акой год питаемся слухами, ибо они для наших редакторов - руководящие указания. Мы слышим: Егорычев сказал то-то, Демичев сказал то-то, Павлов шумел так-то. Это что -- партийное руководство?! Мы устали от дерганья и шараханья... (Аплодисменты. )" Я спустился вниз, в ревущий зал, который аплодировал мне дольше, чем я того заслужил. Демонстративно. В конце-концов, "смежил руки", как говаривал Галич, и властный президиум Аплодировали, строго говоря, не мне. Выздоровлению от немоты. От подлого страха. "Умирают в России страхи", -- пророчествовал Евтушенко. Увы, медленно. Ох, медленно! Я приткнулся тут же, у сцены, сбоку, на откидном стуле. Рядом со мной оказался НиколайКорнеевич Чуковский, благородный человек, талантливый переводчик и прозаик, сынКорнеяЧуковского, который сумел даже в самые страшные годы, подобно Шварцу, сказать людям правду... Сползая на самый край сиденья и загораживая меня так, чтоб из-за стола президиума не могли увидеть, Николай Чуковский трогательно, по-отечески гладил и гладил мою руку, лежавшую на подлокотнике, и повторял почти беззвучно: -- Что теперьДемичев скажет? Что теперьДемичев скажет? Что теперь Демичев скажет? А лицо его, обращенное к столу президиума, оставалось каменно-невозмутимым; от меня, соседа его, отрешенным. Наконец поднялся со своего места секретарь ЦК Демичев, гладколицый, малоподвижный, подтянутый, как офицер. Средних лет, такого возраста обычно секретари университетского парткома. "Инженер-химик", -- сказала Полина, это почему-то меня обнадежило. Он окинул острым взглядом недисциплинированную, все еще ревущую "галерку" и... сказал, что мы, коммунисты, и в самом деле рано прекратили борьбу с антисемитизмом. Антисемитизм еще гнездится... -- За юдофобство надо исключать из партии! - вскричал, стуча клюкой, старый большевик Ляндрес, издатель, некогда помощник Серго Орджоникидзе, сидевший, наверное, во всех российских тюрьмах. -- Правильно! -- негромко подтвердил секретарь ЦК партии, ответственный за идеологию Советской страны. - За антисемитизм надо исключать из партии... Хотя я пишу эти слова по памяти, но они точны; их слышали к тому же тысяча двести писателей Москвы, писатели всех поколений, трагики и юмористы, комедиографы и куплетисты, несколько прозаиков из Ленинграда и других городов -- все, прилетевшие на собрание... Секретарь ЦК говорил о необходимости борьбы с антисемитизмом долго и, казалось, страстно. Спустя неделю Демичев повторил это перед учеными и студентами Московского университета, затем еще в одном учреждении, и тогда разом прекратились пересуды наших доморощенных черносотенцев о том, что он "вынужден был это сказать"... За сценой стоял телефон. Едва Демичев кончил, я позвонил Полине, которая ждала моего звонка ни жива ни мертва. - Все в порядке! -- шептал я, прикрывая трубку рукой и принимая поздравления подходивших к телефону куда-то звонить инструкторов ЦК партии, корреспондентов "Правды". -- Все в порядке" Прошла неделя объятий и поздравлений. Старушка переводчица рыдала у нас дома, говоря, что Демичев меня спас. А. не то бы... Стояла поздняя осень. А солнце сияло так, что казалось: впереди не зима с русскими воющими метелями, а теплынь, время отпусков... - Господи, -- шептала Полинка, - неужели сына избавят от желтой звезды -- пятого пункта. Я верил -- да! Наступает новая эра... Глава седьмая. Неделю спустя меня вызвали в Московский горком КПСС Навстречу мне поднялась заведующая отделом культуры Соловьева, коренастая, с кудряшками, уютной домашней приветливости женщина. Улыбнулась, как дорогому гостю, поправила свой белый, из тонкого кружева воротничок. Сказала с улыбкой, мягко, как предлагают отведать пирог: - Признайтесь, что вы погорячились. - Что? - Ну... что ваша речь... Об антисемитизме... О Василии Смирнове... Все это... вы просто погорячились. А теперь одумались... Так и напишите: "погорячился" Лицо ее чем-то напоминало лицо Карповой, позднее понял: мягкой округлостью и вымуштрованной улыбчивостью чиновницы, которая каждый день вынуждена общаться с деятелями культуры, а их, пропади они пропадом, лучше не сердить. Приятное, с ядреным румянцем лицо источало радушие и готовность в конце концов простить: кто же не ошибался! Мужчина с непроницаемыми угольными глазами, молчавший в своем углу, сказал жестко, что у меня не было никаких оснований обвинять кого бы то ни было в антисемитизме, которого, как известно, у нас нет. Тем более русского писателя Василия Смирнова, который вот уже пять лет руководит интернациональным общесоюзным журналом "Дружба народов"... - Что же получается по-вашему? Кто у нас руководит? Добродушное лицо Соловьевой еще более подобрело; вот видите, говорило оно, что вы наделали, а мы от вас требуем всего только сказать: "Помилосердствуйте, братцы, погорячился... " Но, как ни странно, мягкое лицо Соловьевой