в руках. И лишь чудом не погиб... Когда же, наконец, я решился поделился своими мыслями с писателями, на одном из наших сборищ, началось такое, и продолжалось оно столько лет, что ни в сказке сказать, ни пером описать... (Того, кого интересуют детали государственного изуверства, могут прочесть их в моем романе "Заложники", вышедшем в конце 70-х на всех главных европейских языках). 5. "ПОБЕГ" в ТУРЦИЮ.. Душевная, под винными парАми, беседа с пограничным майором, как-то по человечески сблизила нас и, в завершении, я решился задать ему свой самый сокровенный вопрос: а на какой черт они существуют тут, пограничники? Разве профессиональный шпион полезет на их минные поля и снайперские пули? В век массового туризма и спутников-шпионов... - То-то вы на всех заставах убиваете время шагистикой да развели огороды и свинарники. Как-то надо оправдать свое существование - вот и подняли вселенский шум вокруг злодея в "белой рубашке "! Начальник допил свою водку и уложил меня спать. Пробудился я оттого, что меня сильно тормошат. Продрал глаза, взглянул на часы. Три часа ночи. И снова голову на подушку. - Вставайте, - шепчет. - Зачем? - Бежать! - Куда? - В Турцию!.. Я уставился на него изумленно, а он говорит почти с обидой, что все устроено, округ знает, Москва дала "добро"... Я начал тихо трезветь. Вспомнил, что существует в пограничных войсках так называемый институт "условных нарушителей". Приезжает на заставу какой-либо полковник из округа, надевает ватник потолще и "бежит" через границу. Проверка. Обиделся, значит, начальник на мои слова - мол, зря они хлеб жуют. Не показать ли "дорогому писателю", какова их служба, чтоб он больше своих дурацких вопросов не задавал. Позвонил в Округ, а те в Москву, и Столица разрешила пустить писателя Григория Свирского "условным нарушителем". Пусть понюхает границу. - А солдаты знают, что я... это... только до погранстолба? - спросил я дрогнувшим голосом. - Что вы! Какая же это будет проверка! Я поежился. Непривычное дело в Турцию бегать. - Слушайте, а пограничники вооружены? - А как же! У каждого автомат Калашникова. С полным боекомплектом. - А они меня... не того, а? - Нет, что вы! Пограничник, если обнаружит вас, вначале должен крикнуть: "Стой!" Правда, один раз. А уж потом... У вас слух хороший? Я понял, что меня не спасет ничто. Если не побегу, все погранвойска СССР будут смеяться целый год. Я брошу тень сразу и на Союз писателей, и на москвичей, и на еврейский народ. Ну, и ночка... И я решился... Майор довел меня до "поющего" забора, четырехметровой высоты, через который нельзя перепрыгнуть даже с шестом ("не раз пытались," заметил майор). Открыл своим ключем дверь в калитке ("чтоб не подымать всю заставу в ружье!") и вывел к реке. Пахнуло речной свежестью и откуда-то гнильцой... Затем показал жестом на тропу, вытоптанную солдатскими сапогами. Напутствовал деловито: чтоб бежал в Турцию только по ней. Ни дай Бог уклониться в сторону!.. Я пригляделся. Какая ни ночь, а тропа угадывается, чуть белеет... И тут я взбунтовался. - Слушайте, майор, что за детские игры?!. Я побегу, а у реки, вы хорошо знаете это, лежит ваш дозор, который крикнет мне: "Стой, дурак ненормальный!" И вся игра... Майор улыбнулся: - Даю Вам честное слово офицера, что и справа и слева от вас в полуторе километра нет ни одного солдата. - А до реки пятьдесят метров. Я же убегу... - Ну, так вперед! И я побежал... Еше бы один прыжок, и я был бы в воде... И тут услышал в прибрежной осоке шуршание. Все более явственное. Шорох нарастал... Из густых зарослей вдруг выскочила на меня огромная, как лошадь, овчарка. Она присела на задние лапы для прыжка, оскалилась. Моя твердая уверенность в том, что, какие бы эксперименты с гостем не проводили, растерзать его все же не дадут, на мгновенье пошатнулась. "Как они вывернутся?"- мелькнуло у меня. Тут из-за моей спины выскочил старшина заставы и раскинул между мной и разъяренной псиной плащ-палатку. Она запуталась в ней, стала ее рвать когтями. Появился из кромешной тьмы и майор объявил четким командным языком старшине благодарность за работу. Объяснил мне, запирая на обратном пути, в "поющем" заборе, калитку, что я задел ногой на бегу один или несколько невидимых в траве сигнальных проводков, и перед умным тренированным псом зажегся тревожный сигнал. - Красная лапочка? - Собака - не живописец. Она цветов не различает. Зажегся левый огонь - мчит налево, зажегся правый - направо... Вы сами подали ей сигнал... Утром познакомился со страшноватой овчаркой, которая работала, как объяснил майор, по "чешскому способу", без людей. "Акбар", так ее звали, вообще-то "псина" добрейшая, - сказал солдат-собаковод. - На нем майорские дети катаются. Но служба есть служба... А уж если входит в питомник сам начальник заставы, Акбар вообще начинает зубами клетку рвать - лютость изображать. "Кормят-то нас за злобность", - заметил солдат с усмешкой.. Я поблагодарил майора за науку. Но главного своего вопроса ему не задал ("Хватит с него!.."). По-прежнему неясным оставалось для меня самое главное. Для чего существует и на что нацелена вся эта масса хорошо вооруженных пограничных войск, техники, которая обходится стране в хо-орошую копейку? Откуда и почему (время вроде спокойное!) ждут столько перебежчиков, диверсантов-взрывников, похитителей военных секретов и черт его знает еще чего? Иначе на кой ляд у нас пограничная застава на заставе, как шашлык на шампуре, по всему периметру огромной страны? 