и все деревянные прилавки на базаре; крестьянам приходилось располагаться на земле. Зачем у извозчиков отобрали лошадей, а сапожников и портных согнали в артели. Наконец, почему исчез хлеб. Непонятного было много... Шел 1929 год. Неожиданно получаю работу в библиотеке Окружного комитета (в те годы еще существовали округа вместо областей). Переступаю порог своего Храма, пахнущего книжной пылью, не ведая, что это станет моей профессией на всю жизнь. Я получил эту работу, наверное, потому, что слыл "ужасно начитанным". Я прочитал уже всего Жюль Верна, Фенимора Купера, Райдера Хаггарда, упоенно рассказывал всем, кто желал слушать, о Шерлоке Холмсе, Нике Картере и других героях моей юности. И вот настоящая библиотека, куда, как узнал тут же, были свезены книги из квартир "ликвидированных буржуазных классов". Это был кладезь, о котором раньше и думать не мог. Чего тут только не было! 86 томов Брокгауза и Эфрона, сияющие серебряным тиснением, 16 томов Еврейской энциклопедии в переплетах менее парадных, но твердых, на века; "Христос" Морозова (Шлиссельбуржца), "История инквизиции" профессора Ли; полная история, как думал я тогда, не ведая, что история инквизиции конца не ведает. И, конечно, самые известные тогда произведения Плеханова, Бакунина, "Азбука коммунизма" Керженцева. А сколько томов Карла Маркса! "Диалектика природы" Энгельса, Владимир Ленин -- первое собрание сочинений. Неясно было, правда, зачем "буржуазные классы" держали на своих полках Маркса и Бакунина! И даже малоизвестного тогда Сталина с его единственной работой "Вопросы ленинизма"... Окружающий мир был полон загадок, которые я, двадцатилетний парень, отгадывать и не пытался... Я был в своем Храме. В Храме не сомневаются. Верят молитвенно... В 1931 году меня послали на библиотечные курсы -- завершать образование, а когда вернулся и стал заведовать библиотечным коллектором, изменилось время. Я это почувствовал сразу, хотя не знал, что позднее его назовут эпохой Большого террора. Из собирателя и хранителя книг я постепенно становился гонителем литературы и искусства, не осознавая этого в полной мере... Впрочем, подобное было со мной и до сталинского террора. В клубе я впервые услышал стихи Николая Гумилева и Бальмонта, которые читали студенты. Тогда же мне объяснили, что стихи эти запрещенные, авторы их -- враги советской власти. Я разыскал книги "врагов" среди реквизированных изданий и унес домой, подальше от греха. И правильно сделал: библиотекарей, которые не изымали "врагов", выгоняли немедленно... В тридцатых годах шли тем же путем, только с ускорением. Под горку... Почти ежедневно в городские библиотеки поступали списки "врагов народа", книги и статьи которых надо было сжигать по акту. В котельных. Или отгружать для уничтожения... По какому принципу изымают книги и убивают авторов, понять было невозможно. Уцелеть удавалось лишь тому, кто слепо выполнял эти указания НКВД. Да и как можно понять принцип искоренения? Вначале под нож шли произведения революционеров. Старой ленинской гвардии. Вчера, скажем, изымали брошюры и статьи Скрыпника, сегодня привезли новый список. Злейшие враги, оказывается, Петровский, Коссиор, Любченко, Чубарь, Затонский. Почти вся власть Украины... Месяц назад директором Политиздата Украины был назначен Иван Кулик, писатель, дипломат, бывший комиссар гражданской войны, затем посол в Канаде, а сегодня мы ползаем по полкам, как тараканы, ищем в полном ошалении книги Ивана Кулика, шпиона, диверсанта, отравителя-мучителя. Голова кругом идет. А самые известные украинские писатели, ну, просто все, как на подбор, шпионы злейшие. Досвитный, Микитенко, Микола Кулиш, Иван Крушельницкий -- сожгли почти всех до одного!.. А что ни день -- приходят проверяющие. Из органов. Из разных комитетов, в руках папочки со свежими списками. Шарят по полкам. Нашли у меня томик Бунина -- строго предупредили. "В Сибирь захотел?!" Какое счастье, что я унес домой Замятина, Мережковского и Зинаиду Гиппиус, а то бы точно загремел... Сменялись дни -- сменялись списки "врагов". Вот уже взрывоопасны Бруно Ясенский, Дос-Пассос, Михаил Кольцов, Иван Катаев, В. Киршон... Библиотека становилась заминированным полем. Шаришь по полкам и не знаешь, на чем подорвешься... Хоть закрывай библиотеку! Полки, правда, пустыми не оставались. Ликвидировали классику, уничтожили книги по истории России: Ключевского, Соловьева, Карамзина, гордость российской историографии, заполнили Кратким курсом истории партии, целая стенка была отведена для Краткого курса и подобных книг. А потом пошли вагонами "Поднятая целина" Михаила Шолохова, "Кавалер Золотой Звезды" Бабаевского и прочая подобная макулатура, воспевающая счастливую жизнь крестьянства в дни голода и насилия над крестьянством... Страшная судьба ждала еврейскую литературу: кто из писателей на идиш не попал во враги народа, тот угодил в безродные космополиты. В конце