вдруг вызвало в памяти самое жесткое, каменное лицо, которое я когда-либо видел. Горьковская Васса Железнова сует мужу зелье и требует: - Прими порошок. Прими порошок. У тебя дочери невесты. Не доводи до суда. Прими порошок.... Мужчина с непроницаемыми глазами сказал резко, что я произнес неправильную речь. Никому она не нужна. Более того, вредную речь. Она льет воду на мельницу... Чью мельницу, он не сказал: но всегда, когда говорят про мельницу, дело плохо. Сейчас начнут кричать. После мельницы всегда кричат... И я обратил свой взор к единственному человеку в этой комнате, которого я знал хорошо, к Виктору Тельпугову. Тельпугов относился ко мне с приязнью и как-то даже признался (ох эти застольные признания!, что он меня любит. Мы и в самом деле подружились после туристской поездки в Скандинавские страны, где я, по его выражению, спас честь русских писателей. Произошло это вначале в Осло, на встрече с норвежскими литераторам и, которых наши штатные ораторы привели своим пустословием в полное изнеможение, и мне пришлось встать и, нарушив программу, подойти к карте и рассказать, где и как погибли мои друзья-летчики, освобождавшие Норвегию от фашизма. И вторично -- в Хельсинки, где мы собрались в соседнем с отелем леске поговорить с профсоюзной прямотой о своих делах. Так сказать, на маевку. И вдруг на нас выскочил из зарослей смертельно пьяный финн. Огромный, руки до колен, на одной руке не хватает нескольких пальцев; видно, полный воспоминаний о русско-финской войне... С той поры Тельпугов называл меня своим другом, а однажды, когда горком долго раздумывал, пускать ли Свирского на встречу с престарелым каноником Киром, горячо сказал, что вполне можно пустить. И меня пустили. И я даже с Киром обнимался. И даже смог убедиться в том, что геройский мэр Дижона, несмотря на свои 94 года, абсолютно в здравом уме. Обнимался он со мной, а поцеловал молоденькую переводчицу "Интуриста"... Словом, поверил я, что Тельпугов если не мой друг-- так верный товарищ, и потому сейчас, в тесной комнатке Соловьевой, где для встречи со мной собралось зачем-то столько народу, глядел на него выжидательно. Но Тельпугов молчал: молчал, отведя от меня глаза, и тогда, когда заговорили, повышая тон, "про мельницу". Я принялся рассказывать о Полине, о себе, о Фиме... Но вскоре замолк, заметив на круглом и улыбчивом лице Соловьевой так хорошо знакомую мне напряженную, сводящую скулы, стыдливую зевоту Поликарпова: "Ах, евреев... " К тому же Соловьева куда-то заторопилась, -- шутка сказать, она ведь руководила всей культурной жизнью Москвы. Мы вышли с Тельпуговым на улицу, я спросил недоуменно, что произошло. Секретарь ЦК партии Демичев - подумать только! - секретарь ЦК КПСС по идеологии, второй человек после - чуть не вылетело из меня наше домашнее словечко: "бровастого", да спохватился во время, -- второй идеолог после Брежнева публично заявил одно, а улыбчивая чиновница Соловьева, которая находится на иерархической лестнице значительно ниже, совсем другое. Прямо противоположное. Дисциплинированная осторожная чиновница и... жаждет лавров гоголевской унтер-офицерской вдовы, которая сама себя высекла? Что стряслось? Тельпугов долго проверял ладонью, не накрапывает ли дождь, надел плащ, круглую шапочку, похожую на пасторскую, наконец ответил вяло, что опасаются пролить воду на мельницу... - На чью мельницу, черт возьми! - вскричал я так, что корректный милиционер, прохаживающийся возле горкома, кинул на меня изучающий взгляд. - ... На мельницу этих... - сказал Тельпугов, останавливая жестом такси, -- сионистских элементов. - И доверительно приблизив ко мне лицо: - Есть сигналы. Некоторые евреи хотят уехать... в... Израиль. Будто им тут плохо. Потом молодежь. Танцует у синагог. Демонстративно. Языки распускают, мол, их не берут... туда-сюда... Горком в опаске: твоя речь -- вода на мельницу... -- И, хлопнув дверью такси, сделал ладонью за стеклом круговой жест мельничного колеса. ... Каждого своего знакомого я просил теперь об одолжении: найти мне мельника, т. е. сиониста. Или просто еврейского националиста; пусть даже без всяких философских "измов". Хоть малограмотного. Но чтоб мечтал уехать в Израиль... Я хотел понять, кого это в горкоме так боятся. Весь народ СССР... все двести миллионов держат в напряжении. Может быть, в самом деле появилась какая-то серьезная опасность?.. Недавно я говорило с одной учительницей младших классов, которая исступленно доказывала, что даже в идейном грехопадении Луначарского виноватыевреи. Оно началось тогда, когда он женился наеврейкеРозенель. Я запомнил лицо этой учительницы, ее манеру говорить: давно не встречал зоологических антисемитов в химически чистом виде. Но ведь возможны антиподы? Нет, надо в конце концов самому руками пощупать. Что это за люди? Наконец один из моих знакомых примчался радостный. - Есть! Настоящий!.. АлександрВайнер. 