сын видел впервые. Затем пили и пели писатели, химики-органики и химики-неорганики, работавшие с моей женой Полиной четверть века. Наконец, изгнанные отовсюду евреи, которые голосили хором под гитарный перезвон о том, что с "детства мечтают они о стране, которую видели только во сне".. Дядя Исаак от огорчения заболел. Самые близкие ходили каждый день. Юра Домбровский пил и с диссидентами, и с сионистами, и с химиками. И плакал, утешал, добрая душа: -- Хуже не будет, ей-Богу! Звонил-чертыхался Александр Галич: болеет, а проститься с ним не пришли. -- .Вы что, думаете, я -ссучился? Схватили из цветочницы букет подснежников, побежали к нему. Схлынула к ночи суета, осталось, лицом к лицу -- нервное ожидание. Прыжок в неизвестность. И добрый голос: "Хуже не будет, ей-Богу!" Провожали нас только "забубенные", ждущие выездной визы или тюрьмы. Писатели не выходили, глядели из окон десятиэтажного "творятника". Расплющенные стеклом носы казались свиными пятачками. Кто-то сказал: "Царство свиней..." Полина взглянула на него недобро. Мела поземка. Холодило. Снег засвистал и точно унес писательский городок. Лишь на шоссе заметили: впереди идет черная "Волга", замыкает черная "Волга". Полина зевнула нервно: -- Кончатся когда-нибудь эти почести?.. Аэропорт Шереметьево встретил гортанным клекотом. Сновали грузины в кепи-"аэродромах". Гуры прикатили вслед за нами, минуты через три. Вошли в зал вместе. -- Гамарджоба, евреи! -- крикнул Иосиф Гур. -- Гагимарджос! -- деловито ответили мальчишки. Они сидели за пластиковыми цветными столиками кафе для иностранцев и сокрушали кастрюлями грецкие орехи. Милиционер пытался это безобразие прекратить, но грузинки в развевающихся цветных платьях кинулись на него коршунами, он почти побежал от них. -- Тяжелый народ! -- сказал он Иосифу. -- С гор, -- иронически поддакнул Иосиф. -- Советской власти не видели. -- Па-ачему не видели? -- возмущенно возразил стоявший рядом плотный, краснолицый грузин, похожий на гриб-боровик. С его широченного, больше, чем у всех, "аэродрома" капал талый снег. В руках "боровик" держал допотопный телевизор КВН, перевязанный бельевой веревкой. -- Ка-ак так советской власти не видели? Многие сидели!.. Сергуню провожала молодежь, семью Яши -- десятки пожилых и средних лет людей. Родные, соседи по дому, пациенты, обязанные хирургу Якову Натановичу жизнью и ставшие его друзьями. Всклокоченный после бессонной ночи Сергуня примчался с гитарой, которая висела у него за спиной на ремне, как автомат; взяв свой автомат наперевес, принялся отбивать в маршеобразном ритме неизменное: "Фараону, фараону говорю я..." Затем рванули в сотню молодых глоток: "Хава, "Нагила Хава...", кружась, скача вокруг оторопевших милиционеров и хлопая в ладоши так резко, оглушительно, словно и впрямь началась залповая пальба. Кому-то захотелось подурачиться, он затопал-завертелся, голося полупьяно: -- Тру-лю-лю, тру-лю-лю, тру-лю-- Тель-Авивскую тетю люблю... Сергуня протянул гитару Науму. Мол, твоя песня, ты и играй. Наум, не отходивший от отца, отмахнулся было. До шуток ли сейчас! Но вокруг началось столпотворение; казалось, само Шереметьево со всеми своими лайнерами и стеклянными аэровокзалами, слепившими желтыми солнечными бликами, тронулось праздничной, в огнях, каруселью. Наум побренчал рассеянно, далекий от крикливого веселья, набиравшего силу. Сергуня протолкался к Геуле, которая стояла неподалеку, обнявшись с Лией и всхлипывая. На пшеничную косу Геулы, закрученную на темени валиком, на ее белую, в первых морщинах, шею, сыпался снежок. Норковая шуба ее распахнулась. Геула не замечала этого, поеживаясь от ветра, который гнал-- кружил поземку. Лия принялась застегивать ей шубу, плача: -- Ну, как ты будешь без меня?.. Сергуня покачивался взад-- вперед за спиной Геулы, потерся лбом о ее припорошенную сырую шубу, она не почувствовала, взял руку -- не отняла. Так он и стоял, не выпуская ее руки. Наум скосил глаза на Сергуню. Глаза у Наума в последние недели запали. Не было в них неизменной "наумовой смешинки". А задержавшись на Сергуне, стали и вовсе болезненно-печальными. Он затянул вдруг тихо, своим дребезжащим и высоким "бабьим" голосом: -- Мой друг уехал в Магадан, Снимите шляпу, снимите шляпу... Кто то закричал: -- Ты что, "Нема, не все дома"! Это к месту?! Давай свое "тру-- лю-- лю...". -- Вечно он выкинет какой-- нибудь номер! -- зароптал приплясывающий парень, останавливаясь и обмахиваясь кепкой. Наум будто и не слыхал недовольных голосов. "Мой друг уехал в Магадан" Владимира Высоцкого была любимой песней Сергуни. Последние дни он только ее и бормотал. -- "...Уехал сам, уехал сам Не по этапу, не по этапу..." -- Вибрирующий тенорок Наума грустил и жалел брата. И удивлялся ему: сам бы он на такое не решился... Несколько голосов взывали к Сергуне, чтобы он отобрал у "этого ненормального" гитару. Сергей покачивался возле Геулы, ничего не видя, кроме нее, никому, кроме нее, не внимая, и Наум, скорее почувствовав, чем услышав недовольство окружающих, заголосил с вызовом, отчего его голос взвился фальцетом: -- ...