концов все книги на языке идиш отвезли для уничтожения. На всякий случай. Тем более что молодежь уже не знала идиш, зачем ей литература на незнакомом языке? В огонь ее! Уничтожение книг не прекратилось и после смерти Сталина. Объявили, что сталинская концепция обострения классовой борьбы по мере победы социализма неверна, но тут же разъяснили, что "детанта" в области идеологии никогда не будет. В идеологии по-прежнему все обостряется. Библиотекари снова зашагали по острию ножа. Инквизиторы из Главлита шарили и шарили по нашим полкам. Появились новые черные списки. Владимир Войнович, Александр Галич и Григорий Свирский, изгнанные из СССР "по израильскому вызову...", Виктор Некрасов, Владимир Максимов... Чужие глаза шарили и шарили по нашим полкам, и мы, библиотекари, по-прежнему не могли отойти от страха. Привычного страха... 2. "...КАЖДЫЙ ПОЭТ -- ЖИД!" Полноте, скажете вы. Что за преувеличение? Ну, сказала это некогда известная поэтесса, что ж из того! Поэты имеют право на гиперболу. Но не историки и библиотекари, занявшиеся историческими исследованиями. Это правильно. Тем не менее в лихие времена изъятий книг и газет мне постоянно вспоминалась эта строчка Марины Цветаевой. Она была как бы из моей жизни, моего личного опыта. Судите сами. В войну я был штабным шифровальщиком. Первые же шифровки военных лет потребовали уничтожить коды, чтоб они не попали к немцам. Мы отступали. На Тернополь. У Подволочиска нам устроили бойню, после нее две армии, 6-ю и 12-ю, объединили в одну, под командованием генерал-майора Понеделина. Немецкие снаряды падали уже в расположение штаба, и нас, штабных офицеров, присоединили к батальону охраны, который пошел на прорыв немецкого кольца... Тех, кто выжил после прорыва, погрузили на машины, идущие на восток. Машины шли с немцами наперегонки... Мы отстреливались и снова мчали на восток. После очередной перестрелки прыгнул на отходивший грузовик, который вечером влился в колонну автомашин с брезентовым верхом. Когда остановились, услышал вдруг голос шофера передней машины: "Ганс, айн минут!" Оказалось, в темноте мы присоединились к колонне наступающей немецкой пехоты... Надо ли пояснять, что теперь мы отступали на своих двоих. Бежали кто как мог. Вначале небольшой группой. Затем поодиночке... Добрел до речки и стал не пить, а, как загнанная собака, лакать воду. Без пищи и компаса далеко не уйдешь. Рыскаю по огородам, чтобы подкормиться сырыми овощами. Наткнулся на группку женщин, снующих возле молотилки. Какой-то парень в гимнастерке без петлиц предложил присоединиться к ним: "Куда ты идешь? Дадим тебе бабу, на выбор, перезимуешь лето... Там, гляди, и война кончится..." Перспектива заманчивая, но мне не подходит категорически.. . Я шел и шел, прячась от проносившихся машин с брезентовым верхом. У меня выросла уж солидная крестьянская борода. Лицо немытое, красное от солнца, огрубелое. Теперь я мало выделялся своей семитской наружностью, однако в руки полицаев попал. Затолкали в погреб, где было битком набито красноармейцев. Кто в гимнастерке, кто в гражданском, кто вообще в нижнем белье. Оказалось, это кубанские казаки, которые у Черкасс переплыли к немцам. Один из них сказал насмешливо: "А ты, мабуть, не жид?" Естественно, я обещал набить ему морду за напраслину, повторял заученную мною легенду о том, что я железнодорожник из Харькова. Застрял на станции Клепарув, где бомбили состав, ныне пробираюсь домой... Тысячи приключений пережито мною. Одни конвоиры били прикладом, другие, напротив, приносили в сарай, в который заперли, охапку сена. Чтоб спать помягче... Я дважды бежал и дважды попадался. Решил, что наступил мой конец, когда звероподобный рыжий ефрейтор, ударив меня, подвел к офицеру, доложил ему: "Эр ист гешвимен дем Йарден" (мол, переплыл через Днепр). Немцы почему-то Днепр называли Йарден. Почему для них Днепр был Иорданом, выяснять было недосуг... Ночью несколько раз открывалась дверь, шарили фонариком, проверяли, на месте ли пленные... Утром меня ведут к другому офицеру, солдат-конвоир поглядел на мои кирзовые сапоги и воскликнул: "О, зелнерше штиффель!" (О, солдатские сапоги!). Надо ли говорить, что при первой возможности я обменял их на парусиновые туфли... Но офицеру конвоир своей догадки не высказал, тот был и без того раздражен. Спросил меня: "Карабинер?" Я не знал тогда, что такое карабинер, но понял, что за этим таится для меня что-то нехорошее, ответил: "Нет!" Однако это мне не помогло. Меня снова заперли в сарае, из которого вывели какого-то человека и тут же расстреляли. В сарае полно людей. Колхозники, перегонявшие скот, чтоб он не попал к немцам, солдаты и офицеры в крестьянской одежде, пробиравшиеся к своим. Никто не спит, прислушиваясь к малейшему шороху. Двое солдат бесшумно разбирают соломенную крышу, я стал им помогать. Но кто-то, невидимый в полумраке, сказал, чтоб мы "кончили это дело..." -- Вы