29 лет. Техник по наружному освещению города. Разговаривал о нем с рабочими, которые ставят мачты. Когда о бабах разговор, краснеет. Прораб сказал:: "Какой он еврей? Еврей - это либо деляга, либо ученый, мудрец. А это что? Техник. Плащик выцветший. "На лапу" не берет. День-деньской на морозе. Таких евреев не бывает... " Но - неправда. Дома библиотека о евреях. Все мысли - об еврействе. Словом, националист по всей форме. Не пустят в Израиль, говорит, уйду через границу... Звать? У двери обернулся и, потоптавшись неловко, сказал: - Одно условие у него. Он будет предельно откровенен. Но чтоб никакой пропаганды. Перевоспитывать, уламывать -- чтоб этого не было... Появился парень, казалось, совсем юный, худющий, представился тихо: "Саша". Снял обвисавший на нем, как на вешалке, длинный плащ. Взглянув под ноги, на коврик, попросил тряпку. Тщательно вытер о сырую тряпку ботинки. Ботинки на нем серьезные, из грубой кожи, на толстой подошве из пластика, неизносимые, ботинки прораба, геолога, землепроходца, которому шагать и шагать. Неслышно прошел в комнату, сел на краешке стула, застенчивый, не знает, куда руки деть, то на колени положит, то локти ладонями обхватит, словно холодно ему; кисти рук узкие, пальцы узловатые, с обкусанными ногтями. Знакомый, который привел Сашу, сказал, уходя, что Саша с моим выступлением знаком. Потому и явился... -- Да, знаком, - подтвердил Саша; голос у него тоже тихий, чуть вибрирующий, как у юнца. - И - простите за то, что я так... возмущен вашей речью. Вы поступили... сгоряча. Дали волю чувствам. Никому это не нужно. Я как раскрыл рот от изумления, так и остался сидеть с раскрытым ртом. Вот тебе и ария мельника'..... "сгоряча... возмущен"... Он что, у Соловьевой работает? На полставке. Или.... противоположности сходятся?.. - Ч-черт возьми! - наконец я обрел дар речи. - Почему не одобряете? Вы, убежденный националист, каким вас представили. Можете сказать честно, открыто. Саша подобрал ноги под стул, побагровел, видно, деликатный человек, не собирался меня корить, изобличать. Но так уж пошел разговор... - Сеете иллюзии, -- помолчав, ответил он. - Даете людям надежду. Еще речь. Еще раз. Напряжемся. Эй, ухнем!.. И сошла Россия с мелиюдофобства. Зачем сеять иллюзии? Люди верят. Так хочется верить. А надежд нет. Дорог нет! Допустим, даже с одной мели стащите, тут же на другую сядем. Пути обмелели. Россию не стронешь. Сидит прочно... Я взглянул на его исступленное лицо. Черные курчавые волосы мелкими, почти негритянскими колечками спускались к подбородку редким кустистым"пейсообразием". Сейчас в городе немало бородатых юнцов. Борода на двадцатилетнем всегда кажется нарочитой. Порой противоестественной. А здесь она была, видно, принципиальной. "Я - еврей* - словно бы кричал он. -- Не нравится? И прекрасно". И слова были исступленно упрямые, негодующие. - Куда зовете?.. Зачем?.. Только себе вред. Вам сейчас так дадут, что вы будете всю жизнь раны зализывать. - Почему?! - История... - Он снова усмехнулся, и печаль проглянула в его жгуче-черных глазах, потерявших вдруг острый юношеский блеск, ставших глубокими и тускловатыми; поистине вековой печалью затуманились. - История вопроса. Я изучал ее. К примеру, крещеный еврей Григорий Перец (тоже, каквидите, Григорий) обсуждал с декабристомПестелем план разрешения еврейского вопроса. И былнемедля сослан в Сибирь. В рудники. За то, что обсуждал. Другой вины ему не вменяли... Еврей и обсуждал - этого достаточно... Николай 1, сослав ГригорияПереца, тут же ирешил еврейский вопрос. По-царски. Он "забрил лоб" евреям... равноправно, по 25 лет на брата; впрочем, у евреев, по сравнению с русскими, появились еще и преимущества: служба в малолетстве. Кантонистами. Ваш прадед был кантонистом?.. Вот видите. Помните, у Герцена... Жиденят ведут!.. Восьми-девяти лет от роду... Этапный офицер жалуется, что треть их осталась подороге, половина недойдет до назначения... мрут, как мухи. Чахлые, тщедушные, по десять часов принуждены месить грязь да есть сухари... Герцен на что не нагляделся, а тут чуть в обморок не упал. Ни одна черная кисть, говорит, не вызовет такого ужаса на холсте; мне хотелось рыдать; я чувствовал -- не удержусь... А дальше. Что ни год, то жидам подарок. 