у, на иврите умеет (не терял времени на каторге), но понимать все эти "Х-рр"?! Попытался прочесть бланк -- увы, к ивритской скорописи еще не привык. Почерк у нее -- словно не рукой держит перо, а копытом. Взяв листочек с адресом "вышестоящей конторы", он выбрел на улицу, за которой вздымался в голубой бездне Иудейский хребет. Иерусалимское пекло набрало силу. Белые камни ступеней жгли подошвы. Иерусалим -- город-- ступенька, как определил Олененок, которого в свое время возили в Святой город в гости к деду Иосифу и бабушке Лие. Город-ступенька накалялся, как русская печь. Пока Иосиф допрыгал по жгучим ступеням до автобусной остановки, он "дошел", как доходит хлеб в русской печи. Его можно было вполне в эти часы швырять, как пышущую жаром краюху, сушить на сухари, крошить-- растирать в пыль -- по официальной терминологии, абсорбировать. К нужному чиновнику он ввалился в полдень, раскаленный, как металлическая болванка, докрасна... Тот пробежал пачку листов, которыми Иосиф всю дорогу обмахивался, как веером, и вдруг дико закричал на него. Остановился только тогда, когда Иосиф, чуть поостыв возле его кондиционера, послал его ко всем чертям. На хорошем идише. -- Руси? -- догадался чиновник и, усевшись, набросал ответ медной кобыле, от которой Иосиф только что явился. Оказалось, она по рассеянности заполнила не ту форму. Так он и сновал, как посыльный, между "вышестоящей конторой" и конюшней, расположенными в разных концах города. До вечера успел сделать три конца. Рассказывал, держась за сердце, что издох бы, как пес, на мостовой, если бы не заскакивал охладиться в магазины и банки, в которых рычали кондиционеры. К счастью, банки в белокаменных строениях, ("дети Сапира", как их называли), часты, как в Москве милицейские участки. Похоже, в Израиле это и есть участки: во всяком случае только здесь настоящая "холодная", -- за это Иосиф любил банки, особенно, если они посередине пустыни. Первый день бумаги переписывались трижды, второй -- дважды. Иосиф хотел заполнить бланки сам -- не разрешили. Когда его выгнали с бумажной стопой и на следующий день, он, осатанелый от ярости, с полурасплавленными мозгами, уселся прямо на тротуар, на кипу старых газет, благодаря Бога за то, что у него не было с собой никакого оружия. Даже дубины. Неделю назад незнакомый иммигрант из Киева застрелил марокканца-- экзаменатора Автослужбы, который провалил его на экзамене по вождению в восемнадцатый раз. Затем киевлянин выстрелил в самого себя. Почему лютуют иерусалимские инструктора, было известно. Когда прибыла марокканская алия, ей не предоставили никаких льгот. Марокканцы, как и все прочие, могли купить лишь развалюхи или машины израильского производства с кузовом из стекловолокна, о которых неизменно шутили, что их любят верблюды. А эти русские в Израиле без года неделю, а выводят из автостойл шведские "Вольво", -- как не завалить обладателя "Вольво"? В Москве "частникам", случалось, шины протыкали. С инструкторами все ясно, но отчего и в Амидаре чувствуешь себя, как в Лоде? Вчера Иосиф еще не понимал, что можно застрелить чиновника... Наверное, он потерял сознание. Последнее, что он помнил: огненное ядро целило в голову. Вот-вот настигнет. Вернулся в этот раскаленный мир, когда его отпаивали. Затылок, как чугунный. Пошатываясь, долго спускался по горячим каменным ступенькам из белого иерусалимского камня. По дороге хотел присесть. Вскочил, точно плюхнулся на раскаленную сковороду. Ад! Сущий ад!.. Упал на пыльную траву неподалеку от Амидара. Отлежаться в тенечке. Бросил в рот леденец, чтобы не мучил голод. Девочка лет восьми, прыгавшая на траве через скакалку, подошла к Иосифу, спросила с участием: -- Или вам плохо, дядя? Он перевалился на спину и ответил с предельной искренностью: -- Боюсь! -- Кого?! -- удивилась девочка. Иосиф процедил сквозь пересохшие губы: -- Медных идиотов! Девочка отшвырнула скакалку и опустилась возле него на колени. Лицо ее было очень серьезным. -- Дядя, в Израиле не надо никого бояться! Никого! Или вы сомневаетесь? Иосиф улыбнулся девочке, уселся, скрестив по-турецки ноги, спросил, хорошо ли ей тут, на Святой земле. -- Хорошо ли? Хорошо, бетах! (Конечно). Сколько хочешь клубники. Даже зимой! И можно велосипед заграничный купить. На толстых шинах. Подбежал мальчуган лет пяти, Иосиф протянул ему леденец. Он взял, но прежде, чем кинуть его в рот, спросил, что такое президент? Иосиф засмеялся: еврейское дитя! Ему не нужен леденец, ему надо непременно знать, что такое президент. Мальчик выслушал дядю и обошел вокруг. -- Получается, мы президенты, а не он. Хочем выберет, хочем нет! В злосчастный Амидар Иосиф вошел почти успокоенным. Но... поднялся этажем выше, туда, где был кабинет начальника. Начальник Амидара худ, почти прозрачен. Лицо у него в синих точках порохового разрыва; по ним на всех широтах Иосиф отличит сапера, в руках которого рванула мина. На одной руке нет пальцев. Все