6. ТАК ДЛЯ ЧЕГО ЖЕ, ЕСЛИ ВСЕРЬЕЗ? Летом отдыхали мы с женой в Прибалтике, у лесника. Ездили к рыбакам за угрями. Оставил у них жену, а сам заглянул на ближайшую заставу. Показал московскую "разрешительную бумагу..." Командир заставы лейтенант. Лицо интеллигентное. Ленинградец. Ушел в пограншколу с третьего курса мехмата.. "У матери, кроме меня, четверо. Мал-мала меньше. Некуда деваться.." Слушаю его сочувственно. Вдруг стучат. Громкий голос: - Товарищ лейтенант. Разрешите обратиться? Если майор Рожков снова полезет через забор, буду стрелять! Лейтенант нервно посмотрел в мою сторону. Повернул голову и солдат. "Товарищ лейтенант, разрешите итти!" И выскочил, как ошпаренный. Мы снова остались одни. Не сразу, но волей-неволей, разговорился начальник заставы. Впервые узнал, изгнанные Хрущевым бериевцы, следователи КГБ и лубянцы-тюремщики, обратились в ЦК КППС с коллективным письмом. "Сами за коллективки сажали, а сами же..." У следователей-гебистов выслуга лет шла льготная. Год за два, а где и за три. А без льгот полная пенсия не вытанцовывается... "Дайте дослужить-просят..." ЦК пошло убийцам-бериевцам навстречу: разрешить им дослужить до пенсии, - помощниками начальников дальних погранзастав... - Нам достался майор Рожков. Себе на уме, купчина. Что морской прибой выбрасывает, по инструкции, все надо сдавать... Он затеял тайную торговлю. Сети от траулера прибило, - продал. Гебист-бизнесмен. Родную мать продаст. Ничего доверить ему не могу... Теперь он с утра подается к питейному заведению. И надирается: жизнь не удалась! Вечером кто-либо из сердобольных крестьян грузит метвецки пьяного служивого на свою телегу, сваливает у заставы. Ночь холодит, майор продирает глаза и... лезет через забор... Именно так, через забор. У него день без удовольствия, если завершит его, никого не покарав. А коли часовой "не заметил" ползущего майора - десять суток строгой гауптвахты. На хлеб и воду. ...Вы думаете, никому об этом не докладывал?! Но раз ему сам Брежнев разрешил дослужить, хоть на луну вой ... О перебежчиках на своем участке говорить не захотел. Узнав, что буду в Риге, посоветовал полистать в штабе погранвойск Прибалтики альбом нарушителей, где все они, молокососы, как один. - Вам ведь для дела. Дадут. Дали. Полистал. Фотографии молоденьких пареньков, пытавшихся за последние три года нарушить границу. Никто не рвался в СССР оттуда, с проклятого властями Запада, все до одного - отсюда. Только тут, пожалуй, остро осознал, для чего существуют в стране советов и пограничные войска, и специальные, высоченные "поющие" заборы вдоль всех границ... Естественно, воспроизвел здесь вряд ли сотую часть моих записей, заготовленных, в свое время, для будущего романа. И вовсе не самых трагических. Упомянул, по сути, лишь вскользь о том, что на государственной границе, как и повсюду, разделилось общество. На гебиста Рожкова и прочих сталинистов, считавших "Хруща" предателем, и совсем других, кто этих солдафонов втайне, а порой и открыто ненавидел... А у каждой стороны были автоматы с полным боезарядом. Понимаю, что ни моих заключений, ни моего "открытия", что у властей вся наша опутанная колючкой страна, до грудных детей включительно, под подозрением, что все мы, по сути, - штрафники, готовые к побегу, - ничего этого мне сказать не дадут. Но ведь надо как-то спасать мальчишек, задержанных на границах. Они теперь на всю жизнь "меченые", и местные власти навешивают на них чужие убийства. Часто тревожат меня и воспоминания о таких людях, как майор на Памире с его раздутой щитовидкой. И такой же капитан в Мургабе, помощник коменданта Саенкина, с которым разговорился. "Девять лет на крайнем Севере отбарабанил - Чукотка, Камчатка... - сказал он мне. - Окоченел, одичал. Попросил перевода в другое место. Перебросили... на Памир... Одним всю жизнь то ридна Украина, то Шереметьево, а мне Мургаб без воздуха, где, слышали, наверное, даже мух нет. Не выживают..." Бог мой, как часто встречалось подобное! Ни над кем власть так не глумится, как над самыми надежными, преданными ей и безответными людьми. Хоть о том, без имен, дадут сказать?!. С этими мыслями я и отправился на Лубянку, к офицеру, ведающему в погранвойсках