1876 год. Студенту СашеБиберталю дают пятнадцать лет каторжных работ. За что? Стоял у Казанского собора, внутри которого шла панихида. Навопрос председателя суда: "Как же это вас без всякого повода взяли? "-- Саша ответил: "Видите ли, у меня пальто потертое, и я с виду смахиваю на студента... " Еврею можно дать ни за что ни про что и пятнадцать лет каторги. Не стой у забора. В Киеве в 1879 году по настоянию военного прокурора Стрельникова казнили несовершеннолетнего студента Розовского. За что? Читал прокламацию и -- подумать только! -- не сказал, кто ему дал. Еврея можно и застрелить. Запросто. Даже мальчика. И лишь за то, что не наябедничал. Не продал. А еще не было даже специальныхзаконов о евреях. Пока что чистая самодеятельность чиновников. А вот когда явился Александр III -- благодетель... Язасмеялся, поблагодарил Сашу, сказал, что про Александра наслышан. Саша мрачно разглядывал свои ботинки. Сказал тихо, без улыбки: - Зачем же -- спрошу еще и еще! -- обманываете людей? Сеете надежду?.. "Преодолеем... " "Прорвемся, озарим кострами святую Русь... " Это все равно что голодной собаке на улице посвистеть, - она пойдетза тобой, а потом перед ее носом дверь захлопнуть... Куда вы зовете? Находить общий язык с этими сытыми жлобами? Сталинистами? Уголовниками? Христопродавцами?.. Чего ждать? Лицо его стало жестким, я поверил вдруг тому, что он пойдет через границу, на верную смерть, да он и сам заговорил об этом, видно, только тем и жил, может быть, лишь потому и пришел ко мне с тайной надеждой: - Как выбраться отсюда? Я бы в Израиле навоз убирал. Болота осушал. Но - равноправным. А?.. Я молчал, и он обмяк, теребя нервно кустистую бородку. - Конечно, пришел не по адресу. -- И вдруг вырвалось у него каким-то свистящим шепотом: - Но адреса-то нет!.. Нет! Блукаешь по городу, как письмо без адреса. Пока в мусор не кинут... Я спросил его о семье... Отец был большевиком, забрали в сталинские лагеря, Саша жил в нищете, с больной матерью, которая билась как рыба об лед. Мечтал стать юристом, готовился понять, почему при разработанной системесоцзаконности возможно полное и глухое беззаконие. Увы!.. - И теперь я -- еврей, и только еврей Так мне кричал когда-то мечтавший об академии летчик, которого, с оторванной рукой, увозили в госпиталь: -- Скажи ребятам, что теперь я - раненый, раненый!.. Саша усмехнулся желчно: - Равноправие... Представьте себе соревнование пловцов - на равной основе. Что бы вы сказали про такое равноправие? Одни плывут налегке, другим привязывают к ноге гирю, от двух килограммов до пуда, если они евреи, и вот заплыв. На равной основе. Осуществляют права, предоставленные Сталинской Конституцией. И жаловаться не велят. Жалобы, говорят, не принимаются Нет уж! С волками жить -- по-волчьи выть... Я торопливо поискал на полке Золя, нашел нужное место, прочитал, что осознавать себя толькоевреем, только немцем, только французом, только русским... это возвращение в леса... Атавизм. Недостойная XX века игра на первобытных страхах, мифологии, расовом чванстве... - ... Это... рефлекторный уровень, Саша, - жить лишь оскорблениями. От оскорбления до оскорбления. От столба до столба, в который ты, как начинающий велосипедист, врезаешься со всегоразмаху. Мир тогда неизбежно сужается, заслоненный столбами виселиц и газовыми печами, и ты сам не замечаешь, как оказываешься в глубоком колодце. Откуда и небо с овчинку... Об этом вся история кричит. Если уж изучать ее, так изучать. А вот... о твоих личных врагах, Саша! "Использовать народное негодование... натравливать обездоленных на евреев, как на представителей капитала, могут только лицемеры и лжецы, выдающие себя за социалистов, их надо изобличать и заклеймить позором... " Твой национализм, Саша, - это не мысль, не мировоззрение. Это -- синяк. Остается после сильного удара. - Простите, иэто - Золя? - спросил он с едва уловимой и недоброй усмешкой: мол, еще один теоретик на мою голову!.. Я отложил книгу, рассказал о своем дяде. Мой дядя работал сОрджоникидзе. КогдаОрджоникидзе застрелился, дядю арестовали, и Каганович объявилв Наркомтяжпроме: "Свирский - международный шпион. Он расстрелян". И вотв 1954 году дядя вернулся. Худ, в чем душа держится. В кургузом пиджаке. С "конским" паспортом в кармане, в котором сказано, куда можно ступить, куда нельзя. Сели мы с ним за стол. Вдвоем. По-родственному. На столе бутылка водки. Спрашиваю, что было самым трудным. "Главное - не озлобиться, сказал. Не потерять себя. С одной стороны, конвой огреет прикладом, с другой - уголовники глумятся: "Эй, советскийТебе, как советскому, приклад выбрали полегче?.. " Не озлобиться. Тем только и жили... Товарищ его по тюремному вагону, отец поэтаКарпеко кинул под колеса вагона во время посадки записку на папиросной коробке. Что написал жене? Какая была кровная забота? Может, в последние дни 5 жизни: "Молю, чтоб дети не выросли в злобе". - Прости, Саша, что я говорю тебе "ты". Отец твой, видно, был из той же породы революционеров. А ты? Кем ты стал? Мне вспомнился вдруг участковый на улице Энгельса, который заглядывал к нам в окно. "Евреев бьют чем нипопадя. Должны же они что-нибудь предпринять. Люди - не железо". И вот... полное осуществление программы. Парень готов рвануться на колючую проволоку, на выстрел... - Отцы- это другой век, - тихо возразил Саша. Я достал из стола фотографию Полины, какой она была лет