убегете, а нас застрелят... Сидайте, кому говорят, а то кликну часового! На следующий день нас уже не кормят, чего-то ждут. Наконец выводят и присоединяют к большому этапу, который гонят весь день, а к вечеру загоняют во двор сахарного завода, где из походной кухни разливают бурду. У кого была консервная банка, тот поел, у кого не было, остался несолоно хлебавши. На ночь загнали в помещение, где на полу слой разжиженной массы из сахарной свеклы. Она скользкая, на ней трудно устоять, а когда она согрелась, распарилась от избытка тел, многие стали падать в обморок. Утром всех мужчин загнали в товарный вагон и привезли на станцию Умань, в мой родной город. Здесь был огромный лагерь военнопленных под названием "Уманская яма". Сотни горожан могли опознать меня, надо было бежать. И срочно. Но нас не оставляли одних ни на минуту, выстроили. Приказали выйти из строя "жидам и коммунистам", а затем "русским -- пять шагов вперед!" Я ни с места. И так первое построение, второе, десятое. Полицаи-галичане пробовали еще отыскать среди нас русских. Подозреваемым задавали разные вопросы и непременно требовали произнести слово "паляниця". Сколько на этом ребят попалось! Трудно русскому парню выговорить это слово, говорили "поланица". Русских тут же били в лицо кулаком и передавали немцам, стоявшим поодаль... Я жил на Украине и с "паляныцей" не подкачал... Дали мне, как всем украинцам, аусвайз. Документик, чтоб шел "до дому, до хаты..." Так добрел до реки Северный Донец, вблизи Белгорода, когда услышал, наконец, громкий окрик по-русски: "Стой, кто идет!" Это было 4 ноября 1941 года, после девяноста дней страха и смертельной опасности... Кто именно идет, разбирал Особый отдел. В городе Новый Оскол, где стоял штаб 21-й армии... "Госпроверка" продолжалась десять месяцев в лагерях, где мы стали почти дистрофиками... И вот в самые мучительные дни моего библиотечного бытия, когда я прятал и перепрятывал литературу, теперь уж не дома прятал, а в деревне, в подполе, у знакомого старика-книгочея, в эти дни я часто возвращался мысленно к моей фронтовой одиссее. Ведь ныне я так же боялся, что у меня обнаружат Бунина или Гумилева, "лютых врагов", как осенью 1941-го боялся, что докопаются, что я еврей. Культуру искореняют, как гитлеровцы евреев. Тот же прохватывавший холодом страх и та же невозможность что-либо изменить. Я не хотел, не мог сжечь чемоданы с книгами, хранившиеся в деревне, как не мог уйти от своего еврейства... Выхода не было. Появлялись новые списки на изъятие поэтов. Проверяли, нет ли на полках зарубежных изданий Мандельштама. В соседней библиотеке нашли тоненький томик Максимилиана Волошина, выгнали старую женщину-библиотекаря без права на работу по профессии... Я вытирал со лба холодный пот и повторял, как заклинание, пророческую строчку Марины Цветаевой: "В этом христианнейшем из миров каждый поэт -- жид". Вы никогда не переубедите меня, что это -- поэтическая гипербола... У меня правота Цветаевой в печенках сидит... Судьба культуры и судьба еврейства идут в ногу. 3. "И НА ТИХОМ ОКЕАНЕ СВОЙ ЗАКОНЧИЛИ ПОХОД" Это слова из песни, как вам известно. Песни окончательной победы Красной Армии в гражданскую войну. Красный флаг был поднят. Пора подвести итоги. Глазами библиотекаря. Несколько поколений были лишены произведений русской и мировой культуры. Несколько поколений кормили, как жвачкой, Кратким курсом истории партии и книгами способных и бездарных графоманов, которые были назначены Сталиным, Хрущевым, Брежневым в столпы новой культуры. В литературные гении и толкователи партийной линии... Каков результат? Сегодня он очевиден... Когда шла "пролетаризация буржуев", когда бывших купцов и заводчиков, их жен и детей выгоняли с метлами на улицы убирать мусор, мы верили, что это, может быть, так и надо. Когда в 1929 году в магазине можно было купить хлеб, лишь предъявив профсоюзный билет, в котором делали отметку, мы недоумевали, о чем уже упомянул. Но вот начались аресты тех, кто делал революцию. Мы, библиотекари, имели сомнительную привилегию узнавать обо всех арестах на другой день, раньше газетных сообщений. И каждый раз читали затем, что любой арест, любой закрытый суд вызывал "всеобщее одобрение" и аплодисменты на митингах. Трудящиеся требовали "раздавить гадину", повторяли проклятия прокурора Вышинского, требуя в своих газетных письмах расстрела всем подсудимым. Но ведь никто из выступавших на митингах не знал ничего. Не требовал никаких доказательств. Человека можно было объявить троцкистом, шпионом, вредителем, кем угодно -- под бурные аплодисменты и приветственные выкрики... Это и было прямым результатом уничтожения культуры. Людей отучили думать, сопоставлять факты, критически осмысливать происходящее. Да и как можно что-либо постичь, если правомочна лишь одна точка зрения, а все остальные -- недомыслие или враждебная вылазка. Уничтожение самых толковых, образованных