культурой. Без их визы, знал, нельзя напечатать о зеленых фуражках ни одного слова... Моложавый начальник над культурой, ставший к нашей последней встрече полковником, встретил меня приветливо, прежде всего, спросил, продвигается ли дело с фильмом о пограничниках, слушал с улыбкой, ни с чем не спорил, и сказал тихо, на прощанье. - Договоримся, Григорий Цезаревич. По хорошему. Я последний человек, которому вы все это рассказываете... Казачинский порог Енисейские встречи "Енисей течет сквозь всю Россию..." Из песни О нем я услыхал еще в Дудинке, садясь на пароход. -- Казачинский прогребем, тогда, считай, Енисей проплыли... Едва отчалили, кто-то из пассажиров показал на далекую каменную скалу, в белых брызгах; ему возразили внушительно: -- Эт-то, однако, что, а вот когда будет Казачинский порог!.. Но пока ничто не напоминало об опасности. У Дудинки Енисей, как море. От одного низкого комариного берега до другого -- пять километров. Вода темная, пасмурная. Ледовитый океан, вроде, не близко, а -- холодит... Какой-то подвыпивший парень в черном накомарнике махнул нам рукой, а затем начал кружиться на сыром смолистом дебаркадере, в такт бравурному маршу с отвалившего парохода. Замахала и стоявшая подле него девчушка в желтом праздничном платке, полуобняв сгорбленную, точно переломленную, старуху, которая истово крестила пароход. Паренек в высоких сапогах геолога прокричал с другого конца дебаркадера: -- Ты меня не забывай, понял?! Сосед у палубных перил, тучный, седой, в истертой энцефалитке, быстро снял с запястья золотые часы и с силой кинул на берег. Паренек ловко, одной рукой, поймал; торопливо отстегнул свои и забросил их на палубу. У него счастливое лицо человека, поверившего: не забудут... Комары осатанели. Снуют над палубой черными тучами. А то вдруг вытянутся столбом, облепят... Седой, в энцефалитке, хотел что-то крикнуть на прощание, раскрыл рот пошире, да закашлялся, заплевался комарьем. Пассажиры спасались от них по каютам; наверху и в проходах остались одни бесплацкартные. Комары их не беспокоили: у одного дымит в руке остяцкая трубка с длинным чубуком, другой густо намазал блестящим, как рыбий жир, рипудином коричневую дубленую шею, развернул газетку с копченым сигом, отрезал кусок сига печальному, наголо остриженному соседу в ослепительно новой нейлоновой рубашке: -- На-ка, сытых они не трогают... Ты когда отвалился от решет?.. -- С месяц... -- Это кто же тебе махал? Друзьяки? -- Друзьяки. Со школьных лет. Вернулся, вот, в Дудинку, к матери. Не прописывают: закрытая, мол, зона... Куда теперь? А сам не знаю, куда... Может, в Красноярск. Или еще куда... Обоснуюсь где-нигде, вызову девушку, которая... семь лет мать не оставляла. Дрова ей колола. Мать-то, видали, хворая... Может, это и к лучшему: легкое у меня прострелено, а дома климат сы-ырой... Возле них суетился, приседая на корточки, пожилой, худющий -- одни мослы торчат -- пассажир со своей раскладушкой и сибирской лайкой, дремлющей рядом. Рассказывал свистящей скороговоркой, вынимая из мешка заткнутую тряпицей бутылку: -- Я тут год. Отпус-стили меня, слава тебе Господи, из "Победы". Справку дали. Все честь по чести... Молюсь за председательницу еженощно: детишек у меня -- семеро по лавкам. Не дала помереть... Тут? На разъезде. Обходчиком. Ничего. Стреляю оленя. Продаю мясо. Килограмм -- один рубль. Без спекуляции. Выживем, с-служивые, выживем... Главное что? Пенсия впереди. Пенс-сия!.. Седой, начальственного вида геолог в энцефалитке, выйдя на палубу, выбранил маленького юркого человечка, оставленного у багажа. На начальника навалились дружно: -- Ишь, вымахал большой, маленького увидел -- и сразу ж мораль зачитывает... Но маленький не обрадовался поддержке. -- Ти-ха! -- вскипел он. -- Керны везем... Все замолчали. Знали, что такое керны. Получается, открыли нефть или что другое. Поважнее. -- Во-о земелька, -- удивленно протянул пассажир с раскладушкой. -- Гибель. Огурца не вырастишь. А ковырнешь, золото колечко... Кто-то возразил ему язвительно: мол, что тебе, худобе, золото колечко, олениной спасаешься, -- а кто продолжал о своем: -- Я даю тебе капитальный развод! -- твердила мужу женщина в помятой шляпе. -- Понял, капитальный. -- Видно, обычные разводы у них бывали не раз. -- Ка-пи-таль-ный!.. Муж привалился в углу мешком, что называется, и лыка не вязал; наконец, сказанное до него дошло; он сорвал с себя новенькие ботинки на резине, кинул их в истертую сумку. -- Так, да?! Бери свои ботинки!.. Брошенного мужа накормили, дали кружку спирта, приняли в нем участие: -- Сгинет он без тебя, резвуха, -- сказал кто-то, накрытый с головой мешковиной. -- Ничто! Его власть прокормит. Он на Медном сгорел. У плавильных... В честь этого ему протянули еще кружку спирта. Еще и еще. Ему стало жарко, и он решил искупаться. Прямо на ходу