, что делать. "Ты постой, погоди воспитывать, - уже решительней высказался Саня. - Мы тут совсем по чуть-чуть - это раз, а во-вторых, все нормально, сидим тихо, не буяним, нет что ли?" Он повернулся к студенту за поддержкой. "Ну, бормотнул Нифонтов, - абсолютно!" - и развел руками. Ладно, ему пора, поднялся Саня, уже снова в штормовке, куда предусмотрительно была определена и пустая бутылка. Руку протянул Нифонтову: бывай! И напоследок, обернувшись от дверей, провожаемый (или выпроваживаемый) Инной, наказал: если что, пусть найдет его, Саню, а где - Инка знает. И чтоб охранял получше. Инна вышла вместе с Саней, в коридоре зазвучали их негромкие голоса, потом хлопнуло. Студент сидел, откинувшись спиной на шведскую стенку, и непонятно о чем думал. Может, и совсем не думал, а просто сидел, заторможенный. Он слышал, как Инна заперла на засов входную дверь, ее шаги, легкие, по коридору, на секунду замедлившиеся возле спортзала (или показалось?), и дальше - удаляющиеся. x x x Студент бредет по территории объекта, осматривает со всех сторон. Чтобы было лучше видно, на крыше включены несколько прожекторов, так что вблизи здания совсем светло, зато чуть дальше все теряется во мраке, особенно непроглядном после яркого света. Сейчас студент почему-то кажется себе пожилым человеком, каким-нибудь пенсионером вроде сменщика-деда. Он и идет, пошаркивая ногами об асфальт, подслеповато щурясь. Он смотрит на освещенные окна отдалившихся в темноте окружающих домов, задернутые или не задернутые занавесками, на мелькающие кое-где тени. Окон много, и ему нравится, что там еще светло, что там люди. Свет гаснет, вспыхивает, снова гаснет, снова вспыхивает. Как будто кто-то сигналит ему, подает знак. Так хотелось бы заглянуть туда, дальше, внутрь, увидеть, как люди сидят за столом на кухне или в комнате, или смотрят телевизор, или читают газету, или разговаривают, или даже, может, любят друг друга, - свет в окнах теплый, красный, желтый, зеленоватый, разный, но почти всегда уютный. Нравится ему и то, что он может так ходить и смотреть, окна успокаивают его, потому что быть одному в детском саду иногда тоскливо, особенно когда не хочется больше читать и вообще. Обычно это приходит, когда он дежурит в выходные дни - словно его выключили из жизни. У всех, можно сказать, праздник, а у него - дежурство. Если не обидно, то во всяком случае немного грустно. Чем он хуже других? Ему хочется туда, в тепло окон, которые висят в темноте как елочные гирлянды, как иллюминация. Он сходит с асфальта и ступает в темноту, на детскую площадку. Здесь он забирается, низко пригнувшись, в избушку на курьих ножках, маленький крепкий срубчик, на совесть сработанный, присаживается на узенькую скамеечку вдоль стенки. Теперь он совсем никому невидим, его как бы нет, зато сам может наблюдать окрестности сквозь дверной проем или через окошко с другой стороны. Он растворился, исчез. Но в то же время здесь, в этой избушке. Сева Нифонтов, хитрец, от всех спрятался - его одного не нашли. Может, он на дерево залез? Нет, он где-то рядом, поблизости притаился. Эй, Нифонтов, вылезай, тебя все равно заметили. Врут, вовсе и не заметили, хотят, чтобы он сам себя обнаружил. Ничего не выйдет. Он будет сидеть, пока не найдут. Или пусть сдаются. Это его крепость. Стены бревенчатые, толстые. Окошко как бойница. Не найдут. 