людей сопровождалось и оглуплением всех остальных, всенародно одобрявших злодейство... Сталин мог десятилетиями бесчинствовать лишь так -- убивая в людях нравственное начало, искореняя само понятие совести, милосердия, не говоря уж о жалости. Безжалостно уничтожить десять миллионов крестьян, выбросить их с детьми в Сибирь на погибель могло лишь ожесточенное, лишенное всего человеческого, поистине "собачье сердце". Булгаков был прозорливцем, окрестив так общее оскудение нравственности в "хомо сапиенс". Естественно, его "Собачье сердце" не могло увидеть света ни при Сталине, ни при Хрущеве, ни при Брежневе. Нам надо в пояс поклониться зарубежным издателям, которые сохранили для будущих поколений русскую классику. Не будь она издана, кто знает, вспомнили бы о ней сейчас "просвещенные" советские издатели?.. Сталин умер -- безнравственность осталась. Утвердилась как норма. Все мы были свидетелями статей в "Правде" и других советских газетах, в которых герои труда клеймили Солженицына, Пастернака, не стесняясь начинать свои погромные заметки так: "Я, конечно, Пастернака не читал, но...", "Я роман Солженицына не читал, но не могу смолчать..." А ведь время было хрущевское. За молчание не убивали. Мог умолчать. Так нет, привычка -- вторая натура... И так тянется это с той поры, как "на Тихом океане свой закончили поход". Семьдесят лет тянется безумие... Изменит ли это гласность -- кто знает! Не так просто перевоспитать людей, особенно немолодых, изуродованных сталинско-брежневскими временами. В этом более всего убеждает меня наш последний опыт -- эмигрантский... Мы в Канаде. Свободная страна, не требующая от нас ничего, что не соответствует нашим взглядам. Могли бы стать людьми. У многих не получается. Не умеем жить в условиях свободы. Не научились пользоваться ее дарами. Одни по-прежнему считают, что государство грех не обманывать. Недоплачивают налоги; в Нью-Йорке раскрыли "русскую мафию", которая недоплатила "такс" на миллионы долларов. На Брайтон-Бич даже присловье такое появилось: "Ты устроился или еще работаешь?" Шутка, конечно, но жульничество, как мы знаем, нешуточное... Или, скажем, в одном из наших эмигрантских клубов пригрели предателя. О нем сообщили из России, где он выдал КГБ десятки людей. "Профессиональный провокатор" назвал свою статью о нем писатель Л. Бородин, только что вернувшийся в Москву из тюрьмы. Игорь Огурцов, просидевший в лагерях двадцать лет, возмущен тем, что провокатора чествуют у нас чуть ли не как героя. Указал, что чествуют в Канаде. Мы чествовали... Может быть, те, кто встречал его аплодисментами, ничего не знали о том, что у предателя руки по локоть в крови? Знали! Знали и о том, что в России порядочные люди таким руки не подавали. "Мы не в России, -- говорят. -- Здесь свобода...". "Нам с ним интересно..." Семьдесят лет приучали людей к скотскому равнодушию, к моральной безответственности. К существованию без совести. Приучили, как видите. По счастью, правда, не всех... И многие уже, наверное, забыли, что началось это с незаметного окружающим предписания нам, библиотекарям: "Изъять такие-то книги..." "Изъять журналы". Изъять национальную культуру... Раиса ЗАПЕСОЦКАЯ (БЕРНШТЕЙН) Соня ХЕЙФЕЦ (ЗАПОЛИНА) НАС СПАСАЛИ ПАРТИЗАНЫ В Минске, столице Белоруссии, до войны было 80 тысяч евреев. После войны осталось 2 тысячи. Ныне стоит в Минске памятник расстрелянным. Слова "евреи" на памятнике и в помине нет. Начертано на камне: "Тысячи советских граждан..." И эта игра "в жмурки", в которую играют партийные власти в Белоруссии, продолжается до сих пор. Лишь в эпоху гласности правда начинает приоткрываться. К этому еще вернемся. 24 июня Минск бомбили, а 27-го немцы вошли в город. С евреями поступили как всюду. Немедля арестовали всех мужчин, согнали к озеру. Неделю не давали ни пищи, ни воды. Подползавших к озеру расстреливали на месте. В домах остались лишь женщины и дети. Их начали переселять на Юбилейную площадь, будущее гетто; русских и белорусов, живших в том районе, переводили на другие улицы. К 31 августа переселение закончилось, гетто заперли на замок. Нам нашили "латы". Желтые круги, а под ними номер дома, в который тебя запихнули. У меня был номер 488. Об этих днях написаны книги. Одна из них -- "минское гетто". Существует также книга "История партизанского отряда No 106", вышедшая в Минске сразу после войны. Поэтому я ограничусь лишь личным опытом, расскажу о семье и тех моих друзьях, которых советская пресса вниманием обошла. Скажу также о нашем командире -- человеке сложной судьбы, Герое Советского Союза, которого вскоре лишили геройской звезды, и он оказался в Израиле, где и похоронен... Я была старшей в семье. Кроме меня, было еще пять детей, мал мала меньше. Мы успели отойти от горевшего Минска километров на тридцать, больше не успели: немецкие танки и мотоциклисты двигались быстрее... Вернувшись, жили в страхе. Ночью дома окружали и громили. Утром убитых находили во дворах, в квартирах с распахнутыми дверями. Девушки растерзанные, с сорванными платьями. Всюду кровь. Ночными погромами руководили немцы, но главными исполнителями были украинские, литовские и белорусские полицаи. Я долго не верила, что среди полицаев есть и белорусы. Белорусы, в моих глазах, были народом бедным, почти нищим, но сердечным, благородным, готовым прийти на помощь. Увы, оказалось, что прохвосты есть в каждом народе... Ночные погромы уничтожили целую улицу. Она называлась Зеленой. А затем стала от пепла и горелых бревен черной... В еврейском комитете, назначенном немцами, оказался неведомый нам Мужкин -- партиец и порядочный человек. 