парохода. Вахтенный матрос успел схватить его за рубаху, когда тот полез на бортовую сетку. У трапа началась возня. Пьяный, извернувшись, стукнул матроса головой в челюсть. И тут послышался с капитанского мостика чуть заикающийся ребячий тенорок: -- З-завернуть стерлядкой! Матросы ловко -- дело, видать, привычное -- закатали пьяного в брезент, только лицо оставили, перехватили брезент канатом, уложили у мачты, на енисейский ветерок. Через час скандалист пришел в себя, попросил развязать руки, и матросы, народ отходчивый, сунули ему в рот сигаретку. -- Н-намажьте ему лицо рипудином! -- послышался тот же тенорок. -- А то его комары оглодают... Нету? Возьмите в моей каюте! Так я познакомился со штурманом, который, сдав вахту, спустился с мостика, голубоглазый, коротенький, спортивного склада парень лет двадцати пяти, не более, в парадной фуражке речника с модным после войны "нахимовским" козырьком; он задержался возле меня, кивнув в сторону завернутого "стерлядкой". -- Их Н-норильск не принимает. Надоели Норильску алкаши. Очищается от шпаны. Ага?.. Нам сдает. Увозить прочь. Мороки добавилось. Так ведь ради порядка. Ага? Он каждый раз добавлял свое "ага?", словно не был уверен в сказанном... -- Этот с медно-никелевого? Трудяга? -- И, звонко: -- Вахтенный! Р-развязать!.. У штурмана было редкое отчество "Питиримович". Он потупился, сообщив мне об этом; обрадовался, узнав, что у меня и того мудренее; словно я собирался его дразнить. Окликнул девушку в белом переднике, выглянувшую на палубу: -- Я задубел, Нинок. Сваргань кофеечку... Да отнеси писателю мою карту Енисея. Он интересуется... Светлым полярным вечером Нина постучала в мою каюту, в которую спрятался от комариных туч, потопталась у входа. Я впервые пригляделся к ней: маленькая, белоголовая девочка лет 15--16 на вид, протянула мне штурманскую карту. Руки у нее тоненькие, детские, палец в синих чернилах... Деловито достала откуда-то сверху пачку сыроватых, пропахших Енисеем простынь, наволочку, застелила мою постель. Я поблагодарил девчушку, достал из кармана "вечную" ручку, протянул ей, поскольку, сказал с улыбкой, ваша вставочка вроде бы мажется... -- Что вы?! Что вы?! -- она отступила на шаг. -- Это, вроде, "паркер"? Слишком дорогой подарок. -- И не взяла. У дверей обернулась, спросила тихо: -- А вы правда писатель? Я улыбнулся ей: -- Это станет ясно лет этак через пятьдесят. Она засмеялась застенчиво, почти не разжимая губ. Хотела еще о чем-то спросить, но застеснялась, покраснела, как школьница, -- да и была, на мой взгляд, школьницей, живущей на корабле вместе с братом-штурманом. -- Белянка, а давно вы плаваете? -- спросил, чтоб помочь ей. -- Четвертый год. -- Как четвертый? А школа? Учились прямо на корабле? -- Отчего? В Астрахани училась. Вначале в школе. Затем в институте, на истфаке. Два года как окончила. -- Так вы гений. Завершить институт... в 17 лет?! Тут уж она развеселилась. Похохотала вовсе не застенчиво -- широко, белозубо, обнажив выбитый передний зуб. -- Спасибо за комплимент. Мне скоро 24. Мама, в свое время, меня истерзала. Мол, я перестарок... -- Нина, вам здесь хорошо? Прижились? -- Знамо! Колотишься, как рыба о бетон... -- И исчезла. Я глядел на приоткрытую дверь каюты. "Как рыба о бетон..." Что-то новое... Неологизм? Местное речение? -- Горькая усмешка, с которой она это произнесла, была недвусмысленной... Отдохнув, я спустился в огромную, как амбар, каюту третьего класса. К солдатам. На деревянных полках, у выхода, сбились молодухи с детишками. Ноги подобрали. Как от паводка спасались. А посередине, на полу и на потемнелых, отполированных пассажирами до блеска полках, сидели полуголые, без рубах или в тельняшках, стриженые ребята. Играли в карты. Без азарта. Видать, не играть сгрудились, а поговорить. -- Правда, вам кого прикажут кончить, вы того кончали? -- спросил негромко, буднично один стриженый другого, сдавая карты. Тот ответил нехотя, еще тише, озираясь: -- Если оперы хотели кого кончить, они солдатам говорили: "Этот в побег собрался..." А что значит собрался? Пырнет, для начала, кого из нас... -- И смолк, ежась. Другая группа, на отскобленном добела полу, окружила седого геолога в энцефалитке, единственного здесь пожилого человека, почти старика. Впрочем, у старика были порывистые мальчишеские жесты. И голос армейского старшины, зычный, властный, способный, наверное, заглушить сирену парохода. Старик рассказывал, как они в прошлом году ночевали в деревне Усть-Пит -- бандитском селе... Оказывается, есть и такое. В устье реки Пит, текущей в Енисей из золотоносных мест. Оттуда, в свое время, возвращались старатели. Деревня Усть-Пит была на их пути первой... -- Постелили нам в сенях, -- гудело в "амбаре". -- Мы про Усть-Пит наслышаны, решили спать по очереди... Растолкали меня дневалить, я на холодок выглянул, чтоб не