3 Сменщик его - дед. В буквальном смысле: маленький, морщинистый, рыжий, с круглой блестящей лысиной и шамкающий - почти гном из сказки. Литературный такой. Игнат Матвеич. На дежурство он приходит с большой хозяйственной сумкой, где, помимо всякого прочего, в том числе и одеяла, притаскивает толстенную Библию дореволюционного издания, с ятями и оторванной обложкой, а нижний правый угол, видимо, обгоревший и постепенно отшелушившийся, похож на обгрызанный мышами. Нифонтов часто застает деда, сменяя, за чтением, и тоже как-то литературно - в круглых допотопных окулярах на кончике остренького носа, то и дело сползающие. И на ухо дед туговат, зато спится ему, наверно, спокойно, думает с некоторой завистью студент, ничто не мешает - ни шум ветра, ни погрохатывание кровли, ни дребезжание стекол в рамах. Поднимал дед глаза только тогда, когда тень Нифонтова ложилась на желтые, множество раз листанные страницы Священного Писания. И чтобы не быть слишком уж неожиданным, хотя дед к его приходу обычно бывал в полном сборе и готовности, Нифонтов всякий раз старался как-нибудь оповестить о своем приходе - кашлянуть погромче, хлопнуть посильнее дверью или произвести еще какой-нибудь сигнальный шум. "Ага, явился, - приветствовал его дед хрипловатым, но вместе с тем высоким, дребезжащим голосом и закрывал Писание, аккуратно переложив страницы поздравительной открыткой, кажется первомайской. - Ну давай, работай, надо!" - напутствовал сочувственно. И уходил, шаркая литературными валенками или не менее литературными башмаками. Некоторая фантастичность деда, видимо, и навевала праздному воображению Нифонтова разные сюжеты, с ним связанные. В зависимости от настроения. А поначалу тот просто показался ему лубочным старичком, Божьим одуванчиком - в золотистом венчике вокруг бледно-розовой лысинки, в обнимку с Библией. Собственно, таким он и оставался достаточно долго, пока однажды не потянул с таинственным видом Нифонтова в левое крыло здания, в дальний угол за лестницей на второй этаж, и там обнаружилась серебристая металлическая бочка, кое-где заляпанная белой краской. "Вот", - кивнул дед, а потом еще и похлопал бочку по звонкому боку, произведя некоторый шум. Ну и что? - вопросительно уставился на него студент. А то, что они завтра с зятем подъедут на машине, раненько, до зорьки, а студент пусть отворит ворота, так, да? С директрисой, значит, дед договорился, все в порядке. Подъедут и заберут. Для дачи бочка-то пригодится, как он, студент, думает? А что тут было думать? Еще бы, не пригодится... Пригодится еще как! В хорошем хозяйстве все пригодится, голосом деда в нем произносилось. И рано утром, еще даже не рассвело по-настоящему, ворота отворил. Согласно договоренности. Все честь по чести. Однако золотистость деда вдруг сразу после этого поблекла, превратилась в золотушность, что ли. А в мелких морщинках, сеточкой проступивших в лице, тонком голосе и бледной лысине, объявилась хитроватость. Разумеется, дед не воровал (хотя почему, впрочем, "разумеется"?), бочка наверняка была какая-нибудь списанная, ненужная, но и дача, и бочка тем не менее плохо вязались с Библией и круглыми очками на кончике золотушного носа. Дед-то, оказывается, не только о Боге думал, но еще и дачевладельцем являлся, вот ведь как! Лукав был дедуля, ой, лукав! Не прост был, ой, не прост!.. Впрочем, и это не сильно изменило отношение студента к деду. Бочку благополучно увезли, а он продолжал деду симпатизировать, даже с золотушностью и хитрецой. Нужно было лицезреть, как он читал эту свою Библию - медленно ведя бледным рыжим пальцем с крепким костистым ногтем и мусоля слова тонкими губами. И ходил похоже- словно ощупывая землю ногами. Медленно. В этом стремительно несущемся куда-то мире дед уже никуда не торопился. Где-то здесь пролегала грань, которую никак не удавалось перейти Нифонтову, - отделявшая условного, литературного деда от реального Василия Матвеича, рыжеватенького старикана, его сменщика. Кто знает, может, и не перейти ему этой грани, не поведай Лукинична, кормилица, что дед, оказывается, не за лишним рублем погнался, устроившись сюда сторожем. Вернее, за рублем, но, естественно, не лишним - какая у него пенсия! - и не для себя, а для дочери своей, которая ему опять же не родная, а падчерица... И потом, ночуя здесь, он как бы облегчал