6 ноября 1941 года он собрал всех евреев и сказал со слезами на глазах, что он больше ничего не может для нас сделать. -- ...Завтра будет большой погром. Поголовное истребление... Уходите, кто куда может... Куда идти? Все наши родственники в гетто. Решили все-таки уйти к ним, они жили в шестиэтажном доме. В большом доме, с длинными коридорами и кладовками, может быть, удастся спрятаться. К родственникам, в их квартиру, набились битком. Меня взяли тоже, а маму с маленькими детьми -- нет. Тогда и я, отодвинув дверь-стенку буфета, выскочила вслед за мамой и братиками. Мне было тогда 12 лет, без мамы я еще никогда не оставалась... Было раннее утро. Моросил мокрый снег. На улице валялись пальто, отрезы на костюмы -- все, что считалось в нашем бедном квартале ценным и что брали с собой изгнанники. Они не знали, что смерть поджидает тут же, за дверью, и вещи им больше не нужны. Мы брели мимо разбросанных вещей в сторону большой колонны, в которую сгоняли евреев. К колонне подкатывали крытые грузовики, в которые заталкивалась очередная партия, и евреев увозили. Немцы стояли в сторонке. Наблюдали. Евреев заталкивали в машины, били опять черные и зеленые -- такая униформа была у полицаев. Мама то и дело обращалась к полицаям, чтоб нас отпустили: "Видишь, сколько у меня детей. Помоги мне выбраться, братка!" Те отвечали бранью, отталкивали ее. Один засмеялся, сказал: "23 года вы пожили, теперь мы поживем..." Вдруг появился какой-то немец в форме офицера СС. Мама, хорошо знавшая немецкий, кинулась и к нему. Немец вдруг оглядел нас внимательно, переспросил: "Это все твои?" -- Взглянул на ручные часы, сказал, чтоб мы никуда не уходили, через пятнадцать минут он вернется за нами... Эти пятнадцать минут были для нас как годы. Мы искали его глазами, отчаивались. Наконец мама сказала горестно: "Он, наверное, большой шутник, этот немец. Не уйти нам..." И в этот момент немец появился, махнул нам рукой: мол, идите, и... вывел на улицу, на которой погрома не было. Он привел нас к большому дому и стал сильно, как и полагается немцу-завоевателю, стучать в какую-то дверь. Наконец открыли. -- У тебя аусвайз (пропуск) есть? -- спросил немец у хозяина. -- Чего ж ты не открываешь? Когда мы вошли в квартиру, немец осенил себя крестом и сказал маме: -- И ты, и твои дети голодают, и тут я не могу тебе помочь. Даже спрятать тебя надежно не могу. Будь прокляты они, и Гитлер, и Сталин... -- И он быстро ушел. Мы потом долго думали с мамой: кто этот немец? Решили, что партизан. Но советский партизан вряд ли свалил бы вместе, в одну кучу, и Гитлера и Сталина. Советские еще верили в Сталина. Свято. По-видимому, это был польский партизан, из разбитой польской армии. Для тех действительно был что Гитлер, что Сталин... Когда наш немец ушел, хозяин квартиры отправил нас в погреб. Отодвинул софу, за ней вход и оказался. В этом погребе теснилось, наверное, человек двести. Мы приткнулись у входа, в темной духоте, услышали над головой топот сапог и немецкую речь. Затихли в страхе. В это время захныкал мой братик, которому было полтора года. Мы оцепенели. Один старик схватил братика: "Дай, я его успокою!" Мы не сразу сообразили, что он делает. Он схватил подушку, бросил ее на ребенка и сам навалился сверху. Так я потеряла своего первого братика... Я была в гетто три года. Потеряла всех братьев и сестричек. Ушла к партизанам 20 октября 1943 года. А связалась с ними примерно за год до этого. Было это так. Нас с мамой возили на работу. На кирпичный завод, в 5 километрах от города. И на торфоразработки, на Московское шоссе, в 37 километрах от Минска. Нас везли туда на пяти машинах. Шоферы были немцы, голландцы, мобилизованные в трудовую армию. И один русский паренек лет 20, по имени Миша, который был партизанским связным. Миша долго приглядывался к моей маме, нашел с мамой общий язык и открылся ей, кто он, и просил помочь. У партизан нет соли, мало муки, нет тарелок, ложек, не можем ли раздобыть? Как раздобыть то, чего у нас уж давненько не было? Мы поменяли мамино пальто и вещи, которые у нас еще оставались, на соль, муку, я собирала у подруг ложки, котелки, одежду (в лесу все пригодится) и передавала Мише. Миша дважды