сморило. Старик хозяин за мной. "Куда? -- удивляется. -- На ночь глядя... Не опасаешься?" -- "Чего мне опасаться, -- отвечаю. Я заговоренный. Меня пуля не берет". Старик хмыкнул... Утром собираемся уходить. Старик в проводниках. Ружье на лавке. Когда старик отвлекся, мой приятель из ружья патроны вынул -- и снова ружье на лавку... Идем. Рюкзаки тяжеленные, с образцами пород, мы и не чувствуем... Старик вывел нас на тропу, простился. Мы денег ему дали, спирту. Бредем. И вдруг видим, кусты впереди шевельнулись, и -- хлопок. Осечка... Я иду дальше. Как ни в чем не бывало. Кричу своим ангельским голоском: "Старый! Я ж тебе сказал, меня пуля не берет. Иль забыл?!" Тут уж его голова над кустами появилась, снова хлопок. Осечка... Я посошок наизготовку и -- кустам: -- Я ж тебя предупреждал, гостеприимный! Не трать пули!.. Он поднялся во весь рост. На лице ужас. И -- в упор. Хлопок... Ох, и били мы его... На прощание бороду пнем защемили и оставили так, на карачках. Для перевоспитания... И что думаете? Выжил. В этом году идем мимо, поинтересовались. "А, говорят, это которого в прошлом году медведь задрал?.. Живой, только тронулся малость..." Долго стоял хохот, гулкий, деревянный, будто мы все сбились в бочке, покатившейся под откос... Когда утихло, откуда-то сбоку донесся пьяный шум, матерщина. Там по-прежнему играли в карты, шлепая ими по доскам. Одного из игравших я узнал. Это был тот самый парень, которого не прописали в его родном доме, и он ехал "куда-никуда..." Он был гол до пояса, татуирован синей и черной тушью. С одной стороны его впалой, ребра торчат, груди синел профиль Ленина. С другой -- наколот черной тушью профиль Сталина. А под искусными чуть размытыми профилями -- надпись славянской вязью: "Пусть арфа сломана, аккорд еще звучит..." Он поднял стриженую голову, поискал кого-то мутными глазами. И вдруг закричал остервенело, жилы на его шее напряглись: -- Алле! Усть-Пит!.. -- Он привстал. -- Я тебя! Тебя! -- Он показал раздробленным пальцем на солдата, который служил в лагерной охране. -- Тебе говорю! Солдат оглянулся тревожно: -- Я не из Усть-Пита! -- Он не из Усть-Пита, слыхали?! -- И заколыхался от злого пьяного хохота: -- Иди, сбросимся в картишки! -- Не на что! -- солдат поспешно натягивал сапог. -- Добра что у меня, что у тебя... -- Прикидывайся!.. Весь мир наш!.. Вот, сыграем на этого, с прожидью! -- И он показал пальцем на меня. Седой геолог встал, проревел своим таежным голоском, что ежели вольноотпущенники орелика не уймут... Подействовало, вроде. Заиграли в картишки друг с другом, поглядывая недобро то на солдата, то на меня. Я стал задыхаться от вони портянок, сивухи, раздавленной селедки. Как же раньше не чувствовал?.. Но... сейчас уйти?! Я присел на полку, искоса поглядывая на вторую группку стриженых картежников, которых поначалу принял за солдат... Играли свирепо. Дудинский, с наколками, парень проигрался в пух, отдал свою нейлоновую рубашку, ботинки, брюки; раскачивался на скамейке, в одних трусах, обхватив руками голые колени. Седой геолог стремительно поднялся с пола, плюхнулся рядом со мной. -- Быстренько отсюда! -- шепнул он. -- Вас проиграли в карты! -- Что-о?! -- Идемте-идемте!.. Я эту публику знаю... Перепились. Играть не на что, -- объяснил он, когда мы вышли на палубу. -- "Порешишь жида, сказали этому... горемыке, -- отыгрался..." Запритесь в своей каюте. Или лучше у меня. Но вначале сообщите капитану... ...В рубке, застекленной и просторной, вольница. Рулевой бос. Ботинки рядом. Сидит на высоком табурете, у электроштурвала, обмотанного лентой из пластика. Штурвал от матросских ладоней блестит. За электрическим -- большой штурвал, ручной. Босые ноги рулевого -- на нем. -- Где Владимир Питиримович? -- спросил я почему-то шепотом. Тот кивнул в сторону. Владимир Питиримович, у поручней, рассматривал в огромный бинокль берег. Рулевой позвал штурмана. Я оглядел отполированную, неправдоподобной белизны рубку, сверкающие никелем тумблеры дистанционного управления, гирокомпасы, зачехленный локатор, рацию, радиотелефон прямой связи с Красноярском -- корабельный быт XX столетия, и все происшедшее внизу показалось мне ирреальным. Дичайшим сном. Владимир Питиримович, войдя в рубку, взглянул на меня озабоченно. -- Что-нибудь случилось? Я открыл рот и... попросил разрешения постоять за штурвалом. "Хотя бы минуту-две", -- добавил я смятенно. Недавно, правда, мне позволили "подержаться за колесо" в Баренцевом море, на пропахшем треской мотоботе. Часа три я вращал синими от холода руками руль, пока подвыпившая команда жарила в кубрике грибы, радуясь тому, что нашелся идиот, который добровольно мокнет наверху. -- В Баренцевом море что вдоль, что поперек... -- саркастически отозвался Владимир Питиримович о моем опыте, оглядев меня испытующе и, по-моему, даже потянув носом воздух: не