точно... Как он глаза уберег, бедолага? Иосиф сказал, вздохнув, что Амидар омрачил его праздник. Зачем? -- Эта медная... -- он заставил себя помолчать. -- Эта медная дама портит документы шестой раз. Начальник с пороховым лицом смотрел на Иосифа спокойно, протянул руку к стопке бумаг, принесенных им, и вдруг заплакал беззвучно. Слезы накапливались в синей "саперной оспе" -- казалось, он плачет синими чернильными слезами. -- Простите, -- сказал он, доставая платок. -- Я- херутовец. Я воевал во всех войнах Израиля. Я был среди тех, кто выгнал отсюда англичан. А теперь я не могу выгнать эту шлюху. У нее трое детей от разных мужей. Она занята только своими хахалями. Мучает всех посетителей. Только что я вызвал амбуланс. Американца унесли на носилках. -- Того, который с пейсами? -- почему-то спросил Иосиф. -- Ну да, человеку семьдесят восемь. Старше вас, наверное. Бегает, как вы. Я переписываю все договоры, которые она составляет. Все до одного! Сейчас я перепишу ваш. Я подал в отставку. Больше не могу выдержать. -- Почему вы ее не гоните в шею?! -- У нее квиют! -- вскричал он безнадежно. -- Понимаете, кви-ю-ут!.. -- И он снова заплакал страшными слезами. Так Иосиф впервые осмыслил это загадочное ивритское слово "квиют", которое в Израиле редко произносят без эмоций. Чаще с радостью, проклятиями и безнадежной тоской, которую на Руси называют "безнадегой"... Когда-то, объяснил начальник, успокоясь, к в и'ю т, то есть постоянство, было великой победой израильских профсоюзов. Хозяин-- англичанин не мог выгнать еврея, проработавшего у него более года или двух лет. Теперь "квиютчиков" развелось, как крыс. Никого нельзя вытурить. Ни дурака, ни бездельника. -- Даже эту лошадь не могу! -- простонал он. -- Девять лет эта, -- он брезгливо показал пальцем вниз, -- девять лет мучает людей. Чтоб ее выгнать, Амидар должен начать бой с профсоюзным комитетом не нажизнь, а на смерть, а затем выплатить ей девять зарплат. За каждый год хулиганства -- месячный оклад! Таков закон!.. Что я -- гангстер? Пинхас Сапир? Гистадрут? Если бы я сидел на мешке с деньгами, я бы выплатил пятьдесят зарплат Голде. Пятьдесят -- лысому Пинхасу Сапиру, самому богатому в мире профессиональному нищему! Чтоб в Израиле их и духа не было. Превратили Израиль в страну "квиютных крыс". Да-да. Крыс! Которым любые перемены страшнее крысиного яда! Пинхас с Голдой держатся на этих крысах, -- они отменят квиют?! Мы тухнем, гнием на корню... Крысы погубят Израиль -- поверьте мне! -- он держал у лица платок, затем ушел куда-то, принес кофе себе и Иосифу и принялся составлять договор. ...Не знаю, помог ли мой "холодильный" опыт Иосифу, но его опыт оказался для меня спасением: через полгода, минуя "медную лошадь", я сразу поднялся к ее начальнику. Одновременно с нашей семьей в дом вселился москвич, известный стоматолог. Спросил деловито, почем тут золото? Я моргнул растерянно, и он отвернулся. Затем выгрузился упитанный мужчина из Ростова на Дону, который на другой день купил новую машину-- бетономешалку, огромную, как дом. Уезжая на работу, он долго гудел, вызывая кого-то, поглядывая на нас с высоты своей бетономешалки иронически. Нет, с земляками-- соседями связь явно не налаживалась. Я вынул блокнотик, в который были записаны израильские адреса. Мне дал их в Москве замечательный человек профессор Бенцион Меерович Гранде, наш давний семейный друг. Первым в списке значился Ури Керен, языковед, семитолог. Квартира Керена, набитая книгами до потолка, находилась как раз на границе. Той самой границе с Иорданией, которая до Шестидневной войны разделяла Иерусалим, и высокий, узкоплечий Ури Керен возвращался к себе домой, прижимаясь к стенам, пригнувшись, как солдат в окопе. Он сам выбрал себе такую квартиру, благо охотников на нее было немного. -- Кому-то надо было здесь жить! -- воскликнул он, улыбаясь простодушно и ставя на стол все, что было дома: я был посланцем Бенциона Гранде, а значит, дорогим гостем. Гладко выбритый, без морщинки на смуглом лице, всегда подтянутый старик, которого в его шестьдесят восемь лет и стариком-то нельзя было назвать, он весь светился, когда рассказывал о младшем сыне. Сын был "кацином" -- офицером Израильской армии и во время Шестидневной домчал на своем танке до Суэцкого канала. О дочери в мой первый приход даже не упомянул. Как-то, гораздо позднее, продекламировал неожиданно для меня стихи Николая Гумилева, которые он знал и по-русски, и по-английски: Девушка с газельими глазами Вышла замуж за американца. Зачем Колумб Америку открыл! Как он встрепенулся, узнав от меня о существовании в русском лагерном сленге слов: "шмон", "шмонать"... "Шмон" -- от ивритского слова "Шмонэ" -- восемь! -- воскликнул Ури. -- Вечерний обыск происходил в восемь вечера? Как далеко загнали иврит -- в сибирские лагеря..." -- Записал в свою книжечку: "проверить". Мы подружились с Кереном; виделись часто и каждый раз спорили. Ури Керен не верил ни одному моему слову. Чтоб в Лоде так встречали! Какое же право мы имеем созывать евреев? Со всего мира... Бить во все колокола? К чему это приведет?..