Я буду петь под струнный звон Про то, что будет видеть он... ...В зале аэропорта Яша, взбудораженный, растерянный, целовался на прощанье с друзьями, которые все подъезжали и подъезжали на такси. Двое из друзей примчались на "Скорой помощи", один даже не успел снять халата. Они выскочили из "Скорой помощи", обняли Яшу, сунули ему коробку, завернутую в газету. Тот, что в халате, сказал: "Это от всех наших!" Расцеловались с ошеломленным Яшей и умчались на взревевшей сиреной "Скорой помощи". Пронзительные звуки сирены удалялись, слабели, затихали вдали прощальным салютом... На лице Яши застыла улыбка, добрая и виноватая, словно он просил прощенья за то, что оставляет своих друзей здесь, на этом грязном, в снежных натеках, полу московского аэровокзала, на который больше не ступит никогда. Я прежде всего о них вспомнил, о друзьях Яши, прочитав через много лет строчку поэта: "Аэропорт похож на крематорий..." Незнакомые люди обнимали Яшу, его жену, которая ежилась в своей длинной шубе из соболей, их малыша в клетчатом пальто с капюшоном и... старую женщину в облезлых каракулях, такую же полногрудую и величественную, как Регина. -- Тещу взяли? -- вырвалось у меня. У тещи, видимо, был музыкальный слух. Она повернулась ко мне гордо, осанисто и сказала желчно: -- Если партия и правительство жаждут меня вытолкать, могу ли я, как старый член партии, ослушаться?! -- И она харкнула на пол, разъяренно и полновесно. -- Гражданка! -- грозно воззвал к ней милиционер, стоявший у дверей. -- По с-сему с-случаю можно, -- донесся откуда-то свистящий добродушный голос, и милиционер успокоился. Когда объявили посадку, паводком хлынули грузины. И мы, и туристы, и милиционеры оказались отжатыми к стенам. Когда грузин внесло в проход, выяснилось, что весь аэропорт набит гебистами. Стоят вдоль стен, топчутся за нашими спинами. Несколько знакомых физиономий тех, кто ходили по пятам. -- Гамарджоба! -- Иосиф махнул им рукой. -- Как вы тут без нас, горемычные? Не ответили. Его внимание привлек толстый портфель, стоявший на столике неподалеку от входа в таможенный зал. Портфель был с дыркой, в которой поблескивал объектив, нацеленный на провожающих. Иосиф оглядел его, воскликнул весело: -- Эй! Шестерки, кто без присмотра оставил?! Оптика нынче дорогая! Тут же чьи-то руки схватили его, унесли. Иосиф расцеловался с Наумом и Гулей, оглянулся на стоявших у стен молодцов в новеньких, с иголочки, весенних пальто, поднял руку: -- Прощай, каторга! -- и шагнул к пограничникам. Гуры двинулись за ним, кроме Сергуни. Тот стоял недвижимо, застегивая щегольскую куртку из коричнево-желтой кожи, и беззвучно плакал. Подымался на цыпочки, чтобы толпа не заслоняла е е. Только сейчас я обратил внимание, как изменился Сергуня. Он стал тонок, как балетный танцор. И тут вдруг запищало что-то резко, безостановочно. Тревога! К проходу кинулись офицеры в зеленых околышах, таможенники. -- Расстегните пальто! -- приказал пограничник. Иосиф Гур расстегнул пальто, усмехаясь. После реабилитации ему вернули все его награды: ордена "Красного знамени", "Отечественной войны", "Суворова III степени"... От плеча до плеча. Это были награды за войну с нацистами, -- Иосиф гордился ими. Офицер оторопело смотрел на грудь Иосифа. -- И вы... вы... в ...Израиль? Мы потянулись вслед за Иосифом. Задержались только возле плачущего старика. Старик держал в руках коробку с урной. Сколько провожал в Израиль, к каждому рейсу подъезжали один-- два человека с урнами. Сотни тысяч, может быть, миллион евреев не дождались... Старика не могли унять. Оказалось, таможенник открыл урну с прахом его жены и помешал пепел карандашом, -- не запрятаны ли там драгоценности? Солдат-- пограничник кричал, чтоб старик проходил, но тот не двигался. Плечи его тряслись. Он повторял, размазывая слезы по изможденному, землистого цвета лицу: -- Она хотела ехать. Я не хотел ехать!.. Теперь я понимаю, где я жил! Теперь я понимаю, где жил!.. Иосиф и Яша взяли его под руки, повели к выходу на летное поле, где насвистывал, взвихривая снег, предпоследний мартовский денек. Самолет "Аэрофлота" стоял, окутанный поземкой -- фантастическая помесь акулы и консервной банки. Под трапом чернела "Волга". Служебная, с гебешными буквами "МОЦ" перед номером. Иосиф Гур напрягся внутренне, прошел, не замедляя хода. Только чуть побледнел. В самолете царил вокзальный гул. Черноголовые ребятишки бегали взапуски по проходу, женщины окликали их зычно, порой с такой экспрессией, что мы вздрагивали. Трап начал было отъезжать, но приблизился к самолету снова. Ввалились опоздавшие. Бородатый, с татарскими скулами верзила -- инженер-- мостовик Моисей Каплун, с которым познакомились в ОВИРе. Его худенькая жена с чуть надменным и тонким лицом. Сын, такой же