десять назад. Красные деревенские щеки. Стрельчатые брови. На фотографии она моложе Саши. Показал емуфотографию. .. - У этой женщины- она почти твоего поколения... гитлеровцы убили всю семью. Отца, мать, брата. Стариков. Всех. Затем ее не брали в аспирантуру Московского университета, а потом на работуздесь, в Москве... по той же самой причине, по которой гитлеровцы убили всю ее семью... - А она? -- не спросил, скорее выдохнул Саша, подавшись всем телом вперед и широко раскинув ноги в своихтяжелых прорабских ботинках, словно готовясь на поиски ее. - ... Она сделала после этого для своей страны семнадцать открытий; работала для ее обороны в жутких условиях, порой в противогазе, хотя ее никто незаставлял... - Ну и что? Поздравьте ее, -- сказал он таким голосом, что у меня появилось желание оборвать его, проститься сухо... Посидел молча, успокаиваясь. Его уже все оттолкнули от себя. Не хватает, чтобеще и я... Кто-то из моих знакомых рассказывал недавно о том, что более всего национальные чувства развиваются в концлагере. Становятся там болезненно обостренными. Однажды в лагере абхазец-заключенный сказал моемузнакомому: "Брат твой приехал". Тот ответил, что у него нет братьев. - Как нет? - удивился абхазец. -- Ты еврей. и он еврей... Все абхазы для меня братья. - И он взглянул на моего знакомого с презрением: "Отбратьев отказываешься? " Увы, по-видимому, можно вывести закономерность: максимальный взрыв национальных чувствтам, где максимальное угнетение. -- Знаете, сколько у нас якутов? -- порывисто спросил Саша. -- 240 тысяч. У них 28 газет. Марийцев - 500 тысяч. У них-- 17 газет. Евреев около трех миллионов -- на всех один листик в Биробиджане... А Еврейский театр? - Допустим, Саша, его завтра откроют. Что было бы справедливым. Но туда не пойдешь. Ты не знаешь еврейского языка. -- Изучу! А не пойму - все равно буду на каждом спектакле сидеть. Принципиально. У меня отняли Родину. Вместо Родины мне подсунули мачеху, которая годы рвала мне уши, наконец пол-уха оторвала... А теперь злобно указывает на меня пальцем: "Смотрите, он корноухий! Корноухий... " Скоты!.. Уйду я! Хоть босой по снегу, а уйду.... Возмущаться? Требовать?.. -- Саша взглянул на меня как на несмышленыша. - У кого требовать? Чем возмущаться? В Тулузе до 1018 года господствовал обычай: в Пасху какой-либоеврей обязательно должен был получить публично пощечину... Потом это отменили. В XI веке. А в России? Отменили?.. Россия-- странанеупорядоченная, здесь бьют не по датам, в этом вся разница... А уважение к человеку? Правосознание? Мы отстали знаете на сколько? Лет на триста... Допустим даже невозможное: вы добьетесь равноправия, такого, как в Конституции, парламента, как в Конституции. А я договорюсь, и его, парламент этот, за пол-литра сожгут... Подходить к России с европейскими нормами - это, знаете, какой-то писательский сон. "На Западе - закон, в России -- благодать... " Кто у нас уважает закон? Покажите мне хоть одного человека, который уважает закон. Я - техник, прораб, я стою на земле и не виделза свою жизнь ни одного человека, который бы уважал закон. Так с кем же спорить?.. Может, с нашимиа громилами? Громила-шовинист -- это всегда задница, которая сидит на твоей голове, - резко и как-то заученно-быстро произнес он. Видно, нераз о том с кем-то спорил. -- Задницу можно лизать либо кусать. С задницей нельзя полемизировать. - Но Россия, извини, не задница. Не будьСталинграда, Роммель быстро бы проутюжил Ближний Восток танковыми гусеницами. И расстреливать-то было б некого... Говорят, в Палестине были общины, которые закупали уже цианистый калий... Я продолжаю горячо убеждать его и вдруг ловлю себя на том, что черпаю аргументы лишь из прошлого. Из того, что было... Но для Саши даже военные годы столь же давняя история, как, скажем, времена персидского царя Кира, когда, если верить историкам, к евреям относились как к людям. Евреи были равноправными. Сто пятьдесят лет подряд... Да мало ли что было когда-то. В двадцатые годы. В десятилетие зыбкого равноправия. Он-то сам не ощутил этого! Я ищу аргументы вокруг себя. Сегодняшние. Увы! И, как человек, которому не уйти от ударов, закрываю голову руками: упрекаю его, по сути, в том, что он молод; даже понятия не имеет о том, что такое равноправие. Я стыжу его напористо, гневно. Но в словах моих нет силы. Необоримой силы фактов. Мне нечего сказать пареньку, который до боли близок мне. И своей гордостью, и своим гневом. Я хочу только одного-- чтоб он не погиб. Не бросился на пограничную "колючку", как бросались отчаявшиеся евреи на колючую проволокуОсвенцима. Я-то ведь знаю, что такое, скажем, граница возле Батуми, "фальш-граница", в восемнадцати километрах от настоящей. Сколько такихсаш взяли там, когда они думали, что спасены... Саша слушал, покусывая ногти, затем резко поднялся, застегнул