Он помчал в Лод, в "эмигрантский приемник", откуда его прогнали тут же. Разве что прикладом не огрели. Он чем-то напоминал мне дядю Исаака. И своей жертвенной самоотдачей, и неустанной энергией, и крепостью веры, ради которой он поселился в зоне обстрела, готовый на все, что пошлет Бог. Нет, это было просто счастьем, что в моем блокнотике оказалось его имя! За каждым сонным чиновным "крючком" мне виделся теперь неутомимый, худой Керен, не позволяя озлобиться, возбуждая надежды на перемены. Необходимые тем более, что ненависть вокруг нас все сгущалась: в Мюнхене, на Олимпийских играх убили спортсменов, и я бросился к Керену, чтобы побыть в горе возле него. Я повел к Ури Керену Иосифа, но, к моему удивлению, они не подружились. Ури относился к идишу холодно. Считал его, как и Бен Гурион, языком "галута", векового пленения, рабства. Его страстью был иврит. Библейский иврит, ставший символом свободного государства. -- Фанат! -- сказал Иосиф. -- Я в лагерях таких навидался, ой-ой! Я обиделся за Ури Керена, да и Ури не торопился встречаться с идишистским поэтом Иосифом Гуром, которого почему-то признали и Америка, и Европа, издававшие его сборники стихов один за другим. "Обмывали" квартиру со старыми друзьями, прикатившими из разных городов; оттого, что вокруг появились лица, знакомые еще по Москве, а по стенам громоздились наши старые, побитые в дороге чешские полки с Толстым, Щедриным, Далем, и стояли кресла, которые покупали, еще не думая об отъезде, казалось, мы находимся в Москве, на Аэропортовской улице. Только говорить можно все, что угодно: на Лубянке выходной!.. Во время "еретических" словопрений сильно, по-хозяйски постучали. Никто не вздрогнул, не засуетился. Вошли необычные для нашего подъезда посетители в густо черных, с широкими полями, шляпах, завитки пейс до плеч. Притащили несколько молитвенников, библию на иврите и русском. Поздравили с новосельем. Мы попросили сгрузить молитвенники в угол и садиться за стол, выпить водочки под селедочку и разварную картошку. Поглядели друг на друга, помялись, потом решительно сели, широко раскинув полы своих парадных лапсердаков. Отдали Полине свои шляпы, под ними оказались потные черные кипы. То-то пот с гостей, как из ручья. Пили водку так, что даже Дов крякнул: -- Годится. Еретические словопрения продолжались. Теперь мы пытались втянуть в них гостей. Бородатый ребе, усевшийся напротив, чем-то напоминал мне моего деда Рахмила-книжника, знатока Торы, который запирал свои книги на ключ, особенно, когда его внуки надели красные пионерские галстуки.Я доверительно поделился с ребе своими тревогами, рассказав про гераклов и грузчика Ибрагима из Старого города. -- ...Не разлагает ли это людей, ребе? Если так дальше пойдет, израильтяне станут нацией эффенди... -- Живут без Бога! -- мрачно ответствовал ребе, принимаясь за отварную картошку. -- С-скажите, ребе, -- на этот раз к нему потянулся с рюмкой в руках Иосиф, -- не ускоряет ли процесс разложения нации израильский "квюит"? Одни паразитируют на отжившем себя профсоюзном законе, другие -- на арабах. Безделье губит. -- Без Бога живут! -- еще более свирепо объяснил ребе и, видя, что к нему снова тянутся с вопросами, продекламировал хорошо поставленным голосом о будущем приходе Мессии, который только один может спасти Израиль и очистить его от скверны... Я хотел еще о чем-то спросить, Сергуня толкнул меня в плечо, чтоб я отстал от гостя: -- Не видишь разве, узкий специалист. Когда в дверь постучали еще раз, Гуры уже уехали. Остался лишь Сергей, которому с темнотой в далекий Арад не добраться. Гость был, видно, из мастеровых. С молотком в руках. В жилетке. И с длинными пейсами. Он открыл коробочку с позолоченными металлическими планочками и спросил, какую мы хотим видеть у своей двери. -Никакую, -- ответил я и, захлопнув дверь, отправился на задний балкон-кладовку за раскладушкой для Сергуни. Снова постучали. На этот раз открыл Сергуня -- Бесплатно! -- воскликнул мастеровой, погремев своей коробочкой с планками. -- Ты же слыхал, никакую! -- досадливо воскликнул Сергуня, которого оторвали от наливки. -- Вы -- евреи? Евреи живут без мезузы у двери? Как вы будете входить в свою квартиру? -- удивленно воскликнул он, делая шаг вперед. -- Постойте! На иерусалимском рынке террористы убили трех евреев. Мы проверили. Так ни у кого из убитых не было на дверях мезузы. -- Привет вашему ребе от нашего ребе! -- раздраженно воскликнул Сергуня, вытесняя пришельца на лестничную площадку. -- А кто ваш ребе? -- обеспокоенно спросил тот. Сергуня показал на мою жену, возившуюся у стола. -- А! Вы-- веселые евреи! -- обрадовался он, половчее перехватив молоток и кидая, как сапожник, в рот мелкие гвозди. -- Таки не хотите?! Сергуня захлопнул дверь, отошел от