огромный, плечистый, как его отец. И -- усохшая, добродушная теща. Все они были в синих лыжных свитерах с белым олимпийским кольцом у шеи; каждый держал по паре дорогих финских лыж. Это вызвало общий хохот. -- В Израиль?! -- воскликнул Иосиф недоуменно. -- На мировое первенство мостовиков-лыжников?.. Оказалось, что смеяться было совершенно нечему. В Вене Каплун разговорился; сказал, они удрали от допроса, который неизвестно к чему бы привел... Моисея Каплуна вызвали в КГБ на завтра. Он успел поменять билет на сегодня. Каплуны вышли из дома в свитерах, с лыжами, без чемоданов, стараясь не глядеть в сторону черной "Волги", дежурившей у подъезда. И так они ворвались, в последнюю минуту, в самолет. Как в подмосковную электричку. С лыжами... -- Я зубную щетку сунул в карман, -- торжественно объявил сын Каплуна. -- Единственное, что в Израиле пригодится. Двери закрыли и вдруг снова торопливо открыли: влетела, запыхавшись, круглолицая мясистая дама в мокрой шубе из скунса, с румянцем во всю щеку. Лицо типовое, с обложки журнала "Огонек" хрущевских времен, когда любили давать на обложках породистых доярок с Золотыми звездами героев труда. Из дипкорпуса, видать. Оглядела самолет и дико закричала: -- С кем меня посадил?! Они меня зарежут в Вене! Иосиф вскочил, как уколотый. -- Мадам! -- вырвалось у него в ярости. -- Чтоб до Вены вы не открывали рта! Дипкорпус затих. Самолет отрывался от России, - пятьдесят лет я прожил здесь, воевал за нее, все мои друзья и недруги -- тут... Припав к иллюминатору, я глядел на нее в последний раз. Замелькали огромной, казалось, до небес огромной решеткой железные прутья ограды. За ними -- толпа провожающих, а сверху, на перекладине, стоял Наум Гур, которого придерживали за ноги, и он возвышался надо всеми: он должен был немедля сообщить "коррам", если бы кого-- нибудь из нас поместили не в самолет, а в черную "Волгу" за трапом... Сергуня глядел в иллюминатор, плача беззвучно, нервно, не утирая слез. Лия, сидевшая сзади него, положила ему руку на плечо. Он ухватился за руку матери и потихоньку затих. По другую сторону прохода расположился Яша с приоткрытым докторским саквояжем у ног, рядом с ним -- старик, плакавший в Шереметьево. Яша дал ему легкое снотворное, и старик задремал, шумно, с хрипом посапывая. Моторов почти не было слышно, гортанный клекот детей и матерей, пытавшихся их усмирить, глушил все. -- Сулико!.. Дарико!.. -- звенели пощечины, и в дружном реве мальчишек рев моторов тонул окончательно. Сергуня повернул голову к Лие и прокричал испуганно: -- Если это евреи, то эскимосы мне ближе... У Иосифа дернулась рука. Казалось, он ударит Сергея. Он сильно ударил самого себя по колену. Шея его стала красной. Сергуня не проронил больше ни слова. До самой Вены. Когда самолет встряхнуло о посадочную полосу, Иосиф отстегнулся и сказал, наклоняясь ко мне: -- Если можешь, выскочи с грузинским паводком! Не успеешь, сразу за ними. Замыкаю -- я. -- Брось, Иосиф! -- начал я нервно-благодушно. -- Территорию Советского Союза мы покидаем в таком порядке, -- повторил он непререкаемо. В Москве свистела поземка. Пограничники у трапа били сапогом о сапог, чтобы не окоченеть. А здесь зеленела трава. Было тепло. Весна, которой заждались. Грузинские евреи спешили куда-то кричащей, плотно сбитой толпой. Мы медленно двигались по свежей траве, касаясь ее ладонями и вдыхая весенние запахи. Под эскортом лыжников, которые несли свои лыжи на плече, как старинные мушкеты. Затем остановились и стали удивленно озираться. Где же наша новая родня?.. И тут увидели бегущую от аэровокзала фигуру. Лысоватый коротконогий человечек кричал издалека, нарочито бодро: -- Шалом, дорогие! Шалом, говорю, дорогие! Мы все втянулись по одному в галдящий аэропорт. Каждого пассажира рейса Москва-- Вена снимал кинооператор, стоявший за никелированным барьерчиком в полумраке. -- "Пентагон не дремлет, он на стреме", -- Сергуня продекламировал Галича, и все засмеялись. За стеклянными окнами, со стороны города, нас ждали знакомые. Вероника и Юра Штейны с детьми, прилетевшие в Вену неделю назад, еще какие-то люди. Они стали махать нам: мол, идите к нам. В Москве, когда провожали Штейнов, разыгрался скандал. У них отнимали все фотографии с Солженицыным. Они не отдавали. У Юры было каменное лицо. Фотографии у него можно было отобрать только с жизнью. Теперь Юра был необычайно благодушен, почти весел. В руках он держал маленькие красные книжечки. Он сунул их нам, Иосифу Гуру, еще кому-то, кто вышел вслед за нами. Оказалось, это "Хроника текущих событий", изданная на Западе. До сих пор мы встречались лишь с "Хроникой" машинописной. Слепые экземпляры на папиросной бумаге. Мой сын подбросил книжицу на ладони, как горячий уголь. Раскрыл, стал читать вслух и вдруг, увидев незнакомых, быстро сунул книжицу в боковой карман. Иосиф осмыслил этот жест моего сына первым. Засмеялся, обнял его за плечи.