надрался ли писатель?.. Добавил с тем уничижением, которое, как известно, паче гордости: -- Мы не моряки, мы рекаки... Но постоять у штурвала разрешил. Подождали, где Енисей разлился особенно широко и походил на пруд и где безопасно было поэтому подпустить -- на несколько минут -- к штурвалу даже и обезьяну. Я коснулся электроштурвала, как священного сосуда. И так стоял минуту, не более, ощущая холодок пластика и не стронув руль ни на волос. Просто полежали руки на рулевом колесе недвижимо -- Владимир Питиримович, не отрывая взгляда от фарватера, вдруг резко шагнул к штурвалу и встал за него. В рубку влетела, распахнув дверь настежь, Нина в переднике. На ее белых волосах встряхивались жестяные бигуди. Не успела даже прикрыть их. Платочек на плечах. В смоляных выпуклых, как у галчонка, глазах, -- тревога. Увидела Владимира Питиримовича. -- Ты!? Я подумала -- что стряслось!.. Корма виляет, как овечий хвост. -- Водокруты... -- выдохнул Владимир Питиримович. -- Побросало... -- Покосившись смущенно в мою сторону и передав штурвал рулевому, он положил руку на ее плечо, острое, худенькое, как у подростка. -- Тайга горит, чувствуешь? -- спросил он вдруг всполошенно, похоже, вспомнив о моем присутствии. -- Где-то за Туруханском. В наших краях. -- Горит, -- не сказала, шепнула она, вся подавшись вперед и прижимая щеку к его руке. -- Теперь до дождей, -- с тоской вырвалось у него. -- Пока не зальет... -- Потушат! -- заметил я бодро. Владимир Питиримович взглянул на меня, как на несмышленыша. Объяснил, погасив досаду (даже такого не знает человек!): -- Не тушат тайгу! Если лес в ближайшие годы не сводят, не предназначен к вырубке -- не тушат. Не расчет, говорят. -- И вполголоса, с откровенным отчаянием: -- Горим... Всю дорогу горим... В рубку постучали. Я невольно попятился от дверей... Протолкались, один за другим, бородачи с котомками и пилами за плечами. Пошарили глазами, кто постарше, и -- ко мне: -- Высади нас у Чуломи. Дадим спирту, однако... Владимир Питиримович быстро взглянул на иронически усмехнувшуюся девушку, затем -- очень строго -- на бородачей, сказал непререкаемо: -- Чтоб никакого спирту! -- Лады! Лады! -- закивали бородачи; однако, отлучившись на минуту и толкнув дверь своей каюты, Владимир Питиримович опрокинул поставленную с той стороны бутылку, заткнутую тряпицей. Когда он вернулся, у него, казалось, даже уши покраснели. -- Хочешь людям добра, а они тебя под монастырь, -- удрученно пожаловался он уже знакомой мне девушке, когда та вошла в рубку с чашкой черного кофе и спросила, как бы вскользь, почему в каюте штурмана дивный аромат... В ответ ни слова не молвила, только взглянула на него быстро и -- усмехнулась. Колко, иронично. И движения ее, и взгляды, и усмешка действовали на Владимира Питиримовича немедля. Он поклялся, после истории со спиртом, что больше не станет задерживать электроход по просьбе встречных-поперечных. Расписание есть расписание. Закон! Но на другое утро остановил, -- даже не у дебаркадера. Я, естественно, был уже у него, на мостике. Электроход бросил якорь напротив потемнелых, забитых досками домов: учительница попросила. Ветхая, старая, как сама деревня. Когда она, поднявшись в рубку, назвала свою деревню, Владимир Питиримович покраснел, сбычился, готовясь отказать, но Нина взглянула на него искоса, смолистые глаза ее расширились в недоумении. Владимир Питиримович набрал в свою широкую грудь воздуха, словно собираясь нырнуть в ледяной Енисей, и -- кивнул: мол, высажу, где надо. Ага?.. О чем разговор... -- Что ей тут? Кого учить? -- спросил он самого себя, провожая взглядом шлюпку, на которой матросы везли учительницу. В самом деле, избы в деревне без крыш, стропила торчат почернелыми ребрами. Дров на берегу нет. Нет дров -- нет людей... Да и лодок одна-две. Облезлые, брошенные. В стороне поблескивает одиноко лодчонка из дюраля. "Дюралька" с подвесным мотором. Будто кто-то заехал случайно. На кладбище... Якорная цепь отгрохотала, и стало слышно, как звенят комары все сильнее. Словно берега стонут. Две коровы, измученные комарами, забрели в воду по шею. Неподалеку от них семенил старик в черном накомарнике. Махал шлюпке рукой. -- А, да это, видать, Репшасы, пенсионеры... -- объяснил он мне. -- Дети на войне погибли. Ага? Или еще где, -- добавил он неохотно, заметив усмешку девушки в переднике. -- Дом порушен. Некуда возвращаться... Куда на каргу?! -- вскинулся он, хватаясь за бинокль. Поздно. Два взмаха весел -- и лодка ткнулась в отмель. Застряла. Берега в каменьях, в карге, как говорят на Енисее. Как ей не быть, этой карге!.. Ледоход на Енисее, как тяжелые роды. Наверху двинулось, затрещало. А внизу еще стоит мертво. И верхний лед, забив Енисей, уходит на дно. Пробивается, под ледяными полями, к морю; волочит, выталкивает со дна камни, обкладывает ими