дочери и ее семье жилищно-бытовые условия. Столько тут возникало углов, что снова выходил сюжет - литературный, хотя литература на литературу, как ни странно, давали в итоге жизнь. Студент с наивным недоверием следил. После смерти жены деда, то есть собственной матери, падчерица тому уже жить спокойно не давала. Семья, муж, дочки, квартирка крохотная - кто лишний? Разумеется, дед. Пенсия тоже маленькая, к внучкам его вместо няньки не пристегнешь, на что он, спрашивается? Летом его, впрочем, можно было сплавить на дачу, он там все своими руками - землица, грядки, да и постолярничать мастер, а как снова в город - опять ни к чему, лишний. Года три назад он, оказывается, в две смены работал, дневал и ночевал в детском саду - как дома. Даже раскладушку притащил с матрацем. А потом здоровьишко сильно барахлить стало, вроде и не особенная нагрузка, а все равно не дома, вот и перешел на одну. Лукинична тяжело вздыхала, жалея и деда и всех их - и мужа своего, и соскребывавшего со сковородки вкусную макаронную корочку Нифонтова. Всех. А падчерица у деда, судя по рассказу Лукиничны, была крутая, тогда как он, по ее же свидетельству, к ней со всей душой, сам говорил, что - как родную. Однажды дед позвонил ему домой, единственный, кажется, раз, очень рано, и вдобавок в субботу, когда у студента была редкая возможность выспаться, и каким-то не своим, слезно-заискивающим голосом попросил выйти вместо него в суточное. "Дочь, понимаешь, у меня умерла, такое дело..." - и смолк, исчез в темном шебуршении трубки, в глухоте пространства. Нифонтов дежурил целую неделю подряд, и к концу ее голова покруживалась от недосыпа. Вечером же, довольно поздно, хотя он еще не закрывался, вдруг хлопнула парадная дверь и - шарк, шарк - появился дед. Поставил свой объемистый баул на пол, сунул, чего раньше не делал, Нифонтову сухую узкую ладонь. "Здоров?" - словно упрекнул. Нифонтов-то был здоров, что ему сделается? А вот с дедом явно было неладно: тот словно усох за неделю, еще меньше и невесомей стал. Плюхнулся на стул и застыл, словно забыл, зачем пришел, и про Нифонтова тоже. Очнувшись, мельком оглядел студента, тоже застывшего рядом, может, удивившись, что тот еще не ушел. Да, вздохнул, кто бы мог подумать? Крепкая женщина была, и вот так... Воспаление легких. Детишки остались. И что теперь? Золотистый венчик на голове заколыхался, задвигался, сотрясаясь. И я перед ней виноват, понимаешь. Обижался на нее, ругались, бывало, ох ругались! Грех тяжкий. Даже проститься не успел... "Вы-то в чем виноваты?" - Нифонтов строго спросил. Нет, пусть он не говорит ничего, все они виноваты, кто больше, кто меньше - Бог рассудит, - с неожиданной страстью выговорил дед, махнул слабо рукой. И, не дожидаясь, когда студент уйдет, словно снова о нем позабыв, стал вытаскивать неловко, цепляя за края, пожелтелую свою Библию, переложенную старой поздравительной открыткой. Уходя, Нифонтов как будто видел: дед в кухонном предбанничке одиноко тыкается взглядом в древние строки, шевелит бледными тонкими губами... В чем дед виноват и в чем они все? И нет ничего нового под луной, так, кажется, было написано. x x x Час перед сумерками самый тревожный. Еще слышны ребячьи голоса на улице, голоса прохожих, еще хлопают двери, качели скрипят, на кухне звон и грохот кастрюль - дневная суета еще в силе, но уже, кажется, что-то приоткрылось в пространстве, какая-то щель, куда это все медленно и постепенно утекает, уже полоса немоты обозначилась, звуки стали приглушенней, небо темней. Студент уже вышел на дежурство, но он как бы еще не нужен, его время - ночное, а сейчас его присутствие здесь чисто формально и он чувствует себя чужим, лишним. Он и места не может найти себе подходящее. Спортзал занят, в кухонном предбаннике мелькают белоснежные халаты ночных нянечек, разбирающих ужин для своих групп, на улице зябко и моросит дождь. Студент слоняется по коридору, здороваясь и одновременно прощаясь с уходящими воспитательницами. Чем больше и шире расселина, куда утекает, тем тревожней и глуше на душе, как будто и сам он может по неосторожности туда соскользнуть, сгинуть. 