нее и вдруг услышал тихие звуки: тук-тук-тук! Распахнул входную дверь. Так и есть! Приколачивает свою мезузу... Сергуня взял энтузиаста за локти и спустил его с лестницы. Видать, для того это было делом привычным. Он не упал, только ногами засеменил быстро-быстро. В полночь мы вышли перед сном прогуляться. Сыро. Ветер такой, что пластиковые триссы на окнах хлопают, как барабаны. Вскоре вернулись, и я увидел у дверей подъезда сверкающую, почти с автомобильный номер, мезузу. Одну приколотил -- на весь подъезд сразу. Сергуня захохотал так, что из окон начали высовываться полуодетые фигуры. -- Исхитрился, бестия! Хоть собаку заводи!.. Снять, Полина? Полина молчала. -- Слушайте, ребята, -- наконец произнесла она. -- А ведь он искренне хотел нам добра. Решил нас спасти... Он делал по-своему доброе дело, а мы его с лестницы. Как-то это очень по-советски. -- Ни одно доброе дело не остается безнаказанным, -- попытался отшутиться Сергуня, но, видно, слова Полины задели его, и он, поерошив в раздумье бородку, сказал: -- Коробейник был нагл и потому получил свое, но, если говорить серьезно, меня интересует этот парадокс... пытаюсь его понять... Единственная группа в Израиле, которая никогда не выступала против новоприбывших, -- религиозники. Напротив, ринулась нам навстречу с молотками и без оных. В отличие от государства, займы дают без процента. 0'кей? Единственная группа, которую новоприбывшие возненавидели с первой минуты, были религиозники... Что? Исключения редки. Почему возненавидели? Русские нетерпимы, о'кей! Но разве дело только в этом?! Когда я вижу пейсы и лапсердак, двигающиеся в мою сторону, меня начинает колотить, как в лихорадке. Я никогда не был членом Союза воинствующих безбожников, и вообще "пусть цветут все цветы", молись хоть колуну, почему они меня бесят? Пришел лифт, мы поднялись, взглянули на часы, и Полина разогнала всех спать. Утром Сергуня уехал рано, к "парадоксу" мы вновь не вернулись... А жаль!..Знай мы о еврейской религии хоть что-нибудь, -- скажем, что мезуза не только "охрана" дома, но и символ выхода евреев из египетского рабства, мы приколотили б ее немедленно. С энтузиазмом! Хочешь -- одну, хочешь -- две! Сами бы приколотили... Но мы о ней, мезузе, и понятия не имели. А тот мастеровой, судя по всему, и подумать не мог, что существуют на свете евреи, которые ничего не знают, о Боги! о мезузе!.. То-то он вылупился: "Вы -- евреи?.. Не с Марса?" А мы были с Марса. К тому же насилие было нашей открытой раной. Приколачивают насильно, безо всяких объяснений, -- извините! Нам можно было все объяснить, но ничего -- вколотить... Утром я отправился в библиотеку Иерусалимского университета, чтобы взять книги по истории евреев. Зашел в читальный зал. Остановился у дверей, невольно сравнивая с "Ленинкой". У каждого читателя -- отдельный стол. В "Ленинке" так лишь в профессорском зале. Потолки высокие, шторы полуспущены; на улице пекло, а здесь свежо. Вдоль стен -- периодика. Рядышком -- "Правда" и "Нью-Йорк Тайме", "Огонек" и "Грани", "Новый мир" и "Посев", за каждый номер которого в Москве дают пять лет лагерей строгого режима. Никаких "спецхранов", "спецоформления", допусков-- пропусков. Вообще никто никаких документов не спрашивает, садись и читай, поеживаясь от прохлады, -- хоть семитов, хоть антисемитов! Умом все понимаешь, а увидишь -- сердце заходится. Свобода!.. Как-то прикатил Юра Аранович, дирижер, у которого так и остался шрам на лице после нападения гебистов. Юра был талантливым всесторонне, но в быту несобранным, а уж о пунктуальности и говорить нечего. Скажет, приеду в десять утра -- жди в три часа дня... Мы накрыли в честь него стол, а он забыл, закрутился после концерта. Полина обозвала его по телефону "собакой" и запретила появляться в нашем доме. И вот раздался звонок у двери, Полина открыла. Стоит на лестничной площадке на коленях Юра и лает басом, с оттяжечкой, как породистый пес. Полина засмеялась, подняла бродягу с колен, поцеловала. Ну, как на него сердиться? Юра, сбрасывая реглан, хватил полстакана водки и принялся весело рассказывать о том, что он, кажется, "пробивает лед недоверия"... -- Вы были в Колонном зале на моем последнем концерте в Москве, ребята! Помните, как мы мечтали встретиться на первом концерте в Тель-Авиве!.. Друзья, поскольку все отделы кадров остались в преисподней, мечты сбываются. Свободный мир, черт побери! Назначен дебют. Дебют был в Хайфе; организаторы выбрали для него кино с амбарными стенами. Зал гасил звуки. Наверно, он был идеален для биржи или пакгауза... Неистовый Юра, дирижер милостью Божьей, любимый ученик Натана Рахлина, получил жидкий хайфский оркестр и так его воспламенил своим, юриным, Чайковским, что зал не отпускал дирижера более получаса. Сообщение об ошеломляющем концерте проникло в газеты. И лишь тогда Юре Арановичу, бывшему дирижеру оркестра Всесоюзного радио и телевидения, позволили продирижировать знаменитым