-- Ефим! Кончилась советская власть! Можно не бояться! Даже с "Хроникой" в руках. Штейны ехали в Америку. Мы их жалели. Мы едем домой, а они -- куда? Иосиф долго озирался, искал кого-то. Наконец, наткнулся на низенького человека в ворсистом пальто цвета "выжженной пустыни", по мрачноватому определению Сергуни. "Выжженная пустыня" и оказалась представителем израильского посольства. Мы не знали, о чем они толкуют, хотя догадаться было не трудно: Иосиф надорвал подкладку кожаной куртки, вытащил оттуда письма Наума и Геулы. Отдал их "пустыне", прося о чем-то . В ответ покачивание головой: "Нет, нет". Иосиф взял письма обратно, вернулся внешне спокойным. Ни слова ни сказал при "чужих". И только садясь в автобус, который отвозил нас в замок Шенау, сказал мне вполголоса: -- Дов, увы, прав! Могила!.. Сами будем искать пути. Мы входили в этот большой, с голубоватыми стеклами, туристский автобус с торжественной медлительностью. Каплуны несли свои лыжи, как знамя. ...Когда въехали в замок Шенау с королевским парком, огражденным в те годы лишь зеленью, "гриб-боровик" выскочил из автобуса первым. Он стоял у дверцы и одарял каждого выходившего бананом и чаркой грузинского самогона-чачи, от которой резко разило сивухой. Сын "боровика" сновал тут же, с пузатой бутылью чачи и наливал жаждущим по второй. -- Начынаем новый жызнь! -- бормотал отец. -- Всем израильтянам по братски. Пока толпились около столовой, Иосиф подтрунивал над "боровиком", который не расставался со своим древним КВН, перевязанным бельевой веревкой. -- Слушай, кацо... Как тебя?.. Сулико? Сулико, зачем тебе КВН? Он принимает только советскую пропаганду. -- Зачем так говоришь, дорогой! Это память о России. Дорогой память! Наконец, нас впустили в огромную, амбарного типа комнату, по периметру которой были расставлены столы, накрытые белыми скатертями. Полина вытряхнула на стол авоську с едой, заготовленной в дорогу. Сметану, колбасу. И вдруг чьи-то властные руки начали убирать со скатерти то одно, то другое, засовывать куда-то под стол. -- Что за новое дело -- поп с гармошкой? -- воскликнул я. Лия Гур улыбнулась: -- Гриша, вы поставили на стол вместе мясное и молочное. -- Ну, и что? -- По еврейским законам не полагается. Кошер есть кошер. А не поп с гармошкой! -- Та-ак! -- Я огляделся сердито. -- Опять указания сверху? Иосиф положил мне руку на плечо. -- Гриша, ты за евреев заступался? Так? С риском для жизни. Так?.. Ни одно доброе дело не остается безнаказанным... После еды началось заполнение анкет. Меня вызвали на второй этаж к сонному еврею в зеленой армейской гимнастерке. Его интересовала моя родословная. Как звали отца?.. Странно! А мать? Евгения? Что такое?.. А, Года, то есть Ходке. Так бы и сказал! Ты что, не знаешь идиш?.. Странно! Как звали бабушку?.. Сарра-Элла? Ну, так что ты меня путаешь?! Ох, не понравился мне этот "отдел кадров"! И я уж не усмехнулся, когда по Шенау зашелестело: -- У кого жена русская, пишите -- "еврейка"... Тоненькая жена инженера Каплуна выскочила от "кадровика", как из парной бани. Буракового цвета. С закушенной губой. Сказала с горькой нотой в голосе: -- Кажется, я стала нацменьшинством... Может, правду говорили в Москве: тех же щей, да пожиже влей... а? -- Оленька, -- простонал Каплун. -- Целый год мы вправе выбирать. Страна демократическая. Если так, как ты думаешь, ноги нашей там не будет! Хватит нам "первого отдела" в Академии наук. Сыты по горло! Проурчал автобус. Сулико, размахивая своим КВНом, кинулся навстречу одному из приехавших. Издали тот был похож на Сулико, как брат-близнец. Такой же гриб-боровик! Да и вблизи различие небольшое. Такой же острый, шмыгающий взгляд оливковых глаз. Усики -"сталинки". Пышные баки с проседью. На голове неизменный "аэродром". -- Гамарджоба, Константинэ! Ты здесь?.. А слушай, дорогой, слушай... почему ты еврей? -- По первой жене, Сулико. По первой жене. -- И много дал? -- деловито осведомился Сулико. Константинз сделал небрежный жест рукой: мол, не о чем говорить. Они еще о чем-то пошептались, затем Сулико крикнул Иосифу, Яше и мне, топтавшимся на густом стриженом газоне: -- Иди в мой комната! Есть что сказать!.. Прошу, дорогой, иди! Делать нечего, пошли в его "комната", которая напоминала студенческое общежитие на Стромынке. Облупленные стены, потолок в желтых разводах. Пять железных кроватей, одна возле другой, почти впритык. Сулико накинул на дверь крючок. Достал из ножен грузинский кинжал, перерезал веревки, которыми был обмотан злосчастный телевизор и, подняв телевизор над головой, произнес голосом фокусника: -- Внимание! Р-раз... -- Он грохнул телевизор об пол. Задняя стенка отлетела и по полу рассыпались спресованные в пачки сторублевки. Сулико поддел ногой далеко отлетевшую пачку и пошел отбивать своими мягкими хромовыми сапогами вокруг разбитого КВН огненную грузинскую лезгинку. За ним двинулся по кругу Константинэ. Ах, с какой радостью они кружились в своем родном