4 Накануне посещения какого-нибудь сановного "друга детей" или даже целой комиссии инспекторов, шефов и т.д., детсад начинал гудеть, как потревоженный улей, мылись стекла, ремонтировались игрушки, а то и подкупались новые, которые строжайше запрещалось трогать до приезда гостей, протиралась повсюду пыль - словом, наводился марафет. Нельзя, впрочем, сказать, что обычно было запущено, вовсе нет, директриса свое дело знала, и персонал знал, но тут уж все просто блестело и играло, как в праздник, и ходили торжественные, приподнятые, приодетые - словно уже сейчас, вот-вот должен был решиться вопрос о персональной пенсии. Тут как бы затрагивалась личная честь коллектива. Нифонтов чувствовал, шевеление продолжалось даже ночью. Естественно, генеральной уборкой и благоустройством дело не ограничивалось. Перед гостями необходимо было продемонстрировать также уровень воспитательного процесса, счастливые, нарядно одетые дети декламировали стихи - о дедушке Ленине, о партии, о родине, о матери, о березке, о своем замечательном детстве, это уж само собой разумелось, бывало, что устраивался какой-нибудь весенне-осенний бал, ставился кукольный сказочный спектакль, пелись песни, танцы до упаду, тут уж многое зависело от фантазии воспитательниц. Дети, впрочем, радовались вполне искренне. О наше безоблачное, чистое, наивное детство, где ты?.. Студента все это, однако, затрагивало лишь косвенно - ночные деловитые шорохи провоцировали его полусонную бдительность. Не хватало, чтоб еще и его вовлекли. И в тот раз, очередной, тоже бы прокатилось мимо, как уже бывало, если бы совсем близко к полуночи не пришла Инна. Села на низкую гимнастическую скамейку и, окрутив вокруг ног полы белого своего нянечкиного халата, молча сидела, как будто Нифонтова не было. Но он был, уже изготовившийся ко сну и с вожделением поглядывавший на расстеленный спальник. Сон, однако, если не отменялся, то откладывался на неопределенное время. На заботливое "что случилось?" Инна не откликнулась, упрямо поведя плечом: ничего! Нифонтов коснулся плечом: он же видит, - проницательный. Видит и хорошо, чего ему от нее-то надо? Студент обиженно отодвинулся: ему ничего не надо, это она пришла. Да, пришла, потому что все, хватит, больше она здесь работать не желает и не будет. Надоело! Ладно, если б это еще только ее касалось, она бы, может, и стерпела, но дети-то при чем? Почему они должны страдать? И вообще она не понимает, как так можно, с детьми! Неужели не стыдно? Последние две недели она бегала с какими-то папками, цветной бумагой, книжками, что-то в ее группе происходило грандиозное, что-то готовилось, клеилось, резалось, рисовалось, а то музыка играла - довольно известная мелодия, снова и снова. Что-то она под эту музыку со своей ребятней устраивала. И на него, Нифонтова, внимания совершенно не обращала - не до разговоров. Дело! А теперь вот сидела рядом и пальцы у нее сжимались, бледнея в костяшках от напряжения, лицо в пятнах. Ну хорошо, выяснилось вдруг, что не будет никаких гостей, не прийдут и не прийдут, зачем же общий утренник отменять? Разве они праздник для гостей только готовили? Праздник украли, а им всем в лицо плюнули. Самое натуральное воровство! Может, даже еще более гнусное. Нифонтов соглашался: конечно, гнусное! Но почему, почему? Потому-то она и уходит, что не почему, просто так захотелось директрисе. Раз не будет гостей, то и общий утренник не нужен. Слишком хлопотно, да и вирусный грипп ходит, тоже предлог. Да и самой директрисы в этот день тоже не будет, куда-то ей нужно. Вот