Тель-Авивским симфоническим оркестром. Зал-то какой! Огромным амфитеатром, полукруглый -- больше Колонного зала Дома Союзов, больше зала Чайковского, а в дверях толпа спрашивает, нет ли лишнего билетика... Мы очень боялись этих прославленных жрецов. Когда они вошли в своих летних кителях, Полина, привыкшая к черным фракам московских музыкантов, прошептала настороженно: "В белом! Как повара..." Страшилась она за Юру, как никто: еще в фойе услышала недоверчивое: "Говорят, дирижер мирового класса. А на Западе не выступал!.." -- Не выступал, потому что еврей! -- Полина обернулась к говорившим. -- Вы знаете, что такое "пятый пункт"... "Не евреям его в этом упрекать", -- подумала она, вспомнив вдруг окровавленное лицо, заплывший глаз Юры. -- А захотел уехать, его чуть не убили! -- сказала она, мобилизуя все свои знания иврита. Как мы мечтали о том, чтобы Юра и хотя бы еще несколько талантливых ребят прорвались, имели серьезный успех; возможно, тогда остальными "олим ми Руссия" перестанут пренебрегать... Сегодня он и наступил, наш день. Жрецы признали Юру. Аплодировали своими смычками. Зрители не встали -- вскочили на ноги, крича "Браво!" "Мецуян!", "Инкредибл!" Не отпускали дирижера, пока он не сыграл на "бис"... После концерта Юра пригласил своих друзей в дом музыкального мецената, где было много израильтян-профессионалов и где в честь Юры Арановича был устроен прием. Юру завалили цветами; всплакнул от радости бывший польский партизан, герой войны, который сразу, едва Юра появился в Израиле, поселил его в комнате своего сына, служившего в армии. И старые и молодые израильтяне обнимали Юру. Ури Керен произнес тост за "русских евреев, которые подымут Израиль..." Это был торжественный день русской алии. Даже официальный критик влиятельной газеты "Маарив" вынужден был сообщить израильтянам, что Юрий Аранович -- "..дирижер-- профессионал, прекрасный музыкант...". Что "публика долго аплодировала ему, а не только иммигранты из России..."Провожали Юру с энтузиазмом, восторгом. На глазах у Полины были слезы: -- Наша взяла! Ничего подобного! Аранович -- Арановичем, а вообще-то у русских все не как у людей. Так и написали в той же газете "Маарив" черным по белому: "...нет фактически... большого доверия в западном мире и у нас к дирижерам из Советского Союза... к их подходу, который считается у нас устарелым... Может быть, здесь влияет какое-либо внутреннее, подсознательное противодействие "гостям с мороза..."Наконец, прорвалось! До этого часа издевались над русскими -- за закрытыми дверями кабинетов, "теряли документы", загоняли в петлю -- тихо. Без следов. Во всем мире люди вешаются, перерезают себе вены, бросаются под колеса. Да, это есть и в Израиле. Ну, и что?!.. Спустя неделю Дов принес мне газету "Маарив", в которой он обвел красным карандашем дату 27 июля 1972 статью. Объяснил, почему подчеркнул: -Исторический день, старик, русская алия впервые сказала, что не позволит безнаказанно сра.. себе на голову. Оказалось, в ивритской газете напечатали мою статью.. Иврита я не знал, продиктовал ее по телефону, естественно, по русски, почти не надеясь на ее появление. Особенно вот этих абзацев: "В стране существуют силы, выступившие в поход против иммигрантов из России...Они всячески тормозят прием иммигрантов на работу, оскорбляют их в глаза и за глаза, в последнее время и публично, в печати, противопоставляя йеменской, румынской, польской, немецкой алие ужаснейшую русскую алию, которая приучена "хватать все, что дается, не считаясь с кем-либо: с государством, с соседом, общественным мнением... Главное для нее -- "достать, хватать, привычно урвать..." Такая оценка всему, что "с мороза", далеко выводит рецензию в "Маариве" за рамки "музыкальной оценки". Начинаешь понимать, что Аранович, строго говоря, тут ни при чем. Его концерт, доставивший столько радости публике -- лишь повод принизить всех, кто с "мороза"..."В России мы были евреями, в Израиле мы-- русские..." Так назвал я статью и, видит Бог, в этом не было преувеличения. Со статьей никто не спорил. Недели две не окатывали публично тех, кто с "мороза", из помойного ведра... В те дни, когда появилась статья, ко мне прибежали с почты. Сообщили, что звонил Иосиф Гур ("Вы знаете такого?"), просил с ним связаться. Я отправился искать еще не сломанный телефон-автомат. В трубке послышался свистящий и хриплый родной голос: -- Ну, начал крушить, разбойник!.. Ты не представляешь, в какое волнение она пришла! -- Кто она?.. Голда? -- При чем тут Голда? Регина, яшина жена! Прочитала газету и -- разволновалась так, что родила... Сын! Четыре килограмма, волосы беленькие. Назвали Натаном, в честь расстрелянного деда... Думали брать их назад, в "Брестскую крепость", да звать туда американских "корров". Не понадобилось. Сообразило чиновничье кодло, что переиграло. Только что вручили Яше ордер на квартиру. В Тель-Авиве. В районе Бней-Брака... -- Бней-Брака?! Это же район религиозников! Вроде нашего иерусалимского Меашеарима. В субботу сиди дома. -- Но-но! Религиозники по другую сторону шоссе. А на яшину улицу каждое утро приезжает белая цистерна, и шофер голосит по-русски: "Или вам молока не надо?!" Посмеялись, я попросил передать яшиной семье мои поздравления, узнал, что сам Иосиф уже переехал. Квартира у него неподалеку от моей, с двумя лоджиями. Иосиф помолчал, вздохнул трудно, с присвистом: -- Гриша, если можешь, приходи завтра к Стене Плача в десять ноль-ноль. Нужна помощь... Не хочу говорить по телефону. Придешь -- увидишь... 