танце. Сулико взял кинжал в зубы, вертелся на носках так, словно полжизни провел на цыпочках. Константинэ хлопал в ладоши и кричал: "Асса! Асса! Сколько дал, Сулико? Асса! Асса!.. Два лимона?.. Асса! Асса!.." Сулико вдруг остановился возле Иосифа, как вкопанный. -- Зачэм говоришь: только антисоветскую агитацию принимает? Что я, антисоветский элемент?.. Я всю Грузию одарил трикотажем. Что такое была бы Грузия без меня? Цхе! Россия!.. Нехорошо, дорогой! Пусть цветут все цветы, как сказал... кто сказал?.. -- Два лимона -- это не дорого, -- Константинэ задумчиво ерошил свои усы -- "сталинки". -- Тебе попался чэловэк!.. -- Слушай, Константинэ, -- спросил Сулико, вытирая платком лицо. -- Где лучше ехать в банк, тут или там? Константинэ скептически поджал губы. -- Там есть фонд обороны, займы. И вообще много евреев! -- Значит, здесь! -понял Сулико. -- Айда! Цену знаешь? Константинэ куда-то пропал. Минуты через три, не более, подъехал в открытой белой машине, появившейся неизвестно откуда. -- Вот! -- деловито сказал Сулико, -- а ты что провез, дорогой? Вместе поедем? Я ответил, что возможно, пробьется через границу книга, которую спрятал в Москве. Называется "Заложники". -- Книга? -- Сулико наморщился так, словно собирался чихнуть. -- Нэ товар! Вперед, Константинэ! -- он втиснул свое тучное тело в белую машину. -- Пробьем окно в Европу, как сказал... кто сказал? 2. ЛОДПолночь. Дождь, как из ведра. Автобусы, которые повезут нас в Венский аэропорт, урчат где-то рядом. Прикрывшись зонтами или газетами, мчимся под навес, где свалены чемоданы. Ребята из безопасности расхаживают вдоль груд багажа. Наклоняются к ним, взмахивают руками, точно благословляя в путь. Время от времени перестают благословлять, окликают хозяев вещей: -- Сами укладывали?.. Помогали соседи?.. Они евреи или нет?.. Какая разница? Евреи пока что самолеты "Эль-Аль" не взрывали... Откройте чемодан, пожалуйста! Около сундука, окованного железом, задержались прочно. Подошли хозяева. Мачтового роста, голова, как на кол воткнута, грузинский еврей. Сильно навеселе. Женщины в черных одеждах и одинаковых лакированных туфлях-- лодочках. Парень из безопасности показывает жестом: "Открыть!" Хозяин сундука опечален: -- Вай! Нэт бомба!.. Нэ ве-ришь? -- Отомкнул сундук. Доверху набит сапожным инструментом. Все смеются. Парень из безопасности смущенно показывает прибор, скрытый в его ладони. Прибор пищит, как кукольный Петрушка. -- У нас в горах знаешь как? -- грузинский еврей обращается сразу ко всем окружающим. -- Кто соврет, лишний дэнь не проживет. Парень смеется уголком рта. Вежливо. -- Он еще не знает, что с гор хлынула другая цивилизация, -- говорит Иосиф, приглядываясь к "свистульке". Она заинтересовала его как кукольного режиссера, которым он был несколько лет, после Воркуты. Вваливается новая группа. Евреи из Бухары. В светлых халатах, с бубном. Пританцовывают под гром и шорохи бубна. Наш знакомый Сулико, прижимающий к груди чемоданчик типа "Дипломат", поглядел на узбекские шаровары женщин и прокомментировал с величайшим презрением: -- Цхе! -- Смелый эксперимент, -- говорит задумчиво Сергуня, причесывая на голове свою сырую копешку. -- Собрали жителей Луны, Венеры, Земли -- и в один мешок. Как-то нам всем будет -- в одном мешке?.. В аэропорту меня обступили корреспонденты израильских газет. Подсунули к лицу магнитофон. Спрашивают, что я думаю... И вопросы, как по списочку. Меня пошатывало: не спал суток трое-четверо, да к тому же, признаться, не знал твердо, долечу ли до Вены. Ох, мне было не до интервью. Позвал Иосифа. -- Иди! -- кричу. -- Это хорошие люди! Держащий микрофон улыбнулся иронически: -- Почему вы заключили, что мы хорошие люди? Я развел руками: -- Израильтяне! Тут уж начался всеобщий хохот. Решили, веселый человек. Но я при всем своем дремотном отупении почти не шутил. Всего только трое суток назад меня отогнали бы от любого микрофона разве что не палкой, а ныне подносят его ко рту. Ну, разве не хорошие люди?! Я находился в том радостном безмыслии, которое психологи называют "состояние эйфории". Пожалуй, один Сергуня не потерял своего обычного мрачновато-иронического взгляда на окружающее: -- Пялился на соотечественников во все глаза, -- сказал он едко, берясь за сумки, чтоб идти на посадку. -- Первые в моей жизни. По-моему, мы для них те же самые, с бубном! Из другой галактики. Особенно для кривоносого с микрофоном. Иосиф пригасил ногтем окурок, сказал встревоженно-- Боюсь я за тебя, Сергуня. Мы все летим да! домой, а ты... в Магадан... Немножко меньше желчи, а? Шоколадные богини в голубых униформах и шлемах, как у Афины Паллады, разводят нас по "Боингу". Мой сын Ефим присел и тут же вскочил, прибился к парню-стюарду, который наблюдал за трудной ночной посадкой. Вопроса не разбираю, ответ звучит четко: он, стюард, в Аэрофлоте не работает. -- Извините, у меня плохой иврит! -- громче и огорченно восклицает