молнию на куртке, давая понять, что визит окончен. Сказал с иронической издевкой: - Ну что ж, клеймите, изобличайте! Вместе с Золя. Им нужен такой человек. Во имя будущего. А я живу во имя настоящего. Ибо после газовых печейнот будущего. Есть только пепел. Золя отравилиугарным газом. И никто не был виноват... С вами покончат иначе. Вот и вся разница... Я вскочил на ноги, намереваясь на прощанье изругать его, как мальчишку, который отчаялся раньше, чем сделал первый шаг. Самого себя предал, сопляк! "Надежды нет! Путей нет! " Я сказал жестко: - Значит, все?! Конец?! "Мне на плечи кидается век-волкодав... " Он поднял глаза, и мне показалось, что я увидел в них какое-то движение, возможность. доверия, разговора. Он спросил почему-то удивленно: - Вы любите Мандельштама?.. -- Да. А вы? Он засветился весь, стал похож на мальчугана, который удрал от взрослых на лесную опушку, закружилсяна солнце. Продекламировал весело, разведя руками: Это какая улица? Улица Мандельштама. Что за фамилия чертова? Как ее ни вывертывай, Криво звучит, а не прямо. Мало в нем было линейного. Нрава он был не лилейного, И потому эта улица, Или, верней, эта яма -- Так и зовется по имени Этого Мандельштама. Мы оба засмеялись. И почувствовали, - что наконец сблизились. Нашли общий язык. Теперь важно не потерять его... Мы наперебой декламировали Мандельштама. Но, отметил я про себя, разное декламировали. Я басил: Пора вам знать: я тоже современник -- Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать, - Ручаюсь вам, себе свернете шею! Он тихо читал, глядя на свои прорабские ботинки: Все перепуталось, и некому сказать, Что, постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея. Я перестал его перебивать, и то, что он читал, и его односложные замечания сказали мне о нем больше, чем все другое... -- Многое ли он требовал от жизни, Мандельштам?.. Не больше, чем я... Немного теплого куриного помета И бестолкового овечьего тепла; Я все отдам за жизнь - мне так нужна забота- И спичка серная меня б согреть могла. ... Тихонько гладить шерсть и ворошить солому, Как яблоня зимой, в рогоже голодать, Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому И шарить в пустоте, и терпеливо ждать... Саша помолчал, взглянул на меня. -- Мандельштам не был так зол, как я. Предсмертные стихи его -- это же - просьбы, мольбы. Да он был готов все стерпеть, святой человек... -- Саша закрыл глаза, прочитал: Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда... Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима, Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда. И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье -- Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье... Он махнул рукой, на глаза навернулись слезы. ... Долго молчал, отвернувшись; а когда снова взглянул на меня, глаза его были сухи и горестны. - А чем все кончилось?.. -- шепотом спросил он. - Пи-сате-ли... В еврейской истории были такие ученые - просвещенцы. Уповавшие на благородных правителей. Жили мечтой. Стихами-- надеждами. Речами - иллюзиями. Кричали: "Не хотим!.. " А тут кричи не кричи, достают из голенища сапожный ножик... И все!.. "... Воронеж - ворон - нож... " А ведь Мандельштам был для русской поэзии, может быть, больше, чем Левитан для русской живописи... И что?.. - Он сжал руку в кулак, шершавый прорабский кулак. - Анна Ахматова, помните, писала о воронежских ночах Мандельштама: "А в комнате опального поэта дежурят страх и Муза в свой черед... " - И ударив кулаком по колену: - А теперь где его книги? Что изменилось? Убили великого поэта, а потом живут в страхе перед ним всю жизнь. Уж почти все забыли об этом, а сами-то они помнят... Саша поднялся, видно, на этот раз уж окончательно. Спешил на работу. -- Хотите знать мое мнение? Никогда еще за все время существования России евреи не были так угнетены, как сейчас. Никогда! Даже при Александре III. Раньше можно было от отчаяния креститься. Сейчас - дудки. То есть - пожалуйста, но отецПаисий паспортами не ведает... Как в стихотворении "Еврей-священник... ". "Там царь преследовал за веру, а здесь биологически - за кровь... " Учет жесткий, как в гестапо. Отдельно евреи. Отдельно-- неевреи... Между прочим, система новых паспортов с их пунктами очень помогла гитлеровцам отсортировать евреев. Знаете это? Она способствовала тому, что евреи погибли все. Кого не выдали соседи, того выдавали паспорта. Но... креститься, бог c ним! Я неверующий. Танцевал-то у синагоги фрейлехс только, чтобы позлить чинуш... Нельзя ассимилироваться! - Но вы уже ассимилировались! -- вырвалось у меня... - Вы живете в русской культуре. Пушкин, Блок, Мандельштам. Здесь ваше сердце - Нельзя ассимилироваться! - жестко повторял он. - Я могу бредить Блоком, Пушкиным. Могу даже знаться с Лениным и свято поверить, что выход в ассимиляции. А