5. ВСЕ РАДИОСТАНЦИИ МИРА Полина приехала в пятницу рано. Она пробыла в Бершеве всего одну неделю и стала, по мнению бабушки, эфиопкой: солнце пустыни ожгло щеки и лоб почти дочерна. Только шея, закрытая высоким воротом блузки, осталась сметанно-белой. "Мать потихоньку превращается в зебру", -- сказал сын веселым голосом, в котором звучали слезы. Он сидел, обнявшись, с мамой, которая была счастлива, что отыскалась работа, и люди в лаборатории хорошие. Но как примириться с тем, что оторвали от семьи! И -- надолго... Однако кто действительно стал походить на эфиопа, так это Сергуня. Ему позвонили, чтобы с утра приехал к Стене Плача, и он снова ночевал у нас: в субботу до Иерусалима без машины не доберешься. Соломенные волосы его выгорели почти добела, и он стал походить на свой собственный портрет на стадии негатива. Лицо худое, удлиненное, аспидно-черное, лицо императора Эфиопии Хайле Селассие, соломенная копешка на голове и острая бородка -- белые. Сын иначе его уж и не называл, как императором Эфиопии. Император прибыл со своей уникальной гитарой (на ней были факсимиле Булата Окуджавы, Александра Галича, Владимира Высоцкого и других поэтов-певцов, или "бардов", как говорят в Европе, которых Сергуня любил). Приняв душ и накинув на плечи свое модное, с косыми карманами и поясом, пальто "Московка" (Сергуня в Иерусалиме мерз), он взял гитару и весело забренчал -- завел старую русскую песню. - Милый мой живет в Казани, а я на Москва-реке, Не любовь, а наказанье... Полина почему-то не улыбнулась; он прижал струны ладонью и перешел на темы более нейтральные. Вечером за нами заехал Юра Аранович на своем "фольксвагене" и повез всех по "Ленинским местам", как он острил. Мы любили разглядывать с плоской крыши нашего дома юго-запад Иерусалима, где на горе возвышался набюдательный пункт ООН. Неподалеку было "Французское подворье", лес там наклонен круто, как паруса в штормовой ветер; и холм, и Подворье казались отсюда несущимся сквозь века боевым фрегатом, объятым на закате огнем и во все века непотопляемым... Таким нам виделся Иерусалим, вопреки всем туристским описаниям и открыткам, и своих гостей мы, прежде всего, водили на крышу. К сожалению, до нашей крыши не доносился кедровый библейский запах Гефсиманского сада, потому мы хранили на книжной полке большую кедровую шишку, которую гости нюхали для полноты ощущений. Но сейчас тьма скрыла "наш Иерусалим", поэтому мы двинулись своей вечерней дорогой, мимо Храма Святого Креста, где по преданию похоронен Шота Руставели. Храм стоял в темном, без огней, овраге и вырастал оттуда в дымчатых лучах прожекторов кирпичным монументом, заколдованно-вечным, неопалимым во всех пожарах Святого города, которым нет конца. Отсюда мы попросили Юру промчаться нашим заветным путем с холма, на котором приткнулся маленький иерусалимский вокзал, вниз, к стенам Старого города, искусно выхваченным из тьмы огнем подсветки. Сверху стены желтели в ночи фантастической старинной олеографией, а ринулись вниз -- встали над головой всей своей каменной мощью. Из сна в явь, из яви в сон. К Яфским воротам, к замку Давида. Стекла машины опущены, горный ночной воздух холодит лица. Такая поездка и в самом деле освежает, как сон. Да и не сон ли это? Сергуня попросил свернуть на гору Сион, где лепились здания религиозной еврейской школы -- Ешива Диаспоры. Я не любил казарменно-крепостную тесноту этой Ешивы и не мог понять, зачем Сергуне захотелось туда съездить. Оказалось, там поселился его знакомый, физик из Москвы, известный ученый, "бывший лауреат сталинской премии", как он нам представился. Ученики живут в кельях, и "бывший лауреат" тоже вылез из холодной я тесной конуры, напяливая на синий от каменной холодины нос толстые роговые очки и ведя на поводке своего московского, с подстриженным задком, пуделя. -- Лев-ва, -- едва проговорил, стуча зубами и застегивая пальто-- "московска", Сергуня, -- какого лешего ты здесь мерзнешь?! М-меня бы только по приговору суда можно б было... Чистый М-магадан... Лева, длинный, негнущийся, "свежезамороженный", как тут же определил Сергуня, повел нас по узким и закоптелым проходам в зал, примыкавший к его келье. Пояснил горделиво, что именно здесь произошла Тайная вечеря...