сын. И по складам, как иностранцу: -- Вы давно работаете в "Аэрофлоте"? -- Я не работаю в "Аэрофлоте". Я работаю в компании "Эль-Аль"! Сын умолкает в смущении: он был уверен, что слово "Аэрофлот" -- международное. Как аэропорт. Оказывается, это лишь название советской фирмы. Не весь свет, что в окошке! Похоже, языковой барьер -- не самое трудное, что ему предстоит преодолеть. И нам, возможно, также. Я зову его, но он машет, мол, не беспокойся: к нему подходит девчушка в блеклых джинсах, разодранных сзади по моде, то есть, в клочья. Как камни, перекатывает во рту свои американские "р-- р": -- Ар-- р ю р-рашен джу?.. О, Москоу! -- слышу. Лет ей семнадцать. Как и сыну. Видать, впервые выпустили ее из дома мир поглядеть. Сын смотрит на меня умоляюще: -- Я поупражняюсь в английском, а? Юности легче. А мы еще там, в России. Молчит Иосиф Гур. Губы поджаты. От подносика с едой отказался... Яша взял отцовскую руку, пощупал пульс. "Вздремни", -- сказал. Иосиф ответил вполголоса: -- С-с-с ума сошел? Я каждый день выхожу из Египетского плена? -- Сергуня нюхает зеленую кашицу авокадо и, старый гурман, жмурится от удовольствия. И... отдает Регине. Регина сидит рядом с мужем, натянутая, как струна. Животик у нее округлился. "Сын будет саброй, -- Яша сообщил мне об этом очень гордо. Еще в Москве. Сергей называет Регину "мадам Аш бомб". Вряд ли потому, что покойный отец ее был известным физиком-атомщиком, скорее за "взрывной" характер. Этот характер (от тещи подарочек) привел к тому, что Регина ушла от Яши к ученику отца, который поселил ее на Черном море, вдали от атомного НИИ на Урале, каждый выходной прилетал к ней. А год назад Регина бросила всех своих атомщиков, привезла к Яше его сына Олежку, Олененка и тещу. "Мне от атомного века больше ничего не надо", -- шутил Яша, и кто знает, не появись у него яростной и властной Регины, решился ли бы он отрезать всю свою прошлую жизнь, как хирургическим скальпелем. Все Гуры приняли Регину, кроме Сергуни. Сергуня, однолюб, недоброжелательно поглядывал на то, как уплетало авокадо "сие волоокое диво", как подумал он. -- "Это вам не Гуля..." Яша поднялся с кресла, разминая прямоугольную, широкую, что в плечах, что в талии, спину. Поравнявшись со мной, попросил двинуться за ним. Хвост "Боинга" вибрировал, и вместе с самолетной вибрацией дрожала записка, которую Яша держал в руках. На записке было начертано торопливо: "Семен Ладыженский, 54 года, инвалид войны". Яша кивнул в сторону полуоблезлого пепельного затылка на дряблой и красной шее. -- Это он! И рассказал, что у него был на проводах русский диссидент, -- он назвал очень известное имя, -- диссидент этот просил передать кому надо, что Семен Ладыженский получал пенсию в шестьдесят рублей. А теперь жена будет получать за него 120 рублей. Каждый месяц... Сведения точные. Яша мял записку в руке, прокричал мне в ухо: -- А вдруг ошибка? Или кто-то сводит счеты? Вдруг -- и того хуже! -- провокация? Лубянка есть Лубянка... Я развел руками. Советов тут давать нельзя. Поступай, как знаешь. Не знаю, как поступил Яша, но, забегая вперед, скажу, что ровно через год инвалид войны Семен Ладыженский оказался вдруг в Вене, умывая слезами порог советского посольства. "Пустите обратно! Простите измену!" Пустили, конечно... Семен Ладыженский давал в Москве интервью про то, как он "попался на удочку сионистов, будь они прокляты! А теперь ему хорошо..' Так и написал интервьюер в московской газете: ".Хорошо ему идти по Ордынке". Этого можно было ожидать. Но вот того, что произошло затем, предвидеть было невозможно. "Фантастика!" -- воскликнет Шауль бен Ами, специальный представитель правительства Израиля. Увы, не фантастика. Еврейская судьба, к которой еще вернемся... Яша пытался проведать своего терьера Посю, который летел в деревянной клетке в багажном отделении. Общение с Посей на высоте десять тысяч метров не было предусмотрено, и Яша извелся. "Пося -- совесть семьи, -- сказал Яша. -- Защищает тех, на кого кричат. Могу я выжить без такой собаки?" -- он засмеялся тихо и счастливо. Принялся рассказывать о Посе. Богиня в синей униформе сообщила, что под нами Средиземное море. Все потянулись к темным иллюминаторам, смотрели вниз, в темноту ночи, завороженно, и вдруг где-- то впереди возникла тихая, на тонкой ноте, грузинская песня. Сперва один голос затянул мелодию, к нему присоединился другой, низкий, почти бас и вот уже едва ль не весь самолет завел старинную грузинскую песню о светлячке, который стал виден в ночи. Поют одухотворенно. Глаза где-то далеко-далеко. -- Они все религиозные? -- спрашивает яшина теща. Иосиф кивает. Да, конечно, они не просто летят в Израиль. Они возвращаются в страну обетованную, где реки текут молоком и медом... И волк лежит мирно рядом с козленком, и... -- Он еще долго, все тише и тише, для самого себя, произносит строфы Библии, и по его расширившимся, влажным глазам видно, что душой он вместе