предупреждал об "акциях" по истреблению евреев. Спас дважды, а в третий раз не смог. Спасла случайность. Мама была больна, сказали, что тиф. И на работы я отправилась без нее. В этот раз Миши почему-то не было. И голландца тоже. Шоферами были незнакомые солдаты. Машины с евреями двинулись не к кирпичному заводу, как предполагалось, а в Тучинку, где расстреливали. Видно, пришла наша очередь... Это было 28 июня 1942 года. Нас подвезли к котловану. Выгнали из машин, поставили у обрыва. И с машины заработал пулемет. Я упала в яму. Меня придавило. Залило чем-то теплым. Я не сразу поняла, что это кровь убитых. Чувствую, дышу. Кажется, жива. А дышать все тяжелее. Стала выбираться из навала трупов. Выкарабкалась, пытаюсь встать на ноги. Не могу. Пуля попала в ногу. Тогда я поползла. Прочь от ямы. Доползла до кустов. Всю ночь пролежала там. А утром на меня наткнулась крестьянка, которая пасла корову. Заохала, подхватила меня на руки, притащила в свой сарай, обмыла рану. Я у нее лежала неделю. Через неделю проезжала мимо двуколка, на ней сидят немцы. Моя крестьянка их остановила и говорит, видно, про меня. "Зачем же спасала?" -- мелькнуло у меня горькое. Один из немцев подходит и спрашивает, откуда я. Деваться некуда, признаюсь, что из гетто. -- Откуда, говору? -- переспросил он. -- По этому "говору" поняла я, что они белорусы. Только в немецкой форме. Они меня и привезли в партизанский край. Партизанский край находился в глухих лесах, в которые немцы опасались входить. Наши леса назывались Налибоцкой пущей, они тянулись на сто километров и сливались со знаменитой Беловежской пущей, в которой до войны водились бизоны. Партизанские землянки и партизанский штаб были в глубине пущи, а с краю был так называемый "перевал". Деревни Медвежино, Гаище и Скирмантово, где останавливались партизаны-подрывники, идущие на задание. Они жили в деревенских хатах, поместили здесь и нас, спасшихся от расстрелов. Здесь встретилась я с Соней Заполиной, с которой теперь живем в благословенной Канаде... Позднее, когда я подросла, стояла в дозоре. 2 дня с винтовкой, один день отдыха. Никого не пропускали и, если что случалось, давали сигнал тревоги. В конце 1943 года винтовки сменили на автоматы. Дали автомат и мне, девчонке неполных шестнадцати лет. Правда, я была рослой и, главное, на посту никогда не спала. Но это было позднее, когда фронт снова приблизился к Минску. А в 1942-м меня отправили из партизанского края назад в гетто. Чтоб я приводила людей. "Ты -- малолетка, сразу не засыпешься", -- сказал партизанский взводный, и я отправилась в гетто. Знакомым путем, через кирпичный завод, на котором бывала не однажды... Связной из отряда появлялся в гетто раз в неделю, иногда два раза в неделю. Я называла ему надежных, на мой взгляд, людей. Ведь не на прогулку, не в тыл, а в бой. Все знали, что в бой: вокруг непрерывно происходили стычки, слышалась стрельба, подрывники, пускавшие под откос воинские эшелоны, порой не возвращались или возвращались не все. Кровавая была война. Кандидатов в партизаны всегда было больше, чем винтовок. Из гетто приходили, как правило, без оружия. Группы безоружных, вместе с малыми детьми, задерживались дозорными. Командир подрывников Семен Зорин брал всех, хотя это вызывало нарекания партизан, недовольных тем, что отряд становится все многолюднее. "Раньше ели одну бульбу, -- помню, сказал один из них не без раздражения. -- Если всех брать, достанется только вода от бульбы..." Когда я вернулась из гетто окончательно (меня предупредили, что наутро добьют всех, и я немедленно ушла с несколькими евреями в знакомый "лаз" под колючей проволокой), когда пришла к партизанам в последний раз, приток евреев уменьшился. Почти иссяк. В деревне услышала слух: мол, "евреи не доходят до партизан". Я отмахнулась от этого слуха. Куда евреям деваться? Знала, как рвутся люди из гетто. И когда Семен Зорин на кого-то накричал, чтоб не распускал слухи о том, что евреи не доходят, я была с ним согласна. Дурацкий слух... GN="JUSTIFY">Однако через несколько дней произошел случай, который мне запомнился на всю жизнь. И, как поняла позднее, определил и судьбу нашего геройского взводного. Семен Зорин вышел с рассветом из хаты, в которой остановился со своими подрывниками, и увидел двух девушек-евреек из гетто. Они были изнасилованы и убиты. В этой стороне леса немцев не было, полицаи тоже не показывались. Чьих рук дело? Зорин закричал своим парням: "Что делается?! Смотрите!" -- Он вдруг заплакал, и плакал так, словно до этого никогда не видел убитых. Это был явно нервный срыв. Кричал он и кричали, матерились по-польски его ребята. Я знала всех их. Знала и помню по сей день их имена. Давид, Мендель, Хишин, Эля, Янко. Молодые польские евреи, прибившиеся к отряду Семенова. Я не сразу постигла, почему они, крепкие парни, видевшие и войну, и гетто, так голосят. Они поняли, что слух "евреи не доходят до партизан" не случаен. Их убивают не только немцы и полицаи, но и те, кто называют себя партизанами и ведут к отряду. Убивают, грабят, насилуют... Самовольное убийство никому бы не простилось. За самовольное убийство в партизанском крае -- расстрел без суда. Зорин предположил и -- кто знает? -- возможно, был в своем предположении не так уж и не прав, что руководители партизанского края смотрели на расправу с евреями сквозь пальцы. Негласно санкционировали. Они не были расистами, эти партизанские командиры. Они руководствовались своими соображениями, нехваткой припасов ("...