А под залом, куда он нас потащил, подсвечивая ступени чирканьем спичек, была расположена могила царя Давида. Я спросил у физика, какова степень достоверности этого, не историки ли все придумали. Ответом меня не удостоили. Я поежился. Хочешь верь -- хочешь нет, а все равно чувствуешь морозец на спине -- общаешься с Библией, как с путеводителем по собственному дому, в который вчера въехал. -- Какого лешего я тут мерзну? -- наконец, ответил гордый лауреат-- ешиботник, отогревая на груди, под клетчатым осенним пальто, стриженого пуделя, который поскуливал все громче и безнадежнее. -- Прежде всего, Сергей, я хочу понять вот что: люди во всех странах относятся к красной турецкой феске уважительно, к арабским бурнусам и платкам -- спокойно, даже индийские кальсоны воспринимаются без ухмылок. А стоит увидеть пейсатого еврея в лапсердаке, как вокруг него иронические усмешки, а то и плевки. Почему?..И откуда у него, пейсатого, эта догматическая цепкость, которой тысячи лет..." Он хотел продолжать, но вдруг смолк, наткнувшись на плачущего человека. Мы хотели подойти, помочь, если можно, но Лева показал жестом, что останавливаться не надо. Когда шли к машине, пояснил, что плачет вот уже второй день миллионер из Лос Анжелеса. Он в свое время отдал сюда сына-- школьника, чтобы оторвать его от дурных компаний и марихуаны. Теперь прикатил забрать сына и поставить его во главе своего дела. А сын отнесся ко всему здесь серьезно, стал книжником. От многолетнего чтения Талмуда и Комментариев у него даже одно плечо стало выше другого. К мирским делам он возвращаться не желал. Вот миллионер и ходит к сыну второй вечер, а потом плачет на ветру: "Я потерял сына! Я потерял сына!.." -- Жалко ч-человека, хоть он и миллионер, -- проговорил Сергуя, стуча зубами от холода. -- Л-лева! А р-р-религия действительно опиум для народа. Ленин прав. Перешибла м-м-марихуану... Юра Аранович затолкнул Сергуню в свою железную коробочку, чтоб не задерживал, и мы помчали, захватив физика-ешиботника вместе с его пуделем, вниз, к Яфским воротам, свернули в Старый город, чтобы согреться в каком-нибудь арабском кафе. И тут грянул взрыв... Мы рванулись в сторону, чуть не врезавшись в потемках в религиозный район. Видно, пожарная прошла или скорая помощь, один заборчик с надписью "полиция" был откинут в сторону. Старый еврей в круглой меховой шапке, с развевающимися пейсами, невозмутимо поглядывал на нас, не сломаем ли мы себе голову. Но Юра вовремя затормозил. Пока он разворачивался, нас обступили плечистые парни в черных шляпах и белых чулках, похоже, из секты "Натурей карта", которые даже Израиль не признают, поскольку его основали люди, а не Мессия... Кто-то из них поднял с мостовой большой кусок асфальта, другой взялся за ручку дверцы. Навстречу ему выскочил из машины Сергуня, сидевший рядом с Юрой. Оттолкнув парня грудью, он громко пропел-продекламировал на мотив известной кавалерийско-лирической песни: -- "Вейся, пейся, пейся кучерявый. Эх, ды-развевайся, пейся, на ветру!" И взмахнул полой своего модного пальто "Московка", как юбкой. Парни в белых чулках чуть отпрянули. Этого оказалось достаточно, чтобы, втянув Сергуню за его широкий пояс в машину, умчаться подобру-поздорову... Утром мы вышли пораньше, чтобы идти к Стене Плача на встречу с Иосифом. Жизнь замерла, автобусы не ходили. "Суббота для меня -- тюрьма", -- сказал Сергуня. Мы не ощущали наш выходной день болезненно, как он: возле дома тарахтели старые арабские автобусы "Иерусалим-- Рамалла" с деревянными сидениями, набитые по субботам, как московские в часы "пик". Но нам не привыкать!.. Надменный араб в бурнусе с черными кистями вокруг головы уступил Полине место, я задел локтем мешок, лежавший на коленях его соседа. Мешок заблеял-завизжал в два голоса. Автобус захохотал, шофер начал браниться, но владелец ягнят послал ему бумажку в десять лир, и водитель затих. Очень это было по-российски -- ягнята в мешке, мы переглянулись с Сергуней. На полдороге наш английский тарантас сломался. Мы выскочили на утренний набиравший силу зной, растерянно озираясь и прикидывая, в какую сторону податься. Из следующего автобуса выпрыгнул с авоськой в руке Толя Якобсон, побледневший, осунувшийся после больницы: преследования КГБ (он был автором нескольких выпусков "Хроники") и отрыв от России оказались для него губительными. О Толе Якобсоне говорили, что он ходит по Иерусалиму, как медведь по тайге. -- Вперед! -- весело скомандовал Толя. -- В субботу евреи передвигаются пешком, вы слыхали об этом, господа евреи по пятому пункту? Мы искали кратчайшего пути, и Толя повел нас по кривым арабским улочкам с облупленными желтыми стенами домов-- развалюх, мимо жующих ишаков, которые время от времени издавали свое победное И-- И-- А!, мимо автобусной остановки, воле которой автобус останавливался в последний раз, по убеждению Толи, во времена турецкого владычества. Стены глухие, без окон, как в таджикских аулах. Ни деревца. Какая-то женщина в чадре, увидев нас, тут же исчезла. Со дворов тянет жареной