с поющими, хотя и не в силах подпевать с тех пор, как пуля охранника прострелила ему горло. Песня не утихает и час, и полтора. Чуть заалело на востоке, и песня будто светлела: не то поют люди, не то молятся. А кто-то и точно молится -- молится страстно, одержимо. Забыв о скарбе, о женах, о земной тщете. Молитвенная песня восхода. Торжественное чувство охватывает нас, погруженных ранее в свои воспоминания и тревоги. Мы не понимаем слов, но внимаем им. Исчезла сонливость. Исчезло будничное, суетное. Мы пытаемся подтягивать, вторить чужим словам, чужой вере. Может ли кто отвернуться от столь зримого и теплого, как дрожащий воздух над костром, ощущения счастья? А мы счастливы сейчас, в этой, чудилось, неземной птице, поднявшейся на такие высоты, откуда, видно, очень близко до Бога... -- Эти кацо больше евреи, чем мы, -- шепчет мне Сергуня, проталкиваясь в проходе, где сидят недвижимо, раскрыв рты, дети. Даже егс пробрало. Я никогда не видел столько счастливых людей вместе. Разве чтo на войне? В День Победы?.. Кому-то хочется плясать, его унимают. Песня все звучит и звучит. Вступает, вплетается в хор солнечный баритон который весь, до краев, -- надежда, мольба, счастье... Самолет приземляется в рассвет. И сразу загудело, как в шмелином гнезде. Стюард из-за своей занавески тянет руку. Три пальца сложены щепотью, он покачивает ими. Впервые я увидел этот израильский жест, который затем сопровождал нас на Святой земле, куда бы мы не пошли. "Савланут! Терпение! Зачем торопиться?.. Савланут!" Девчушка-американка, глядя на красное рассветное небо Израиля, повторяет в экстазе: -- Я такая счастливая! Я такая счастливая! Навстречу торопится рабочий аэропорта в белом комбинезоне. Он вероятно, подумал, что его о чем-то спрашивают. Повернул небритое, с масляным пятном, лицо к девчушке: -- Что? -- Я такая счастливая! Такая счастливая! Рабочий кинулся дальше, бросив сердито: -- Прекрасно, что в этой стране есть хоть один счастливый человек! ...На белом громоздком трапе с надписью "Эль-Аль", притиснувшись сбоку, рядом с водителем, мчал Дов. Так он и приблизился вплотную к самолету вместе с лестницей. Пока он ждал Гуров, подъехали два "Виллиса", набитые корреспондентами с фото и телекамерами. Дову было не до них. Пожалуй, он и не заметил их. Кинулся, нет, даже не кинулся -- прыгнул на шею отцу. Так его и засняли -- в полете. На другой день в американских, английских, итальянских газетах появились снимки: "Счастье семьи Гуров". Лицо Дова, отца. Они были зареваны. Господи, какое это было торжество! Откричала Америка Гуров. Кончилась для них бесконечная Воркута. Они вернулись домой. Яша повертел Дова, пощупал мешки под его глазами, спросил: -- Поздоровел? В ответ Дов так хлопнул Яшу ладонью между лопаток, что у того занялся дух. Яша повторил уже совершенно уверенно: -- Поздоровел!..Жену показывай! Кто за такую образину решился замуж выйти? Дов захохотал, сообщил, что отца пришли встречать многие старые сионисты, зеки-воркутинцы, поэты-идишисты. Но не пускают ни кого. "И моя там!" -- и махнул рукой в сторону аэропорта, пламеневшего на солнце. Действительно, на крыше, вдоль металлической ограды, стоят в свободных позах, кто как, солдаты с автоматами.. -- Террористов боятся? -- спросил Иосиф. -- Родственников! -- Ко-го? -- хором воскликнули мы. -- Родственников! С мешками, полными советов. Пока родственники за оцеплением, тут вас и брать. Тепленькими. Глупышами. -- Дов, что ты мелешь? Подъехала крытая машина с какими-то наблюдателями, и Дов, оттянув отца от лестницы, зашептал ему на ухо. Иосиф отстранил Дова, смеясь: -- Ты тоже с мешком, полным советов? Мы -- у себя! Пусть идет, как идет! Высыпали грузинские евреи, говорившие вполголоса, почти не дергавшие детей. Несколько высохших, пепельных старцев в черных кипах встали на колени, целуя горячий, в масляных пятнах, бетон. За ними опустились на колени молодые в своих клетчатых "аэродромах". Закачались в молитве. Последним рухнул тучный Сулико, прижимая к груди кожаный чемоданчик типа "Дипломат". Кажется, Жаботинский мечтал, чтобы у евреев были свои воры и проститутки. Как у всех народов!.. Пожалуйста! Привезли бо-ольшого специалиста. Кто-то запел гортанно и страстно, воздевая руки к небу. Притихли даже техники в белых комбинезонах. Перестали кричать и ругаться. Иосиф не слушал Дова, который продолжал что-то втолковывать отцу. Широкое, грубоватое лицо его было просветленным. Таким я не видел его никогда. Я же просто не выходил из клинического состояния эйфории. В особое умиление меня привел коричневый еврей-- полицейский. Большой, спокойный, с радиопередатчиком и огромным оперным пистолетом в брезентовой кобуре. Власть! Какой-то израильский офицер с двумя шпалами на зеленых погончиках встречает мать. Мать говорит по-русски. Сын отвечает на иврите. -- Господи Боже, -- вздыхает Лия, -- за что ты так разбросал нас? Сын с матерью объясняются на разных