меня палкой по ногам: "Жид! Жид! " Чтоб далеко не протопал... по шляху ассимиляции... Какой уж раз меня отбрасывают как чужеродное тело. Создают несовместимость тканей... При царе хоть была процентная норма. Евреи точно знали, сколько человек примут. А теперь мы полностью отданы на произвол местных антисемитов. Злобных тварей, которые как хотят, так и молотят. Не согласны?.. Ах, в этом согласны. Наконец, нельзя иметь своей культуры... Нет, нельзя. Не возражайте. Те крохи, то книжное убожество, которое время от времени желтеет, говорят, вверх ногами, в наших киосках, это не культура. Она никого не объединяет. Даже театра создать не решаются. Даже памятника в Бабьем Яру! Как бы памятник не объединил случайно уцелевших. Плачущих. И - венец полицейского творенья. Апофеоз. Всех под замок. Уехать, уйти от поруганья - ни-ни... А я хочу уехать! - вскричал он, воздев руки, как в молитве. - Зачем меня держат? Чтобы продолжать издевательства? Чтоб не было им конца? - Вы просили разрешения на выезд? - Нет! Хлопотали два моих товарища. Их тут же вышвырнули с работы. А на моих плечах мама. Больной, несчастный человек, без средств к существованию... Себя бы я обрек на голод, но маму?! И вот... вопреки всем конвенциям, вопреки здравому смыслу, сиди, связанный, не смей плюнуть в лицо тому, кто тебя истязает. Мышеловка! Но все равно. Найду выход. Я буду либо ходить по земле, либо лежать в земле. Ползать по земле я не буду. Он помолчал, резко повел плечами, словно ему заламывали руки, а он вырывался. - Извините, что я так-прямо... Но от ваших речей, пусть благородных, пусть искренних, вред. Оживляете надежды. "Ленин сказал... " Да плевать им на то, что Ленин сказал. С высоты Спасской башни. Вы что, сами этого не видите?! Что? Не всем плевать?.. Да вы, простите, вреднее самого заскорузлого раввина-ортодокса, который заклинает ждать Мессию. И не двигаться... Вы заклинаете ждать не Мессию. Равноправия. Ждать сколько тысяч лет?! Когда спасение - вот оно... Три часа полета, и тебе никто никогда не скажет "жидовская морда". Не крикнет: "Убирайся в свой Израиль! "Ты уже, слава богу, убрался... Впрочем, может быть, иы правы, когда-то будет судебный процесс эпохи, и на нем будут судить тех, кто превратил идеи интернационализма в писсуар, в который мочатся политические деятели, философы, писатели, газетчики, все, кому не лень... На этом процессе станут по всей справедливости судить Сталина, Хрущева. И всех прочих горкиных - егоркиных... Или... как их там? Егорычевых?.. Но когда это будет?! XX век - так сложилось - век национализма. В огне -- весь мир. Азия... даже смотреть страшно... вся кровью залита. Африка в корчах. Всякие чомбе рвут друг у друга власть, продаются ради этого кому угодно... Арабы стремятся заполнить Африку антисемитской литературой, чтобы натравить на евреев еще и черных. Россия тут, кстати, ни при чем?.. Немцев уважают. Считаются с ними. Когда они -- нация... А когда они -- немцы Поволжья?.. Национальное меньшинство... Пинком на баржу да вниз по матушке по Волге... Украинцам вольготно. Бандеровцами их не попрекают, и справедливо. Нация!.. Нация - не какие-то отщепенцы. А калмыки? Чеченцы? Ингуши? Обрусевшие греки и турки? Крымские татары? Курды? Национальные меньшинства... Потому, пожалуйста, в вагон. И -- адью!.. Мне смертельно надоело быть меньшим братом, у которого нос как раз на уровне чужих локтей. Кто ни двинет локтем, у меня нос в крови. Я хочу быть национальным большинством. Всего только! В век национализма - я хочу быть национальным большинством. Он сунул мне руку, жесткую руку рабочего, и ушел быстро, не оглядываясь... Я долго сидел один, недвижимый, в густеющем сумраке вечера, угнетенный этой встречей. Пришла Полина; чуть приоткрыв дверь, удивилась тому, что накурено, застучала на кухне дверцами шкафов. Почему не вошла, как обычно, не рассказала о своих опытах над митурином? Меня, занятого своими мыслями, это, увы, не насторожило. Не обеспокоило. Я не шелохнулся. Всю жизнь я писал о молодежи. Думал о молодежи... И вот жизнь столкнула лицом к лицу с молодежью, которая в страшной беде. В отчаянии... Что смогу сделать? Смогу ли кого спасти? Хотя бы Сашу? А ведь болезнь зашла далеко... Как у печеночника бывает во рту горьковатый привкус, как у язвенника, случается, металлический, как у сердечника вдруг отдает в лопатку, так и у человека, которого усиленно "заталкивают" в нацмены, оскорбляют как нацмена, порой лишают куска хлеба как нацмена, появляются свои симптомы, свой болезненный "глаз" на окружающих. - Не татарин? Не украинец? Не еврей? Не узбек? Но из наших? Был у нашего поколения такой взгляд? Хоть когда-либо?.. Я учился на самой окраине Москвы, где только что возвели "Шарикоподшипник". Моими школьными товарищами были дети станочниц и уборщиков -- вдохновленная учебой голытьба, -- да мы