рыбой, карболкой, вонью нечистот, разбросанных возле контейнеров для мусора. Чем ближе к Старому городу, тем вонь острее, нестерпимее. Неподвижная, плотная жара давит на плечи. Минут десять-пятнадцать мы брели по задворкам, а точно на себя рюкзак нацепил, набитый каменьями. Наконец, за пыльными, обшарпанными домами послышались автомобильные сигналы и слабый гул. Мы выскочили к Яфским воротам. Толя повернул к нам свое широкое, веселое лицо, крикнул добродушно, не останавливаясь: -- Господа евреи по пятому пункту! Вы хотели прямого пути к коммунизму? Нанюхались?.. Таковы издержки исторического процесса. Салют! -- И он нырнул в толпу. Мы бросились в тень, остановились, вытирая платками лица. Нас окликнули. -- В Иерусалиме, как в родной деревне, -- удивленно-- радостно воскликнула Полина. -- Едва успеваешь здороваться. К нам торопилась, проталкиваясь сквозь толпу, тоненькая, как подросток, Фира Ломовская, которую гебисты чуть не удушили ее собственным меховым воротником. За ней едва поспевал медлительный, тихий Вольт Ломовский, который был полной противоположностью своей нервно-деятельной жене. Вольт что-то переводил на станции "Кол Исраэль", а Фира мыла в богатых домах полы. Они были не устроены и счастливы. -- Вольт! -- закричал я, вспоминая о просьбе нескольких московских писателей, обращенной к радиостанции "Кол Исраэль", -- Израильтяне настораживают русских евреев своими постоянными "легулируют" и "израильцы" Слова "израильцы" нет в русском языке, есть -- "израильтяне". -- Им хоть кол на голове теши, -- отозвался Вольт грустным голосом... -- Что? Не поедут сюда интеллигенты? А зачем Голде русские интеллигенты! -- воскликнул Вольт, и мы расхохотались. Старый город всегда волнует. Даже если ты идешь туда за луком. Мы втянулись в него с пестрой толпой арабов и священников со всех континентов. Движется толпа спресованно-плотно, не поднимая глаз. Белые бурнусы, черные хитоны. Клетчатые, рыжие пиджаки туристов. Закрытые наглухо вишневые, оранжевые платья арабок, несущих на голове плетеные корзины с зеленым инжиром, темно-красными гранатами, помидорами. Вот и сами ворота с бойницами сверху и арабскими письменами, где ночью мы шарахнулись в сторону. Строго говоря, никаких ворот нет. Проем между широкими стенами. Ворота сбоку от дороги -- для пешеходов. Но и они внушительны. Обиты железом, помяты, словно их штурмовали только что. Кое-где в камнях пробивается травка. Зеленый куст под темной аркой растет прямо из стены. Хочется постоять под аркой, в тенечке, но именно тут, под сводами, жарят на железных противнях арахис и еще что-то, дым ест глаза, продавцы арахиса и воды взывают к толпе дикими голосами; Восток кричит, дымит, трезвонит. -- Куда бежать? Звонят за воротами чистильщики сапог. Звонок пристроен сбоку ящичка со щетками, инкрустированного медью. Медь горит на солнце, слепит. Чуть зазевались -- на нас наехали грузчики, толкающие свои ящики на трех велосипедных колесах. Мимо курильщиков кальяна, сосущих трубки со шлангами, мы уже пробежали, нырнули в тень старого арабского рынка, как в подземный ход, и только тут отдышались, огляделись. Туристы с "кодаками" на шее рассматривают декоративные кофейники с носиками, как лебединые шеи, золотые блюда размером с автомобильные колеса. Пахнет кожей. Белые дубленки -- мечта московских модниц -- лежат навалом. Белоголовые шведки примеряют восточные платья до пят, оранжевые, синие, с аляповатыми инкрустациями. Для себя Восток строит и шьет чаще всего с большим вкусом, туристу сует безвкусицу. Интересно, что Восток думает о нем, респектабельном европейце в шортах, с "кодаком" на груди?.. Через несколько лет на этот вопрос ответит Хомейни, тогда мы только догадывались, глядя, каким яростным взглядом провожает голые спины шведок продавец старины в турецкой феске, с четками в руках. За фанерной перегородкой, чтоб туристы не видели, два черноголовых парня, насвистывая современный танцевальный мотив, делают монеты второго века до нашей эры с дырочкой посередине. И вдруг разрушенная, сгоревшая лавка. Вчера вечером бомба рванула здесь. Радио Дамаска объявило, что это сделала организация Арафата. Арабскую лавку? Зачем?..Вежливые солдаты в зеленых беретах, которые стоят в боковом проходе, незаметные для туристов, показывают нам жестом -- проходите! -- Асади! -- кричат носильщики в вязаных фесках. Они несут на плечах фрукты в плетеных корзинах. Петля корзины накинута на лоб. Они боязливо косятся на взорванную лавку и уж не кричат, вопят остервенело: -- Асади!! Говорят, что Арафат более всего терроризирует своих арабов. Наверное, так и есть!.. Начинаются фруктовые ряды: желтые горы апельсинов, корзины сладкого винограда без косточек, ящики огурцов, красных перцев, завалы темно-зеленых авокадо, иерусалимские травки для приправ. Воздух пряный, ароматный. Ишак помочился, нарушив идиллию. Сергуня в досаде хлопнул его ладонью по заду. Здесь, в каменной теснине,