языках... Иосиф! -- кричит она. -- Телеграмму Геуле и Науму! Мы направились было к стеклянным стенам аэропорта Лод, куда тянулись нарядные, с кодаками, туристы с самолета "Пан Американ". Нас задержали, сбили плотной толпой и повели в сторону от стеклянной цивилизации через огороженный металлической сеткой проход в мрачноватый зал на втором этаже, похожий на деревенское кино в российской глубинке. Длинные деревянные скамьи. Многие, сидя, спят, время от времени вздрагивая и глядя перед собой. Дети хнычут. Кино! Только вместо экрана дощатая дверь, в которую вызывают мужчин. Только мужчин -- глав семейств. Заспанная девчонка с трудом произносит необычные для Израиля фамилии: -- Гогошвили, Гришашвили, Андроникашвили... Наш знакомец Сулико шепчет кому-то: -- Первое, что предложат, откажись. Хорошее сразу не предлагают. За дверью кричат, бранятся. Впрочем, возможно, и не бранятся. Однажды в Сухуми я видел дико орущих мужчин, которые, казалось, вот-- вот пустят в ход кинжалы. Оказалось, они приглашали друг друга в гости... Лия с головным платком на плечах, растрепанная, двинулась в сторону уборной, от которой несло хлоркой. В уборную выпускали по одному человеку. Лия оглянулась на парня с автоматом. -- Зачем ты идешь со мной? В самом деле, зачем? Уборная тут же в коридорчике, и там, у лесенки, ведущей вниз, тоже стоит солдат. Мы сидели молча и неотрывно смотрели на дверь-экран. И каждый видел свое кино. Иосиф ощупал деревянную лавку. Точь-в-точь, как на вахте у вохры. Зеков пригоняли убирать, приходилось двигать тяжелые скамьи. Запах барачный, застойный. Запах беды. На оправку ведут, как на пересылке. За спиной "попка". Чего ж они не придумали повеселее? Бедная страна?.. -- Последний барак перед свободой, -- бодро говорит мой сын, поглядывая в оконце. Регина плакала, прижимая к лицу кружевной платочек. Нет, она не жалела, что приехала в этот немыслимый сарай. В конце концов они уйдут из этого вонючего загона. Она с Яшей, слава Богу! Но куда уйти от острого чувства вины: ей счастье, а братьям? Старшего уже изгнали из армии, из партии. Младшего, конечно, вышвырнут из академического института. "Допуск" отняли. Была благополучная семья, и все прахом. Она не могла сдержать слез, голова ее тряслась. Яша бросился к грубо сколоченному из неровных досок столу, на котором стояли бумажные стаканчики и стеклянные банки с апельсиновым соком, нес в дрожащей руке, плеская. Теща взяла стаканчик, поблагодарила, выпила. -- При чем тут ты, дочурка, -- слышался ее приглушенный низкий голос. -- Если бы я осталась, никто бы их пальцем не тронул. В 37-ом за квартиру убивали, сейчас выбрасывают за границу. Либерализм! Перестань, говорю!.. Можно жить в стране, где тебя вышвыривают из квартиры, а вдогонку вопят об измене Родине? Сергуня устроился в последнем ряду, безучастный ко всему, глядел в пыльное окно, за которым ревели "Боинги". У жены Каплуна по-прежнему лицо, как из парилки. Ей, видно, невыносимо жарко. Она не может снять лыжного свитера, заменить его нечем. Она смотрит на дверь и глотает таблетки. Рядом вертится на скамье ее мать в лыжных штанах. У матери доброе, морщинистое лицо русской крестьянки, которую в первый раз привели в зоопарк. А то вдруг ссутулится, пригорюнясь... Я тоже смотрел свое кино. Я жалел отца. Отец остался там, за чертой. Я не был с ним близок. Он развелся с матерью, когда мне не исполнилось и трех лет. Прожил затем жизнь бобылем. Мы встречались редко. Я считал его злейшим контриком. Изумлялся ярости, с которой он, слесарь-юстировщик, потомственный рабочий, крыл советскую власть. И в Бога, и в душу крыл... И только лет пять назад, услышав по "Голосу Америки" о том, что я стал писателем опальным, явился к нам с пол-литром и рассказал, почему он так любит их... В 23-ем году служил он действительную в погранвойсках на Днестре. Редкие выстрелы в теплой ночи. Крестьяне-контрабандисты, которые пытаются по старинке откупиться от стражи: "Товарищок, возьми сала!" И вдруг подняли заставу по тревоге, отделили половину красноармейцев, увезли в Одессу. На две недели. Поставили на вышках одесской тюрьмы. Две недели смотрел отец сверху на то, как привозили в крытых машинах после облав. И сразу на задний двор. Без суда... Как протащили по земле за бороду священника. Как топтали женщин. И открылось рабочему пареньку, кто пришел к власти. Подступило к горлу.... А уезжать не собирался. "В семьдесят лет, сказал, как раз пора себе гроб сколачивать. Я свою судьбу проворонил". Мои мысли прервала жена, думавшая свое: -- Ты знаешь, сколько людей прочитали рукопись "Заложников"? Я кивнул. Давал читать самым близким. По секрету. Друзьям Полины, Юре Домбровскому, Александру Беку... Даже Галичу не дал, люто обидев его этим. Галич пил зверски, а что у трезвого на уме, у пьяного на языке. В списочке, который набросал, помнится, было девять душ. В самолете Полина подсчитала, что вместе с женами писателей, их в