и пусть ищет ей замену. Пусть. Нифонтов вносил холодную рассудочную ноту: не надо торопиться, замену ей, конечно, найдут, только ведь это ее, Иннино, место, дети к ней привыкли, тут бы еще как следует подумать, на трезвую голову. Не горячиться. И ей парнишку своего снова пристраивать, институт опять же, квартира... Оскорбленная, она сидит с поджатыми губами, напряженно смотрит перед собой. Никак в ней не уляжется: то вроде притихнет, успокоится, то вдруг опять начинает бурлить. То печальная, то гневная. То тихая, то взахлеб что-то лепечущая. Голубые глаза посерели в темноте. Что-то она сейчас выясняет, пытается уяснить для себя или с самой собой, или с жизнью? И уже готова почти воспринять кое-какие уроки, девочка из Воронежа, которой все интересно... x x x Студент проходит мимо металлической решетки, окружающей территорию детского сада. Ее угол виден из окна квартиры, где он живет, а дальше все заслонено деревьями. Но детские голоса оттуда долетают до него, и он невольно прислушивается, пытаясь различить отдельные слова. Зачем ему? Все вокруг него уже другое, а т о там и осталось. Там своя жизнь, у него - своя. Но краешком глаза он все равно как бы видит - и теплым облаком овеянную Лукиничну, и голубоглазую Инну, и рыженького, золотушного деда Василия Матвеича, да и себя самого среди них... ЧУЖИЕ ОКНА Кое-что уже было известно о ней - невнятно, смутно, темно, дворовым шепотком, тягучими усмешками, липким любопытством, цепким мужским приглядом - вслед, двусмысленным смешком знакомых мальчишек, когда она проходила мимо - лицо с узкими, немного раскосыми глазами, скуластое, курносое; волосы - конским хвостом, перехваченные лентой, каштановые, гладкие, почти девчоночьи. Ничего в ней такого не было, особенного, но как только появлялась, тотчас же возникало. Странное напряжение вокруг, удивительное, даже старушки возле подъезда притихали, то ли опасливо, то ли осуждающе переглядывались-перемаргивались, головами покачивали, глаза неодобрительно опускали, когда совсем близко... Был в ней вызов, хотя вроде и ничего не было. Иногда они встречались в подъезде, в дверях или на лестнице, спускаясь или поднимаясь навстречу, и всякий раз Илья почти испуганно замирал, жался к стене, чаще даже спиной, чем боком, - пропускал, как будто без этого им было не разойтись. И голову опускал, глядя под ноги, чтобы не прямо, кеды свои заляпанные дворовой глиной видел, ее туфли, чулки телесного цвета тоже видел - все равно что ничего не видел. Дыхание обрывалось, сердце начинало бешено колотиться. Может, это потому, что он про нее з н а л? Вернее, догадывался. То, что ее окружало, витало вокруг нее... Хотя что он мог, собственно, знать? Женщина как женщина, сравнительно молодая, волосы гладкие, словно влажные, зачесанные назад, и одевалась просто, как почти все женщины. Ничем она от них не отличалась, также по звонку бежала на завод через улицу, а в полдень, когда он, бывало, возвращался из школы, приходила на обед (тут они и пересекались). Правда, может, лицо ее было бледней обычного, когда она не красилась, даже с каким-то синеватым отливом, пепельное что-то было в лице, хотя причиной вполне мог быть подъездный сумрак, тусклое освещение, от которого все бледнело и словно покрывалось пепельным налетом, грязноватое, - стены, потолок в темных жженых пятнах, изрезанные перочинными ножиками перила, ступени... В этой ее бледности - от освещения или, скорее, не от него, - таилось. В пепельности. То, что было скрыто и что подозревалось, - здесь проступало. Вся ее тайная порочная жизнь. Ну да, ведь все знали - и в подъезде, и во дворе. Из шепотка, из взглядов, из настороженности и напряжения, из еще чего-то - влекущее, запретное, нечистое, греховное, гипнотическое, - ш л ю х а! Отступая, вжимаясь спиной в холодную стену, светло-коричневую, он вдруг ощущал