берега; срезает, вновь громоздит, наращивает мели. Каждый год Енисей что-нибудь да припасет... -- Карга!.. -- повторил Владимир Питиримович сурово, глядя, как матросы, вылезя из лодки, сталкивают ее на глубокую воду. И неожиданно добавил с мальчишеской гордостью: -- На Волге такого нет!.. Ага, Нинок?.. Что тебе? Ключ от аптечки?.. Владимир Питиримович наморщил свой приплюснутый, как от удара, нос. Он всегда морщил его, радуясь. А вот уж сиял празднично, будто дорогой подарок мне вручал... -- Знаменитая Курейка! -- И, показав на низкий берег, протянул мне артиллерийский бинокль. -- Там памятник самому. Иосифу Виссарьонычу, курейскому ссыльному... Точнее, постамент остался... -- Нащупал в кармане связку ключей, дал Нине, не глядя, и принялся рассказывать, как топили высоченный, как маяк, памятник Сталину из белого гранита... -- Ох, и мороки было! Прорубь пробили: указание из центра -- захоронить в срочном порядке. Опускали в прорубь ночью, словно, как развиднеется, уже поздно будет... Опустили, а он торчит оттуда по грудь. Со своей геройской звездой. И маршальской... Сунули, значит, на мелком месте. И ни туда -- ни сюда... Секретарь туруханский чуть не рехнулся. "Вы что, меня утопить хотите? Вместе с ним?.." Матерится. У речников карту глубин запросили. Новую прорубь разворотили -- такую, ровно все топиться собрались. Или на новое крещение... Мимо проплыл мысок, на котором сверкал огромными зеркальными стеклами дом не дом, колпак не колпак. Построечка. Не для сибирских ветров. В Гори я такой колпак видел. Он там прикрывает сверху мемориальную хату Джугашвили, работающую по сей день. Медленно уходит назад обломок постамента. Лишь гранитные зазубрины -- там, где высился единовластный хозяин Енисея... Ни единой души там. Мертво. Снова появилась Нина. Руки в крови. Отдала ключи, сказала: картежник кровью харкал. Обошлось, вроде. Владимир Питиримович, не ответив, протянул бинокль и ей. Показал за корму. -- Курейка! Памятник самому... -- Во-он ему памятники! -- жестко возразила Нина, кивнув в сторону покинутых сел, где, как покосившиеся кресты, торчали заросшие стропила. На тысячу верст тянулись они вдоль Енисея, брошенные, развеянные непогодой селения... -- Ты рассказал бы человеку. Подробно. Он бы записал... Владимир Питиримович посмотрел на нее недовольно, промолчал. Она взглянула на меня и -- жестом пригласила выйти из рубки. К поручням. Обвела рукой берег, на котором все выше и выше подымались к югу скрюченные полярные березы. -- Здесь сплошь ссылка. Деревни литовские, немцев Поволжья, эстонцы... Интернационал. Вот куда его прибило. Пристани Соленый, Потаскуй... Еще Кривляк -- особый надзор. А вон там, в девяти километрах от берега -- Сиблон, пострашнее Освенцима. Убивали морозом, заливали ледяной водой связанных. "Крытка" -- особый режим. Для бегунов. Стены, пол, потолок -- непросыхающий бетон. Отопление горячим паром. Год-полтора -- и туберкулез. Смертники... И так всю дорогу, как говорит Владимир Питиримович. От Дудинки до Игарки заколочены... -- Она стала загибать пальцы. -- Хантайка, Плахино. А после Игарки -- не перечтешь!.. В Шайтинской царил предколхоза Давыдов. Кричал, что он тот самый Давыдов, который у Шолохова. Потому и сослали, чтоб не маячил, не портил картины... Там были ссыльные немцы Поволжья. Давыдов не расставался с наганом. Пил зверски, продавал рыбу на проходящие суда. Весь улов. Выручку -- себе... Все ему прощали. Освободили досрочно -- за свирепость: беглецов сам настигал, руку приносил -- в доказательство... Ну да, отрубал и приносил, как раньше татаро-монголы -- головы врагов к седлу приторачивали... Всех держал в ужасе. Пока не собрал деревню, не объявил, что ее отныне называть Давыдовкой, в честь него, бессменного председателя... Только тогда и сгорел... Ишь чего захотел, возле памятника-то... Кержаки, крепкий народ, и те прятались... До пятидесятого года об одном селении никто не знал. Только в пятидесятом заметили с самолета... Снова проплыли деревни. Крыши обвалились. Дров на берегу нет... -- ...Остяцкая, Савина... -- Пальцев на руках Нине не хватило, и она как-то беспомощно прижала ладони к своему телу, дрожа от озноба и не двигаясь с места. Я стал снимать пиджак, чтобы накинуть на нее. Она тут же ушла. Владимир Питиримович -- за ней. Когда за ним захлопнулась дверь, я спросил рулевого, молчаливого паренька с бурятскими скулами: -- Кто она? Тот не ответил, пожав плечами. Мол, как это я сам не понял. Наконец удостоил недогадливого: -- Его баба, однако. -- Девочку с собой возит?! -- Ну!.. Взял девочкой -- осталась девочкой. Ключицы, вишь, наружу. -- Так жена это? -- Ну! Маленькая собачка до старости щенок. Позднее, сменившись с вахты и пригласив меня в кубрик, поведал о том, о чем знала вся команда. Он рассказывал, а другой паренек, в матросской форменке на голом теле, кивал: мол, все, как есть... -- Городская она. Волжанка. Астраханская. Отец из инженеров. Механиком плавал. Тогда по Волге. Ныне в загранку ушел. "Прибарахляться", -- сказал со своей усмешечкой... -- А сама из ученых. Историю постигла, как Владимир Питиримович Енисей. Все подводные течения, камни. Труд написала -- по своей учебе. Про Брутто-Цезарей. Востра, однако!.. Задымил своей остяцкой трубкой, рассказал, что у Владимира Питиримовича отец из кержаков. Питирим-от... А мать -- Аглая. Раскольники они. Бегуны. Живут на притоке Подкаменной Тунгуски. Бегун от бегуна километрах в ста, а то и более... А все друг про друга знают. У кого сын родился, у кого -- дочь. Когда время оженить, садятся мать с сыном в долбенку. Плывут смотреть невесту. Когда матрос вспомнил, как Владимир Питиримович явился к отцу, в голосе его звучали удивление и гордость: -- Причалили мы на "дюральке". Владимир Питиримович. И нас несколько. Друзьяки... Хата выскоблена, по стенам фото на картонках, с надписями. Еще с первой войны. Или какой? -- засомневался он, и я впервые подумал, что не только первая, но и последняя война далека от них так же, как пунические войны, и они свободны от нашего опыта. Все начинают сначала... А мы все задаем и задаем свои дурацкие вопросы: "...Доколе коршуну кружить, доколе матери тужить?.." -- Да-да, слушаю, слушаю, -- встрепенулся я. -- ...Сам Питирим стар, однако. Ветром шатает. Вышел навстречь в сатиновой рубашке. Босой. Рад... Сын пригласил его на свадьбу. Тот ни слова в ответ. Только глазом как зыркнет... Показывает тогда отцу фотокарточку невестину. И тоже молча... Сразу ж видать -- городская. Щек нет, кожа -- комар насквозь прокусит. Глаз вострый, птичий. И родителей ее показывает. Смело! Смело!.. Кержаку городская родня страшней сырого пороху... Питирим спросил про невестино имя и ногтем по столу как пристукнет. "Нелли, -- говорит, -- только собак зовут..." Владимир Питиримович, вижу, стал снега белее. Постоял молча напротив отца, поклонился ему. Извините, говорит, что не так. И -- из дому прочь. Навсегда... Нелли, правда, теперь Ниной зовет... До Туруханска тайга мертва. Плывут-плывут деревни-погосты. Владимир Питиримович сказал каким-то напряженным, озабоченным тоном, что до Красноярска осталось всего -- ничего. Трое суток. И замолчал понуро. Словно в Красноярске ждала его неприятность. К утру вода поднялась еще более. Буи притопило. Некоторые тащило, клало на бок: клокотала, ярилась возле них вода. Казалось, вот-вот вырвет с корнем. -- Бешеного быка выпусти, все переломает, -- заметил рулевой, и от дверей рубки тотчас прозвучало восторженное: -- На Волге такого нет! Медленно, словно нехотя, проплыла -- южнее -- намалеванная на скалистом обрыве маслом девица в городской юбчонке. Давний водомер. Для шкиперов на плотах и баржах, которые про эхолоты разве что слыхали. Владимир Питиримович вполголоса продекламировал оставшееся от дедов- прадедов, бегунов и охальников, их шкиперское присловье: Коли барыне по п... То баржи пройдут везде... Хоть и поднялась вода, Енисей -- в отмелях, как в сухое лето. Фарватер петляет меж островами; то и дело слышится тенорок: -- Дави белые! И рулевой прижимает корму к белым бакенам. -- Пять градусов влево! Так держать! У Игарки отстал комар. Как ветром выдуло. Зато появились пауты. Таежные оводы. Тельце пчелиное. Только два хоботка. Жалят так, что лошадь в Туруханске, у дебаркадера, легла животом на пригашенный дождем костер, покаталась по земле, опаляя гриву. Таежные пауты бились о рубку почти до самого Красноярска. -- Скоростные, гады, -- процедил Владимир Питиримович сквозь зубы. -- Электроход настигают. -- А взгляда от ветрового стекла не отрывал... Навстречу шли, мигая, самоходные баржи, одна за другой. С контейнерами, автомашинами, трубами для газопровода Мессояха-- Норильск. Старинный, словно из прошлого века, красный буксир с огромной белой трубой тащил гигантский плот. На повороте плот с силой ударил по бакену. Тут только я понял, почему бакены с вмятинами. Избиты, как кувалдой. Ободраны. Протащи-ка по петлистому, кипящему, с круговоротами фарватеру плот длиной в полкилометра! -- У буксиров обязательства: "За навигацию не сбить ни одного бакена", -- едко заметил Владимир Питиримович. -- Как видите... выполняют. А как иначе?.. Кто потащится без премиальных?.. Закрывай сплав?.. Вот и пишут им: выполнение по бакенам -- 100% -- Туфта , всю дорогу туфта... -- И снова поднес к глазам артиллерийский бинокль. Едва различимые в темной воде, плыли навстречу топляки . Черные, огромные, как тараны, хлысты то вертело поодаль, то кидало на пароход. -- Десять градусов влево! Успели. -- Пять градусов вправо! По борту проплыли оторвавшиеся от плота стволы сибирской лиственницы, нацелясь на нас, как орудийные стволы... И опять отмели. Черные залысины давних пожаров.