просто не знали, кто какой национальности!.. Лишь после войны, когда мне рассказывали о трагической судьбе одноклассников, я с удивлением узнавал, что один из них был, оказывается, наполовину немцем, другой -- поляком. Пожалуй, только о сумрачном Мише Ермишеве никто не забывал, что он не русский: у него были бицепсы борца и кавказский темперамент; как что -- Мишка мог темпераментно съездить по скуле... И ныне, когда я пишу эту книгу и мне надо сообщить для полноты картины, например, что - такой-то русский, а такой-то армянин или еврей, я каждый раз делаю усилие над собой, специально вспоминаю, кто по национальности мой друг или недруг: в нашей жизни водоразделом могли служить человеческие качества, политические взгляды, позиция в том или ином деле, что угодно, только не национальность. И так по сей день, даже после всего, что стряслось в нашей жизни; война с гитлеризмом, и... довоенное ребячье братство выработали стойкий иммунитет; мы глотнули в юности воздуха равноправия и тем крепки... А оказывается, может быть иначе. Совсем иначе. Что делают с еврейской молодежью?! С тем же Сашей Вайнером! Да почему, в самом деле, еврейской? А какой еще? Какой, если не еврейской? Еврейско-русской? Промежуточной? Межеумочной? Ни в городе Богдан, ни в селе Селифан? Западные ученые, исследуя подобные вопросы, ввели в свой обиход термин "маргинальная личность" (marginal man). Личность на грани различных национальных культур. У маргиналов свои сложности. Свои причины, свои предрассудки; вместе с тем знание не только лишь одной национальной культуры, как легко понять, не обедняет человека, а обогащает. Тут другой случай. Саша никакая не маргинальная личность. Большевистские призывы к ассимиляции в его семье, казалось бы, осуществились. И давно. То были споры дедов и прадедов. Ленина и бундовцев. Бунда и Жаботинского. А. Луначарского и Xаима-Нахмана Бялика. А не Саши. Саша не говорит по-еврейски. И о еврейской культуре он слышал главным образом лишь то, что ее стирали с лица земли. Он -- человек русской культуры. Влюбленный в русскую культуру; более того, знающий ее наверняка лучше наших литературных русопятов, как правило, невежд... Он, как и я, скорее всего, еврей не по национальности. Он, как и я, еврей по социальному положению. Пока что... Какие же удары надо принять на себя, сколько незримых кровоподтеков приобрести, в какую ярость прийти, чтобы повернуться лицом к незнакомому языку, незнакомой культуре, далекому и раскаленному небу... "Зов крови", - говорят в таких случаях националисты. Да, крови, если принять поправку гениального Юлиана Тувима: не той крови, которая течет в жилах, а той, что течет из жил... Загонять молодежь, у которой родной язык - русский, русскую из русских по традициям, образованию, культуре, по духу самому, загонять в "бездуховное гетто (бездуховное, ибо другого духовноrо мира, кроме русского, у большинства из них пока нет), гнать туда растлевающей души процентной нормой в вузах, введенной Александром III, ограничениями по службе, тычками в печати, жестокими сталинского почерка расправами, бездушием, насмешкой, просто пренебрежением, загонять ее, как клейменый скот, в племенные загоны - это не ошибка, не чиновничья тупость или чиновничье рвение -- это расизм. Расизм не перестает быть расизмом и в красной облатке... Впрочем, если еще есть на Руси молодежь, говорящая и думающая на идиш, хотя я почти не встречал такой, если она есть, то по какому праву ее держат под прицелом в Советской стране, где вот уже полвека прокламируется культура "национальная по форме и социалистическая по содержанию"? По какому праву и ее официально, отметкой в паспорте, загонять в племенные загоны? Да разве -- в загоны? Над загонами есть небо. Есть дали. А тут... Такого действительно никогда не было. Никогда! Сашу Вайнера и его товарищей, фигурально выражаясь, загнали в угол, как восставших матросов на броненосце "Потемкин", хотя ребята и не восставали вовсе, они только хотят жить, как люди, -- загнали в угол и, также как и матросов, накрыли брезентом, чтоб не видели неба, перспектив роста, будущего... У царей и гитлеров здесь обычно следовало: "Пли! " А сейчас "Пли! " сказать не решаются (а как же марксизм-ленинизм, а международное рабочее движение? ), так и держат под темным и душным брезентом дискриминации и унижения, пока люди не задохнутся, не начнут от удушья бредить - кто бегством, кто петлей. А кто и плюнет на все. На идеи, на людей. Попросит пощады. Один раз живешь... Тогда край брезента, пожалуй, приоткроют, покажут народу. Вот они какие. Эти Мойши Моисеевичи и Янкели Ароновичи. Обязательно так и напишут. Как никто и никогда их не зовет. Даже жены. Даже престарелые родители, окликающие своих детей на русский лад -- Мишами и Яшами. Пропишут точно, как в метрике. Чтоб не было сомнения, о ком речь. А как же!