эту - гремучую, хмельную смесь, реющую вокруг нее, манящую и опасную, как отцовская бритва "золинген", трофейная, - когда он дотрагивался до нее, у отца на лице появлялось такое искреннее выражение ужаса, что Илья действительно начинал бояться, как если бы волосиное лезвие, блистающее, само могло взвиться, полоснуть, войти в него как масло.. Лучше было не касаться! От резкого, приторно-сладкого, дурманящего запаха ее духов Илья впадал в нечто похожее на транс или что-то в этом роде, буквально вдавливавшее его в стену. Вся огромность и пугающая неведомость жизни, той, что рядом, возле, но недостижимой, недоступной, кажется, концентрировалась в удушливой густой волне, которая накрывала его, а о н а сбегала по самой короткой лестнице их подъезда со своего первого этажа, с чуть раскосыми глазами, совершенно никакая. Женщина. Тайна и власть были в этой ее непримечательности. Впрочем, что ж тут удивительного? Она была вся из какого-то другого, взрослого, непонятного и загадочного мира, куда неудержимо тянуло заглянуть хоть краешком глаза. Она проходила и уносила свою тайну, а он оставался, почти обиженный за свою отторженность. Еще Илья слышал, что однажды (или не однажды) она пыталась покончить с собой - броситься с крыши их дома, куда он тоже иногда лазил, если дверь чердака была не заперта. Земля оттуда действительно казалась далекой, если прыгнуть, то наверняка насмерть. Шутка ли! Ее каким-то чудом спасли. Представлялось это так, будто внизу успели натянуть между собой одеяло сразу несколько человек, и только потому ей не удалось. Словно собственными глазами видел. На самом деле она даже не прыгнула, не успев. Внизу уже были люди, ей кричали, чтобы она не смела, и через чердак полезли, схватили, она еще отбивалась, крича, что все равно это сделает, пусть ей не мешают, пусть отойдут, отталкивала, громыхая туфлями по кровле, все не достигая последнего шага, последней решимости. Пьяная она, кажется, была. Может, он и вправду видел своими глазами, но потом почему-то уверенность ослабла, потускнела, зато по-прежнему ярко представлялась женская фигура на серой крыше, на фоне серого же, словно провалившегося неба, с раскинутыми для равновесия, скорей всего, руками, как если бы собиралась полететь... Она и собиралась. Она не хотела жить, что тогда Илье, конечно, было не понять: как это можно - не хотеть? Настолько безусловным, ни от кого и ни от чего не зависящим, само собой разумеющимся было то, что называлось жизнью, туманно, но бесспорно, так что происходившее на крыше и внизу, где сгрудились люди, натягивавшие одеяло, или которые просто стояли, запрокинув лица, или кричали, размахивая руками, - все это казалось какой-то игрой, спектаклем. Все было почти как взаправду и в то же время понарошку. Тогда же или, может быть, позже стал он свидетелем другой сцены, тоже поразившей. С приятелем возвращались из школы и в арке, соединявшей их двор с улицей, столкнулись... Она разговаривала с каким-то парнем и девушкой, вернее, только с парнем, а девушка, державшая парня под руку, с цветами, красивая, слушала, немного отдельно, - судя по всему, все произошло случайно - и эта встреча, и этот разговор, из которого до них с приятелем доносились лишь отдельные слова. Но они сразу поняли, что она пьяна, волосы растрепались, то и дело брала парня за руку, а тот резко выдергивал, она снова брала, он снова выдергивал, при этом она еще что-то быстро негромко говорила - вроде: "Пойдем со мной!" Парень криво усмехался, отвечал глухо, убирая руку за спину, а она тянула за рукав пиджака возле плеча, как будто пытаясь оттащить, оторвать его от девушки с цветами, растерянно застывшей возле них. И тут парень, похоже, не выдержал - рукой, которую прятал за спину, развернувшись, со всего размаху ударил - прямо по лицу. Не кулаком, но все равно сильно, голова ее