придется пить воду от бульбы"), однако евреям было не легче от того, что их убивали не расисты. Думаю, именно тогда многих охватило отчаяние, которое определило и судьбу Зорина... Семен Зорин и его ребята кричали еще долго, затем похоронили девчат из гетто и ушли на задание. А когда вернулись, подорвав огромное бензохранилище, в свой отряд не пошли. Образовали свой, еврейский отряд, в который принимали всех. И стариков, и женщин, и детей. Он так теперь и называется в истории партизанского движения Белоруссии: "Еврейский семейный отряд". В нем было 800 человек. Образовали в нем и пионерский лагерь, где подкармливали отощавших детей. Была и своя учительница, которая учила по школьной программе. Были сапожная, портняжная группы и несколько диверсионных. Это было в Ивенецком районе. Рядом, в четырех километрах, располагался отряд польских евреев. Воевали мы не хуже других. Семену Зорину было присвоено звание Героя Советского Союза. Но это было позднее. А когда Зорин, вернувшись с задания, не возвратился в отряд, была объявлена тревога. Розыск пропавшего Зорина. Нашли его быстро, выслушали и... отдали под суд. Специального военного трибунала в отряде не было, но и партизанский суд, как известно, скор на расправу. Расстреляли бы Семена Зорина, не приняв во внимание никакие его объяснения, бросавшие тень на отряд. Говорилось на том суде, что Зорин сам, своей рукой, застрелил мальчишку, который удрал в город и проболтался там о новом расположении зоринского отряда. По сути, выдал отряд. Конечно, мальчишку ничто не извиняло, но расстреливать десятилетнего?! "Сам хорош!" -- кричали на суде. Вспомнили также другого паренька, который приводил евреев в партизанский край и брал с них мзду. У кого часы попросит, у кого пояс нарядный. Все, конечно, отдавали без слов. Не дашь -- не доведет. Бросит в лесу. "А парень-то был из ваших..." -- язвительно замечали на суде. Нет, ничто бы не спасло Семена Зорина, если бы не появились в те дни документы, которые разом все изменили. Документы эти пришли из главного штаба партизанского движения и требовали спасать гражданское население от убийц. Говорили даже, что это приказ Сталина. Он потребовал спасать, невзирая на нацию. Всех спасать... Мы верили в Сталина, поверили и в этот слух... На самом деле Сталин ничего подобного не говорил. Ни в одной из своих речей, на которые ссылались в те годы. В своем известном выступлении 1942 года он гневно обрушился на гитлеровцев, которые убивают гражданское население. Стариков, женщин, детей. Он справедливо окрестил их варварами, злодеями. Сам он в те годы и ранее убил миллионы невинных, и дело спасения его волновало мало. Теперь-то это понятно всем. На основе документов. Однако резкое, в крайних выражениях, осуждение немцев, убивающих гражданское население, было воспринято в партизанском штабе, где было много честных и смелых людей, как прямое указание: спасать всех, кого только возможно... А к этому и апеллировал Семен Зорин. Он желал лишь взять дело спасения уцелевших обитателей гетто в свои руки. Он вовсе не хотел стать "зеленым", вроде литовских "лесных братьев", воевавших и с немцами, и с советскими... Как расстрелять его после получения гуманных, "сталинских" документов из партизанского штаба?!.. Пришли в землянку, где он ждал расстрела, освободили. Сказали: воюй, как знаешь... Как он воевал с немцами, свидетельствует не только Золотая Звезда Героя, награда исключительная, но и то, что наш, зоринский, партизанский отряд почти не нес потерь, хотя диверсионные группы действовали непрерывно. Самые большие потери были во время отступления немцев, о котором Зорина не предупредили. Немецкая армия отходила, и танки, и артиллерия, прикрытая пехотой. Она откатывалась по дорогам, над которыми висели советские штурмовики "Илюшины" (немцы называли их "Черная смерть"). И шла лесами. Лесник вел немцев стороной, чтобы они обошли нас; Семен Зорин принял отступавшую армаду за очередных карателей, которые время от времени прочесывали опушки леса, не углубляясь в пущу. Крикнул "Вперед!" и повел ребят в атаку. Сам Зорин потерял в этом бою ногу, другой партизан -- руку, а двенадцать человек остались лежать на земле. Там и воздвигли, над братской могилой, памятник. Сами партизаны воздвигли, сразу после освобождения Минска в 1944-м, когда белорусские отряды стали выходить из лесов... В 1946 году польские евреи-подрывники из зоринского отряда уехали в Польшу и, не задерживаясь там, в Израиль. А спустя несколько месяцев, осенью 1946-го, был арестован на советской границе и бывший партизанский командир Семен Зорин, прославленный герой-партизан. Нога на деревяшке, бежать не мог. Взяли сразу. Многие были изумлены поступком Зорина. Лишь те, кто помнил зоринский плач над трупами еврейских девчонок, убитых и изнасилованных русскими парнями из партизанского отряда, могли понять, что привело его на границу. Он бежал к своим парням-подрывникам, единственным людям, которым он верил безоглядно. Семена Зорина лишили звания Героя Советского Союза, но долго в тюрьме не держали. Учли его фронтовое прошлое, наверное... Он попал в Израиль лишь в 1970 году, с эмиграцией евреев, где его парни встретили своего командира в аэропорту Лод, затем они каждый день по очереди возили его в Иерусалим, где Семен Зорин писал книгу об их "семейном партизанском отряде..." Его поддерживали не только бывшие партизаны, он выступал в школах, на вечерах, но через полтора года умер от разрыва сердца. Увы, многих его подчиненных и друзей, оставшихся в Минске, ждала еще более горькая судьба. Если в мою задачу входило спасение людей из гетто, то задачей других было спасение из немецкого плена. Спасение раненых солдат. Этим занимались девушки. В гетто, вместе с матерями, они пробыли лишь неделю. Затем исчезли. Партизаны устроили их в военный госпиталь. Санитарками. Достали им пропуска. "Аусвайзы". Девушки приносили раненым солдатам гражданскую одежду, а затем, когда раненые могли передвигаться, переправляли их в партизанский край. Их историю я знала, как знали и все минчане. Однако наш командир Семен Зорин бросил на эту историю дополнительный свет. Теперь понятно, как сильно он это переживал. Раненых солдат переправляли к партизанам десятиклассницы -- золотые медалистки Брускина Маша и Мицкина Рая. В 1941 году они собирались поступать в институт, но судьба уготовила им иной путь... Маша и Рая переправляли раненых почти три месяца. Затем их выдали. И повесили на площади. На шее Маши Брускиной пристроили большой плакат о том, что она, партизанка, стреляла в немецких солдат. Рядом с ней казнили двух партизан-мужчин. Это была первая казнь партизан в городе. Так случилось, что эту казнь снимал кто-то из немецких офицеров, фотография была опубликована в гитлеровской печати. Узнала о ней и Москва. Как сказал мне Семен Зорин, тогда же узнала. У него запрашивали подробности... Отправили подробности в Москву, и там их, можно сказать, похоронили: еврейка Маша Брускина не годилась для всесоюзной славы. Искали другую кандидатуру, подходившую и по анкетным данным. Россия велика. Фронт огромен. Нашли. Зимой 1942 года немцы повесили под Москвой Зою Космодемьянскую. Она тоже заслуживала славы. И получила ее. На этом бы и завершилась горькая история Маши Брускиной и ее подруги, но... одна ложь тянет за собой другую. Партийные власти Минска хотели сохранить лицо. Когда после войны ученые-историки и журналисты начали собирать по крупицам факты, составившие затем историю партизанского движения в Белоруссии, возникли естественные вопросы: почему первая казненная партизанка никому, кроме соседей по дому и двум-трем партизанским командирам, не известна? Неизвестна, хотя ее фамилию повторял весь оккупированный Минск. Почему ее не наградили даже медалью, хотя в войну и после войны награждали миллионы? По сути, Машу Брускину похоронили дважды. Вначале гитлеровцы. Затем свои... Вопросы эти задавались и на собраниях, и на встречах партизан. Высокая партийная власть оправдывалась так: фамилии повешенных, заснятых немцем, известны. А фамилию девушки установить не удалось... Да-да, иные говорили, что это Маша Брускина, но не подтвердилось. Вот и дядя ее утверждает, родной дядя, что не она, вроде. Не похожа... Все это оказалось враньем, которое держалось почти полвека. В 1987 году в московской газете "Советская культура" была напечатана о Маше Брускиной целая страница. Корреспондент рассказывал, как многие годы он пытался убедить партийные власти Белоруссии, что на снимке вовсе не "неизвестная..." Как эти власти заставили даже родного дядю Маши Брускиной, деятеля культуры, который опасался ссориться с белорусским ЦК партии, врать, что на фотокарточке "неизвестная..." Что партийные власти несколько раз предотвращали публикации статей и местных и московских корреспондентов о Маше Брускиной. Если, как говаривала улица, "все евреи в Ташкенте" и власти это настроение голодной улицы поддерживали всеми средствами пропаганды, то подвиг Маши Брускиной был им вовсе ни к чему. Наш командир Семен Зорин это понимал. Как мы знаем, помнил расправы с евреями и пострашнее. Могу ли я теперь, с высоты девяностых годов, не видеть, что привело его, Героя Советского Союза, на г